Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Притча о пощечине

ModernLib.Net / Юмористическая проза / Крелин Юлий Зусманович / Притча о пощечине - Чтение (стр. 5)
Автор: Крелин Юлий Зусманович
Жанры: Юмористическая проза,
Классическая проза

 

 


— Ну и в чем проблема? Пусть их.

— Тошнит от необъективности. Свою-то не замечаешь Но это обычно. Он им чужой. Они с ним борются и потому не в состоянии здраво отнестись к любому третейскому мнению. Борцы.

— А ты так уж уверен в своем объективном третействе?

— Вовсе нет. От окружающих оскалов и зубных щелканий я тоже становлюсь одной из сторон. Разгорается крик, и, разумеется, как всегда в споре, неминуемо сдвигаешься несколько в сторону от объективности. Не могу удержаться в середине.

— Ты же начальник. Мог не принимать участия.

— Советчица! Начальник в их сваре должен постараться сохранить себя третейским судьей. Не удается. Горячусь, что ли? Или авторитета маловато.

— Когда несущественно, можно и промолчать.

— Все существенно, когда в коллективе свара заваривается. Я хочу обсудить, остановить. А не получается. Стоит кого-нибудь приподнять, начинают соображать: кого же я хотел принизить? Почему обязательно альтернатива?

— И правильно. Сам говорил, есть закон: где-то материи убудет, в другом месте прибудет.

— Ну вот, а говорят: детям не надо слушать взрослых. Вот и из физики что-то узнает. Не знаю, есть ли вред от участия детей в наших разговорах, но польза налицо. Всегда услышат и полезное. А что такое альтернатива, знаешь?

— Нет. Что это?

— Возьми энциклопедию и посмотри.

— Ну, пап!

— Я тебе говорю: в интеллигентной семье, если в доме есть книги, при каждом незнакомом слове обращаются к словарям. Приучайся.

— Ну, пап! Что это — альтернатива?

— Раз начал, так объясни ему.

— Выбор, что ли… Скажем, делать что-то ночью или днем. А без альтернативы — когда хочешь. Или: читать книгу или смотреть телевизор — тоже альтернатива. Когда двое ссорятся, а мы наблюдаем без альтернативы: этот хорош, но и этот неплох. Или оба дураки. Понял?

— Ты защитил одного — значит, ругаешь остальных. Так?

— Умница. В людоведении будешь большой корифей. И дай, Виктор, нам с мамой поговорить. Беда в том, что тот, кого я защитил, думает так же и уже считает, что он малый гвоздь, а меня уже норовит обратить в апологеты своей системы жизни.

— Что такое апологеты?

— Посмотри в словарь и не влипай в наш разговор.

— А ты не умничай и Витьке голову не морочь. Либо пусть он уходит, либо говори понятно. Лучше — первое.

Вика боится, как бы я ее Виктора не испортил.

— Ничего не морочу. Пригодятся в жизни и сентенции мои, и слова сложные. Мало ли какие проблемы придется решать.

— Вот уж, конечно, станет он вспоминать папочкины уроки жизни за обеденным столом. Сначала только объясни ему, что такое сентенции.

— Думаю, что будет вспоминать. Самодовольство движет человечество. Если не будем довольны собой, то разрушим преемственность поколений.

— Ой, ой, ой! Остановись, бога ради. Вдруг пойму, что говоришь, и помру сразу. Витюнчик, иди уроки делай.

— Да я их сделал уже давно.

— Книгу почитай. Не знаешь, что делать?

Сейчас я ей все разрушу. Всю стратегию. И себе тоже:

— А давайте все вместе в «скрэбл» поиграем.

— В «эрудит»? Идет. В комнате только.

— Конечно, в комнате.

Ну и одарила меня Вика взглядом!

— Нет, мужички. Сначала все вместе посуду помоем. Потом «скрэбл».

Правильно. У нашей мамочки педагогический прием правильный. Но все равно нам не поговорить. Уже поздно. Игра получится долгой. Витька устанет, уснет крепко. Попробуем, попробуем этот ход.

Витька уселся на своем диванчике. Вика в кресло, я на стул. Между нами Витин складной детский столик, заменяющий нам журнальный. Идиллия.

— Пап, ты будешь подсчитывать?

— Мама. Мама это лучше делает.

— Лучше! Лодырь. Всякий подсчитывает одинаково. Ушинский.

— Ладно. Считать будем все вместе, а мама записывать. Она самая аккуратная, и почерк у нее самый хороший. Правда, Виктор?

— Точно.

— Мужчины у меня… Спихотехники.

— Это папа. Давай я писать буду.

Конечно, спихотехник я. Что за проблема записать подсчитанную цифру? Что я, не могу писать? А норовлю спихнуть почему-то.

Первый ход выпал мне, потом Виктор, последняя мама.

Я выложил фишки, Виктор тоже слово выстроил, и пошла игра.

Играем молча. Каждый сидит, уткнувшись в свои фишки-буковки, подсчитывает, слова выкладывает. Молчим, а не скучно.

