Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Каменный Кулак и охотница за Белой Смертью

ModernLib.Net / Научная фантастика / Кууне Янис / Каменный Кулак и охотница за Белой Смертью - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Кууне Янис
Жанр: Научная фантастика

 

 


Янис Кууне
Каменный Кулак и охотница за Белой Смертью

      Посвящается светлой памяти Сергея Светлова, вице-президента Федерации Русского Боевого Искусства, корифея РОСС (Российская Отечественная Система Самозащиты) и моего друга детства

Княжий пестун

      Даже у воеводы Вакулы, великана двухсаженного роста с шеей быка-трехлетка, даже у тех дружинников, которые по числу ратных подвигов и шрамов, по множеству чарок веселящей сурьи,выпитых за княжеским столом, могли едва отрывать тыл от лавки, когда в трапезную входил владыка, у всех у них начинало предательски холодеть в подреберье при воспоминании о точно таком же дне в их жизни. Дне страха, изумления, позора и бессилия. Дне, когда судьба и воля князя поставили их пред лицом дядьки.
      И вроде бы вот он – дядька, и ростом великим похвастать не может, скорее наоборот, и шириной плеч дверей не застит. А уж если мельком в серо-голубые, лукаво прищуренные глаза его посмотреть, так и вовсе ничего особенного в нем нет: чудь белоглазая, да и все.
      Да только глубже смотреть надо. Пристальнее. И увидишь тогда, что по краю лазоревых радужинтаится темный волчий ободок. И почувствуешь тогда, как под морщинистым лбом, под сивой бороденкой, под некрашеной льняной рубахой клокочет-бьет черный ключ, имя которому Смерть. Он, дядька, его до дна испил и жив остался. С тех пор ни нож финский, ни меч германский, ни булава галльская ему нипочем. Поскольку сам он теперь Марекостлявой господин: захочет кого имать – вскинет руку и нет детины, который по две подковы зараз гнул да каменюки моренскиеот земли отрывал. Про то всему Новоградуведомо.
      Вот только ведать – не велика заслуга. Надобно на собственном лбу дубового косяка испробовать, чтобы навостриться кланяться.
      Это тоже всем известно.
      И все равно из года в год среди новобранцев, что на детинецприходят в княжью дружину проситься, обязательно найдется один или два недотепы, которые на дядькину наружность поймаются и против него в круг выйдут. И добро бы то были лопоухие води или ягныс дальних засекда деревень. Что с них взять, с увальней сиволапых, которые и по-венедскис трудом, а уж по-свейскитак и вовсе ни полслова не понимают, а только лыбятся во всю белозубую дурь. Случается, однако, и новгородские удальцы поперек молвы идут и с дядькой силами мериться отваживаются. Еще бы, ведь ухарей этих сам князь с воеводой и сотниками на кулачных боях высматривал и в дружину проситься велел. Вот им и неймется доказать, что они не только на льду Волхова тумаки раздавать горазды, но и самого Волкана Кнутнева не убоятся.
      А буде хоть один «смельчак» среди новобранцев нашелся, так и остальным несдобровать. Всем им, сколько б их ни было числом, лежать на сырой земле, безбородыми краснощекими мордами в конский навоз тыкаться и, коченея от ужаса, кумекать: как же это так вышло, что насели они целой стеной на одного дядьку, а глазом моргнуть не успели, как и повалились все, точно трухлявые осины под осенней бурей. А он, дядька, Перунов волхв,посередь них теперь один стоит и даже бровью не ведет, не то чтобы испарину со лба утереть.
      – Ох, дети, дети, – приговаривает дядька с укоризною. – Много вы жевалом работали, да мало разумением. Ну, вставайте, кто может. А кто попортился, тому я сейчас с подворья знахаря с костоправом кликну.
      И на всю эту буйную потеху взирая с теремного крыльца, гогочут матерые дружинники, точно позабыли, как сами когда-то вот так же в грязь мордасами тыкались. Держатся ратнички за бока от смеха, на двор детинца глядючи, а сами в какой раз постичь пытаются: как же умудряется этот ладонинский леший с эдаким молодецким навалом справиться и даже ни одного синяка не получить. Ведь стараются удальцы-новобранцы на совесть, кулаками машут, точно кувалдами, да только воздух месят или друг дружку. А Волкан Годинович, почитай, ничем, окромя открытых ладоней, парней и не охаживает, но укладывает молодцов наземь, точно просушенные снопы для обмолота.
      Уж и так и сяк смотрят дружинники, да никак не углядят, в чем дядькина тайна. Каким неведомым образом он брань кулачную в потеху превращает? Как он за мгновение до удара, что может в щепы разнести копейное древко, словно бы растворяется в воздухе, дабы тут же возникнуть справооручь от бойца и легким толчком да подножкой его навзничь опрокинуть. Со стороны поглядеть – поддается ему молодец. Так ведь нет! Знают ратари князевы, что ни на маковое зернышко никто никогда под дядьку не подлаживается, а, напротив, все только и думают о том, как бы Кнутнева в бою превозмочь. Но из всей дружины княжеской еще не нашлось умельца против Волкана дольше двух кулачных взмахов выстоять.
      И потому все они, от безусого нарядникадо седого сотника, что ни день приходят к дядьке на науку.
      И уж он их учит на совесть. Недаром новгородские дружинники на всю Русь славятся от моря до моря. И всякий ярлза дивное счастье посчитает ратника княжского на драккаресвоем пригреть. Лишь бы только тот знал слово заветное, которое Варг Кнутневсвоим выученикам на ухо шепчет, буде те в смертельной науке остепенились. Слов этих восемь. По старшинству. Чем старше слово, тем умелей выученик.
      Вакул, воевода новгородский, – хвастал, что знает пятое. Сотники – те выше четвертого никак не поднимутся. Редкий десятник удостаивался третьего.
      За хмельным столом иные бахвалы осмеливались говорить, что свыше пятого слова и нет ничего. Но только шептали они эту крамолу хриплым от страха шепотом на ухо тому, кто уже и вовсе лыка от зелена вина не вязал.
      – Да брось ты, белужий сын! – отвечал ему вмиг протрезвевший товарищ. – Ты Волька-то не замай. Если он говорит, что слов восемь, знамо, так оно и есть. А то, что никто во всем Новограде остатних слов не знает, – еще не значит, что их нет. Старики бают, что среди морских ярловесть такие, кто шестое слово ведает. Вот хоть бы наш конунг,Рюрик, что у Кнутнева в учениках с самой молодости ходит, наверняка свыше пятого постиг. И с чего было б это князю нашему в АльдейгыоборгеЛадожском крепость ставить? Знаешь?
      – Как не знать! Крепость та верхи Волховские прикрывает и драккарам даннскимда норманнскимне дает по стержню реки безданно на море Словенскоеи назад проходить.
      – Вот ты, пермьбольшеухая! Ты в какой засеке рос? Уж не смердящеголи ты рода, что такую несусветь несешь?
      – Это я-то смердящего рода! – вскипал дружинник. – Я покажу тебе, кто здесь пермь большеухая! Хошь на палках, хошь на кулачках так отделаю, ни один волхв не отшепчет.
      – Сиди на ряду, чудило Аскольдово, – отвечал ему товарищ. – А водь конопатую в твоем роду и слепой в безлунную ночь разглядит. Вон морда вся до ушей коноплей поросла. Да и куда тебе первослову против второслова тягаться. Это же почетнее дитя малое обидеть, чем тебя, дурака, осадить. Так что приникни и слушай, что народ про Альдейгыоборг говорит, коли не знаешь.
      – Место для крепостицы и впрямь удобное. Но только есть чуть повыше по реке другое, куда удобней. Там река изворот делает и стругисама под стены выносит. Только конунг наш почему-то выбрал то, где мелкая речка Ладожка в Волхов впадает. Смекаешь, почему?
      – Ней, – гнусавил конопатый детина, ошалевший немного оттого, что второслов не пустил в ход Кнутневу науку и не прищучил его, как брехучего пса, а простил ему безнаказанно за горячность, а теперь еще и просвещает о делах княжеских.
      – Так вот, знай, да только не болтай лишнего: Рюрик крепостицу велел на Ладожке отсыпать в почет за Кнутневу науку. Вольк-то наш Годинович как раз из тех мест родом. Так чтобы его сродниковот ярлов да гостей непрошеных сберегать, крепость там теперь и стоит. Боится князь, что если родичей Вольковых данны или норманны с Волхова свезут, так дядька в одночасье поднимется и за Варяжское мореуйдет. Кто тогда Рюрику будет дружинников пестовать? А дружина труворуРюрику ноне нужнее, чем молоко материнское дитю малому. Даром что сам он, как сказывают, может, и седьмое Кнутнево слово знает. Да только после того, как Аскольди Диркна Царьград ушли, помимо самой Ингрии,где весида латысмуту творят, еще и из Полянских земель варгина Новоград скалятся.
      – Так что ж получается? – моргал белесыми глазами зачинщик разговора. – Выходит, дядька Волкан власти больше имеет, чем князь?
      – Имел бы, если бы волил. Так ведь не надобно ему ни власти, ни почестей. Кнутнев выше гордыни стоит и, пока жив, стоять будет. Для него главная радость, чтобы в Гардарикеда в Ингрии мир и покой были. Чтобы ни венедская, ни свейская, ни чудская, ни водьская или даже весьская кровь на сырую землю не текла. Не любит он крови. Говорят, сызмальства не любит. Для того чтобы кровавую резню унять, он в годы Аскольдовой смутысам за Варяжское море пошел да выученика своего, Рюрика, с дружиной в урядникипривел.
      – Вот ведь как Локки-пройдохазубоскалится, – качал головой дружинник-первослов. – И думать не думал, что наш дядька самого князя на престол посадил.
      – Ну, посадить не посадил, да только не сплавай Волкан Годинович за море, до сей поры свара промеж нас так бы и коловоротилась. И не сидели бы мы с тобой сейчас за одним столом, а резали бы друг друга ножами на бранном поле. Ты ж, поди, водьских кровей?
      – Да что уж тут: из охтинских ингерейя. А ты каков?
      – А я из ловатинских кривичей,а что, не видать?
      – Видать-то видать, да кто же ноне разберет своего рода-племени. В редком дому жены или мужа чужеродного нет. Да и у тех, кто себя родовитыми венедами или свеями величают, подале праотца, глядь, а там чудь латвицкая или кареласкуластая подживалась.
      – Это ты, друже, верно сказал. Потому все мы теперь новгородская русь, соратники Рюриковы. Так что, за князя?! – поднял чашу кривич.
      – За князя, за светлого трувора Рюрика! – завопил ингерь.
      – За князя!!! – хмельным, но дружным многоголосием подхватила дружина.
      Вот уже больше десяти лет сидел названый конунг Ильменских словен за этим столом, что стоял прежде в Ладони, а теперь вот в Новогороде. За это время серебро осыпало его виски и пробежало тремя ручьями по окладистой бурой бороде. Сетка морщин избороздила лицо. Узор шрамов украсил тело. Под десницейего благоденствовали земли во много раз более обширные, чем его родной херад, хёвдингомкоторого встал когда-то его старший брат. Да и любой великий северный конунг мог позавидовать вотчине господина и заступника Гардарики.
      За эти годы норов его стал спокойнее, но жестче. Он долго раздумывал, прежде чем карать, но, признав кого виноватым, казнил быстро и сурово. Он больше не кичился тем, что приходился прямым потомком рода Инглингов, а именно считался праправнуком одной из одиннадцати дочерей Ингьяльда Коварного.В молодости никто из его соратников даже и представить себе не мог, что их беззаботный, взбалмошный и лихой форинг,заматерев, станет скуп не только на слова, но и на удары клинком. После того как был усмирен Изборск и обуздана Белозерская распря, после того как на поросшем бурьяном пепелище Ильменского торжища поднялся Новогород, князь все больше уповал на силу разумения, чем на посвист варяжской билы.Чем дольше пребывал он в землях словен, тем раздумчивее становился его взгляд, тем прозорливее были его решения, точно Судьба открывалась ему, как дорога путнику, достигшему вершины холма.
      Да и сами дружинники, те, кто когда-то состоял в манскапахРюриковых драккаров, переменились. Где это видано, чтобы шрамы усмиряли хольдови тем более мореходов? Того и гляди смерть застанет тебя лежащим в теплой постели. И придется тогда, как простолюдину, горевать в голодном и холодном царстве Хель,в то время как прочие воины наслаждаются мясом Сэримнирав Валхале.
      Если бы на Биркеузнали, в каких трудах проводят время грозные викинги, ушедшие с Рюриком на Волхов, соратников венедского конунга обсмеяли бы даже собаки. Разве это судьба морехода: блюсти на чужбине порядок, стоять за честь и единую меру на торжищах, усмирять междоусобицы и охранять инородские земли от набегов своих же братьев-варягов?!
      Но дружинникам Рюрика ноне странным казался их прежний дрергескапур.Им даже не верилось, что некогда они мечтали лишь о том, как бы обагрить оружие кровью разнеженных и трусливых южан, отбирая у них дары несправедливо тучной земли. За то время, что прожили они на берегу темноводного Волхова, им стала роднее венедская Правда и Доля.Да и лучезарный Ирийновой родины обещал им куда больше, чем беспробудное обжорство и пьянство Валхалы.
      И причиной тому были не светлые терема, что поставил для них конунг в княжеском городе. Многие варяги, пришедшие с Рюриком, происходили из крепких и славных родов, живших в доминах и поболе.
      Остепенили их не словенские жены, которыми поголовно обзавелись легкомысленные ратари, последовавшие за своим форингом. Не в бабьих прелестях был приворот. У какого свейского бондев прежние времена не было венедских рабынь: красивых, работящих, плодовитых, покорных? Конечно, подневольная раба и любимая жена – это разные утехи. Но все же…
      И не ладные отпрыски, кои в изобилии наплодились у Рюриковых соратников за эти годы, связали их с берегами Ильменя, Ладоги и Белоозера. Одной отцовской гордости недостаточно, чтобы удержать на месте морских скитальцев и разбойников.
      Глядя в благостные лица своих хольдов, Рюрик в который раз пытался понять, что же держит его самого и его людей в чужих краях, что повелевает им почитать чужих богов и превыше всего на свете печься о мире и покое разноязыких городков и сел Гардарики?
      И странная мысль уже не раз посещала потомка Ингьяльда Коварного. Он не решался поведать ее даже самым ближайшим друзьям, но почему-то был уверен, что и они, его бывшие гребцы, чувствуют то же самое. Придя в земли Ильменских словен, погасив пожарища и немилосердно покарав тех, кто творил кровавую междоусобицу, Рюрик нашел в этих землях свободу от… страха.
      Вспоминая себя прежнего, он находил страх всюду. Страшно было потерять корабль, еще страшнее потерять честь. Страшно было от мысли, что попадешь не к Одину в Валхалу, а в холодные и голодные земли к Хель. Просто ужасно было не завершить месть, за что скальдтвоего недруга назовет тебя трусом, и потомки будут вспоминать тебя под этим унизительным прозвищем… Страх был повсюду, но не имел объяснений. Множество вопросов копошилось под его темным холодным покровом, глодая душу, как жуки точат древесные стволы. И оставалось только топить страх в браге или, как это делали берсерки,выжигать его безумием мухоморов. И все равно каждый новый день приносил новый страх…
      Придя же в земли словен, Рюрик нашел то, чем не могли похвастаться ни ярлы, ни конунги Данмаркиили Свейланда:он познал смысл творения Одина! И великая заповедь Одноглазогооказалась не в бесконечных битвах и грабежах, а в мире и покое, во имя которых только и стоило вынимать меч из ножен.
      Не сразу, ой как не сразу понял Рюрик эту странную для любого викинга истину. Однако он шел к ней не один. В одиночку внук Ингьяльда никогда бы до нее не добрался. У него был наставник. Поводырь. Человек, выведший его из кровожадной тьмы мечтаний о славе и богатстве морского разбойника на светлую стезю защитника и радетеля. Сколько шрамов и увечий получил конунг на этом пути, он уже и запамятовал. Да и надобно ли их пересчитывать?
      Главное, что теперь он был свободен от страхов. Всех, кроме одного. Лишь одна мысль продолжала холодить его умудренное годами сердце. Ужас охватывал степенного конунга, когда мнилось ему, что из его жизни уйдет Варг Кнутнев, наставник и советник. Исчезнет, так и не раскрыв до конца свою тайну, загадку, которой он ошеломил Рюрика в начале его жизненного лана.
      А Варг не торопился эту тайну излагать. Но не потому, что хотел унести ее с собой в могилу, дай ему, Мокошь,многие лета! Просто Кнутнев считал, что все в жизни должно происходить само собой, без надсадных усилий и галдежа.
      Вот уже пятнадцать лет Рюрик знал Кнутнева, и все это время тот оставался для него самым непонятным человеком на свете. Волкан, например, никогда ни на кого не гневался. Что бы ни случилось, в глубине его глаз неизменно приплясывали искорки спокойного любопытства. Если не знать, кто перед тобой, то можно подумать, что это не величайший из труворов, когда-либо живших под сенью Иггдрассиля, а балагур и баюн.
      Он никогда не повышал голоса. Да и говорил-то он редко. Но как бы ни шумели, ни спорили княжеские дружинники, стоило ему открыть par, как смолкали самые неистовые крики и брань. Даже государю иной раз приходилось стучать чем попало по столу, чтобы утихомирить своих ратарей, а стоило Варглобу кашлянуть, прочищая горло, как в стольной палате наступала такая тишина, что даже мухи переставали зудеть над снедью.
      Он никогда никого не судил. Даже когда вина иного вора была многократно доказана и словом, и делом, он не принимал ничьей стороны, снисходительно глядя и на виновного, и на обвинителя.
      – Пойми, княже, – говорил он Рюрику в ответ на его настойчивые требования высказаться за или против приговора. – Руку вору надо рубить в тот момент, когда она к покраже тянется. А после уже незачем.
      – Как так – незачем? – удивлялся князь.
      – Да так. После того как человек преступил черту и в вора оборотился, исправить его может только он сам. Ну, либо Мара. Если ты хочешь, чтобы я судил человека, который есть внутри тати,то нет у меня такого права. Мокошь его ведет по жизни, и не мне распутывать узлы и барашки его стези. Ну а ежели ты хочешь, чтобы я судил тать в человеке, то и это бесцельно. Вор точно дасунявселяется в человека и делает его рабом. Ты бы стал судить альва,конунг? Нет? А раба?
      Что мог сказать на это синеус трувор Рюрик?
      Вот он и молчал, в бесчисленный раз стараясь постичь непростые истины, которые с улыбкой преподавал ему дядька. Почитай, почти всю свою взрослую жизнь пытался он постичь такую простую и такую сложную Явь, что излагал ему Волкан Годинович. Явь, в которой асыи ваны,небо и земля, Хель и Валхала были заключены в человеческом сердце. Яви, где сила была не внутри сильного, а снаружи его. Яви, где самое большое счастье – это быть свободным…
      Много задушевных бесед мог вспомнить князь. Но чем больше ответов получал он от Волкана, тем больше новых вопросов рождалось в голове владыки…
      Рюрик окинул пирующих взглядом и на мгновение ощутил холод в загривке: Кнутнева за столом не было. С опозданием пришло воспоминание о том, что Варг третьего дня отпросился в Ладонь проведать сродников. И сразу полегчало, потеплело в сердце…
      – За Кнутнева! – поднял князь свою золотую чашу.
      – За Кнутнева! За дядьку! За его науку! – понеслись над столом здравицы. Загремели куда громче и дружнее, чем прежде кричали за князя. Рюрик мог бы ощутить горькую изжогу зависти, если бы он сам не славил дядьку во весь зык своего горла…

