Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Читаем натуральное - Олеся

ModernLib.Net / Отечественная проза / Куприн Александр Иванович / Олеся - Чтение (стр. 4)
Автор: Куприн Александр Иванович
Жанр: Отечественная проза
Серия: Читаем натуральное

 

 


      Через шесть дней моя крепкая натура, вместе с помощью хинина и настоя подорожника, победила болезнь. Я встал с постели весь разбитый, едва держась на ногах. Выздоровление совершалось с жадной быстротой. В голове, утомленной шестидневным лихорадочным бредом, чувствовалось теперь ленивое и приятное отсутствие мыслей. Аппетит явился в удвоенном размере, и тело мое крепло по часам, впивая каждой своей частицей здоровье и радость жизни. Вместе с тем с новой силой потянуло меня в лес, в одинокую покривившуюся хату. Нервы мои еще не оправились, и каждый раз, вызывая в памяти лицо и голос Олеси, я чувствовал такое нежное умиление, что мне хотелось плакать.
      10
      Прошло еще пять дней, и я настолько окреп, что пешком, без малейшей усталости, дошел до избушки на курьих ножках. Когда я ступил на ее порог, то сердце забилось с тревожным страхом у меня в груди. Почти две недели не видал я Олеси и теперь особенно ясно понял, как была она мне близка и мила. Держась за скобку двери, я несколько секунд медлил и едва переводил дыхание. В нерешимости я даже закрыл глаза на некоторое время, прежде чем толкнуть дверь...
      В впечатлениях, подобных тем, которые последовали за моим входом, никогда невозможно разобраться... Разве можно запомнить слова, произносимые в первые моменты встречи матерью и сыном, мужем и женой или двумя влюбленными? Говорятся самые простые, самые обиходные фразы, смешные даже, если их записывать с точностью на бумаге. Но здесь каждое слово уместно и бесконечно мило уже потому, что говорится оно самым дорогим на свете голосом.
      Я помню, очень ясно помню только то, что ко мне-быстро обернулось бледное лицо Олеси и что на этом прелестном, новом для меня лице в одно мгновение отразились, сменяя друг друга, недоумение, испуг, тревога и нежная сияющая улыбка любви... Старуха что-то шамкала, топчась возле меня, но я не слышал ее приветствий. Голос Олеси донесся до меня, как сладкая музыка:
      - Что с вами случилось? Вы были больны? Ох, как же вы исхудали, бедный мой.
      Я долго не мог ничего ответить, и мы молча стояли друг против друга, держась за руки, прямо, глубоко и радостно смотря друг другу в глаза. Эти несколько молчаливых секунд я всегда считаю самыми счастливыми в моей жизни; никогда, никогда, ни раньше, ни позднее, я не испытывал такого чистого, полного, всепоглощающего восторга. И как много я читал в больших темных глазах Олеси: и волнение встречи, и упрек за мое долгое отсутствие, и горячее признание в любви... Я почувствовал, что вместе с этим взглядом Олеся отдает мне радостно, без всяких условий и колебаний, все свое существо.
      Она первая нарушила это очарование, указав мне медленным движением век на Мануйлиху. Мы уселись рядом, и Олеся принялась подробно и заботливо расспрашивать меня о ходе моей болезни, о лекарствах, которые я принимал, о словах и мнениях доктора (два раза приезжавшего ко мне из местечка). Про доктора она заставила меня рассказать несколько раз подряд, и я порою замечал на ее губах беглую насмешливую улыбку.
      - Ах, зачем я не знала, что вы захворали! - воскликнула она с нетерпеливым сожалением. - Я бы в один день вас на ноги поставила... Ну, как же им можно доверяться, когда они ничего, ни-че-го не понимают? Почему вы за мной не послали?
      Я замялся.
      - Видишь ли, Олеся... это и случилось так внезапно... и кроме того, я боялся тебя беспокоить. Ты в последнее время стала со мной какая-то странная, точно все сердилась на меня или надоел я тебе... Послушай, Олеся, - прибавил я, понижая голос, - нам с тобой много, много нужно поговорить... только одним... понимаешь?