Играли долго. Больше часа, пожалуй. Карты считаются дурным времяпрепровождением, а эта игра всем угодила. Эрудит все же! Мы, современные Пульхерии Ивановны и Афанасии Ивановичи, нашли свою замену. Виктору, видно, надоедать стало, носом клюет. Еще бы — так долго сидеть не двигаясь. Ему бы поноситься по двору…

— Мужички, давайте кончать. Вите спать пора

— Нет, нет, мам. Немного осталось.

— Время уже позднее.

— Ну и что? Крепче спать будет.

— Не говори глупости, отец. Ему в школу завтра.

— Неожиданная мысль.

— Женя!..

— Давайте я сейчас лягу, а доску и запись оставим. Завтра доиграем. Или даже без доски можно. Вести счет целую неделю. А в воскресенье общий счет.

— Правильно, сынок. Игра на века. Всегда у нас дело будет, всегда будем заняты. И ты уверен, что никогда не надоест?

— Никогда!

— Ну давай.

— Сначала уроки. Только после уроков.

— Мамочка! Как же ты про нас можешь даже подумать такое? Конечно. Мы с Витей прекрасно знаем основополагающие законы бытия: кончил дело — гуляй смело. И еще, Вить?

— Делу время, потехе час.

— Ну! А ты говоришь, я не Макаренко. Уроки, чтение и «скрэбл». Никакого телевизора. В исключительных случаях.

— А «Время», пап?

— «Время» — это святое, мальчик. К тому же никакому действию «Время» не мешает. Они свое говорят — мы свое играем.

— А ты домой всегда будешь приходить?

— А разве я не прихожу домой? Я всегда прихожу, если только не дежурю.

— Нет. Рано чтоб пришел.

— Это уж как жизнь стожится.

Широкие планы на целую жизнь. Планы нас утешают грядущими свершениями, но часто остаются лишь манящим светом над горизонтом.

Ночь Виктор спал плохо, ворочался, кашлял, говорил что-то во сне, но все же не проснулся. Во всяком случае, утром он не укорял нас в шуме и возне. Может, повзрослел? Тогда другие проблемы. Но все-таки Вальке ключ я пока не отдам.

Во всяком случае, налицо какой-то прогресс в поисках выхода из одного тупика. А другие? Прогресс в поисках хода в лабиринте… Прогресс в лабиринте… Но есть же выход. Из лабиринта выход есть — из тупика нет. В тупике только назад поворачивать надо. Выход надо искать из лабиринта — тупиков до черта.


Тупик, лабиринт, прогресс. В тупиках прогресса не бывает. Да и что есть прогресс? Наверное, прежде всего борьба со смертью в любых ее практических выходах: война, болезнь, казнь, тяжелая работа, преступления — все, что уменьшает возможность смерти, отстраняет ее, — все прогресс… Вроде бы так: прогресс всегда против смерти.

Но, с другой стороны, мы, оглядываясь, называем прогрессивным все то, что пробилось, что восторжествовало, что не сгинуло и победило время.

Иван IV принес мор, смерть, глад, всеобщее унижение, но укрепил власть, государство, государственность, и мы, при всем прочем, говорим и о прогрессивных деяниях грозного царя. Иные еще стесняются, а некоторые прямо не таясь и в лоб говорят, сколь он им люб. Елизавета Английская убила Марию Стюарт, но теперь, в иных раскладках, выходит, что отстранение Марии, уход Стюарт, пошло на пользу прогрессу. А тогда и убийство королевы королевой в конечном итоге прогрессивно. Петр уничтожил последние, не расцветшие толком семена демократии на Руси — земский собор, боярскую независимость, патриарха, привел к власти молодых, горячих, вороватых и энергичных, разбогатевших, деятельных чиновников. Казнил, убивал, бороды срезал, пикнуть ворчунам не давал. Он укреплял государство. Декабристы защищали дворянские полуфеодальные вольности, независимость древних родов, защищались от новоявленных чиновников-толстосумов, хотели ограничить власть над ними царя. Николай был исторически прогрессивен? Зачем религии прогресса нужно благородство декабристов или романтический флер Марии Стюарт? Феодальные вольности, родовая независимость предтечи вольностей демократических? Аракчеев с Клейнмихелем или Муравьевы с Пушкиным? Какому какой знак ставить? Плюс, минус? В какой системе отсчет? И что для нас точка отсчета? Если борьба со смертью — это прогресс, то на черта нам их прогресс с убийствами! Или есть два прогресса: один — в исторической перспективе, а точка отсчета для другого — только жизнь живущих в сей миг истории?

У медицины подход проще: против смерти, меньше смертей — плюс, больше смертей — минус. И никаких разночтений. Укрепи достоинство человека — у него меньше шансов заболеть. Унизь человека, раздави его достоинство… смотришь, сам в ту же яму попадешь. Это не в огороде бузина — в Киеве дядька.

Так, да не так. Трудно провести статистический поиск и подсчет причин болезней. Чтобы легче было думать, а то и не думать, проще найти причины мифические, полумифические, пусть даже реалистические, но всем вроде бы ясные и понятные: потому что пил, курил, мало двигался, много ел… и еще микробы. Ну, а если мимо всего проскочил успешно — исчерпал генетическую программу.