Часть 1
ЛАДОНЬ

Лада-волхова

      Когда в семье самоземцаГодины Ладонинца родился третий мальчик, была пора сенокоса. Несмотря на круглое и, как говорили бабки, кособокое пузо, красавица Ятвага на лесной поляне вовсю резала траву длинным кривым ножом. Запахи нагретого солнцем разнотравья кружили голову. Временами Годинова жена выпрямлялась и утирала пот со лба. Пожалуй, слишком часто для еще молодой и сильной бабы. С самого утра дитя в ее утробе распотешилось не на шутку: ворочалось и толкалось. Но это не могло удержать дома Ятву, слывшую самой лучшей хозяйкой на берегах реки Ладожки. Четыре холеные коровы, два быка и две дюжины овец за зиму съедали три с лишним дюжины стогов сена. Ятва же с работниками успела заготовить всего полторы. Рассчитывать на помощь мужа она не могла. Готтинбыл в это время на Ладожском озере. Шла путина. Ловить, разделывать и вялить рыбу – занятие не женское. А без пяти-шести корзин рыбы зиму зимовать не сладко. Еще пять корзин обычно отвозили на торжище. Вместе с излишками репы и жита. Но это будет позже. Осенью.
      Словом, когда Ятва почувствовала, как по ногам ее текут родильные воды, она не могла решить: радоваться ей или печалиться. Сами роды ее не страшили. Только со своим первенцем, Торхом, она вдосталь намучилась. Ей даже пророчили родильную трясовицу, но все обошлось. Ластю, дочь, она рожала уже намного легче. А появление на свет Кунта так и вовсе доставило ей какое-то особое, бабье удовольствие.
      И вот теперь из глубины ее чрева выталкивался четвертый Годинович. Или Годиновна. А до Ладони – обнесенного высоким частоколом городка в четыре десятка срубов – Ятваге было уже не дойти.
      – Торхша, – крикнула она старшего сына, который собирал подвявшую траву в малые стожки. – Беги за Ладой-волховой,скажи: Ятва рожает, да веди ее сюда. И не забудь в овине лукошко с яйцами. Все, что есть, отдай Волхове. Понял?
      – Ано, понял, – ответил смышленый паренек.
      Роженица долго смотрела, как среди берез мелькает его золотистая голова.
      Повивальная бабка была Ятве без надобности. Она могла прекрасно справиться и без нее: и дите из лона принять, и пуповину перегрызть, и послед под ракитовым кустом схоронить. Это дело немудрящее, бабье.
      А вот лесных духов в отдалении от младенца держать, судьбу его по челу прочитать да от сглаза берегиню дать, на то у простой женщины разумения не хватит. Тут Волхова нужна.
      Лада – ворожея знатная. К ней с самого Белого озера хворые да сглаженные ходят. Даром что они с Ятвой сверстницы, в знахарстве и ведовстве Лада древних старух за пояс заткнет.
      В Ладони жила былица, что волхвовать Лада начала чуть ли не в младенчестве. Случилось это прямо как в сказке сказывается: пошла малая девочка со старшими подругами в боры погулять да и потерялась. Три дня искали ее всей округой. А как нашли, так и обомлели: сидит Ладушка возле волчьего логова и матерого волчищу за усы таскает, как пса дворового. А тот рад-радехонек, ластится к ней, руки лижет. Лада, как людей увидела, прошептала что-то зверю на ухо, того и след простыл.
      С тех пор она ворожить и начала, хоть ее этому никто и не учил. Некому было учить. В прежние времена в Ладони бывали лишь перехожие волхвы. Так что иное дитя по несколько месяцев из дома не выносили, пока в городец не придет вещий старик или старуха и не даст дитяте побрякушку, что должна его от злых духов защищать. Вот придут волхвы, обойдут дома, ворожбу, что людям надобна, свершат и дальше идут на Перуновы капища,что в изобилии выше по течению реки Волхов по лесам раскиданы.
      Но как прознали длиннобородые, что в городце объявилась малая девица-чудодеица, так и потекли они в Ладонь, как на торжище в ярмарочную седмицу. Что ни день, то новый ведун или ворожея возле Ладиного крыльца толчется, с малолеткой беседу тайную иметь хочет, уму-разуму учить да от неразумения юродивую отговаривать. Да только не Лада у них премудрости набиралась, а они у нее.
      Про то досужие языки много разного сказывали. Будто сидят они: волхв да девчонка, и старый малую поучает, брови суровит или по голове как дурочку сумскуюгладит, дескать, куда тебе, дитятко, волхвовать-ворожить. А Лада па него глазки голубенькие вскинет да как спросит о чем-то или скажет чего, так старец сидит ни жив ни мертв и только диву дается.
      Эти-то собеседнички и разнесли по всей Гардарике слух, что живет в Ладони не то Перунова внучка, не то Фрейинадочь. И такая о Ладе слава гремела, что Ятва, когда ее Готтин сватал, больше чем замужества с венедом, опасалась дивной волховицы, что с ним в одном городце обитала. А вдруг как невзлюбит та пришлую латвицу…
      Да только все страхи оказались напрасными: и о чужеземном муже, и о волхове-чудотворице.
      Година Евпатиевич оказался супругом, о котором и сказки не сказывают: добрый да заботливый и притом озорной да удалый. Недаром же он за будущей суженой с самого Ильменского торжища десять ден на своем струге следом плыл. По Волхову. По морю Словенскому. По речке Ловати, а дальше волоком до Давны-реки.Через земли кривичские и полочанские. До самых болот латготтских. Уж больно приглянулась ему латвицкая красавица. И вот уж девять лет живут они душа в душу всему городцу на радость и загляденье.
      А что до Лады-волховы, так с ней Ятва и подавно сдружилась, едва только мало-мальски венедский язык освоила. А то и прежде этого они друг с дружкой посударились, поскольку обе свейским наречием владели.
      Когда Лада вслед за Торхшей прибежала на поляну, Ятвага чувствовала, что дитя должно вот-вот появиться на свет. Как ни легко шли четвертые роды, но от натуги перед глазами у роженицы все плыло. За этой пеленой она не узнала ворожеи и потому накричала на сына:
      – Ты кого привел, лих чумазый?
      – Не шуми, Ятва. Все он сделал правильно, – осадила ее Лада, – и бежал споро, так что чуть не падал в загоне. И яйца принес, как ты велела.
      Волхова бурчала на подругу, а сама торопливо раскладывала вокруг нее разные диковинки, не забывая при этом что-то нашептывать. Как можно одновременно браниться и ворожить? На то она и Перунова выучка, чтобы так мочь.
      – Лада, – облегченно прошептала Ятва. – Спасибо, подруга, что пришла.
      – Да что уж там, – отозвалась ведунья, все более уходя в даль своих заклинаний. – Я для распоследней карельской смердячки могу два дня пешком пройти, а уж тебе-то, жене Годиновой, я подавно завсегда готова помочь.
      – Да хорошо ли здесь место? – беспокоилась Ятва, наслышанная о том, как нечисть утаскивает в топи да буераки рожденных в лесу младенцев.
      – Место – оно везде хорошее, был бы человек не порчен.
      – Так ведь рассказывают же разное…
      – Разное да пустое, – оборвала ее Лада. – Глупости да гадости. Ты про то и думать не смей, а то и впрямь беду накличешь!
      – Так как же, – не унималась роженица, – ведь сказывают же, что крадут лешаки новорожденных детушек…
      – Вот я сейчас тебя да за эти слова как огрею по белобрысому темечку, – озлилась Волхова. – Я же говорю, враки это все. То гулящие бабы нарочно в лес рожать убегают и деток, что поперек мужа прижиты, в топях хоронят, дабы после, как дите вырастать станет, в нем гостя захожего-перехожего не опознали. А ты если еще раз рот откроешь про эти глупости, я тебя так отхожу прутом по губам, вмиг вся дурь вылетит. Поняла?
      Ятва вытаращилась на Ладу, но перечить не посмела. Хотя представить себе, как маленькая, точно девочка-подросток, Лада будет «охаживать» высокую, дородную латвицу, было довольно сложно.
      – А ты что здесь делаешь, срамник! – вдруг взвилась Волхова. – А ну, белобрысый Локки, исчезни отсюда! Или не знаешь, что за такой подгляд глаза к переносью сойдутся да так и останутся?!
      Торхшу, прятавшегося до этих слов за березами, сдуло, как осенним ветром. Только сучья затрещали под пятками. Вот оно, слово ворожейское: сам себе больше навредишь, если его ослушаешься.
      – Ах, он… – подхватила было Ятвага.
      Но тут же зашлась в крике, поскольку в то самое мгновение дитя вознамерилось покинуть ее чрево…
      Когда туман родильной натуги начал рассеиваться, роженица услышала далекий плач младенца и слова сберегающего заговора, что напевала Волхова. Тихая радость разлилась по телу Ятваги. А вокруг стрекотали бойкие кузнечики и гудели тяжелые пчелы, спешившие собрать последний луговой мед.
      – Богат муж твой Година Евпатиевнч! – услышала женщина голос ворожеи сквозь этот сладкий, летний, полуденный стрекот и опадающую дымку кровавой натуга. – Трех сыновей Перун посылает только самым достойным. Роди ему еще двух дочерей, и будет он еще и самым счастливым!
      «Трех сыновей Перун посылает только самым достойным…» – рассеянно думала Ятва, ощущая в теле, особенно в груди, прилив женских сил. Значит, у нее родился мальчик! Вот Готтин будет рад. Да и она тоже. Подрастет и будет еще один работник в семье и защитник в Ладони. Спасибо тебе, Лада-мать, за привет и радость в доме…
      Тем временем заклинальный напев ведуньи оборвался. Роженица ничего не понимала в ворожбе, но даже она догадалась, что заговор остался незаконченным. Она размежила еще тяжелые после родильных трудов веки и с беспокойством посмотрела на Ладу.
      Та внимательно рассматривала младенца, крутила и перекладывала с руки на руку, изучая ей одной видимые отметины на его тельце.
      – Что? Ладушка, что ты видишь в малом Годиновиче? – забеспокоилась Ятва. Выходило, что людская молва не врет: негоже человекам в лесах рождаться вдали от родного гнезда. Того и гляди нечисть болотная да чащобная если не накинется, так сглазит.
      Волхова молчала, всматриваясь в темное родимое пятно чуть повыше младенческого локотка.
      – Ну, не томи уже, Лада! Скажи, что ты видишь в младенце? – запричитала роженица и уже собиралась встать с копенки, на которую опустилась, когда начались последние схватки. Но ворожея остановила ее мановением руки.
