Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мальчики из блокады (Рассказы и повесть)

ModernLib.Net / Крестинский Александр / Мальчики из блокады (Рассказы и повесть) - Чтение (стр. 5)
Автор: Крестинский Александр
Жанр:

 

 


      Потом я заворачивался в одеяло и сидел, опустив голову в колени. Я ждал, когда это снова начнется, и проклинал всех на свете - Анастасию Власовну, Гнома, Гришку... Я ждал, ждал, но бред не повторялся. Гном спал крепко, всхлипывая иногда, словно захлебываясь слезами.
      Утром Гном избегал меня, старательно обходил стороной, заговаривать не пытался, а я делал вид, что не замечаю его.
      На четвертую или на пятую ночь я разбудил Гнома и, схватив в охапку одежду и одеяло, выскочил в коридор. В ночной тишине под моими ногами громко скрипели рассохшиеся половицы. Я подкрался к бывшей своей комнате и постучал. Подождав, я постучал еще раз, сильнее. Ни звука. Тогда я ударил ногой в дверь, коротко и зло. Заскрипела койка, зашлепали по полу босые ноги, и за полуоткрывшейся дверью показался заспанный, лохматый Вовка Углов. Он стоял наклонясь вперед, скрестив на плечах худые руки, почесывался. Я шагнул мимо него в комнату.
      - Куда, куда? - забормотал Вовка.
      Там, где стояла раньше моя койка, спал теперь Коля Бусов. Он спал на животе, раскинув руки и ноги, будто плыл.
      - Чего ты? - опять спросил Вовка.
      Я и сам не знал чего. Пока я шел сюда, я вроде бы готов был на что-то серьезное решиться... Теперь - этот Коля Бусов, а рядом - очертания Гришкиной кровати и сам он, спокойно спящий на спине, руки за голову...
      Нет, эта комната была мне уже чужой. Как и та...
      Я вернулся к Гному. У него горел свет. Он сидел на койке и ждал меня. Я видел, что он и обрадовался и растерялся, когда я вошел.
      Я постелил постель, лег. Гном спросил:
      - Ты спишь?
      Я молчал.
      - Ты не спишь?
      Я молчал, но какая-то неуютность была в этом моем молчании, словно не его я обманывал, а себя, и это было противно.
      - Ну? - сказал я наконец.
      - Не говори никому, ладно? - быстро сказал Гном. - Я... я не буду больше.
      - Чего не будешь? - спросил я, хотя прекрасно знал, о чем он.
      - Ну, разговаривать... ночью...
      - Ах вот что! - Я захохотал как-то неестественно громко. - "Сахар, сахар! Отколите кусочек! Они все мертвые!.."
      - Это правда? Я так говорю? - спросил он тихо.
      - А ты что, не знаешь? - удивился я.
      - Нет, - просто ответил он.
      - Вот оно что... - Я как-то даже растерялся.
      - У меня все... в сорок первом... - Гном проглотил слюну, а может и слезы. - У меня все - мама, тетя, сестренки... я не мог сутки дверь открыть... а на лестнице...
      А на лестнице - я догадался - на лестнице никого не было, потому что там все умерли.
      - Я изрыл ее топором, и сломал, и вышел...
      Мы сидели на своих койках и молчали, а ночь медленно превращалась в утро. Потом Гном сказал:
      - Ты не думай, я в дружбу не навязываюсь...
      - У тебя Рейкина есть, - не удержался я.
      - Галя добрая, - сказал он, - только глупая. Лучше глупый, чем злой...
      Я копал картошку, а следом шли ребята с ведрами - подбирали. Работали тройками - один копал, двое подбирали и носили. Я услышал хруст и понял, что разрезал картофелину, и тут же увидел разрез - сочащийся, розовый... Мне стало жаль клубня, я откопал его, стараясь не запачкать. Меня кто-то позвал. Я обернулся - Гном. Я сразу понял: что-то с ним случилось. Он был жалкий какой-то, губы дрожали.
      - Сумку... Мою сумку не видел?
      - Нет. - Я заметил на глазах его слезы. - Ты чего? Найдешь...
      - Уже искал. Я повесил на дерево. Они попросили ящик поднести...
      - Кто они?
      - Борька...
      - Куда ж она подевалась? - Я все понял.
      - Не знаю...
