Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание сочинений в трех томах - Том 1. Проза

ModernLib.Net / Справочная литература / Крылов Иван / Том 1. Проза - Чтение (стр. 4)
Автор: Крылов Иван
Жанр: Справочная литература
Серия: Полное собрание сочинений в трех томах

 

 


      Дворянин, живущий в городе и следующий по стопам нынешних модных вертопрахов, не лучше рассуждает о науках: хотя и не презирает он их совершенно, однако ж почитает за вздорные и совсем за бесполезные познания. «Неужели, — говорит он, — должен я ломать голову, занимаясь сими глупостями, которые не принесут мне никакой прибыли? К чему полезна философия? Ни к чему более, как только что упражняющихся в оной глупцов претворяет в совершенных дураков. Разбогател ли хотя один ученый от своей учености? Наслаждается ли он лучшим здоровьем, нежели прочие? — Совсем нет! Ученые и философы таскаются иногда по миру; они подвержены многим болезням, по причине чрезмерного их прилежания; зарывшись в книгах, провождают они целые дни безвыходно в своих кабинетах, и, наконец, после тяжких трудов, живучи во всю свою жизнь в бедности, умирают таковыми же. Куда какое завидное состояние. Поистине, надобно сойтить с ума, чтоб им последовать. Пусть господа ученые насыщают желудки свои зелеными лаврами и утоляют жажду струями Иппокрены; что до меня касается, я не привык к их ученой пище. Стол, уставленный множеством блюд с хорошим кушаньем, и несколько бутылок бургонского вина несравненно для меня приятнее. Встав из-за стола, спешу я, как наискорее заняться другими веселостями: лечу на бал, иногда еду в театр, после в маскарад; и во всех сих местах пою; танцую, резвлюсь, кричу и всеми силами стараюсь, чтобы, ни о чем не помышляя, упражняться единственно в забавах».
      Вот, премудрый Маликульмульк, каким образом рассуждают о науках большая часть дворян. Сколь достойны они сожаления! Если б сии ослепленные глупым предрассуждением тунеядцы могли когда почувствовать сие сладчайшее удовольствие, сие тайное восхищение, которое люди, упражняющиеся в науках, ощущают, то перестали бы взирать на них, как на несчастных, лишенных в жизни сей всякого утешения. Науки суть светила, просвещающие души: человек, объятый мраком невежества, во сто раз слепее того, который лишен зрения от самого своего рождения. Гомер хотя и не имел глаз, однако ж все видел: завеса, скрывающая от него вселенную, была пред ним открыта, и разум его проницал даже во внутренность самого ада.
      Если дворяне, праздно живущие в деревнях и следующие модам нынешнего света, будучи предубеждены в пользу своего невежества, мыслят столь низко и столь несвойственно с званием своим о науках, то и служащие в военной службе иногда подвержены бывают равному заблуждению. Жизнь сих людей, в мирное время, протекает в различных шалостях и совершенной праздности: биллиард, карты, пунш и волокитство за пригожими женщинами, — вот лучшее упражнение большей части офицеров. Ученый человек, в глазах их, не что иное, как дурак, поставляющий в том только свое благополучие, чтоб перебирать беспрестанно множество сшитых и склеенных лоскутков бумаги. «Какое удовольствие, — говорят они, — сидеть запершись одному в кабинете, как медведю в своей берлоге? Зрение наслаждается ли таким же удовольствием при рассматривании библиотеки, как и при воззрении на прелести пригожей женщины? Вкус может ли равно удовольствован быть чтением книг, как шампанским и бургонским вином? Осязание бумаги с такою ли приятностию поражает наши чувства, как прикосновение к нежной руке какой красавицы? Слух равное ли ощущает удовольствие от звука ударяющихся математических инструментов, как от приятного согласия оперного оркестра? Чернила и песок такое же ли испускают благовоние, как душистая наша пудра и помада? Какую скучную жизнь провождают ученые! Возможно ли, чтобы человек, для приобретения совсем бесполезных в общежитии знаний, жертвовал для них своим покоем и веселостями».