      – Чего рыпаешься? На-ка лучше приложи новорожденного к груди, – сказала она, подавая латвице присмиревшего в ее руках младенца.
      – А можно? – с недоверием спросила Ятва.
      Ничего особенного она в ребенке не замечала. Как и у всех ее детей, у него была розовая кожа. Мутные глазенки – цвета северного озера, в котором отразилось хмурое небо. Летний ветер уже ерошил подсохшие от родильных вод золотистые волосенки. Но ведь почему-то Волхова прервала обережный заговор. Значит, что-то в нем не так. Но что?
      – Да не бойся ты, дурочка чудская. Нет на нем ни сглаза, ни порчи, – усмехнулась Лада ее неуверенности.
      – А что ж тогда? Почему оберег ему не допела?
      – Да потому, подруга, что без надобности он ему.
      – Это как же так?
      – Про то я у тебя вызнать хочу.
      – У меня? – переспросила Ятва и аж похолодела вся. Хоть и чиста она была перед мужем и сродниками его, но от взгляда ворожеи не по себе ей стало. А вдруг как не убереглась она да какой ни есть водяной на Волхове в купальне опохабил ее?..
      Тьфу, тьфу, тьфу!
      Да и какой водяной! Летние-то детки в мамках с зимы заводятся. Вот и этот, судя по всему, зачался в самый зимний коловорот. Ох и жарка была тогда баня, а Готтин-то, Готтин – ну точно молодожен…
      От воспоминаний о той горячей зимней бане Ятву бросило в жар. А потом в холод. Это уже от слов Лады.
      – А скажи мне, Ятва, жена Годинова, – прищурив один глаз, начала ворожея свой допрос, – ответь не таясь: ты какого роду-племени?
      От страха у роженицы затряслись руки. Вспомнила она все опаски, что ей в голову приходили, когда собирали ее сродники в жены за венеда ладонинского. Даром что без малого восемь лет они с волховой дружбу хороводили, а вот пришел час, и взыщет теперь с нее Лада за всю латвицкую кровь, что в жилах Ятвы течет. Вот только бы знать, с чего эта напасть.
      – Да ты не трясись, милая, – смягчилась ворожея. – Расскажи все, как есть, тогда уж и решать будем.
      – А что решать-то? – едва слышно спросила Ятва.
      – После поговорим. А сейчас сказывай: каких ты кровей.
      – Привез меня Готтин с реки Давны от латвинов… – начала испуганная женщина.
      – Да это я знаю, – перебила ее Лада.
      – Так что же тогда?
      – Скажи лучше, чем твои сродники проживались?
      – Да все то же, что и в Ладони. Пахота да рыбалка с охотой. Земли у нас не богато, но есть на ней глиняная яма со звонкой глиной. Так что отец мой все больше горшки лепил. Через то мы с Готтином на торжище и встретились…
      – Про то, как тебя Година углядел, всей Ладоге известно. Ты мне лучше откройся: не было ли у вас в роду князей латвицких или венедских? Может, ярлы свейские или даннские в ваших землянках на постой оставались?
      В другое время Ятва обиделась бы на «землянки». И даже, наверное, приосанилась от гордости за то, что ее семейство жило в «варяжских теремах»,как венеды называли неприкопанные бревенчатые дома, построенные наподобие тех, что свеи ставят возле торжищ. Род у них был большой, дружный, крепкий, хотя и не княжеский. Так что в засеке, где они жили, дома все были варяжскими, в отличие от «землянок» прочих латвинов. Ятва раньше никогда не задумывалась над этим, а теперь…
      – Ну же, Ятва, не томи, – прервала ее размышления Волхова. – Были у вас в роду князья или нет?
      – Не-е-ей, – не очень уверенно ответила латвица.
      – Точно?
      – Насколько мне сказывали, не было…
      Ведь если бы где-то в ее роду приживался какой владыка, так она бы точно про это ведала. Сколько голи перекатной врет направо и налево, что они княжеского рода, а в семье Ятвы даже и слуха о том не было. Да и откуда взяться князьям да ярлам в их глухомани. От моря их засека далеко. От Давны-реки к ним еще по притоке подниматься надобно, а та полна перекатов. Так что драккару туда не проплыть, а на плоскодонках светлые ярлы не плавают. Вокруг их земель топей да болот полным-полно, так что и венедские князья туда не заезживают.
      Даже дань Ятвагов род, в отличие от других латвинов, уже пятое колено никому не платил. А на самую лихую беду был у них схорон среди болот. И не каждый сопляк в их семье знал туда дорогу меж топями и трясинами. Только старшие да мужалые. Случись что, уходили ее сродники в болотную глушь. Ищи их там, коли жизнь не дорога.
      Словом, не было у Ятвы в роду никого родовитее самоземцев и горшечников. И в том она еще утром этого дня могла чем угодно поклясться… если бы не «варяжские терема»…
      – Ну, стало быть, то Перунов знак, – изрекла Лада, нежно глядя на младенца, сопящего у материнской груди.
      Надо же, за этими странными разговорами Ятва даже пропустила сладкий бабий миг, когда новорожденное дитя первый раз приникает к набухшему соску.
      – Что за знак-то. Ладушка?
      – Я потому обережный заговор и прервала, что без надобности трувору обычный пахарский чин. Для трувора заговор особый надобен. И одно дело, если это княжеский сын, а совсем другое, если Перунов помазанник.
      – Какой Перунов помазанник? Ты о ком это? О Готтине, что ли?
      – Да нет, Годину я сызмальства знаю. Он хоть мужик проворный, но серый, как и прочий люд в Ладони, и крови княжеской в нем ни капли нет. А вот сын его, которого ты ныне ему принесла, он аж три метки Перуновы несет.
      – Да быть не может?! – усомнилась Ятва, глядя на задремавшего прямо с сиськой во рту младенца. То ли от этого взгляда, то ли сам собой, но в этот миг он проснулся и вновь зашевелил беззубыми челюстишками.
      – Перво-наперво: на темечке у него шеломчик. Вон гляди, под волосиками вроде тонкого рыбьего пузыря. Через день-другой, как пуповина подсыхать станет, шеломчик иссохнет и пропадет. Но сейчас его еще видать.
      И действительно, на головке младшего из Годиновичей Ятва увидела едва заметную тонкую кожицу, точно маленькую шапочку, надетую не на волосы, а под них.
      – Во-вторых, – продолжала Лада, – вот это родимое пятнышко на руке. Ни дать ни взять – туча Громовержцева,на которой он по небу разъезжает да молнии в разные стороны раскидывает. Ну а если с другого конца посмотреть, то опять же Дуб Перуноввыходит. Могучий и крепкий, как Дом.
      Пятнышко роженица и сама заметила, да только прежде чем Волхова об этом сказала, она бы и не подумала, на что оно похоже. А ведь и правда, если от локтя к плечу смотреть – грозовая туча видится, от плеча же к локтю – раскидистое дерево.
      – Вот и глаз его тоже, – сказала ворожея.
      – А глаз-то что? – спросила Ятва. В этот миг младенец нахмурился от какого-то неудобства и распахнул несмышленые глазенки: вокруг светло-светло-серой зеницы шел темно-синий ободок. Ну, как есть глаза волчонка, да и только.
      – Имеются и другие знаки, более верные, – продолжила Лада, посчитав, что Ятва поняла все, что Волхова хотела сказать про глаза новорожденного, – но только ты их все равно не увидишь, поскольку они обычным людям незримы.
      – И что же все это значит?
      – А значит это, что родился в вашей семье Светлый Трувор. Дивный Ратарь. Великий воин, одним словом.
      – Нет, Лада! Нет! – всполошилась Ятва. – Сними с дитяти эту Мокошь! Я знаю, ты можешь. Ты же всем волховам Волхова! Ты же сама знаешь, что если в семье пахаря родится трувор, то быть большой беде. Придет на наши земли Недоля великая и польется кровь. Сделай же что-нибудь, Лада-Ладушка!
      – Была бы я Ладой-Матерью, женою Перуновой, может статься, и сделала что-нибудь. Хотя и ей Мокшу-судьбу лишний раз умолять заказано. Так что смирись. Не всякий трувор в Явь для большой крови приходит. А метки Перуновы – это еще не трувор. Для того чтобы он таким стал, его еще и Радогастприветить должен. Именно его именем всех княжичей оберегать надо. А вот как с твоим дитем быть – мне еще поразмыслить надобно.
      – Посвяти его Велесу.А, подруженька? Пусть дитятко дома сидит да за коровками присматривает. Глядишь, все и обойдется, – взмолилась роженица. – Пусть он лучше волхвом станет, чем ратарем Радогастовым.
      – Ой, хитра ты, лисица-латвица, – покачала головой ворожея, – да только забыла ты, видать, что и Волх, Волк Огненный, сын Ящеров,наперсник Велесов, не чужд битвам. Даром, что бьется он не мечом, а посохом. Хочешь ты, чтобы я дитя, Перуном Сварожичеммеченное, его супостату посвятила?
      – Ой, нет, Ладушка, – испугалась Ятва. – Это я сказала по неразумению. Не надо нам этой печали, чтобы Велес с Перуном из-за младенца ссорились.
      – То-то, – похвалила ее Лада.
      – Так как же быть, подруженька? – чуть не плакала Годинова жена.
      – Я же сказала, думать я про то буду, а на новой месяце приду к вам в дом и все, что нужно наворожить, наворожу, – задумчиво молвила Волхова.
      – Может, пока пахарский оберег на дитя наложить? Чтоб спокойнее было, – попросила Ятва.
      – Я ж говорю, без надобности он малому Годиновичу. Но если просишь, изволь.
      И Волхова вновь подняла ребенка на руки и затянула песню-заговор.
      Пока длился обряд, роженица задремала. А когда проснулась, почувствовала себя такой сильной, что была готова тут же взяться за косарский нож и пойти резать траву.
      Но вместо этого они с Ладой двинулись в городок.
      – Лада, – окликнула Ятва волхову, несшую новорожденного и что-то курлыкавшую ему по-венедски.
      – Что тебе?
      – Лада-подруженька, Лелей-любавой тебя прошу: не говори никому о Перуновых метках. Пусть малец живет, как и все. А там видно будет…
      – Ох-хо-хох, Ятва-латва, – с состраданием посмотрела на нее ведунья. – Не перехитришь ты Мокшу-судьбу. Ну да будь по-твоему. Ни одна душа, ни одна живая скотинка, ни одна былинка-травинка никогда про знаки Перуновы от меня не узнает. Но за весь мир я ручаться не могу, сама понимаешь.
      – Понимаю, – ответила молодая мать, принимая из рук волховы свое дитя и на ходу прикладывая его к набухшей от молозива груди.