      - Не знаешь! - Я опять разозлился на него. - Дождался, накопитель! Я вонзил лопату в землю. - Дождался!
      - Что я тебе сделал? - спросил Гном. - Что?
      Я отвернулся. Но мне хотелось знать, что будет дальше. Я посмотрел через плечо. Гном стоял в конце межи, напротив Борьки, который покачивался, опершись на лопату, и сплевывал себе под ноги. Я не слышал, о чем они говорили, только Борька взял Гнома за курточку, тряхнул и отбросил от себя. Гном упал, медленно поднялся, огляделся вокруг... За кустами кто-то хохотнул коротко и замолк, словно рот ему зажали.
      Спотыкаясь, Гном побрел к дороге.
      ...С другого конца поля, перескакивая через кусты картофеля, неслась Рейкина. Она с ходу набросилась на Борьку, схватила его за волосы, опрокинула на землю, стала пинать ногами. Из-за кустов выскочили его дружки, Рейкина размахивала руками, не подпуская к себе мальчишек, а те окружали ее, пританцовывая и гогоча...
      Посреди поля на ящике сидел Гришка. Он подначивал:
      - Давай, Рейкина! По роже его, по роже! А вы чего, пацаны! Сдрейфили!.. Хватай ее за волосы, ты!..
      Рейкина дралась молча, ожесточенно. Потом вдруг ни с того ни с сего остановилась как вкопанная, огляделась растерянно - Гнома искала, что ли и ее сильно ударили по лицу. Она всхлипнула, закрылась руками, но тут же выпрямилась, схватила лопату, закричала:
      - Заразы! Сволочи! Убью!
      - Психичка! - закричал Борька.
      Мальчишки отскочили, рассыпались. Рейкина бросила лопату и побежала к дороге. Никто за ней не гнался, но бежала она так, словно ее вот-вот догонят и начнут бить.
      Я вернулся к своей меже. Стал искать ту картофелину. Наконец нашел. Она обвалялась в земле и больше не блестела.
      На дворе около столовой дымилась куча белесого пепла. Пепел был легкий и светлый, шевелился под ветерком. Подошла Вера Рюмина.
      - Что случилось с Валентиновым?
      - А что? - на всякий случай спросил я.
      - Да вот - вытряхнул сено из матрасника, поджег, вещи собрал и - на станцию...
      Я рассказал ей, что было в поле, только про Рейкину смолчал.
      - А вы что, вступиться не могли?
      - Кто мы?
      - Ну, ты, Гриша...
      - Буду я за нее вступаться!
      - За нее? За кого это "за нее"? - Рюмина подозрительно прищурилась.
      - Ну, за него...
      - Ты же в одной комнате с ним живешь! - воскликнула Рюмина.
      - Не живу, а переселили! - огрызнулся я.
      Рюмина махнула рукой и пошла со двора.
      В комнате на пустой Гномовой койке сидела Рейкина и ревела. Она поглядела на меня с такой ненавистью, что я сразу ушел. Я долго стоял посреди двора и смотрел на живой белый пепел, шевелящийся у моих ног.
      Во время обеда Рейкина взяла миску с супом, подошла к Борьке и выплеснула суп ему в лицо. Он дико закричал. По черным его волосам, по рубашке растекалась лапша.
      Рейкина убежала. Вечером мы узнали, что она тоже уехала в город.
      Гном медленно прошел мимо меня, бережно держа в руке только что купленную пластинку. Костюм на нем был ношеный, но тщательно отутюженный. Из-под коротких брюк виднелись нелепые ярко-зеленые носки и сандалии, детские, с дырочками, которых теперь никто не носит, разве что пенсионеры. Еще я заметил краешек улыбки, обращенной в себя. Полевая сумка елозила по бедру, когда он шел.
      Я отодвинулся в тень и спрятал глаза. Я сделал это невольно, когда проходил мимо.
      Потом я посмотрел в окно и увидел Гнома уже на улице, рядом с женщиной. Женщина была на голову выше Гнома и шире в плечах. Она несла тяжелые авоськи. Я видел, как упорно Гном пытался отнять у нее одну авоську. Наконец это ему удалось. Женщина недовольно повела плечом, что-то сказала... Потом подбородком дернула - вперед... Он пошел рядом с нею, маленький, в мешковатом костюме...