      Так рассуждает пустоголовый офицер, превозносящийся своим невежеством. Равным образом и сластолюбивый богач, пользуясь оставшимся после отца награбленным имением и получая пятнадцать тысяч рублей ежегодного доходу, нимало не помышляет о науках. Роскошь и нега в такое привели его расслабление, что потерял он почти совсем привычку действовать не только разумом, но и своими членами. Препроводя во сне большую часть дня, едва лишь только откроет он глаза, то входят к нему в спальню три или четыре камердинера, кои, вытащив его из пуховиков, составляющих некоторый род гробницы, где ежедневно на двенадцать часов он сам себя погребает, обувают его, одевают и, наконец, сажают в большие кресла, на которых дожидается он спокойно обеденного времени. За столом просиживает он три или четыре часа и наполняет свой желудок тридцатью различными ествами, над приготовлением которых трудились во все утро пять или шесть поваров. После обеда садится он опять на прежнее место, где засыплет или забавляется рассказами нескольких блюдолизов, привлеченных в его дом приятным запахом его кухни. Потом подвозят ему великолепный экипаж; два лакея, подхвати под руки, сажают его в карету, с такой же трудностию, как бы несколько сильных извозчиков накладывали на телегу мраморную статую. В сем положении ездит он по городу до самого ужина: свежий воздух возобновляет в нем охоту к пище, и движение кареты способствует его желудку варить пищу, коею он во время обеда чрез меру был отягощен. Возвратясь домой, находит он у себя великолепный стол, и, просидев за оным до полуночи, ложится опять спать. — Вот точное описание повседневных упражнений роскошного сластолюбца. Итак, если во всю свою жизнь ничего он более не делал, как только спал или, подобно расслабленному, пребывал в бездействии, то можно ли будет сказать после его смерти, что он когда-нибудь жил на свете? Бесконечно бы было, мудрый и ученый Маликульмульк, если б начал я исчислять слабости или, яснее сказать, дурачества некоторой части земных обитателей; а скажу только, что глупое их против наук предубеждение заставляет меня думать, что на земле столь же мало людей, которые бы прямо могли называться людьми, сколь не много сыщется беспристрастных судей и некорыстолюбивых секретарей.

Письмо IX
От гнома Зора к волшебнику Маликульмульку

О успехе покупок модных нарядов; о знакомстве его с г. Припрыжкиным; о качествах и дарованиях оного; о участи ученых; о достоинствах французского парикмахера; о удивительном его знании политических дел; о маскараде; замечания на оный; случившиеся в нем происшествия с старою госпожею, с игроком и Припрыжкиным

      Кто бы поверил, любезный Маликульмульк, что должность, возложенная на меня Прозерпиною, есть самая трудная из всех должностей! Я мучусь, как Тантал, и что еще страшнее, то опасаюсь, чтоб и мое мучение не было бы так же бесконечно, как и его. Уже несколько дней тому, как надеялся я по обещанию Ветродума сделать знакомство с его теткою, но, не видя и самого его по сие время, принялся было закупать наряды. Всякий день в великом множестве покупаю их по последней моде, завертываю и укладываю, но лишь хочу оные отправить, как вдруг услышу, что вышли вновь уборы самого лучшего вкуса и последней моды.
      «А те уборы, — спрашиваю я, — которые вчера столь много превозносили?»
      «О! Ничто не может быть их глупее! — ответствуют мне. — Благоразумная женщина нынешнего света лучше согласится десять раз в день убрать модным образом голову своего мужа, нежели остыдить себя, показавшись в общество во вчерашнем уборе!»
      После такой прекрасной ведомости я с досадою кидаю свою посылку и набираю множество новых нарядов, которые на другой день так же становятся негодны, а я остаюсь в отчаянии исполнить желание Прозерпины.