      Она тихо опустила веки в знак согласия, потом боязливо оглянулась на бабушку и быстро шепнула:
      - Да... я и сама хотела... потом... подождите...
      Едва только закатилось солнце, как Олеся стала меня торопить идти домой.
      - Собирайтесь, собирайтесь скорее, - говорила она, увлекая меня за руку со скамейки. - Если вас теперь сыростью охватит, - болезнь сейчас же назад вернется.
      - А ты куда же, Олеся? - спросила вдруг Мануйлиха, видя, что ее внучка поспешно набросила на голову большой серый шерстяной платок.
      - Пойду... провожу немножко, - ответила Олеся.
      Она произнесла это равнодушно, глядя не на бабушку, а в окно, но в ее голосе я уловил чуть заметный оттенок раздражения.
      - Пойдешь-таки? - с ударением переспросила старуха,
      - Да, и пойду! - возразила она надменно. - Уж давно об этом говорено и переговорено... Мое дело, мой и ответ.
      - Эх, ты!.. - с досадой и укоризной воскликнула старуха.
      Она хотела еще что-то прибавить, но только махнула рукой, поплелась своей дрожащей походкой в угол и, кряхтя, закопошилась там над какой-то корзиной.
      Я понял, что этот быстрый недовольный разговор, которому я только что был свидетелем, служит продолжением длинного ряда взаимных ссор и вспышек. Спускаясь рядом с Олесей к бору, я спросил ее:
      - Бабушка не хочет, чтобы ты ходила со мной гулять? Да?
      Олеся с досадой пожала плечами.
      - Пожалуйста, не обращайте на это внимания. Ну да, не хочет... Что ж!.. Разве я не вольна делать, что мне нравится?
      Во мне вдруг поднялось неудержимое желание упрекнуть Олесю за ее прежнюю суровость.
      - Значит, и раньше, еще до моей болезни, ты тоже могла, но только не хотела оставаться со мною один на один... Ах, Олеся, если бы ты знала, какую ты причинила мне боль... Я так ждал, так ждал каждый вечер, что ты опять пойдешь со мною... А ты, бывало, всегда такая невнимательная, скучная, сердитая... О, как ты меня мучила, Олеся!..
      - Ну, перестаньте, голубчик... Забудьте это, - с мягким извинением в голосе попросила Олеся.
      - Нет, я ведь не в укор тебе говорю, - так, к слову пришлось... Теперь я понимаю, почему это было... А ведь сначала - право, даже смешно и вспомнить - я подумал, что ты обиделась на меня из-за урядника. И эта мысль меня сильно огорчала. Мне казалось, что ты меня таким далеким, чужим человеком считаешь, что даже простую дружескую услугу тебе от меня трудно принять... Очень мне это было горько... Я ведь и не подозревал, Олеся, что все это от бабушки идет...
      Лицо Олеси вдруг вспыхнуло ярким румянцем.
      - И вовсе не от бабушки!.. Сама я этого не хотела! - горячо, с задором воскликнула она.
      Я поглядел на нее сбоку, так что мне стал виден чистый, нежный профиль ее слегка наклоненной головы. Только теперь я заметил, что и сама Олеся похудела за это время и вокруг ее глаз легли голубоватые тени. Почувствовав мой взгляд, Олеся вскинула на меня глаза, но тотчас же опустила их и отвернулась с застенчивой улыбкой.
      - Почему ты не хотела, Олеся? Почему? - спросил я обрывающимся от волнения голосом и, схватив Олесю за руку, заставил ее остановиться.
      Мы в это время находились как раз на середине длинной, узкой и прямой, как стрела, лесной просеки. Высокие, стройные сосны обступали нас с обеих сторон, образуя гигантский, уходящий вдаль коридор со сводом из душистых сплетшихся ветвей. Голые, облупившиеся стволы были окрашены багровым отблеском догорающей зари...
      - Почему? Почему, Олеся? - твердил я шепотом и все сильнее сжимал ее руку.
      - Я не могла... Я боялась, - еле слышно произнесла Олеся. - Я думала, что можно уйти от судьбы... А теперь... теперь...