Торх и Рада

      Годину Евпатиевича по всему Волхову, да и по всему южному побережью Ладожского озера люди звали Родомыслом или Родомысличем. Но до Бога красноречия и разрешения споров ладонинский самоземец, конечно, не дорос: не наградила его природа богатырской статью и зычным голосом. Не мог он спорящих разнять ни окриком, ни могучей дланью. Но если кто с холодной головой к нему приходил и толково суть тяжбы выкладывал, тем Година был как отец родной. Все стороны выслушает, обо всех, даже пустяковых обстоятельствах, расспросит, даже о таких, про которые спорщики в запале и думать забыли. А потом все их нелады по полочкам разложит, да так складно, что и самим сутягам станет ясно, кто из них прав, а кто повинен. Поскольку же в большинстве случаев виноватыми были обе стороны, то и дела обычно решались ко всеобщему согласию и братанию. Вот народ со всех окрестных поселений и тянулся к городцу Ладони со своими раздорами и пересудами.
      Живи в округе волхв посуровей Лады-ведуньи, несдобровать бы Године. Не пахарское это дело – людские споры разбирать. На то боги есть. А кто за богов с людьми говорит? Волхв да князь. А Евпатиевич таковым не был, чем подчас и гордился.
      Словом, умен был Година и речист. Все дальние и ближние языки знал. Да не просто чирикал пару слов по-сумьски, по-водьски или по-свейски, а говорил так, что иной раз карел, ижораили норманн его за своего принимал и очень удивлялся, узнав, что его собеседник – венед. Был Година сведущ и в письменах. Знал он словенскую руницу.И варяжские письмена разбирал. Да и в латинской грамоте понимал не хуже иного фалийцаили сакса.Через то Година, или Готтин, как его называли инородцы, не только венедские и словенские споры разбирать был горазд, но и разноязыкие тяжбы. А они-то завсегда злее всего, поскольку спорщики друг друга ни в зуб ногой не понимают, а за свою Правду готовы ножи булатные из-за поясов тягать.
      Больше всего приходилось Године улаживать споров с гостями варяжскими. Уж больно норовисты были свейские, норманнские и даннские мореходы. Чуть что не по ним, сразу руки распускают, за грудки хватают и орут на весь торг всякие скверные слова. А прищучить их за такие дела торжковым урядникам боязно. Заключишь смутьяна в правила,он отсидит свое в яме, а потом через месяц-другой объявится на дворе «обидчика» с ватагой огромных рыжих головорезов. Все, что хотел по дешевке купить, они за так возьмут, всю семью упрямца топорами порубят, подворье сожгут, на драккар сядут, ищи потом их след на воде.
      Вот, дабы до такой беды не допускать и прочих торговцев варягам в обиду не давать, накануне больших торжищ за Годиной княжеский служилый человек прибывал на ладье, если река не во льду, или на волокушах, если зимой.
      На княжьем дворе Евпатиевич, конечно, свое место знал и сам поперек правителя не совался. Стоял себе тихо по левую руку от Гостомысла и вполголоса толковал за иноземцев их сторону. И все. Честь по чести. Да только князь прежде, чем приговор вынести, не с челядью своей, а с самоземцем Годиной перешептывался.
      Не единожды звал Гостомысл ладонинского мужика к себе в думцы, да только ни к чему это было Године. Хозяйство у него исправное. Жить он привык вольно. Сам себе голова. Так что кашеваться за княжеским столом ему было не по нутру. Да и не по чину.
      И уж так изворотлив был Евпатиевич, что владыка Гостомысл ни разу на его хитроумный отказ не обиделся, хоть и был князь горяч и на расправу спор, как иной варяг. Даже слух, который злые языки по водям и весям носили, будто у ильменских словен князь живет на реке Волхове, а ум его – на реке Ладожке, а встречаются они только на ярмарках, Година и то сумел так князю изложить, что тот со смеха аж с лавки упал.
      И уж как за это его упрямство любили Годину княжеские думцы да дворня, и передать невозможно. Они даже кланялись ему, точно он богатый гость или варяжский ярл. Особо когда Година в обратную дорогу собираться начинал.
      Домой же его всегда точно крылья несли. Да и было с чего. Семья у него – на зависть многим. Пятеро сыновей: Торх, Кунт, Вольк, Яр и Буян. Три дочери: Ластя, Дана и самая младшая, солнышко Ятвиля, в честь красавицы жены Ятваги. Как Годиновичи семьею вечерять сядут, так всякий залюбуется. Хоть порой Година и брови к переносью сводил, и кричал на детей, и порол их, бывало, но только это все больше для вида. Дабы соседи знали, что пестует он своих чад в строгости и почитании. А на самом же деле нет-нет да и смахивал Година украдкой умильную слезу, на парней и девчонок своих глядючи. Хороши они уродились. Ух, хороши! В мать статью и красою. В отца умом.
      Было бы у Годины шестеро сыновей, если бы пятого по рождению Евпата, названного в честь деда, в постреленочьемвозрасте медведь не заломал. Люто заломал. Насмерть. Почти под самым частоколом Ладони. Люди сказывали, что и не медведь это был вовсе, а Бер чащобный, чудище косматое. И уж так Година с женой горевали о том, как не уберегли мальца, что четыре года кряду ходила Ятва пустая.
      Думали уже, что кончились у латвийцы плодоносные лета. Година даже к Ладе-волхове за снадобьями ходил. Да только та наказала ему почаще в бане вместе с женой париться и на каменку разные травяные настои брызгать. Дескать, от кручины Ятва усохла, через то мыться стала наспех и с мужем порознь.
      И вновь расцвела золотоволосая красавица. Даже помолодела. Налилась. И, как из печки пирожки, пошли у них детушки-погодушки. Девочка, мальчик, мальчик, девочка.
      За сими делами незаметно первенец их, Торх, в жениховский возраст вошел. Девки всей округи по нему сохли-убивались. Плечами парень широк, лицом светел, кудрями золотыми тряхнет – Ярилу-солнцу на зависть. Все от матери-красавицы взял.
      Да только зря от Ладожского до Ильменского и от Белого до Чудского озер девки на Торха гадали да в Купалов день по лесам за ним бегали. Прикипел душой старший Годинович к Раде, племяннице Лады-волховы. Люди даже болтать стали, что та у тетки приворот какой-то вызнала. Однако наветы эти ведунья разом отмела. Даже отворотное зелье Торху предлагала. Только без толку все это. Ни на кого другого, кроме Рады, статный молодец и смотреть не желал.
      Даром что была бы та статна да телом богата. Так ведь нет. Уж пятнадцатый год ей минул, а она все как малолетка. В теткину воробьиную кость пошла. Всех прелестей: русая коса в руку толщиной да глаза синие, бездонные, как небо вечернее. Только она глазищи-то свои русалочьи в Торхову сторону даже и не поднимала. От подарков отказывалась. Сватов пустыми ведрами встречала.
      – Хочу, – говорит, – как тетушка, волхвовать-ворожить, – и все возле Ладиного дома крутилась да по лесам за ней бродила.
      От такой беды Торх сам к Волхове на поклон пошел.
      – Что делать, Лада-заступница? Как мне Раду-гордячку в жены взять?
      – Сильно ли хочешь того, Годинович? – спрашивает его Волхова. А сама лукаво так смотрит, с искоркой.
      А Торх стоит, золотыми кудрями латвийскими трясет. Лада на Раду, то есть Рада на Ладу, как две капли воды похожа. Даже возраста вроде одного. И ведь всем известно, что Волхова с Годиной Евпатиевичем сверстники. А уж он мужик в солидных годах, хоть и ходит гоголем да Ятву что ни год семенит.
      – Так сильно ли любишь Раду, Торх Годинович? – повторяет свой спрос Лада.
      – Свет мне без нее не мил. Глаза от земли оторвать не могу, как о ней подумаю или увижу издали, – басит детинушка.
      – Ну, коли так, открою я тебе тайну девичью, – говорит Волхова, а сама улыбку с лица прочь гонит. – Сказывала мне Рада, что придется ей по сердцу тот, кто подарит ей гребень янтарный для косы.
      – Только-то! – обрадовался Торх. – Что же ты мне раньше про то не сказала. Я бы давно его на торжище сменял на рыбу или меха! Я же мигом…
      – Не спеши, Годинович, – остановила его Лада. – Должен ты сам для этого гребня янтарь добыть, своими руками его выточить и сам Раде подать. Только тогда все станет, как ты хочешь.
      Была ли в этих словах хоть капля настоящей ворожбы или только женское лукавство да знание людской природы, об этом никто никогда не узнает.
      Однако Торх сделал, как ему нашептала Волхова, и ушел на берега Варяжского моря янтарь для гребня добывать. А набрав его вдосталь, устроился парнище в ученики к эстиннскомузлатокузнецу и премудростью резьбы по алатырюовладел.
      Отбыл он с берегов родной Ладожки осенью, после того как помог отцу урожай собрать. А вернулся на следующий год, накануне Купалова дня. Вошел в городец, двери родного дома поцеловал, суму дорожную у порога бросил и к Радиному крыльцу пошел.
      Ярка его увидал. К брату обниматься полез. Подкинул Торх мальца разок-другой да на землю поставил, дескать, погоди чуток, за суженой своей иду.
      С криками: «Торхша вернулся! К Раде своей с подарком за пазухой идет!» – побежал постреленок по городцу.
      И тут распахнулась дверь в доме, к которому старший Годинович путь держал. Точно бык-трехлеток ее копытом лягнул. Чуть ли не с петель слетела. А из двери Рада синеокая выбежала и, как есть, к Торху на шею бросилась. Целовала при всем народе в лоб, в щеки, в губы.
      – Лель мой, Любавич! – приговаривала девушка. – Вернулся ты! Вернулся, ненаглядный мой. А я всю зиму о тебе слезы лила. Думала, не увижу тебя больше, Радонь мой ясный.
      – Да как же, Рада моя, – вторил ей Торх. – Как же не увидеться-то, когда я что ни день о тебе думал возле моря Варяжского, в обучении у эстиннского умельца. Вот и подарочек тебе заветный изготовил. Все как ты загадывала: сам я алатырь-камень в морском песке нашел, сам из него гребень частый для твоей косы сделал.
      – Какой гребень-то, Любавич мой? – спрашивала Рада, а сама все к Торху ластилась.
      – Янтарный гребень, как ты загадывала, – отвечал Годинович, гладя любимую по русым волосам, что неприбранными ниспадали почти до колен, – локоны твои чесать.
      – Я только одно загадывала все это время, – шептала Рада, принимая дорогой подарок, – чтобы хоть еще один раз с тобой увидеться да покаяться, что гордая была. Не нужна мне теперь ворожба да ведовство. На то в нашем роду Лада есть. Мне ты надобен, Любавич мой ясноглазый.
      Уже после свадьбы рассказала Рада Ятве, как той осенью, что Торхша к эстиннам поморским за гребнем янтарным ушел, позвала ее тетка и сказала, что согласна взять девушку в обучение. Обрадовалась племянница. Сколько лет просила она Ладу о науке, да все без толку, а тут вот тебе на!
      Стала Волхова Раду травам разным учить. Мало сказывала, строго спрашивала, бранила за нерадение.
      И вот однажды вопрошает Лада племянницу:
      – А что, Торх Годинович еще не вернулся?
      – Нет, – отвечает ей Рада.
      – Значит, и не вернется, а вернется, так навроде отца своего с молодой иноземной женой, – молвила ворожея. – Ну, так оно и к лучшему. Меньше будешь от учения отвлекаться…
      А для девушки в тот миг белый свет в заячий хвост сжался. Руки у нее затряслись, все знахарство вмиг из головы вылетело. Завыла она белугой да со всей прыти в отчий дом бросилась. Забралась на полати и неделю подряд в голос ревела. Сродники уже подумали, что девка рассудком тронулась. Все к той же Ладе за помощью побежали. А та даже из дома выходить не стала.