      В таких-то хлопотах вздумал я загладить свою скуку каким-нибудь веселым препровождением времени, которое бы подало мне лучший способ узнать нравы и обычаи сего государства. Я хотел для сего читать их книги, но во многих писателях нашел или пристрастных льстецов, сокрывающих пороки своих одноземцев, или гнусных сатириков, которые ругают свое отечество без всякой другой причины, как только чтобы показать остроту своего пера; а потому я оставил сие упражнение и решился не в кабинете своем и не по нраву своего трактирщика судить об общем нраве всего государства, но захотел для сего вмешаться сам в общество, чтоб иметь о нем лучшее понятие, и для того выбрал я себе в проводники одного молодого и знатного человека, с которым надежен я иметь вход во многие домы. Ты, может быть, подумаешь, что проводник мой преважная особа? Нет, друг мой! это молодой повеса, препровождающий всю свою жизнь в шалостях, которыми утешает он своих родителей, пленяет женщин, разоряет легковерных заимодателей, изнуряет себя, отчего часто бывает болен и тем хвалится, как заслуженный воин своими ранами. Ему хотя не более двадцати лет, однако он успел уже более тридцати смуглых женщин сделать столь белыми, как хлопчатая бумага; надобно тебе знать, любезный Маликульмульк, что белый цвет здесь в превеликой моде и что все молодые люди сего города с великою жадностию его себе приобретают; и в короткое время надеяться должно, что сей белый цвет сделается здесь природным или наследственным, ибо более нежели две трети из жителей сего города успели уже по сие время записать себя в число сих белолицых. Но, оставя это, возвратимся к моему проводнику.
      С такими-то хорошими качествами во многих знатных домах его уважают и удивляются его разуму, учености и дарованиям; часто ничего незначащее приветствие, сказанное им, почитают за острое слово, и если он улыбается, то зачитают все хохотать во все горло, ожидая с терпеливостию, когда он откроет причину своей улыбки, если ж кто с подобострастием спросит у него о причине оной, и когда господни сей ответствует «так!», тогда начинают удивляться премудрой его молчаливости, а вместо его приходит в замешательство и краснеет сделавший ему вопрос. Припрыжкин, это имя моего знакомца, имеет отменное велеречие; он часто рассказывает то часа по три, что другой на его месте сказал бы в двух словах, ибо он имеет отличное дарование убивать свое время: поутру занят он зеркалом, потом несколько часов занимается столом, после чего развозит вести по городу, а остающееся от сего время играет в карты, предается чувственным забавам, ужинает и ложится опять спать, чтобы на другой день по обыкновению своему встать около полудни и препроводить в таких же упражнениях весь день, в каких препроводил прошедший. Вот, любезный Маликульмульк, важнейшие его дела, от которых, однако ж, не остается ему и столько времени, чтобы мог он вспомнить, что он живет на свете.
      Я уже наперед воображаю, что ты или станешь меня бранить за такое худое товарищество, или подумаешь, что в сем городе нет ни одной путной головы; напротив того, ученый Маликульмульк, здешняя земля в произведении хороших умов есть самая обильная, и я могу тебе начесть в сем одном городе человек десяток очень неглупых людей. Но участь оных почти одинакова во всем свете. Мне случались видать и самых знатнейших домах портреты ученых людей, хотя те самые ученые совсем не имели входу и в их прихожие. Здесь в большом свете почитается за невежество, чтоб не знать по названию вновь выходящих творений или чтоб не знать имен современных писателей, но чтоб читать те сочинения, то считается за потерю времени, а чтоб иметь знакомство с авторами, то почитается подлостию, ибо в сих случаях сравниваются они с рукомесленниками, которые, однако ж, несравненно более выигрывают в своей жизни, нежели ученые.