      Она задохнулась, точно ей не хватало воздуху, и вдруг ее руки быстро и крепко обвились вокруг моей шеи, и мои губы сладко обжег торопливый, дрожащий шепот Олеси:
      - Теперь мне все равно, все равно!.. Потому что я люблю тебя, мой дорогой, мое счастье, мой ненаглядный!..
      Она прижималась ко мне все сильнее, и я чувствовал, как трепетало под моими руками ее сильное, крепкое, горячее тело, как часто билось около моей груди ее сердце. Ее страстные поцелуи вливались в мою еще не окрепшую от болезни голову, как пьяное вино, и я начал терять самообладание.
      - Олеся, ради бога, не надо... оставь меня, - говорил я, стараясь разжать ее руки. - Теперь и я боюсь... боюсь самого себя... Пусти меня, Олеся.
      Она подняла кверху свое лицо, и все оно осветилось томной, медленной улыбкой.
      - Не бойся, мой миленький, - сказала она с непередаваемым выражением нежной ласки и трогательной смелости. - Я никогда не попрекну тебя, ни к кому ревновать не стану... Скажи только: любишь ли?
      - Люблю, Олеся. Давно люблю и крепко люблю. Но... не целуй меня больше... Я слабею, у меня голова кружится, я не ручаюсь за себя...
      Ее губы опять долго и мучительно-сладко прильнули к моим, и я не услышал, а скорее угадал ее слова:
      - Ну, так и не бойся и не думай ни о чем больше... Сегодня наш день, и никто у нас его не отнимет...
      И вся эта ночь слилась в какую-то волшебную, чарующую сказку. Взошел месяц, и его сияние причудливо пестро и таинственно расцветило лес, легло среди мрака неровными, иссиня-бледными пятнами на корявые стволы, на изогнутые сучья, на мягкий, как плюшевый ковер, мох. Тонкие стволы берез белели резко и отчетливо, а на их редкую листву, казалось, были наброшены серебристые, прозрачные, газовые покровы. Местами свет вовсе не проникал под густой навес сосновых ветвей. Там стоял полный, непроницаемый мрак, и только в самой середине его скользнувший неведомо откуда луч вдруг ярко озарял длинный ряд деревьев и бросал на землю узкую правильную дорожку, такую светлую, нарядную и прелестную, точно аллея, убранная эльфами для торжественного шествия Оберона и Титании. И мы шли, обнявшись, среди этой улыбающейся живой легенды, без единого слова, подавленные своим счастьем и жутким безмолвием леса.
      - Дорогой мой, а я ведь и забыла совсем, что тебе домой надо спешить, спохватилась вдруг Олеся. - Вот какая гадкая! Ты только что выздоровел, а я тебя до сих пор в лесу держу.
      Я обнял ее и откинул платок с ее густых темных волос и, наклонясь к ее уху, спросил чуть слышно:
      - Ты не жалеешь, Олеся? Не раскаиваешься?
      Она медленно покачала головой.
      - Нет, нет... Что бы потом ни случилось, я не пожалею. Мне так хорошо...
      - А разве непременно должно что-нибудь случиться?
      В ее глазах мелькнуло отражение знакомого мне мистического ужаса.
      - О, да, непременно... Помнишь, я тебе говорила про трефовую даму? Ведь эта трефовая дама - я, это со мной будет несчастье, про что сказали карты... Ты знаешь, я ведь хотела тебя попросить, чтобы ты и вовсе у нас перестал бывать. А тут как раз ты заболел, и я тебя чуть не полмесяца не видала... И такая меня по тебе тоска обуяла, такая грусть, что, кажется, все бы на свете отдала, лишь бы с тобой хоть минуточку еще побыть... Вот тогда-то я и решилась. Пусть, думаю, что будет, то и будет, а я своей радости никому не отдам...
      - Это правда, Олеся. Это и со мной так было, - сказал я, прикасаясь губами к ее виску. - Я до тех пор не знал, что люблю тебя, покамест не расстался с тобой. Недаром, видно, кто-то сказал, что разлука для любви то же, что ветер для огня: маленькую любовь она тушит, а большую раздувает еще сильней.
      - Как ты сказал? Повтори, повтори, пожалуйста, - заинтересовалась Олеся.