      Я вышел на улицу, догнал их. Женщина купила два эскимо. Потом снова сделала это движение подбородком. Неужели Рейкина?..
      Я обошел их быстро, повернулся, пошел навстречу. Да, это была Рейкина. Немолодая, строгая Рейкина, стриженая, ширококостная. В авоське она несла яблоки, горшочки для цветов, длинные кривые огурцы, ярко-красный игрушечный автомат, еще что-то... Гном задумчиво поедал эскимо. Рейкина шла чуть впереди и, как ледокол, расчищала ему путь. Когда она шла, все сторонились или отводили плечо в сторону. Я тоже отвел плечо.
      НАША С ВОЛЬКОЙ БОРЬБА
      Однажды - в четвертом классе это было, не помню уже, при каких обстоятельствах, - я вдруг полюбил бороться. А у меня был друг - Ким Ольшанский, очень сильный человек. И вот, как только я полюбил бороться, дружба с Кимом потеряла для меня всякий интерес. Когда я смотрел на Кима, я сразу представлял себя на обеих лопатках. Бороться с Кимом не имело никакого смысла.
      А раньше я с ним дружил и подчинялся ему во всем, вырезал вместе с ним картинки из книг и журналов, наклеивал их в тетради. Чистых тетрадей нам всегда не хватало, и мы заполняли картинками свои рабочие тетради по русскому и арифметике. Но все это было раньше, до того как я полюбил бороться. Как только я полюбил бороться, я понял, что с Кимом мне больше не дружить.
      Был у меня еще один друг. Звали его Ратмир. А фамилия Лях. Мы с ним сидели на одной парте, пока нас не рассадили за вечный смех. Мы вечно смеялись.
      У этого Ратмира Ляха был знаменитый отец. В молодости он бежал из царской тюрьмы.
      Ратмир был очень хороший друг. Я любил сидеть за столом рядом с его знаменитым отцом, кушать разные восточные сладости и пить из большой пиалы крепкий, подернутый дымкой чай. Мы с Ратмиром славно проводили время. Рассматривали жуткие медицинские книги его матери, играли в карты, фантики... Но все это до тех пор, пока я не полюбил бороться. Как только я полюбил бороться, мне стало неинтересно дружить с Ратмиром - он был маленький, как первоклассник. Я борол его одной левой, да притом опасался, как бы не переломать ему косточки.
      И наконец, у меня был еще один друг - Волька, Воля, Вольдемар. Каждый раз, когда мы с ним встречались, мы боролись. Оба нескладные, неловкие, мы пыхтели, шумно ворочались, вокруг падала мебель, если борьба происходила в комнате. И никто никого не побеждал. Силы у нас были равные.
      Когда Воля приходил ко мне, мы боролись. Когда я приходил к нему, мы боролись. Мы боролись на диване, на стульях, под столом, в коридоре, в ванной. Мы боролись в Александровском саду, на траве, пока сторож не высвистывал нас оттуда. Мы боролись на асфальте, на снегу, в песке. Мы боролись в трамвае, но там нам сильно мешали. Мы боролись в вестибюле музея Эрмитаж, куда нас приводила историчка Ксения Владимировна, чтобы показать, как было до нашей эры. Мы боролись за партой, пока нас не рассадили. Меня к Ратмиру, а его - к одной девочке. Звали ее Наташа, но сейчас это не имеет значения.
      Итак, другие играли в футбол, в шахматы, в лапту. А мы боролись, и нам этого вполне хватало. В короткие промежутки между борьбой мы разговаривали про знаменитых борцов, высмеивали неуклюжие приемчики друг друга, хвастались будущими победами... А еще в промежутках мы ели, чтобы набраться сил для следующей борьбы. Во время борьбы мы многое переломали. Особенно часто ломались всякие статуэтки. Они были на тонких подставках, стояли криво и падали почти что сами.
      Домашние не любили нашей с Волькой борьбы и, чуть что, растаскивали нас в стороны, как будто мы дрались.
      Так мы дружили и боролись, не в пример другим, без всяких ссор, никто никого не побарывал - вечная ничья. Каждый день мы вставали с мыслью: "Сегодня!" Каждый вечер ложились с надеждой: "Завтра!" Это была прекрасная дружба. До сих пор мне радостно вспоминать о ней, даже в носу горько. Я так и вижу: ковер в Волькиной комнате, на ковре мы катаемся, а еще я вижу Волькин глаз, тот, который так не похож на другой, я уж теперь не помню правый или левый, да это и неважно. Важно другое: он выделялся своим зеленым оттенком, в то время как другой глаз был просто карим. Когда во время борьбы мне случалось заглянуть в этот зеленый Волькин глаз, он казался странно равнодушным. Весь Волька боролся, кроме этого глаза...