      – Это, – говорит, – из нее дурь младенческая выходит. Засиделась она в ляльках. Пора уже девкой становиться, а сама она понять того не может. Пусть плачет хоть до весны. Будет своему суженому шелковой женой.
      Вот и думай, где Лада-волхова ворожила, а где взяла одним знанием человеческой природы?
      Словом, плыл Година Евпатиевич с осеннего торжища сам о трех лодках. А в них все снедь да подарки на свадьбу первенца своего, красавца Торха, и племянницы Лады-волховы – Рады синеокой. И сиял самоземец ладонинский улыбкой, как Ярило утренний, точно сам он будет вокруг священного дуба с молодицей ходить и в уста ее сахарные целовать, в новый дом вести и на полати супружеские укладывать.
      Ну, сам не сам, а новый дом Торху всем родом рубили. Подле отцовского поставили, благо в городце еще привольно места для новых хоромин было. На почин хозяйства опять же определили корову и трех коз. Сразу за отцовской оратьюдля молодых поле спалили: срубили деревья, выкорчевали пни, корневища, подлесок и траву зажгли дочерна. Собрали с поля все камни. Переборонили легонько. И закрыли под зиму ветками и сучьями, чтобы по весне спалить еще раз, вспахать и засеять. Так что к счастью грядущей свадьбы Годин имел самое прямое отношение.
      Потому и удалась она так, что по всей округе до самого Ильменя потом про нее рассказывали да покряхтывали. Все было на ней по чину и от души. Кроме одного маленького случая, на который тогда никто внимания не обратил, разве что только Ятвага.
      На третий день свадебных гуляний решили мужики кости размять, силой помериться. А что на такой случай у венедов в почете? Кулачки. Нет потехи лучше, чтобы кровь разогнать и похмелье из головы выветрить.
      Все решили делать по ильменскому обычаю. Разделились на стенки. Ладонинцы против гостей. Вышли на береговой плес. Встали, подбоченились, начали подтрунивать друг над дружкой.
      – Эй, вы, чудь белобрысая!
      – А вы – меря конопатая!
      Хотя и с одной и с другой стороны и белобрысых, и конопатых в аккурат поровну.
      Детвора, как водится, между двух стенок колобродит. Рожи строит. Мелкие обидки творит.
      Так положено. Сперва мальцы-застрельщики должны меж собой кулачками помахать. А когда одна из отроческих ватажек начнет одолевать другую, с криками «Наших бьют» сойдутся взрослые стенки. Опять же все честь по чести: в висок и по микиткамне бить, в спину не толкать, лежачего не трогать; сквозь чужую стенку прошел – забегай со своей стороны и снова кулаками маши. Чья стенка первой «опрокинется» – поляжет или побежит, те и проиграли. Их для пущего веселья можно еще и в реке искупать. Только потом обязательно надо побрататься и целованием кулачную потеху завершить.
      Вот и выстроились с волховской стороны гости, а с ладожинской – ладонинцы. И оказалось, что у гостей – ребятни раз-два и обчелся. Кликнули клич: «Кто на „варяжскую“ сторону пойдет?» Городецкая детвора в кучку сбилась и ни в какую. Не хотят за «варягов» кулаками махать.
      – Вот бы всегда так своей стороны держались, – пристыдил их Година. – А то как подрастете, так и не пойми-разбери, за кого кулаками машете. Только сейчас-то робеть нужды нет. Это ж вы понарошку будете на «варяжской» стороне. Вот смотрите, я сам ладонинский, а к гостям пойду. Кто со мной?
      – Я, – шагнул за отцом Волькша. Несколько его приятелей робко двинулись за ним.
      Это было смелым шагом и для старого, и для малого. С «родной» стороны им противостояли дюжие бойцы. Взять хоть Торха с Кунтом. Оба на голову выше отца. Даром что Кунту еще семнадцати годов не исполнилось. А над детской ладонинской ватагой возвышалась лохматая рыжая башка Волькшиного наперсника Олькши. Ему еще не исполнилось тринадцать, и в мужицкую стенку его не взяли, но ростом он был как раз с Годину. Не пошел Олькша к «варягам» и теперь стоял и во все тяжкие подтрунивал над Волькшей.
      – Ой, мамочка, гляди, что за мелкого гороха у «варяжской» стенки насыпано, – кривлялся он. – Сейчас налопаюсь его от пуза, пердун меня раздери.
      За пердуна Олькша получил затрещину от кого-то из взрослых. Уж больно слово на Перуна похоже, только с охальным смыслом. Но подзатыльник не помешал ему гоготать над «гостями» во все горло.
      Оказавшись возле «чужой» стенки, Волькша почувствовал себя и впрямь на другом краю Яви. Вроде бы вот он, берег Ладожки, вот – частокол городца. Все родное, свое. Да и в стенке все сплошь знакомые лица. Разве что остроносых латвичей, материнских братьев и племянников, он прежде видел лишь пару раз, да и то не всех. А так все свои, ильменские да ладожские. Венеды, весь, ижора, водь, меря. И все равно Волькше почудилось, точно он где-то далеко-далеко, в чужой стране. И здесь он пришлый, иноземный. Ему здесь не рады. И неоткуда ему ждать помощи, разве что от людей, что стеной стоят у него за спиной.
      Но странное дело: все это нисколько не пугало Волькшу, а, наоборот, бодрило, будило какие-то небывалые силы. Вспомнилось раскатистое варяжское слово «дрерхескапур». Отец говорил, что стоит выкрикнуть его на княжеском суде – и зарвавшиеся норманнские гости утихали, приосанивались и дальше разговор вели уже по чести и совести. Волькша спросил как-то у Годины, что это за слово такое: drergeskapur.
      – Кто ж их, варягов, разберет, – ответил Година, гордившийся в душе тем, что Волькша изо всех сил тянется к разумению чужеродных языков. – Только тот, кто не соблюдает дрерхескапур, никогда не попадет в Валхалу, и скальд не сложит о нем песню, и никакой памяти о нем не останется. Можно сказать, что это «честь и правда», только по их, варяжской, мере.
      «Дрерхескапур, дрерхескапур, дрерхескапур», – перекатывалось в голове у Волькши странное слово, и глаза его разгорались белым огнем.
      – Эй вы, смерды латвицкие, как вам там под чужой стенкой? – веселился тем временем Олькша.
      – А вот я тебе сейчас покажу, обучъдырявый! – крикнул Волькша и кинулся на приятеля. Ватага «гостевой» ребятни устремилась за ним.
      Для мужиков в обеих стенках завсегда самое потешное – это когда пацаны начинают валтузить друг друга. Опытных кулачников смешили пинки и неумелые оплеухи, которыми перебрасывалась ребятня. Однако самим отрокам было не до смеха. Хоть и свои все кругом, а как получишь кулаком в лоб, так в голове все равно зазвенит.
      Наскочив на великана Олькшу, Вольк тут же оказался на земле. Сам наткнулся на конопатый кулак. Такого он от приятеля не ожидал. Боднув воздух русой головой, Волькша вскочил на ноги. Он один из всей семьи пошел в отцовскую породу, не одаренную ни ростом и ни размахом плеч. Про Яра с Буяном говорить было еще рано: маленькие они. Но волос у них был материнский, золотой. Глядя же на Олькшу, почти никто не сомневался, что вырастет он великаном даже среди высокорослых весей и свеев.
      И все же, вскочив на ноги, Волькша снова налетел на рыжего увальня. Он поднырнул под выставленные кулаки, оказался подле Олькшиного пуза и начал молотить руками куда попало. Однако в следующее мгновение Годинович был спеленат Олькшиными лапищами, поднят в воздух и выброшен прочь из «боя».
      – Лежи там, чудь белоглазая, – в голос гоготал Олькша. Обе взрослые стенки вторили ему басовитым смехом.
      От следующего нападения малорослого приятеля он закрылся плечом и завопил:
      – Ой, помогите, мне помогите, сейчас от смеха помру! Принесите кто-нибудь половики, пусть Волькша их выбьет, и то больше пользы будет!
      Нахохотавшись, он толкнул Годиновича плечом, и тот опять оказался на прибрежном песке.
      – Волькша! – услышал мальчик насмешливый голос отца. – Волькш!
      – Что? – огрызнулся через плечо боец-неудачник и хотел было вновь накинуться на Олькшу, но тут голос отца изменился.
      – Варглоб, ком, – приказал Година. Варгом и Варглобом на варяжский лад Волькшу называла мать. Да и на латвицкий язык в их семье переходили, когда хотели сказать что-нибудь серьезное и не для досужих ушей.
      – Ты чего руками, как крыльями, машешь? – спросил у Волькши отец, когда тот подбежал к «варяжской» стенке.
      – Я? – удивился тот.
      – Ну, не я же. Ты что же этого весьского окорока ладошками охаживаешь? Ты руку в кулак сжать можешь? – полушепотом спрашивал Година. – Ну-ка, сожми.
      Волькша сжал.
      – Теперь ударь меня по ладони, – потребовал отец, выставив вперед руку?
      Сын стукнул. Перед самым ударом его ладонь раскрылась, и раздался громкий шлепок.
      – Ладушки-ладушки! – завопил Олькша, наблюдавший за этим делом.
      – Я не знаю… – оправдывался Вольк. – Я кулак сжимаю, а как бить, так он сам распяливается.
      Не будь ему уже одиннадцать лет, парень, наверное, заревел бы, как девчонка. Надо же так опозориться пред всей родней и соседями.
      – Слушай меня, сыне, – сказал Година, кладя ему руку на плечо. – Зажми в кулак горсть земли и думай только о том, чтобы ее не потерять. Ладно?
      – А можно? – спросил Вольк.
      По правилам кулачников в руки нельзя было брать никакого утяжеления, будь то свинчатка или просто камень.
      – Землю можно. Что в ней? Прах да песок.
      Волькша нагнулся и взял в каждый кулак по жмене супеси.Он тщательно отер тыльную сторону ладоней о рубаху и двинулся к месту «боя». В это время Олькша одного за другим ронял «варяжских» ребят на землю, и гостевая стенка была уже готова к тому, чтобы испустить воинственный клич «Наших бьют!».
      – Ну, что, вернулся, чудь сиволапая! – приветствовал Годиновича рыжий приятель. – Ну, налетай!
      И в следующее мгновение произошло то, о чем вспоминали до конца гуляний, но лишь как о потешной случайности. Олькша чуть нагнулся и подался вперед, чтобы поймать Волькшу в захват. Он двинулся на приятеля, дабы разделаться с ним, как с прочими «варягами», и тут Вольк, радея лишь о том, как бы не выронить песок из кулака, ударил его снизу в челюсть. От удара Олькша обмяк и попятился. Падая, он распахнутыми руками повалил пятерых своих товарищей, толпившихся у него за спиной. Ладонинская стенка дрогнула и, не сообразив, что же произошло, обратилась в бегство.
      Но прежде чем с «хозяйской» стороны донеслось «Наших бьют!», раздался возмущенный вопль Годины:
      – Варглоб! Кривдинвыкормыш!
      Отец побежал к Волькше и схватил за руки.
      – Ты что же делаешь?! Почто отца позоришь? Зачем ты камень в руку взял?
      Обе стенки смешались вокруг щуплого парнишки и его поверженного приятеля. За такую провинность, как камень в кулаке, наказание полагалось суровое и незамедлительное.
      – Не брал я каменей, – прогнусил Волькша, напуганный и внезапной силой своего удара, и падением Олькши, и гневными лицами подбежавших мужиков.
      – А ну покажи, – потребовал кто-то.
      Отрок разжал руку. На мокрой от напряжения ладони отрока оказался песчаный «куличик».
      – Это тебе зачем? – пробасил Хорс, отец Олькши.
      – Чтобы кулак не разжимался…
      – Ну! И лихо же ты его! – гремел все тот же бас, теперь уже с нескрываемым уважением. – Как дубиной тисовой по осиновой колоде. Бац! Таким ударом, поди, и бычка свалить немудрено. А еще раз так вдарить сможешь?
      – Не-е-ей, – ответил Волькша, стряхивая песок с ладошек.