      Я уже сказал тебе, любезный Маликульмульк, что надобны деньги, чтоб иметь хорошее знакомство, а ученые вообще почти все бедны; притом же тебе известно, сколь давно они в побранке с фортуною, которая смотрит на их сатиры и брани точно так, как рослый драгун на бреханье маленькой постельной собачки, и для того почти всегда
 
Фортуна жалует рассудку вопреки,
Чтоб были счастливей разумных дураки.
 
      Вот тебе и стихи, любезный Маликульмульк, ожидал ли ты когда от меня оных; извини, однако ж, я теперь в таком городе, где эта язва во всей своей силе свирепствует, а каким образом я сделался стихотворцем, о том я тебе расскажу в свое время, но между тем я должен возвратиться к своей повести.
      Молодой Припрыжкин, как новоприезжему, желая показать редкости сего города, возил меня в лучшие аглинские магазины и во французские модные лавки, где, наряду с прочими такими же ветрениками, каков он, платил за дурачества тяжелые подати иностранцам, покупая двухрублевую вещь за десять и за двадцать рублев. Он доставлял мне редкие товары и одевал меня по вкусу искусных торговок.
      «Любезный друг, — сказал он мне вчера: — ты еще ничего лучшего здесь не видал, если не видал наших маскарадов; сегодня я тебе покажу подлинно стоящее любопытства зрелище, соответствующее великолепию сего обширного города».
      «Я согласен, — сказал я, — и теперь же начну для того одеваться».
      «Оставь, пожалуй, это на мое попечение, — отвечал он, — ты оденешься под моим смотрением, как первый щеголь; я теперь еду к себе и через минуту пришлю к тебе француза, первого парикмахера в сем городе; но как ты еще человек без опытов в большом свете, то нужно, чтоб я сделал тебе одно замечание: пожалуй, обходись с ним как можно поучтивее; правда, хотя он ремеслом и парикмахер, но он француз, притом же и превеликий богач, имеющий тысяч до девяти в год доходу, а у нас не всякий и заслуженный генерал столько имеет; прибавь к тому, что многие знатные люди почитают за удовольствие быть вписанными в алфавитную роспись счетной его книги, по которой можно заподлинно видеть, сколько он честен; хотя некоторые и говорят, что сей парикмахер грабит, обирает и обманывает людей, но тем, однако ж, он не менее славен, почему и должно иметь к нему некоторое уважение, особенно зато, что он благодетельствует молодым людям, давая им в долг разные галантерейные вещи, которые потом променивают они, с уступкою трех доль, на наличные деньги; иногда же ссужает он и наличного монетою, разумеется, что под порядочный заклад и с получением умеренных процентов, но лучшее и главнейшее его достоинство состоит в том, что он помогает нам в наших любовных интригах. Представь же, если столь полезный человек будет раздражен гордостию простого приезжего дворянина и оставит сей город, то тем заставишь ты осиротеть всех наших молодых щеголей, и наши головы потеряют без него три четверти своих дарований!»
      Я обещал молодому Припрыжкину всевозможное уважение к его французскому парикмахеру, и из почтения к оному, конечно бы, не сел в его присутствии, если бы искусство его того не требовало. Потом он вышел, и полчаса спустя вошел ко мне ожидаемый француз: прибор его соответствовал чистоте его ремесла, а его лицо изображало важность, приличествующую глубокомысленному министру; и сколько наружность доказывала его состояние, столько поступка опровергали сии доказательства. Мне казалось, что я видел в нем знатнейшего придворного, переодетого в парикмахерское платье.
      «Пожалуйте, сударь, уберите мою голову», — сказал я сему почтенному искуснику (приметь, любезный Маликульмульк, хорошо ли я играю лицо новоступающего в свет деревенского дворянина), потом сел я без всякой заботы и отдал на его попечение свою голову, ожидая ее перерождения под его гребенкою.