      Мы не отступали, не хитрили, не изворачивались. Мы боролись без обмана, а когда изнемогали и один из нас хрипел: "Мир!" - другой тотчас разжимал руки.
      Так мы дружили и боролись, пока не началась война. А как только она началась, все стало иным. Вся жизнь.
      Вольку эвакуировали куда-то в Сибирь. Я остался в Ленинграде. Потом блокада, голод...
      В конце войны Волька вернулся. Я встретил его около школы. Оба мы опешили. Да и было от чего: мы так изменились! На три с лишним года изменились!
      Знаете, кто стоял передо мной? Передо мной стоял гигант, красавец, атлет с мягкой челочкой наискосок, в гимнастерке под тугим желтым ремнем. Ворот гимнастерки распахнут, а там виднеется уголок застиранной тельняшки. Тонкая талия поскрипывает, а ногам, наверно, так хорошо, так просторно в настоящих матросских клешах!
      А знаете, кто стоял перед ним? Дистрофик, жердяй, чучело! И на мне тоже была гимнастерка, братнина, но видели бы вы, как болталась она на моих костлявых плечах! А ноги... Ноги мои обтягивала знаменитая "американская помощь" с молнией на ширинке. "Американская помощь", слишком узкая и чересчур короткая, так что икры видны!
      Маленькое отступление: "американская помощь" - это ношеная, но еще достаточно крепкая одежда, которую во время войны присылали нам из Штатов. Попадались иногда прекрасные экземпляры. Один мальчик из нашей школы получил кожаную куртку на байковой подкладке. Подкладка пристегивалась и отстегивалась. Этот мальчик со своим братом носили по очереди: один куртку, другой - подкладку.
      ...Волька, Воля, Вольдемар.
      Вольдемар стоит передо мной и тонко улыбается, глядя на мои штаны. А я смотрю на него. Я не могу поверить, что человек так изменился. Он задает какие-то вопросы, я отвечаю.
      - Ким здесь?
      - Да.
      - Наташа?
      - Приехала.
      - Ратмир?
      - Нет.
      Но думаю я в это время о другом. Я думаю: "Если мы станем бороться, он тут же бросит меня на обе лопатки, и ему станет скучно со мной. Да и бросать не надо. Достаточно поглядеть на меня и мысленно бросить..."
      Я спрашиваю его:
      - Вовку помнишь?
      А сам думаю: "Помнишь хоть, как боролись?" Он говорит:
      - Вовку? Которого? Семенова или Кузьмина?
      Верно, и такой и такой были. Помнит. Значит, и про борьбу нашу помнит. И думает, конечно: "Плюнь - упадет..."
      Я говорю:
      - Пока...
      Он тоже говорит:
      - Пока...
      Я понимаю: если сейчас мы разойдемся - все. Мы и так уже почти чужие. Три с лишним года прошло. К тому же он такой высокий...
      Я пересилил себя, бросил думать про свою одежду и прочее и говорю:
      - Волька!
      Он встрепенулся. Я встал в позу борца. Правая нога вперед, левая назад и чуть в сторону. Руки настороже. Выбираю момент.
      - А-ха-ха-ха! - кричит Волька. - Але-гоп!
      ...Я ничего не понимаю, я вишу в воздухе, вижу небо, кроны деревьев, косую школьную стену и Волькину хохочущую рожу над собой. Вы подумайте, он держит меня на руках! Он хохочет! Он подбрасывает меня в воздух! И хохочет! Он ловит меня! И снова хохочет!
      - Волька, иди к черту!
      Хохочет. А тот глаз - зеленый - не хохочет. Тот глаз печальный.
      - Волька, отпусти!
      Он ставит меня на землю. Протягивает руку. Рот до ушей. Какой же я дурак был, когда думал о нем так плохо! Вот он говорит:
      - Ты с кем сидишь?
      - С парнем с одним.
      - Скажи ему, чтоб проваливал.
      - Он не послушается.