Ольгерд

      Олькша, сын Хорса, был ильменским словеном всего на четверть. Отец его говорил о себе, что он наполовину ингерманландский ягн, наполовину карела, а дедом рыжему верзиле по матери Умиле приходился могучий старик, наполовину свей, наполовину сумь. Но это не мешало Ольгерду Хорсовичу вопить во всю глотку: «Мы – венеды белые, суть Гардарики и гроза Ингрии!»
      Род его бабки по материнской линии, тихой старушки Удомли, за три колена до ее рождения ответвился от предков Годины Евпатиевича. Так что Олькша порой называл Волькшу братом. Хотя на деле кто-то из них приходился другому племянником.
      Однажды Хорсович попробовал посчитать их родственную связь с Годиновичем. Он пыхтел, теребил мясистый нос и загибал толстые пальцы с обкусанными ногтями. Где-то на прадедах он сбивался и начинал снова. Однако, выложив на песке целый огород щепок, которыми он обозначал колена, Олькша вычислил, что из них двоих он на одно поколение старше.
      – Эй, племяшка! – крикнул он Волькше. – Иди сюда, сопля латвицкая.
      Сколько его помнили, Олькша всегда сквернословил. И не потому, что так плохо относился к людям, а потому, что так был устроен его щербатый рот. Ну не мог он слова сказать, чтобы кому-нибудь не нагрубить. В минуты раскаяния он говорил, что все это из-за дырки между передними зубами, которые были велики даже ему и росли врозь, как поссорившиеся по край жизни братья.
      – Вот у тебя зубы ровные, – говорил он отцу, лупившему его за непочтение, – и у тебя брань сквернословная за ними схоронена. А мне стоит рот раскрыть, так она сразу меж зубов и выскакивает.
      – Ну, так зашей себе рот, леший сын, – рычал Хорс, отвешивая парню очередную оплеуху, от которой иной баран мог бы потом всю жизнь пятиться боком и блеять на каждый куст.
      И Олькша прикусывал язык, но не потому, что был так впечатлен побоями или взялся за ум, а потому, что сказать, кроме брани, ему было нечего. Прибаутку про щербину в зубах ему подсказал Волькша в тот день, когда они выясняли, кто кому племянник.
      – Волкан, выродок поганый! – рявкнул Олькша, видя, что «племяш» не торопится на его зов. – Иди сюда быстро! Тебе дядя приказывает.
      Однако сын Годины Евпатиевича продолжал сидеть поодаль и бросать левой рукой камушки в речку. Правой же рукой, которую Олькша видеть не мог, он скреб прибрежный песок. Следы от его пятерни с каждым Олькшиным словом становились все глубже.
      – Ах ты, гаденыш чудьский! – бранился конопатый детина. – Я кому сказал: быстро иди сюда!
      При этих словах он поднял с земли сук и запустил в Волькшу. Для Олькши все это было шуткой, так что палку он швырнул вполсилы. Если бы он вложил в бросок всю свою неуемную мощь, как делал это при игре в чушки, Волькше было бы несдобровать. Хотя кто знает: русоволосый мальчишка, не поворачивая головы, вскинул левую руку, поймал летящую в него корягу и положил возле себя.
      – Ну-ка, племяшка, верни дяде палку, – потребовал Олькша.
      Волкан продолжил безучастно кидать камушки в воду.
      – Ты что, оглох, поганка ядовитая?!
      Плюх… Плюх… Плюх…
      Привлеченная всплесками, неподалеку взыграла большая рыба – рванулась разыскивать разыгравшихся мальков.
      – Да я смотрю, ты по-венедски плохо понимаешь, как твоя мамка-иноземка! Ну-ка, бросай сюда палку, а то худо будет.
      Это все еще была шутка. Олькшина шутка. Шутил он так. В голосе его звучало больше насмешки, чем угрозы.
      – Бросай, говорю, варг латвицкий!
      Волькша повернулся к приятелю. Недобрый румянец заливал лицо парнишки, которое при этом было лишено всякого выражения. Невозмутимо он поднял злосчастную палку и швырнул ее в воду, туда, где недавно блеснула рыбина.
      – Ах, вот ты как?! – вскипел Олькша. – Дядю не слушаться?
      Рыжий верзила не поленился встать и подойти к сидящему Волькше. Невероятно, но конопушки покрывали даже босые Олькшины ступни, оставляя бледно-розовыми только подошвы и пальцы ног.
      – А ну-ка, встань!
      – Олькша, мне надоело, – ответил Вольк.
      – Что тебе надоело, гнида бесхозная?
      – Шуточки твои надоели. Тебя слушать – как козий навоз подъедать. Прекрати уже, а?
      – Ты как с дядей разговариваешь?!
      – Да какой ты мне дядя, Олькша. Пока ты щепу раскладывал, я все в уме подбил. И это не я тебе, а ты мне племяшом приходишься. Только очень дальним. Как осина дубу.
      – Умничаешь, гнусь латвицкая? – прохрипел Олькша. Как все сквернословы, он был обидчив, как красна девица. – Это кто осина, а кто дуб?
      – Сам догадаешься или подсказать?
      – Да уж подскажи, подскажи.
      И глухой услышал бы, что шутки кончились. А о том, как драчлив Олькша. знала все округа. Так что любой другой ладонинский парнишка предпочел бы как можно быстрее свести все на хи-хи и убраться с Олькшиных глаз долой. Любой, но не Вольк.
      – Осина – дерево бестолковое. Чуть ветер подует – и ну листьями трепать, как языком дурным. Только тебе даже ветра не надо. Сам треплешься.
      В следующий миг Волькша уже болтался над землей, схваченный за грудки могучими руками разгневанного приятеля.
      – Да я тебя утоплю, щенок латвицкий! – ревел Олькша.
      Только вдруг он то ли крякнул, то ли кашлянул. Дыхание его прервалось. Он согнулся в три погибели. И, конечно же, отпустил свою жертву.
      – Я же говорил, что мне надоело, – сказал Волькша, стряхивая с ладони горсть песка. – Давай больше не будем.
      – Это я решаю: будем или не будем.
      Олькша оправился после внезапного удара, который нанес ему в подвздох щуплый «племянник». Его глаза налились кровью. Белесые брови сошлись к переносью. Рыжие патлы встали дыбом.
      – Я покажу тебе, как огрызаться, гаденыш мелкий.
      Волькша и впрямь был на голову ниже приятеля, но это нисколько его не пугало. Равно как и то, что Олькша разбушевался не на шутку.
      От первых двух ударов Волкан уклонился с легкостью. От третьего – пригнулся. Обладатель огромных кулаков рванулся вперед, дабы схватить верткого негодяя, но обнял только воздух.
      – Я прошу тебя, не надо, – раздался голос Волькши у Олькши за спиной.
      – Обмочился, водь болотная? – огрызнулся верзила, разворачиваясь к нему разъяренной ряхой.
      Во всю свою буйную силу и гневную прыть он принялся наносить удары. Волькша, уходя от его правой руки в противосолунъ,отскакивал, уклонялся и приседал с ядовитой ухмылочкой на лице, которая бесила Ольгерда еще больше.
      Наконец детина остановился, тяжело дыша. Он оперся руками на расставленные колени, пыхтел и зыркал на Волькшу. Крупные капли пота покрывали его веснушчатый лоб.
      – Может, хватит? – спросил неуязвимый малый.
      – Сейчас я тебе покажу, что такое хватит… – пропыхтел верзила.
      Дерущихся, если это действо можно было назвать дракой, разделяло несколько шагов. Пока Олькша переводил дыхание, Вольк продолжал медленно отступать влево. Любой другой ладонинский отрок давно убежал бы и заперся в родительском доме, жалуясь старшим на Олькшины побои, но сыну Годины Евпатиевича происходившее не то чтобы нравилось, но забавляло – это точно. Гнев, который он подавлял в себе, кидая камушки в реку, улетучился после первого и пока единственного удара в этой заварушке. Зрение Волкана обострилось. Даже речной воздух стал более пахучим и сладким. Вольк еще надеялся, что сын Хорса остынет. Как-никак, а были они, что называется, не разлей вода. И в то же время Годинович слишком хорошо знал норов Ольгерда. Правда, до этого дня Годиновичу не доводилось оказываться напротив его кулаков. Прежде он всегда был за пределами Олькшиных драк и, как мог, старался образумить драчуна. Да только все не впрок. Теперь же Волкан понимал, что пока Олькша не выполнит свое обещание и не утопит его, как щенка, он не успокоится. Вот ведь колода осиновая…
      Рыжий «хитрец» уже давно отдышался, но продолжал пыхтеть, выгадывая время для решающего броска. Его глаза искали взгляд обидчика, но тот смотрел куда-то сквозь него. И это сбивало. Злило. Невозможно было почувствовать, насколько усыплена Волькшина бдительность. Так что действовать пришлось наобум.
      И «обум» обернулся не в Олькшину пользу. Верзила сорвался с места, намереваясь перехватить Волькшу, когда тот привычно отступит влево. Но, когда конопатая туша понеслась в его сторону, Варг мгновенно нагнулся и зачерпнул горсть песка. Затем метнулся на полшага туда, куда и должен был отступить по расчетам Олькши. Но потом резко отскочил вправо. И, когда разогнавшийся, точно буйный бык, противник пронесся мимо, нанес ему короткий удар в то место рядом с мясистым ухом, где челюсть соединяется со скулой. Еще несколько шагов тело Олькши бежало само по себе. Потом рыжий увалень обмяк, упал лбом в песок и затих.
      Волькша постоял какое-то время, глядя на неподвижное тело приятеля. Тот не шевелился и почти не подавал признаков жизни. Перевернуть его на спину оказалось делом не таким уж простым. Мало того, что весил он как взрослый мужик, так еще и размяк от беспамятства, как добрая опара. И все же с четвертой попытки Олькшу удалось перекатить лицом вверх. Когда Волькша отряхивал с поцарапанной конопатой Олькшиной рожи песок, на губах поверженного играла блаженная улыбка. Ни дать ни взять сквозь потемки беспамятства он видел что-то слаще меда и ласковей летнего солнца. Волькше даже показалось, что его приятель только прикидывается оглоушенным, а сам едва сдерживает издевательскую ухмылку. Для проверки Годинович пощекотал Олькшу под мышками. Он знал, что щекотки тот не переносит. Но ни одна жила не дрогнула на веснушчатом лице, – выходило, что беспамятство было взаправду.
      После того как несколько горстей речной воды не вернули Олькшу в сознание, Волкан сел рядом с ним и вновь принялся кидать камешки в воду. Странные чувства он при этом испытывал. Нельзя сказать, что сердце его бешено колотилось. Но оно стучало так громко, что, наверное, его удары были слышны на другом берегу Ладожки. И в голове у парня роились какие-то обрывки видений: люди в меховых сапогах выпрыгивают из больших лодок, размахивая мечами и топорами; горят приземистые дома с остроконечными крышами; растрепанные женщины с перекошенными от страха лицами разбегаются кто куда; туша свиньи жарится прямо на углях сгоревшего дома; разломанные и выпотрошенные сундуки с диковинным добром… и удивительный, упоительный, неудержимый восторг от всего происходящего…
      Олькша застонал. Наконец-то! Долго же он провалялся без сознания.
      – Волькша, что это было?
      Если не оборачиваться, то можно подумать, что это спрашивает не здоровенный детина, а сопливый мальчишка, едва вступивший в лета отрочества. Тот же вопрос он задал, когда пришел в себя после кулачных боев во время свадьбы Торха и Рады. Ну и напотешились над ним тогда. «А на что похоже?» – спрашивают его. «Не знам. Точно корова лягнула», – говорит. «Не корова, а теленок», – отвечают ему, и ну гоготать.
      – Волькша, ну что это со мной было?
      – Я же тебя предупреждал, что мне надоело. Предупреждал?
      – Не помню.
      – А что помнишь?
      – Не знам… Ты что, меня тогось… вдарил, что ли?
      – Это не я. Это Мать Сыра Земля за меня заступилась.
      – Рассказывай. Кулак-то твой был?
      – Ну, кулак, допустим, мой, а вот сила в нем… Где мне такую силу взять, чтобы такого борова, как ты, завалить? А?
      Олькша закрыл глаза, точно задумался. Но на самом деле он просто снова впал в забытье.
      Когда рыжий оковалоквновь открыл глаза и осмысленно посмотрел вокруг, Волькша все еще сидел невдалеке и чиркал прутиком по песку. Вокруг него располагались неровные ряды словенской руницы, в которой Олькша ничегошеньки не смыслил.
      – Ну что, пойдем вечерять?– спросил Волькша. – Ярка уже пригнал коров.
      – Угу, а после пойдем на купальню за девками подглядывать? – предложил Олькша.
      Однако верзила так и не исполнил свое скабрезное намерение. Едва он поднялся с песка, как тут же рухнул на четвереньки и изверг из себя все, что съел на обед.
      – Ты чего, занемог? – забеспокоился Волькша.
      – Не знам, – ответил бледный, в морковно-яркую крапинку детина. – Голова как камень, и ноги подкашиваются. Помоги мне… пожалуйста, братишка. Боюсь, сам до дома не дойду…
      Всю дорогу к Ладони Олькша невнятно мычал и несколько раз просил остановиться, чтобы поблевать. Возле самых ворот городца он прислонился к частоколу и жалобно промямлил:
      – Волькш, будь другом, не говори моим, что это ты меня зашиб, ладно? Да и вообще никому не говори… А то засмеют… а мне и так плохо, аж мочи нет…
      – Ладно, только и ты меня больше не донимай. Идет?
      – Идет, – согласился бузотер, и приятели двинулись к дому Хорса.
      Олькша слег. Приглашали Ладу. Та посмотрела ему в глаза, потрогала опухшую с правой стороны челюсть, а потом вдруг прошептала слова, смысл которых больной не понял и потому решил, что они ему почудились: «Эх, Ятва, Ятва… От Мокоши-то не укроешься…»
      – Ну, и где же ты так приложился? – спросила ворожея совсем другим, ясным голосом.
      – С березы упал, – соврал Олькша.
      – Прямо-таки с березы? Она что, под тобой подломилась?
      – Ано да, – поддержал детинушка догадку волховы. – Как есть хлипкая оказалась. Вначале согнулась, а потом хрясь – и заломилась…
      – Ну ты и о морену башкой…
      – Ано да! – почти обрадовался Олькша, за все это время так и не придумавший вразумительного объяснения своей немочи.
      – А на березу-то ты зачем полез? – лукаво спросила Лада.
      – Так прятался… – вновь «увяз» больной.
      – Уж не от Бера ли чащобного туда полез? Кто еще такого удальца напугать сможет.
      Расклад с медведем пришелся Олькше по вкусу, но он вовремя сообразил, что, поведя свой рассказ по этой тропинке, он неминуемо столкнется с противоречием. Если он забрался на березу, спасаясь от дикого зверя, и та под ним подломилась, то почему медведь его не помял? Тем более что сверзся Олькша «башкой на морену» и впал в беспамятство.
      – Не-е-ей, – насупился детина. – Это я так… Сам по себе… Игрались мы… в эти… в прятки…
      Ай, слово не воробей. Сказав «прятки», Олькша и сам понял, что попался. В его-то возрасте играть в детские игры! Краска залила его мясистое лицо до самых ушей так, что веснушки поблекли.
      Но Лада сделала вид, что поверила рассказу о березе и прятках. Она достала из сумы несколько пучков травы, развесила у немощного в изголовье, наказала пить отвар из каких-то корешков и ушла, бросив с порога многозначительный и лукавый взгляд.
      Немочь держала Олькшу на полатях еще девять дней, но после засидевшаяся «гостья» нехотя удалилась.
      С тех самых пор в Ладони стало всего три человека, которые могли обуздать Ольгерда Хорсовича. И первым среди них был, конечно, его отец. Против его медвежьего рыка и пудовых затрещин Олькша устоять не мог. Второй усмиритель – Лада-волхова. Кто ворожеи не послушает, тот сам себе враг. А третий – щуплый, невысокий, ростом Олькше по плечо – Волькша, сын Годины Евпатиевича. Никто не мог взять в толк почему, но стоило рыжему задире услышать окрик приятеля, как излишнюю прыть с него точно рукой снимало.
      А так к пятнадцати годам Олькша, как говорится, сорвался с цепи. Вся округа стонала от его выходок и затей. Случись где драка или свара, можно было не сомневаться в том, чей скверно-словный рот и конопатые кулаки были тому причиной.
      Вскоре от простых драк он перешел к покорению приладожских просторов. Он являлся в городцы, села и засеки в сопровождении небольшой ватаги и требовал с тамошних парней «дань». Его нисколько не смущало численное превосходство данников. Олькша всегда был готов доказать свое право на чинимые поборы при помощи кулаков и с удовольствием принимал вызов биться стенка на стенку. Но делал он это, только если рядом находился Волькша. Без него решающая битва переносилась на другой раз. И Олькша мог тратить целые дни на то, чтобы упросить друга поддержать его в этом «завоевании».
      На первых порах размер «дани» не имел для Олькши значения. Его ублажало чvжoe «подданство», тешило выражение покорности со стороны «данников».
      С неутомимостью бобра Ольгерд Хорсович расширял свои «владения». И к шестнадцати летам «подчинил» себе все поселения на полдня пешего пути вокруг Ладони. У него, как и у всякого повелителя, сколотилась своя «дружина»: горстка лентяев и забияк со всей округи. Олькша гордился ими и щедро делился «данью». Однако, сколько ни старался Хорсович, сколько ни просил и ни заманивал, ему так и не удалось заполучить в ряды «дружинников» одного-единственного человека, на которого он безоговорочно мог положиться, Волькша ни в какую не хотел становиться «сотником» своего приятеля. Ему больше нравилось работать в поле, охотиться, ловить рыбу и плотничать по хозяйству вместе с отцом. И даже прозвище «папенькин сынок» нисколько его не обижало.
      «Дружиннички» везде сопровождали своего «ярла» и даже порой вдохновляли на новые подвиги, которые не всегда заканчивались к их удовольствию. Не раз и не два парни из нескольких соседних деревень, собравшись гуртом, давали Олькше решительный бой. И поле часто оставалось за ними. Но не успевали на «ярле» зарасти ссадины и выцвести синяки, как он вновь являлся к «смутьянам», дабы вернуть себе право на поборы. И мало кто из «бунтовщиков» замечал, что победы Рыжий Лютдобивался только при содействии невысокого русоволосого парнишки, про которого говорили, что его мать – латвица.
      Мало-помалу «детские» игры стали беспокоить и взрослых. Пусть бы только разбитые носы. Что тут говорить: парни без этого не растут. Но Олькшины вожделения росли вместе с увеличением «дружины». Туески с черникой больше не радовали его утробу. Он требовал от «данников» вяленой рыбы, хлеба, кваса, сметаны. А это было уже совсем не похоже на потешную подать,поскольку начались ночные набеги на чердаки, овины, амбары и ледники.
      Селяне не знали, на кого и думать.
      Прежде таких потрав не было и в помине. Лесное зверье шастало, конечно, по закромам. Но проходила ночь, другая, и лохматые воришки уже коченели в силках, поставленных возле коробов и клетей с припасами. А тут не помогали ни пеньковые удавки, ни самострелы, ни рогачи.
      Начали пенять на домовых, на овинников, на дворовых и банников. Поминали леших и водяных. Но никакие подачки и прикормки на мелкую нечисть не действовали. Она продолжала воровать по-крупному, для своих, понятное дело, размеров.
      Заговорили уже о Черном Глазе и Кощеевых проклятиях. Потянулись ходоки к Ладе-волхове. Та ворожила на воск и на сушеный зверобой. Редко бралась она за бубен, но тут пришлось. Вернувшись из темного омута Нави,Лада грустно смотрела перепуганным землепашцам в глаза и всем говорила одно и то же:
      – Не ищите под полом и на чердаке, не ищите в лесу или в воде. Не клевещите на все четыре стороны Яви. Поскольку ходит растратчик промеж вас самих.
      Ох и недобрые вести несли в свои городцы да села ходоки. Слыхано ли дело: сродник у сродника, сосед у соседа втихаря припасы ворует! Да за такое дело народ вора в такие рогатки распнет, что лучше бы ему и вовсе не рождаться.
      И вот тать был пойман. Сначала один, потом второй, третий. Но шумных уличных расправ не случилось. Однако досталось воришкам так, что уши и попы у них пылали маковым цветом не одну седмицу: как-то ведь надо отваживать дите неразумное от воровства, а прибить поганца – жалостно, какой ни есть, а родная кровиночка.
      Понятное дело, что не все пойманные втихомолку терпели побои и ушной треп. Многие сознавались. И все как один кивали на Олькшины поборы. Выходило, что ладонинский верзила и обкрадывал всю округу руками своих «подданных».
      В конце концов накануне Коляд к дому Хорса подступила шумная толпа окрестных землепашцев с дубинами, топорами и тесаками в руках. Заспанный косматый ягн явился к ним босой, в одних портках и нательной рубахе.
      – Что за вече, венеды? – спросил он весело, точно не замечая недоброго лика толпы.
      Кто-то уже начал выкрикивать: «В прорубь их всех! И ягна, и помет его!»
      Но в это время рядом с ошеломленным Хорсом, точно сгустившись из воздуха, появилась Лада-волхова. Перунова внучка, как называли ее в округе, с мороза выглядела точно отроковица. Щеки как зимние снегири, губы как осенняя ягода-рябина, глаза как летнее небо. Но даже эта негаснущая молодость и та приводила в трепет все южное побережье Ладожского озера. Навья девка. Ворожея из ворожей. Глазом моргнет – порчу потом никакой баней не отмоешь.
      – Негоже, венеды, без Судаи Правдырасправу чинить! – прикрикнула на мужиков Лада, и те притихли. – Коли Хорс с Кривдой в дому живет, так это еще доказать надо. А докажете, так прорубь завсегда его будет.
      Доказательств было много, вот только Кривды за Хорсом не было никакой. Разве что винить его в рождении сына, так их у него родилось семеро, да вот выжило двое. Из них один непутевый. Тот самый Олькша, из-за которого вся округа стоном и стонет. А ведь учил его Хорс и правил по совести. И плетьми, и колотушками. Вся Ладонь слышала, да и видела потом Олькшины синяки и ссадины. Но только все не впрок. Обидела Мокошь мальца волосом.Нипочем ему отцовские уроки.
      – Сам не ведаю, словены, как с парнем быть, – раздосадованно басил огромный, крупнокостный и неуклюжий, как медведь, ягн. Мелкая пороша ложилась на его седеющие нечесаные космы: – Знаю я, что бедовый он хуже Локки, что рот у него, как клеть кабанья у нерадивого хозяина: навозом за версту разит. Но все надеюсь, что молодой он еще, а как в лета войдет, так остепенится. Я ж и сам по малолетству, что уж таиться, покуролесил у себя на Малоге-реке. Через то и в Ладонь попал. Тут и обженился. Тут и поумнел. У соседей спросите: кудышный ли я хозяин.
      Спросу нет, Хорс после Годины в Ладони самый крепкий самоземец. Все у него в хозяйстве ладное да справное. И дом, и двор, и поле. А уж для соседей своих так он иной раз лучше сродника. Помочь-пособить в любом деле: венцы срубные на домину класть, морену бурую или пень в два обхвата с поля тягать, кабана-трехлетка резать – первым делом Хорса бегут кликать. А могучему ягну в радость верховодить в хлопотных делах, где и сноровка, и сила недюжинная нужны.
      Честное собрание вначале утихомирилось, а затем и вовсе пригорюнилось. Ну как не внять отцовской печали? Чай, каждый мечтает о разумных да послушных сынах, которые отцовы поля расширят, хозяйство укрепят и славу возвысят. Да не каждому такие дадены. Что уж тут кольями махать. Помочь надо человеку, посоветовать чего дельное про то, как отпрыска непутевого на правильную стезю воротить.
      – Хорс, – вдруг довольно громко сказала Лада. – Если у тебя в дому тесно или каши да клюквы с медом впритык до весенней лебеды, так, может, я гостей к себе позову? Что людей на морозе держать?
      – И то верно, – кашлянул ягн. – Входите, селяне. Хлеб-соль.
      Изобилие хмельных медов, овсяные лепешки, вяленое и томленое мясо превратили суровых судей в дорогих гостей, а вечерее и в любезных друзей. И уже потраты в закромах стали плевыми – куница иной раз больше беды наделает. И даже Олькша из вора и крамольникапревратился в шалопая и бедокура.
      – Так как же мне быть с моим сорванцом? Посоветуйте, венеды белые, – время от времени спрашивал Хорс.
      Советовали разное, но в основном самоземцы предлагали два пути.
      Половина гостей предлагала обженить Ольгерда. Сосватать девку ядреную, такую, чтобы вся молодецкая дурь в первую же супружескую ночь из Олькши в ее недра изверглась и позабылась. Иные крякали, в яви представляя себе все прелести сочной молодухи. У многих гостей были девки на выданье, да не одна, а породниться с таким крепким во всех отношениях хозяином, как Хорс, было бы дляних и честью, и радостью.
      Однако другая половина хлебосольцев не верила в силу бабского лона. То ли им не так повезло с женами, как прочим, то ли еще по какой причине, но они ни в какую не верили, что Рыжий Лют остепенится, единожды вспахав своим плугом девичью новь.
      – Сладко-то сладко, – соглашались они с теми, кто твердил, будто нет ничего слаще мужниной оратина супружеском ложе. – Да не на столько, чтобы забыть, как чешутся кулаки и холодеет в загривке перед дракой. Нет, Хорс, женитьбой Олькшу не обуздать. Только девку несчастной сделаете. Не так, дак эдак, а он ее покалечит. Будет ли бита или втуне заброшена, а бабе в любой край Недоляполучится. Уж лучше пусть он в Ярилов день едет на Ильмень на кулачные бои. А коли там показать себя сумеет, то пусть в княжескую дружину просится. Там ему самое место. Будет купцов обирать да от варяжских бесчинств торжище охранять.
      Захмелевший не меньше гостей ягн одинаково горячо поддерживал и ту, и другую придумку. С каждой чаркой он все больше путал ягнские и венедские слова, отчего сам же хохотал без удержу.