      Скорее всего можно познакомиться с французом: в нем нет ни гордости, свойственной гишпанцам, ни врожденной немцам угрюмости, ниже той подозрительной улыбки, которая в поступках сопровождает всегда италиянцев; кажется, природа одарила его столь выгодною наружностию, под коею должна храниться истинная добродетель и честнейшая в свете душа, но, напротив того… Однако ж оставим это, я не хочу никого вооружать против себя, и если мало могу сказать доброго о французах, так, право, это самому мне досадно. Что касается до сего парикмахера, то признаюсь, что он показался мне знающим во всех частях: едва успел он взять в руки свои гребенку, как заговорил о политике. Он перебирал правительства разных народов, делал заключения, давал решения и с такой же легкостию вертел государствами, как пудреною кистью. Вся министерия была ему открыта, и когда дело доходило до утверждения каких-нибудь из его решений, тогда сей незастенчивый человек, нимало не краснеясь, говорил, что с таким и таким его мнением согласен такой-то министр, такой-то сенатор и такой-то генерал, которым он чешет головы. Он уверял о себе бесстыдным образом, что многие вельможи, производя при нем ежедневно сокровеннейшие дела государства, нередко советуются с ним о важнейших пунктах министерии и часто делают свои решения по его мнениям; но сколько для меня ни странен свет, однако ж со всем тем я за грех почитаю верить, чтоб здешние министры управлялись французскими парикмахерами. Напоследок кончилась чёска моей головы, с коею кончились и политические разговоры; а все это стоило мне пяти рублев, после чего мы откланялись друг другу с великою учтивостию.
      Вскоре потом прибыл ко мне г. Припрыжкин, и я, под его руководством одевшись, поехал с ним в то собрание, которое он превозносил столько похвалами. Мы остановились у большого освещенного дома, где, вышед из своей кареты, вошли в комнаты, которые наполнены были разного звания и состояния великим множеством людей, имевших на себе странные одежды, составленные большею частию из некоторого рода лоскутков, а лица их покрыты были безобразными личинами, в коих многие казались страшилищами, похожими на тех злобных жителей Тартара, которые адским судом определены для истязания человеческих теней, заслуживающих оное. Я не знаю, для того ли они наряжаются таким образом, чтоб показать себя в настоящем своем виде по расположению своих душ, сходствующих, может быть, с тою приемлемою ими безобразностию; или что они любят быть неузнаваемыми и казаться всегда в другом виде, нежели каковы они есть в самом деле. Если сие замечание справедливо, то можно сказать, что весь свет наполнен чудовищами, или что сей свет есть не что иное, как обширное здание, в котором собрано великое множество маскированных людей, из коих, может быть, большая часть, под наружною личиною, в сердцах своих носят обман, злобу и вероломство; но оставим такие замечания, для самого меня неприятные, о истине которых ты сам по прочтении моего письма, может быть, удостоверишься, и возвратимся к моей повести.
      Не успели мы войти в комнаты, как Припрыжкин, сказав мне, где и как со мной сойтиться, скрылся от меня, как молния; а я, оставшись один, начал прохаживаться по обширным залам, в коих, несмотря на безобразные личины людей, веселие и радость повсюду были ощущаемы, и вольность казалася быть душою всего маскированного собрания, так что сие привело меня в несказанное удивление; мне представилось тогда, что люди не иначе умеют пользоваться собственною своею свободою и удовольствиями, как прикрывая себя такими личинами. Едва кончил я сие замечание, как вдруг услышал шум в ближней комнате. Я бросился узнать тому причину, но уже действующие лица были уведены, и оттуда возвращалась толпа молодых людей, которые хохотали во все горло.
      «Позвольте спросить, — сказал я первому встретившемуся мне, — что было причиною сего шума».