      - Я его поборю, - говорит Волька, - пошли.
      БЕЛАЯ ДВЕРЬ В АКТОВЫЙ ЗАЛ
      В конце школьного коридора - большая двустворчатая дверь. Молчаливая, ярко-белая, она вечно заперта, а на высоте, недоступной для первоклассника, укреплена на двух блестящих винтах синяя стеклянная табличка: "АКТОВЫЙ ЗАЛ".
      Об эту дверь разбивается волна перемены. Набежит, ударится со всей силой и отхлынет, а дверь - непобедимой громадиной стоит себе, не шелохнется.
      Первоклассники, точно головастики в пруду, кишмя кишат в длинном коридоре, такие одинаковые в своих синих сатиновых халатиках и толстовках. Над сатиновым морем, словно маяки, возвышаются учителя. Их задача, чтобы все двигались прямо, по фарватеру, по часовой стрелке, конечно, и чтобы при этом - никакой свалки, драки, беготни.
      Первоклассник устроен просто. Он хочет туда, куда его не пускают. В том числе и в актовый зал. Даже к двери в актовый зал его не подпускают. И поэтому он туда все время стремится.
      И вот какая придумана у первоклассников игра. Наперегонки, через весь коридор, сквозь плотную толпу прорваться. В пыли, в поту, чуть дыша, добежать до нее, до желанной, до большой белой двери. Первым повиснуть обеими руками на массивной круглой блестящей медной ручке.
      Вот радость!
      А сколько препятствий на пути к ней! Одному подставят ножку, другой застрянет в густой толпе, как рыбешка в мелкоячеистой сети, третьего остановит цепкая рука дежурного учителя...
      Ну, а если добежал, ухватился и повис, оглашая коридор победным криком, думаете - всё? А сколько таких же бежит следом, боже ты мой! И тут начинается самое драматическое - борьба за медную ручку, за то, чтобы на ней повисеть. Ах, какая тут куча, какой ком катается около заветной двери, как он пыхтит, как гогочет, как ревет! И тогда все учителя, сколько их есть в длинном коридоре, бросаются в ту сторону, разгребая себе руками дорогу. Вот они добираются наконец и в четыре, в шесть, в восемь рук, пыхтя, негодуя, багровея от натуги, разбирают, растягивают, раздирают плотно сросшийся, сбившийся, сцепившийся ком.
      А его, между прочим, и трогать не надо. Он сам разлетится в стороны, взорвется, как бомба, и осколков не соберешь - только дай срок. Как затрезвонит - сначала на первом этаже, а потом все выше, выше - неистовый школьный звонок, этот ком точно ветром сдует! А на полу, у двери в актовый зал, останется сиротливая чья-нибудь пуговица, вырванная с мясом, - вот вам и доказательство, что безобразие все-таки имело место. Подымайте теперь эту пуговицу и идите с нею по классам (первый "а", первый "б", первый "в", первый "г", первый "д"), идите искать того, чья она, пуговица...
      Вы их сразу увидите - потных, жарких, лохматых, с шальными глазами, с потеками грязи на лице. Их отличает от всех остальных выражение безудержного счастья, упоения борьбой з а б о л ь ш у ю м е д н у ю р у ч к у в е ч н о з а п е р т о й д в е р и в а к т о в ы й з а л.
      Сейчас их будут стыдить, ставить в угол, отправлять умываться, врасплох зададут вопросы, потребуют дневник, но наступит перемена - и они снова побегут к заветной двери и снова сплетутся в яростный ком.
      Я это знаю, потому что я сам первоклассник. Я сам все это изведал. Я знаю, как вкусна после перемены холодная вода из-под крана, с таким ржавым железным привкусом. Откроешь кран и - боком-боком под него, и глотать-глотать, не замечая, как стекает по подбородку, на рубашку, за шиворот... А потом - намочить стриженую голову. Сразу станет легче.
      ...Я первоклассник, и мне не дает покою дверь в актовый зал. Я никогда не видел ее открытой. Слова "актовый зал" звучат для меня: "А-а-а-актовый зал!" Певец делает рот колечком: "А-а-а-актовый зал!.." И круглые, блестящие буковки, как мыльные пузыри, дрожат в воздухе.