      Я повторил еще раз это не знаю кому принадлежащее изречение. Олеся задумалась, и я увидел по движению ее губ, что она повторяет мои слова.
      Я близко вглядывался в ее бледное, закинутое назад лицо, в ее большие черные глаза с блестевшими в них яркими лунными бликами, - и смутное предчувствие близкой беды вдруг внезапным холодом заползло в мою душу.
      11
      Почти целый месяц продолжалась наивная, очаровательная сказка нашей любви, и до сих пор вместе с прекрасным обликом Олеси живут с неувядающей силой в моей душе эти пылающие вечерние зори, эти росистые, благоухающие ландышами и медом, утра, полные бодрой свежести и звонкого птичьего гама, эти жаркие, томные, ленивые июньские дни... Ни разу ни скука, ни утомление, ни вечная страсть к бродячей жизни не шевельнулись за это время в моей душе. Я, как языческий бог или как молодое, сильное животное, наслаждался светом, теплом, сознательной радостью жизни и спокойной, здоровой, чувственной любовью.
      Старая Мануйлиха стала после моего выздоровления так несносно брюзглива, встречала меня с такой откровенной злобой и, покамест я сидел в хате, с таким шумным ожесточением двигала горшками в печке, что мы с Олесей предпочитали сходиться каждый вечер в лесу... И величественная зеленая прелесть бора, как драгоценная оправа, украшала нашу безмятежную любовь.
      Каждый день я все с большим удивлением находил, что Олеся - эта выросшая среди леса, не умеющая даже читать девушка - во многих случаях жизни проявляет чуткую деликатность и особенный, врожденный такт. В любви - в прямом, грубом ее смысле - всегда есть ужасные стороны, составляющие мученье и стыд для нервных, художественных натур. Но Олеся умела избегать их с такой наивной целомудренностью, что ни разу ни одно дурное сравнение, ни один циничный момент не оскорбили нашей связи.
      Между тем приближалось время моего отъезда. Собственно говоря, все мои служебные обязанности в Переброде были уже покончены, и я умышленно оттягивал срок моего возвращения в город. Я еще ни слова не говорил об этом Олесе, боясь даже представить себе, как она примет мое извещение о необходимости уехать. Вообще я находился в затруднительном положении. Привычка пустила во мне слишком глубокие корни. Видеть ежедневно Олесю, слышать ее милый голос и звонкий смех, ощущать нежную прелесть ее ласки стало для меня больше чем необходимостью. В редкие дни, когда ненастье мешало нам встречаться, я чувствовал себя точно потерянным, точно лишенным чего-то самого главного, самого важного в моей жизни. Всякое занятие казалось мне скучным, лишним, и все мое существо стремилось в лес, к теплу, к свету, к милому привычному лицу Олеси.
      Мысль жениться на Олесе все чаще и чаще приходила мне в голову. Сначала она лишь изредка представлялась мне как возможный, на крайний случай, честный исход из наших отношений. Одно лишь обстоятельство пугало и останавливало меня: я не смел даже воображать себе, какова будет Олеся, одетая в модное платье, разговаривающая в гостиной с женами моих сослуживцев, исторгнутая из этой очаровательной рамки старого леса, полного легенд и таинственных сил.
      Но чем ближе подходило время моего отъезда, тем больший ужас одиночества и большая тоска овладевали мною. Решение жениться с каждым днем крепло в моей душе, и под конец я уже перестал видеть в нем дерзкий вызов обществу. "Женятся же хорошие и ученые люди на швейках, на горничных, - утешал я себя, - и живут прекрасно и до конца дней своих благословляют судьбу, толкнувшую их на это решение. Не буду же я несчастнее других, в самом деле?"
      Однажды в середине июня, под вечер, я, по обыкновению, ожидал Олесю на повороте узкой лесной тропинки между кустами цветущего боярышника. Я еще издали узнал легкий, быстрый шум ее шагов.
      - Здравствуй, мой родненький, - сказала Олеся, обнимая меня и тяжело дыша. - Заждался небось? А я насилу-насилу вырвалась... Все с бабушкой воевала.
      - До сих пор не утихла?