      Ничего, сударь, — отвечал он, — это сущая безделица, — это небольшая шутка, которую я сделал с моею теткою: добренькая старушка была смертельно влюблена в моего егеря, но, по несчастию, имеет она ревнивого мужа, который не допускает ее до таких малозначащих вольностей. Приметя любовь ее, я выдумал способ получить посредством оной деньги и уговорил своего егеря, чтобы он старался иметь с нею здесь свидание. Благосклонная тетушка, согласно, на его предложение, свела здесь с мужем своим свою приятельницу, одетую в одинаковое с нею платье, сама между тем ускользнула с своим Адонисом; тогда не медля подослал я своего друга, который в сих местах надзирателем благопристойности, а он, схватя наших любовников, отвел их под арест».
      «Ах! — вскричал я, — и вы имели удовольствие так бесчеловечно сшутить с вашею тетушкою».
      «Какой вздор! — отвечала мне маска, — я хочу только иметь деньги: тетка моя хотя очень скупа, но верно за выкуп свой и любезного егеря заплатит хорошие деньги, которые я, разделя с Надзором, смотрителем здешней благопристойности, — получу верный способ блеснуть хорошими нарядами или видеть в новом экипаже мою любезную Антилукрецию».
      После сего он скрылся и оставил меня удивляться пронырству своего ума и слабости его тетушки.
      Позадумавшись несколько, пошел я вперед, как вдруг ударился лоб об лоб с отчаянным человеком, который, сорвав с себя маску, бегал по комнатам, как бешеный.
      «Государь мой! — сказал я, — мне думается, что в таких пространных залах можно ходить, не стучась лбами; в противном случае это собрание может только быть выгодно одним рогатым лбам».
      «Ах! сударь, — отвечал мне сей господин, — извините мой проступок; отчаяние мое причиною сей неосторожности: я обманут самым гнусным образом».
      «Как, — сказал я, — в здешнем благородном обществе могут быть обманщики…»
      «Ах! я вижу, — вскричал он, — что и вы человек новоприезжий. Признаюсь, что я сам был лучшего мнения о сих собраниях, докуда несчастным опытом не узнал своей ошибки. Отец мой был богатый дворянин, он недавно умер, а я со всеми его деньгами приехал сюда из отдаленного города, чтоб вступить в службу. Игра, пагубная страсть молодых людей, не умедлила овладеть мною; я вошел в число бродяг, которые, гоняясь за счастием, лишаются пропитания. Несколько раз испытав несчастие проигрыша, наконец, собрав последние свои деньги и приехавши в сей проклятый дом, сделал банк в макао;незнакомая маска села подле меня и просила принять ее в десятую долю; видя деньги, 1000 рублев, я согласился сделать это удовольствие и начал метать карты. Множество незнакомых людей зачали понтировать, но я приметил, что многие брали у меня деньги, не ставя карт, а другие сдергивали свои карты, когда они проигрывали, а скрывались в толпе людей. Раздраженный таким гнусным обманом, бросил я карты и хотел рассчитаться с моим товарищем, который записывал мой проигрыш и выигрыш, как вдруг увидел, что ни денег, ни его со мною нет. Вообразите мое удивление и горесть, быв не только что обокраден, но и лишен надежды узнать и наказать этого бездельника»
      «Я сердечно сожалею о вашем несчастии, — отвечал я, — и дивлюсь, что в подобные общества пускаются такие плуты; я до сих пор думал, что ворами опасны только большие дороги».
      «Ах! государь мой, — вскричал сей несчастный игрок, — благодаря правительству сии бездельники все согнаны с больших дорог, но, по несчастию, они умножились в городах, и города ныне гораздо опаснее, нежели большие дороги». — После чего пошел он от меня, продолжая свои восклицания.