      Нет, кое-что мы все-таки знаем про этот актовый зал. У Жоры Венчика брат - шестиклассник, и он там бывал. На вопросы: "Что? как?" - он отвечает: "Окна - во! Потолок - во!". Так что кое-что мы знаем, но этого "кое-что" так мало, что лучше совсем его забыть и придумать все самому, с начала до конца. Я и придумываю. Я придумываю так, что за большой белой дверью - если ее распахнуть - начнется дорога, такая длинная-длинная солнечная дорога, исполосованная тенями, вроде как на даче в Мельничном Ручье, дорога, где так сильно пахнет к вечеру расплавленной за день смолой... Только моя дорога длиннее, гораздо длиннее, и по ней можно бежать, бежать - без конца.
      И вот наступает этот день. Как всегда в таких случаях - неожиданный. Он и должен начаться плохо, так плохо, чтобы казалось, будто ничего хорошего сегодня произойти уже не может. И тогда то, что все-таки произойдет, произойдет вопреки всему и будет втройне радостью, вчетверне чудом.
      На второй перемене я три раза попадаюсь на глаза жилистой остроплечей физкультурнице в полосатой футболке - черная-белая-черная-белая... Физкультурница хватает меня за плечо цепкими пальцами. Мне больно. От нее головокружительно пахнет табаком и физкультурной раздевалкой. Я испуганно смотрю в ее глаза цвета дождевой тучи, обрамленные короткими черными прямыми волосами. Я вижу, как быстро-быстро движутся ее крепкие обветренные губы, как вздувается на шее голубая жилка. Наконец из коридорного гула вырывается:
      - Бегать по рекреации!.. Категорически!.. Фамилия?..
      Я кричу ей фамилию, а вокруг мелькают румяные рожи моих одноклассников. Они улыбаются, они заглядывают в глаза ей, мне и носятся вокруг нас в каком-то безумном танце.
      Физкультурница не слышит меня. И немудрено. Гул такой, что в пору разговаривать на пальцах. Тогда она наклоняется и показывает на свое ухо. Я подымаюсь на цыпочки и не дыша произношу свою фамилию в розовое учительское ухо с малюсенькой дырочкой от серьги. И ужасная мысль: "Кушу!" - мелькает у меня в это мгновение.
      - Запомнил? Рекреация! Бегать нельзя!
      Длинным желтым пальцем она показывает пределы, в которых я могу двигаться. Я киваю. Она выпускает мое плечо, и словно пружина освобождается - я отлетаю прочь! И тотчас с размаху лечу на пол. Кто-то громко плачет рядом. Сбил с ног. Мне и самому больно, но прохлаждаться некогда, удрать бы скорей. Я барахтаюсь в чьих-то ногах, вскакиваю, пытаюсь бежать и снова - эх, не повезло! - снова чувствую на плече твердые, как железо, пальцы.
      - Опять бегаешь по рекреации!.. - Она называет мою фамилию. - Девочку с ног сбил!.. - Она называет мою фамилию. - Видишь, девочка плачет?.. Идем к завучу!.. - И она еще раз называет мою фамилию.
      Я не вижу никакой девочки. Я вообще ничего не вижу. Все как в тумане. Слезы брызжут из глаз. Ужас охватывает меня.
      - Я больше не буду, не буду, не буду!.. - Кажется, это мой голос отвратительный, жалкий... А вокруг по-прежнему беснуются первоклассники. Они кривляются, передразнивают меня, физкультурницу. "Не буду! Не буду! Не буду!.."
      Физкультурница неумолима. Она ведет меня сквозь туман, направляя властной рукой. Нет-нет, все что угодно, только не завуч!..
      Звонок. Спасительный звонок, как порыв свежего ветра, уносит и туман, и жесткую руку с плеча, и меня самого уносит. Подхваченный сильным потоком, я лечу по коридору, врываюсь в класс, бахаюсь за парту. Все.
      Нет, не все. Тихая, легкая наша Людмила Петровна, плывущая по классу, будто ладья, с пышной русой косой через плечо, самая красивая и самая молодая в школе, - насупившись, смотрит на меня. И по тому, как движутся ее густые брови, как морщится ее гладкий высокий лоб, я понимаю: на щеках моих - черные потеки, ворот рубахи распахнут, верхней пуговицы нет, дышу я, как паровоз, и к уроку у меня ничего не готово.
      Людмила Петровна смотрит с жалостью и досадой.
      - Иди умойся.