      - Куда там! "Ты, говорит, пропадешь из-за него... Натешится он тобою вволю, да и бросит. Не любит он тебя вовсе..."
      - Это она про меня так?
      - Про тебя, милый... Ведь я все равно ни одному ее словечку не верю.
      - А она все знает?
      - Не скажу наверно... кажется, знает. Я с ней, впрочем, об этом ничего не говорю - сама догадывается. Ну, да что об этом думать... Пойдем.
      Она сорвала ветку боярышника с пышным гнездом белых цветов и воткнула себе в волосы. Мы медленно пошли по тропинке, чуть розовевшей на вечернем солнце.
      Я еще прошлой ночью решил во что бы то ни стало высказаться в этот вечер. Но странная робость отяжеляла мой язык. Я думал: если скажу Олесе о моем отъезде и об женитьбе, то поверит ли она мне? Не покажется ли ей, что я своим предложением только уменьшаю, смягчаю первую боль наносимой раны? "Вот как дойдем до того клена с ободранным стволом, так сейчас же и начну", - назначил я себе мысленно. Мы равнялись с кленом, и я, бледнея от волнения, уже переводил дыхание, чтобы начать говорить, но внезапно моя смелость ослабевала, разрешаясь нервным, болезненным биением сердца и холодом во рту. "Двадцать семь - мое феральное число, - думал я несколько минут спустя, - досчитаю до двадцати семи, и тогда!.." И я принимался считать в уме, но когда доходил до двадцати семи, то чувствовал, что решимость еще не созрела во мне. "Нет, - говорил я себе, - лучше уж буду продолжать считать до шестидесяти, - это составит как раз целую минуту, и тогда непременно, непременно..."
      - Что такое сегодня с тобой? - спросила вдруг Олеся. - Ты думаешь о чем-то неприятном. Что с тобой случилось?
      Тогда я заговорил, но заговорил каким-то самому мне противным тоном, с напускной, неестественной небрежностью, точно дело шло о самом пустячном предмете.
      - Действительно, есть маленькая неприятность... ты угадала. Олеся... Видишь ли, моя служба здесь окончена, и меня начальство вызывает в город.
      Мельком, сбоку я взглянул на Олесю и увидел, как сбежали краска с ее лица и как задрожали ее губы. Но она не ответила мне ни слова. Несколько минут я молча шел с ней рядом. В траве громко кричали кузнечики, и откуда-то издалека доносился однообразный напряженный скрип коростеля.
      - Ты, конечно, и сама понимаешь, Олеся, - опять начал я, - что мне здесь оставаться неудобно и негде, да, наконец, и службой пренебрегать нельзя...
      - Нет... что же... тут и говорить нечего, - отозвалась Олеся как будто бы спокойно, но таким глухим, безжизненным голосом, что мне стало жутко. Если служба, то, конечно... надо ехать...
      Она остановилась около дерева и оперлась спиною об его ствол, вся бледная, с бессильно упавшими вдоль тела руками, с жалкой, мучительной улыбкой на губах. Ее бледность испугала меня. Я кинулся к ней и крепко сжал ее руки.
      - Олеся... что с тобой? Олеся... милая!..
      - Ничего... извините меня... это пройдет. Так... голова закружилась...
      Она сделала над собой усилие и прошла вперед, не отнимая у меня своей руки.
      - Олеся, ты теперь обо мне дурно подумала, - сказал я с упреком. Стыдно тебе! Неужели и ты думаешь, что я могу уехать, бросив тебя? Нет, моя дорогая. Я потому и начал этот разговор, что хочу сегодня же пойти к твоей бабушке и сказать ей, что ты будешь моей женой.
      Совсем неожиданно для меня, Олесю почти не удивили мои слова.
      - Твоей женой? - Она медленно и печально покачала головой. - Нет, Ванечка, милый, это невозможно!
      - Почему же, Олеся? Почему?
      - Нет, нет... Ты и сам понимаешь, что об этом смешно и думать. Ну какая я тебе жена на самом деле? Ты барин, ты умный, образованный, а я? Я и читать не умею, и куда ступить не знаю... Ты одного стыда из-за меня не оберешься...