      «Вот сколь прекрасны сии собрания, — думал я сам в себе, — которые столь торжественно выхвалял мне Припрыжкин и кои способствуют только обманывать мужей, грабить ближнего и делать дурачества!» Скажи мне на сие, любезный Маликульмульк, не справедливы ли давишние мои замечания, по коим можно видеть, что люди для того единственно выдумали сии собрания, чтоб, ходя под гнусными личинами, удобнее могли производить без зазрения совести безумное свое своеволие, и что сии маскарады есть картина света, представленная в малом виде? Но если ты захочешь сравнить оную с ее подлинником, то оная не иначе почесться может, как слабым сколком… Но закроем сие завесою. — Я скажу тебе однако ж, что сколь веселие, радость и свобода ни кажутся дутой таковых собраний, но я твердое положил намерение никогда вперед не заглядывать в такие места. Вскоре потом встретился мне Припрыжкин, и мы с ним выехали из маскарада.
      «Сии-то собрания, — сказал я ему тогда, — так тебе нравятся!..»
      «Ах, нет! — вскричал он, — я сегодня очень худо награжден».
      Как, и ты не доволен? — перехватил я речь его. — Но что ж этому причиною?»
      «Представь мое несчастие, — сказал он, — посредством давишнего парикмахера назначено мне было от одной прекрасной девушки здесь свидание, чему я охотно поверил, зная, что ничего нет легче в здешних маскарадах, как дочке отвязаться от матушки, которая часто сама только того и метит, чтоб увернуться от дочки. Приехавши сюда, увидел я мою красавицу, ходящую уже одное в белом капуцине; я с нежностию схватил и пожал ее руку, она мне отвечала тем же: это был наш условный знак; при таком взаимном согласии нам скучными показались все залы, и мы шли в уединение; наконец вошли в отдаленную комнату, но, опасаясь, чтоб кто не подслушал наших речей, я делал ей любовные изъяснения пантомимами, и мы до тех пор оные продолжали, как, наконец, вынуждена она была сбросить маску. — Но в какое пришел я удивление, когда вместо воображаемой красавицы увидел старую мумию лет во сто; с досадою и страхом бросился я от нее, как от мертвеца, и, тысячу раз проклиная ее, жалел, что потерял с старою хрычовкою то время, которое назначено было для прелестной молодой особы. — Вот чем только не нравятся мне сии проклятые маскарады!»
      «Но неужели женщинам они приятны?» — сказал я.
      «О! это совсем другое, — ответствовал Припрыжкин: — женщина может весьма великодушно снести несколько таких ошибок, но молодой щеголь не всегда с успехом может загладить такую погрешность».
      Вот тебе, любезный Маликульмульк, краткое начертание предметов, попавшихся мне на глаза, и я надеюсь вскоре еще уведомить тебя о новых людских дурачествах.

Письмо X
От сильфа Световида к волшебнику Маликульмульку

О удивительном сходстве чувств, склонностей и поступок петиметра и обезьяны

      До сих пор я всегда удивлялся мнениям тех философов, которые душу человеческую уподобляли жизненным силам скотов, но я не знаю, любезный Маликульмульк, случалось ли тебе видать смешные поступки тех господчиков, которых в свете называют людьми, любви достойными, веселыми и знающими светское обращение;взирая на них, ты сам мог бы иметь справедливую причину почесть их в равной степени с обезьянами, и я удивляюсь, что те философы, для лучшего убеждения в своих мнениях, не объяснили, что они говорили то, сравнивая петиметра с обезьяною, ибо надлежит признаться, что, взирая на петиметра и на обезьяну, можно подумать, что или душа обезьяны духовна, или душа петиметра вещественна, потому что, по примечанию моему, обе сии души имеют одинакие между собою свойства, одинакие движения и одинакие страсти, а посему должны иметь и одинакую сущность и быть равно или вещественны, или духовны. Итак, ежели полагать, что душа петиметра есть духовна, то надобно думать, что и душа обезьяны есть такова же. После сего первого предложения остается теперь доказать сходственность мыслей, чувств и склонностей между обезьяною и петиметром; и нет ничего легче, как сделать сие доказательство. Я поставляю себя на одну минуту на место философа, утверждающего сие мнение.