      Я покорно иду из класса и думаю о том, что жизнь моя станет теперь невыносимой, потому что я вынужден скрываться от физкультурницы, а куда скроешься - завтра ее урок! Ах, что там, скрывайся не скрывайся, фамилию мою она знает, и теперь жди самого худого: на следующем уроке откроется дверь, войдет завуч, все встанут, и только один я буду знать, зачем он вошел...
      У нашего завуча очень трудное имя-отчество. Такое трудное, что нам его говорили по складам, и писали на доске, и снова говорили, а мы все равно не запомнили. Не то Шухнарьян Шухнарьянович, не то Забельзан Забельзанович, не то Зангезур Зангезурович, не то Занзибар Занзибарович... Нет, Занзибар - это остров. А впрочем... Одно я помню твердо: имя и отчество звучат одинаково.
      Ну вот, назовет он меня по фамилии, а я? Как я назову его, если понадобится? А ведь может понадобиться. И я уже слышу: "Ты что, такой-то, не знаешь, как зовут завуча? Нет, такой-то, этого я не потерплю. Пускай придут твои родители и..." Вот тут фантазии моей не хватает. И... И... Что "и"? Что-нибудь худое, конечно.
      Надо же, чтоб так не повезло! Чтоб из двух сотен первоклассников именно ты попался. Чтоб из всей этой толпы, где чувствуешь себя незаметным, а потому и неуязвимым, выудили именно тебя...
      И по дороге в уборную, и под краном, из которого хлещет ледяная, пахнущая хлоркой вода, я все пытаюсь вспомнить: Курагор Курагорович?.. Брамапут Брамапутович?.. Нет, не то. Помню только: странное, неслыханное, диковинное... Вода попадает мне за ворот, я вздрагиваю, гогочу, и голос мой гудит звонко и кафельно, и отчею-то становится легче. Даже веселей.
      Встряхивая мокрой головой, шагаю обратно. Коридор - рекреация! лежит передо мной непривычно тихий и пустынный. Только далеко где-то барабан, что ли: тра-та-та-та... И еще: длинь-длинь-длинь... Непонятно. Длинь-длинь...
      Я медленно взмахиваю крыльями и бесшумно лечу над коридором, отдыхающим от сотен ног, над истертым, истоптанным паркетом, лечу, вытягиваю клюв и гортанно кричу: "Ре-кре-ация!.. Ре-кре-ация!.." Разумеется, я кричу про себя, но с большей охотой я кричал бы вслух, тогда получился бы настоящий ворон. Я подлетаю к самой двери в актовый зал, дотрагиваюсь до нее клювом, цепляюсь когтями за медную ручку и повисаю на ней...
      Длинь-длинь-длинь... Совсем рядом. Я упираюсь ногой в другую створку двери и... плыву. Плавно, медленно. Это невероятно, невозможно, неправильно - как хотите, - но дверь движется, и я плыву на ней! Без скрипа, без стука она отворяется наполовину и замирает. Я отпускаю ручку и робко, с бьющимся сердцем, заглядываю в зал.
      Первое ощущение - ослеплен! Жмурюсь сильно-сильно, так, что становится жарко глазам, а внутри глаз мелькают фиолетовые зайчики. Открываю глаза. Свет. Огромное белое пространство, полное яркого солнечного света. Такого густого, что кажется, его можно мять в руках, и лепить из него тугие желтые шары, и кидать их вверх - вот так! Вот так! Вот так!..
      Длинь-длинь-длинь... Я вижу широкую сцену, а на ней - кружком сидят ребята в белых рубашках, в красных галстуках. Четверо... Нет, пятеро. А вот и шестой - спиной ко мне.
      У одного труба в руках. Другой с барабаном. Третий держит мандолину. Четвертый - большие медные тарелки. Пятый - длинь-длинь-длинь - ударяет деревянными молоточками по металлическим пластинам. Это ксилофон, я знаю. А шестой... Шестой подымает палочку.
      Оркестр!..
      Подхожу ближе, на цыпочках, но паркетина встрескивает под ногой. Дирижер резко, через плечо оборачивается, и я вижу девятиклассника Мишу Гуревича - мелкокудрого, белозубого, верхний ряд зубов у него кривой и теснится, один лезет вперед другого, словно их там больше выросло, чем положено, и места им не хватает. Миша смотрит на меня, приоткрыв рот в улыбке, и зубы его сверкают, а короткие курчавые волосы дымятся от солнца. Я улыбаюсь в ответ, хотя знаю: улыбка не ко мне, она появилась раньше, чем я вошел.