Рысь

      Хорс болел люто.
      Еще в ночь Олькшиного вече Мара легла с ним в постель и припала к его телу, как страстная вдовица, истосковавшаяся по мужским ласкам и наконец залучившая в объятия распутного странничка. Могучий ягн горел верхом и стыл низом. Мечась по полатям, он своими холодными как лед ножищами не раз выталкивал Умилу прочь, так что той пришлось притулиться вместе с гостями на полу. Наутро Хорс едва мог шевелиться. Пот крупными каплями покрывал его лоб, щеки, шею и даже бурую шерсть на груди. Гости расходились без гостинцев, молча, виновато. Все понимали, что ягн простыл накануне, стоя перед сборищем босиком, в одной рубахе и портах.
      Прошла седмица. Хорс лежал лежнем. У него не хватало сил даже на то, чтобы бредить. Ладины отвары и примочки делали его кашель не таким надрывным. И все. Умила дни напролет тихо скулила возле умирающего мужа, умоляя его не покидать сиротинушек, малых детушек, а ее не оставлять горемычной вдовицей. Будь Хорс в сознании, он удивился бы тому, сколько искренней тоски и любви было в голосе его немногословной жены.
      Олькша ходил как в воду опущенный. В тот день, когда окрестные землепашцы намеревались править Рыжего Люта и всю его семью, он прятался на сеннике у Торха Годиновича. а Ярку, младшего брата Волькши, посылал к дому Хорса посмотреть, что там творится. Узнав, что расправа не состоялась, а гневливцы прошли в дом ягна, где мирно уселись гостевать, гроза окрестных малолеток успокоился. Однако вернуться в отчий дом не решился. Явился он туда только через день, когда гости уже утопали восвояси.
      Каково же было его удивление, когда вместо Хорса с плетью на него накинулась тихая Умила со скалкой.
      – Ах ты, гниль болотная! – кричала мать, охаживая его по спине. – Клянусь Укко,лучше бы я тебя на свет не рожала, лешака бессовестного…
      Никогда в жизни Олькша не слышал от матери грубого слова. Он не мог вспомнить даже, кричала ли она на него когда-нибудь. А тут Умила зашлась черной бранью до хрипоты. Смысл ее воплей был неумолим: кто будет заботиться о семье, если Хорс умрет, а по матери словам, отец должен был непременно умереть, поскольку за всю жизнь он болел всего один раз, и то после веселенькой встречи с медведем. Но даже тогда подранный в лоскутья Хорс зубоскалил и покрикивал на домашних, указывая, как правильно обрабатывать шкуру зверя, едва не лишившего его жизни. А вот теперь он уже два дня лежит и никого не узнает. И все из-за такой бестолочи и безручи, как Олькша, Сюетарего раздери.
      Рыжий Лют побои снес стойко. Не привыкать. А вот материнские крики полоснули по какому-то потаенному месту в его разгульной душе, и огроменный детина вдруг сел возле порога и заплакал, по-детски размазывая грязь по лицу. Его душила нестерпимая жалость, осознать которую он был не в силах. Он косился сквозь слезы на огромные отцовские кулаки, на всклокоченную бороду, косматые брови и хныкал о том времени, когда он, Ольгерд, мог ни о чем не думать и жить, как трава, как сорняк, беспечно скалясь на солнце и цепляясь колючками за все живое вокруг.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3