      «Не правда ли, — вопрошаю я, — что не должно и не можно иначе судить о естестве души, как по видимым в ней действиям и движениям, ибо существенность ее не может быть видима никакими глазами. Итак, посмотрим, какие суть действия и движения души петиметра? — Она, управляя телом, в котором имеет свое пребывание, иногда заставляет его свистать, иногда понуждает его танцовать, прыгать, скакать, вертеться, и все сие заставляет делать без всякой побудительной причины и столь поспешно, что всякий может приметить, что разум и рассудок нимало не вмешивается в сии прыжки и обороты. Подобно сему я вижу и обезьян скачущих, прыгающих и вертящихся, и когда рассматриваю внимательно все сии их движения, то нахожу точное подобие разных кривляний и приисков молодого вертопраха, находящегося среди женщин».
      Но поступим далее с сим точным и справедливым сравнением. Когда обезьяна смотрится в зеркало, тогда, прельщаясь собою, удвоивает она смешные свои коверкания, оказывает всю свою легкость в вертении и прыганий, ворчит сквозь зубы нечто совсем невразумительное, чего бы и подобная ей другая обезьяна никак не могла понять. Петиметр точно так же, взирая на себя в большое стенное зеркало, представляет те ж самые движения и обороты; он всего вокруг себя осматривает, множество раз на все стороны повертывается, поднимает и опускает голову, коверкается, кривляется, ломается; говорит не имеющие смысла некоторые невразумительные слова, которые никому другому не могут быть понятны, как разве такому же петиметру, ибо он говорит о прическе своих волос, о курчавости своего вержета , о размере своих буклей, о ленточном бантикеи о прочем подобном сему вздоре. Итак, в ком можно найти столь совершеннейшее сходство?
      Обезьяна обыкновенно бывает непостоянна, изменчива и злобна; она кусает и раздирает платья на тех людях, кои, засмотревшись на ее скачки и кривлянья, по неосторожности подходят к ней очень близко. Петиметр делает точно то же: забавные и увеселительные зрелища, которые он смешными своими кривляньями представляет другим людям, покупаются от оных весьма дорогою ценою, ибо, вышед из дома, в котором оказывал он все свое искусство в модных прыжках и оборотах, повреждает он честь тех людей, коих он видел, и злословит хозяина и хозяйку того дома. — Словом, ничто не может укрыться от его ядовитого языка, который, если не больше, то по крайней мере столько же может быть опасен, сколько и зубы самой злейшей обезьяны.
      После столь ясного сравнения, в чувствах, в поступках и в склонностях, не можно ли по справедливости заключить, что души обезьяны и петиметра суть одинакой сущности? — Признаться, мудрый и ученый Маликульмульк, что я почти убежден сим мнением. Я знаю, что в оном встречается превеликое затруднение, ибо, следуя оному, надлежит признать душу петиметра вещественною, потому что душу обезьяны никак не можно почесть духовною. Итак, взирая на таковые странные и смешные поступки петиметров, не иначе можно их почитать, как совершенными ветряными мельницами или часами, заведенными глупостию и вертопрашеством. Наконец, нет ничего легче, как доказать самыми истинными опытами, что душа разумного и постоянного человека совсем другого свойства, нежели как душа петиметра, ибо известно тебе, мудрый Маликульмульк, что не можно полагать нималого сходства между душою такого философа, каков был Эйлер , и между душою обезьяны, заключенной в теле модного вертопраха.

Письмо XI
От гнома Зора и волшебнику Маликульмульку

О именинном столе у купца Плутареза — разговоры: о свойствах его жены, служивших к его обогащению; о судейской жене; о силах почтенных госпож в доставлении счастия в свете; предложения о вступлении в службу сыну Плутарезову; мнение придворного о блеске, достоинствах и о службе придворных; мнение Рубакина о выгодах военнослужащих; мнение Тихокрадово о преимуществах статской службы; мнение Трудолюбова о участи художников и пр.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32