      - Это все глупости, Олеся! - возразил я горячо. - Ты через полгода сама себя не узнаешь. Ты не подозреваешь даже, сколько в тебе врожденного ума и наблюдательности. Мы с тобой вместе прочитаем много хороших книжек, познакомимся с добрыми, умными людьми, мы с тобой весь широкий свет увидим, Олеся... Мы до старости, до самой смерти будем идти рука об руку, вот как теперь идем, и не стыдиться, а гордиться тобой я буду и благодарить тебя!..
      На мою пылкую речь Олеся ответила мне признательным пожатием руки, но продолжала стоять на своем.
      - Да разве это одно?.. Может быть, ты еще не знаешь?.. Я никогда не говорила тебе... Ведь у меня отца нет... Я незаконная...
      - Перестань, Олеся... Это меньше всего меня останавливает. Что мне за дело до твоей родни, если ты сама для меня дороже отца и матери, дороже целого мира? Нет, все это мелочи, все это пустые отговорки!..
      Олеся с тихой, покорной лаской прижалась плечом к моему плечу.
      - Голубчик... Лучше бы ты вовсе об этом не начинал разговора... Ты молодой, свободный... Неужели у меня хватило бы духу связать тебя по рукам и по ногам на всю жизнь?.. Ну, а если тебе потом другая понравится? Ведь ты меня тогда возненавидишь, проклянешь тот день и час, когда я согласилась пойти за тебя. Не сердись, мой дорогой! - с мольбой воскликнула она, видя по моему лицу, что мне неприятны эти слова. - Я не хочу тебя обидеть. Я ведь только о твоем счастье думаю. Наконец, ты позабыл про бабушку. Ну посуди сам, разве хорошо будет с моей стороны ее одну оставить?
      - Что ж... и бабушке у нас место найдется. (Признаться, мысль о бабушке меня сильно покоробила.) А не захочет она у нас жить, так во всяком городе есть такие дома... они называются богадельнями... где таким старушкам дают и покой, и уход внимательный...
      - Нет, что ты! Она из леса никуда не пойдет. Она людей боится.
      - Ну, так ты уж сама придумывай, Олеся, как лучше. Тебе придется выбирать между мной и бабушкой. Но только знай одно - что без тебя мне и жизнь будет противна.
      - Солнышко мое! - с глубокой нежностью произнесла Олеся. - Уж за одни твои слова спасибо тебе... Отогрел ты мое сердце... Но все-таки замуж я за тебя не пойду... Лучше уж я так пойду с тобой, если не прогонишь... Только не спеши, пожалуйста, не торопи меня. Дай мне денька два, я все это хорошенько обдумаю... И с бабушкой тоже нужно поговорить.
      - Послушай, Олеся, - спросил я, осененный новой догадкой. - А может быть, ты опять... церкви боишься?
      Пожалуй, что с этого вопроса и надо было начать. Почти ежедневно спорил я с Олесей, стараясь разубедить ее в мнимом проклятии, тяготеющем над ее родом вместе с обладанием чародейными силами. В сущности, в каждом русском интеллигенте сидит немножко развивателя. Это у нас в крови, это внедрено нам всей русской беллетристикой последних десятилетий. Почему знать? Если бы Олеся глубоко веровала, строго блюла посты и не пропускала ни одного церковного служения, - весьма возможно, что тогда я стал бы иронизировать (но только слегка, ибо я всегда был верующим человеком) над ее религиозностью и развивать в ней критическую пытливость ума. Но она с твердой и наивной убежденностью исповедовала свое общение с темными силами и свое отчуждение от бога, о котором она даже боялась говорить.
      Напрасно я покушался поколебать суеверие Олеси. Все мои логические доводы, все мои иной раз грубые и злые насмешки разбивались об ее покорную уверенность в свое таинственное роковое призвание.
      - Ты боишься церкви, Олеся? - повторил я.
      Она молча наклонила голову.
      - Ты думаешь, что бог не примет тебя? - продолжал я с возрастающей горячностью. - Что у него не хватит для тебя милосердия? У того, который, повелевая миллионами ангелов, сошел, однако, на землю и принял ужасную, позорную смерть для избавления всех людей? У того, кто не погнушался раскаянием самой последней женщины и обещал разбойнику-убийце, что он сегодня же будет с ним в раю?..