      Пауза. Миша смотрит на меня. Я улыбаюсь невпопад. Музыканты тихо пробуют свои инструменты. Бом-бом-бом... Тра-та-тата. Длинь-длинь-длинь... Тэн-нь!..
      Кончилась пауза. Миша отворачивается и взмахивает палочкой.
      Никто не знает первоклассника, никто не хочет его знать, никого он не интересует, зато первоклассник знает многих, а интересует его - всё. Первоклассник знает Мишу Гуревича - председателя совета дружины, дирижера шумового оркестра, чемпиона школы по шахматам. Первоклассник, где бы ни встретил он Мишу, проводит его влюбленными глазами. Но что Мише Гуревичу до какого-то гологолового, вечно шныряющего под ногами, хрипло орущего, сопливого первыша!..
      Миша взмахивает палочкой. И в бряке, стуке, звяке, звоне я сразу угадываю: "Братишка наш Буденный, с нами весь народ..." Я знаю эту песню! "Приказ голов не вешать и глядеть вперед..." Трубач замечательно ведет мелодию, встряхивая белой челкой! "И с нами Ворошилов, первый красный офицер..." А мандолина, мандолина вторит напряженной дрожью... "Сумеем кровь пролить за СССР!.."
      Песня свободно раскатывается по залу, уходит вверх, к белому лепному потолку, где сверкает огромная хрустальная люстра, а я всей грудью вдыхаю какой-то особенный, легкий, бегучий воздух актового зала. Высокие овальные окна нижнего ряда закрыты. Верхние окна, словно иллюминаторы, круглые. Один иллюминатор распахнут. И вот я своими глазами вижу, как в этот иллюминатор влетает птица и, сделав круг над залом, садится на люстру...
      Разве такое забудешь?
      Разве утерпишь, чтоб не рассказать кому-нибудь?
      Я рассказываю про все про это Жоре Венчику.
      А надо знать Жору Венчика. Надо видеть его высокие алые щеки, этакие пышные булочки, которые почти прикрывают карие Жорины глаза, ярко поблескивающие из-за красных горушек, покрытых белым пушком.
      Повторяю, надо знать Жору Венчика. Он все время бежит, кипит неистово. Он и за партой бежит. На бегу Жора успевает читать, и читает все подряд, и каждый день врывается в класс, вскакивает на парту и кидает нам, как подарок, новое удивительное слово. "Кэб! - кричит Жора. - Эшафот! кричит Жора. - Кузина!"
      Я не слышал, чтоб у кого-нибудь эти незнакомые слова звучали так прекрасно, звонко, радостно, как у Жоры. Жора наслаждается словом - его рокотом, треском, шипом, свистом. Он не гусарит - вот, мол, что я знаю. "Корпия! - кричит Жора. - Дельта!.. Вассал!.." И красивые эти слова открывают классное утро. Жора настраивает утро, как настраивают рояль.
      И вот мы с Жорой Венчиком - после уроков, когда коридор пуст и все уже в раздевалке, а мы благополучно отсиделись в классном шкафу, - мы с Жорой открываем дверь в актовый зал. Мы открываем ее вместе, вдвоем, мы разом тянем за медную ручку и вместе, тесно прижавшись друг к другу, входим...
      Никого. Оркестр ушел, оставив на сцене сдвинутые в кружок стулья. И кажется, будто они, степенно поскрипывая, обсуждают в безлюдной тиши всякие свои важные вопросы. Когда вернутся музыканты, какой замечательный дирижер Миша Гуревич и какая будет завтра погода...
      Жора Венчик вспрыгивает на сцену. Я за ним. Жора надувает и без того круглые щеки. "Во!.." И делает руками широкий круг.
      Жорино "во!" взлетает к потолку, поселяется ненадолго в блестящих висюльках люстры и падает легким звоном вниз, туда, где двумя сомкнутыми колоннами по залу шагают стулья, а между ними, в проходе, простерся широкий, словно улица, красный ковер.
      "Во!" - швыряет Жора на всю длину зала, и это "о-о-о!" летит, точно обруч от серсо.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11