      Все это было уже не ново Олесе в моем толковании, но на этот раз она даже и слушать меня не стала. Она быстрым движением сбросила с себя платок и, скомкав его, бросила мне в лицо. Началась возня. Я старался отнять у нее цветок боярышника. Сопротивляясь, она упала на землю и увлекла меня за собою, радостно смеясь и протягивая мне свои раскрытые частым дыханием, влажные милые губы...
      Поздно ночью, когда мы простились и уже разошлись на довольно большое расстояние, я вдруг услышал за собою голос Олеси.
      - Ванечка! Подожди минутку... Я тебе что-то скажу!
      Я повернулся и пошел к пей навстречу. Олеся поспешно подбежала ко мне. На небе уже стоял тонкий серебряный зазубренный серп молодого месяца, и при его бледном свете я увидел, что глаза Олеси полны крупных невылившихся слез.
      - Олеся, о чем ты? - спросил я тревожно.
      Она схватила мои руки и стала их целовать поочередно.
      - Милый... какой ты хороший! Какой ты добрый! - говорила она дрожащим голосом. - Я сейчас шла и подумала: как ты меня любишь!.. И знаешь, мне ужасно хочется сделать тебе что-нибудь очень, очень приятное.
      - Олеся... Девочка моя славная, успокойся...
      - Послушай, скажи мне, - продолжала она, - ты бы очень был доволен, если бы я когда-нибудь пошла в церковь? Только правду, истинную правду скажи.
      Я задумался. У меня вдруг мелькнула в голове суеверная мысль: а не случится ли от этого какого-нибудь несчастья?
      - Что же ты молчишь? Ну, говори скорее, был бы ты этому рад или тебе все равно?
      - Как тебе сказать, Олеся? - начал я с запинкой. - Ну да, пожалуй, мне это было бы приятно. Я ведь много раз говорил тебе, что мужчина может не верить, сомневаться, даже смеяться, наконец. Но женщина... женщина должна быть набожна без рассуждений. В той простой и нежной доверчивости, с которой она отдает себя под защиту бога, я всегда чувствую что-то трогательное, женственное и прекрасное.
      Я замолчал. Олеся тоже не отзывалась, притаившись годовой около моей груди.
      - А зачем ты меня об этом спросила? - полюбопытствовал я.
      Она вдруг встрепенулась.
      - Так себе... Просто спросила... Ты не обращай внимания. Ну, до свидания, милый. Приходи же завтра.
      Она скрылась. Я еще долго глядел в темноту, прислушиваясь к частым, удалявшимся от меня шагам. Вдруг внезапный ужас предчувствия охватил меня. Мне неудержимо захотелось побежать вслед за Олесей, догнать ее и просить, умолять, даже требовать, если нужно, чтобы она не шла в церковь. Но я сдержал свой неожиданный порыв и даже - помню, - пускаясь в дорогу, проговорил вслух:
      - Кажется, вы сами, дорогой мой Ванечка, заразились суеверием.
      О, боже мой! Зачем я не послушался тогда смутного влечения сердца, которое - я теперь, безусловно, верю в это! - никогда не ошибается в своих быстрых тайных предчувствиях?
      12
      На другой день после этого свидания пришелся как раз праздник св.Троицы, выпавший в этом году на день великомученика Тимофея, когда, по народным сказаниям, бывают знамения перед неурожаем. Село Переброд в церковном отношении считалось приписным, то есть в нем хотя и была своя церковь, но отдельного священника при ней не полагалось, а наезжал изредка, постом и по большим праздникам, священник села Волчьего.
      Мне в этот день необходимо было съездить по служебным делам в соседнее местечко, и я отправился туда часов в восемь утра, еще по холодку, верхом. Для разъездов я давно уже купил себе небольшого жеребчика лет шести-семи, происходившего из местной неказистой породы, но очень любовно и тщательно выхоленного прежним владельцем, уездным землемером. Лошадь звали Таранчиком. Я сильно привязался к этому милому животному, с крепкими, тоненькими, точеными ножками, с косматой челкой, из-под которой сердито и недоверчиво выглядывали огненные глазки, с крепкими, энергично сжатыми губами. Масти он был довольно редкой и смешной: весь серый, мышастый, и только по крупу у него шли пестрые, белые и черные пятна.
      Мне пришлось проезжать через все село. Большая зеленая площадь, идущая от церкви до кабака, была сплошь занята длинными рядами телег, в которых с женами и детьми приехали на праздник крестьяне окрестных деревень: Волоши, Зульни и Печаловки. Между телегами сновали люди. Несмотря на ранний час и строгие постановления, между ними уже намечались пьяные (водкой по праздникам и в ночное время торговал потихоньку бывший шинкарь Сруль). Утро было безветренное, душное. В воздухе парило, и день обещал быть нестерпимо жарким. На раскаленном и точно подернутом серебристой пылью небе не показалось ни одного облачка.
      Справив все, что мне нужно было в местечке, я перекусил на скорую руку в заезжем доме фаршированной еврейской щукой, запил ее прескверным, мутным пивом и отправился домой. Но, проезжая мимо кузницы, я вспомнил, что у Таранчика давно уже хлябает подкова на левой передней, и остановился, чтобы перековать лошадь. Это заняло у меня еще часа полтора времени, так что, когда я подъезжал к перебродской околице, было уже между четырьмя и пятью часами пополудни.
      Вся площадь кишмя кишела пьяным, галдящим народом. Ограду и крыльцо кабака буквально запрудили, толкая и давя друг друга, покупатели; перебродские крестьяне перемешались с приезжими, рассевшись на траве, в тени повозок. Повсюду виднелись запрокинутые назад головы и поднятые вверх бутылки. Трезвых уже не было ни одного человека. Общее опьянение дошло до того предела, когда мужик начинает бурно и хвастливо преувеличивать свой хмель, когда все движения его приобретают расслабленную и грузную размашистость, когда вместо того, например, чтобы утвердительно кивнуть головой, он оседает вниз всем туловищем, сгибает колени и, вдруг потеряв устойчивость, беспомощно пятится назад. Ребятишки возились и визжали тут же, под ногами лошадей, равнодушно жевавших сено. В ином месте баба, сама еле держась на ногах, с плачем и руганью тащила домой за рукав упиравшегося, безобразно пьяного мужа... В тени забора густая кучка, человек в двадцать мужиков и баб, тесно обсела слепого лирника, и его дрожащий, гнусавый тенор, сопровождаемый звенящим монотонным жужжанием инструмента, резко выделялся из сплошного гула толпы. Еще издали услышал я знакомые слова "думки":
      Ой зийшла зоря, тай вечирняя
      Над Почаевым стала.
      Ой вышло вийско турецкое,
      Як та черная хмара...
      Дальше в этой думке рассказывается о том, как турки, не осилив Почаевской лавры приступом, порешили взять ее хитростью. С этой целью они послали, как будто бы в дар монастырю, огромную свечу, начиненную порохом. Привезли эту свечу на двенадцати парах волов, и обрадованные монахи уже хотели возжечь ее перед иконой Почаевской божией матери, но бог не допустил совершиться злодейскому замыслу.
      А приснилося старшему чтецу:
      Той свичи не брати.
      Вывезти ей в чистое поле,
      Сокирами зрубати.
      И вот иноки:
      Вывезли ей в чистое поле,
      Сталы ей рубати,
      Кули и патроны на вси стороны
      Сталы - геть! - роскидати...
      Невыносимо жаркий воздух, казалось, весь был насыщен отвратительным смешанным запахом перегоревшей водки, лука, овчинных тулупов, крепкой махорки-бакуна и испарений грязных человеческих тел. Пробираясь осторожно между людьми и с трудом удерживая мотавшего головой Таранчика, я не мог не заметить, что со всех сторон меня провожали бесцеремонные, любопытные и враждебные взгляды. Против обыкновения, ни один человек не снял шапки, но шум как будто бы утих при моем появлении. Вдруг где-то в самой середине толпы раздался пьяный, хриплый выкрик, который я, однако, ясно не расслышал, но в ответ на него раздался сдержанный хохот. Какой-то женский голос стал испуганно урезонивать горлана:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5