Человеческая физиологическая суть еще не поддается постижению. Не единой физиологией жив человек… Все замешено на прогрессе…

***

Теперь Петр Ильич дома один. Вот и норовит всяк к нему зайти, да посочувствовать, да посоветовать, да потравить немножко его раны. Конечно, нарочно этого никто не делает, но забыть обиду, унижение не дают. Все знают, как он должен поступить. Приходят, ругают…

Кого ругают? Неважно, было бы сочувствие проявлено. А в ругани противной стороны самый смак сочувствия.

Приходят, пьют, и он с ними — слушая да принимая их сочувствие и советы. Посочувствуют, растрогаются и начинают говорить все громче, будто боятся, что сострадание их останется неуслышанным, незамеченным.

— Чего ты уродуешься с ним, Петь? Пусть ремонт идет как идет. Пусть узнает, как ссориться с нами. Думает, он увидит все, как сделано. У нас свои хитрости. Он многого не увидит. Закроем, как они в животе все прикрывают.

— Нет, парни, так не могу. Если уж я делаю, не могу нарочно плохо делать.

— Можешь. Пусть знает.

— Я нарочно плохо сделаю. А он нарочно плохо сделает?

— А он твоей матери хорошо сделал?

— Все говорят, что нормально. Ничего нельзя было сделать.

— И ты веришь, лопух? Да у них круговая порука. Они что хочешь скажут. Все зашито, закрыто. Поди проверь. Ты работай, парень, чтоб ровно было, — сказал сочувствующий шепотком и оглянулся. Спьяну и не то посоветовать можно.

Ушла эта партия сочувствующих восвояси. Но устроили клуб — свято место пусто не бывает. Эти отправились, другие явились. В питье подобная «высшая справедливость» и вылезает. Чтоб всем было налито поровну, и закуску каждому — что есть; совет каждый даст по своему опыту, разумению да градусу — и по домам. А там, глядишь, новая партия страждущих светлой справедливости…

Петр Ильич хоть и не стал творить специально гадостей в ремонте, но яд растравляющего сочувствия разъедал его душу, и бдительность прежняя поубавилась у производителя работ.

Порой он раздумывал, бесплатно мечтал — словно ребенок, который, зарывшись в подушку, представляет, как он может доказать родителям свои силы, свое умение, прилежание и свою значимость для них. После подобных приемов он, поначалу достаточно благодушно, но все же с темным нагаром в душе, видел в дымке гипотетического будущего, как он доказывает миру, больнице, лично Евгению Максимовичу и Антону свои возможности, свое умение, свою искусность мастера и руководителя; как он им всем покажет, что может сделать так, а может и эдак, что они еще поплачут, разглядев его сверхчеловеческие свойства незаурядного работника и специалиста. Мог сделать плохо, а вот пожалуйста — «годы прошли, а вы, ребята, все пользуетесь моей великолепной работой и вынуждены поминать меня добрым словом». Только все эти размышления наплывали на него после питья, когда в голову лезло совершенно никчемное.

Сочувствуя пострадавшему, доброго почему-то не советуют. Да и вообще новые советы появлялись с каждой очередной партией пришедших; усугублялись, ужесточались количеством бутылок: избить, убить, в суд подать, испортить ему отделение.

— Какое они имеют право не принимать дело в суд, ты мне скажи?!

— На меня-то чего орешь? Я пришел, а меня послали.

— К прокурору иди.

— Наш парторг предлагает подать жалобу на товарищеский суд в больнице и послать из треста своего общественного обвинителя.

— Да какой он нам товарищ! Нет у нас с ним таких переговоров товарищеских.

— Он все же мать оперировал…

Другой включился не менее темпераментно:

— Тогда пусть. И мы все пойдем. Давай, Петь. Все пойдем. Мы им покажем…

Что они покажут, так никто сказать и не смог. Вроде все очевидно. Безобразие было явно: всем этим возмущался наравне с ними и сам творец этого безобразия — Евгений Максимович, только не в компании, а, как говорится, в подушку. Но к Петру Ильичу советчики продолжали ходить, потому что появилась у них квартира без женского присмотра и не нужна теперь подворотня или подъезд, они могут законно и в хороших условиях проявлять свою солидарность, свое волеизлияние воинствующих мстителей, поборников справедливости. Они проводят свои летучки, оперативки вольницы мужской, подбивая на борьбу приютившего их хозяина. Не надо думать плохо — они были искренни.

А ведь если бы не пили, может, действительно задумались? Может, разумное в голову пришло? Ведь среди них были и мастера, искусники, умельцы, думающие, головастые ребята. Но освободившаяся для питья квартира не давала им покоя, уничтожала способность рассуждать. Небритые, небрежные и шумные от постоянного хмеля, они затапливали вином вдруг мелькнувшее ощущение собственного достоинства и видели действенность и благодетельность суда лишь на уровне «сроков».

Порой приходила Антонина и, чуть выпив для приличия, услыхав знакомые перепевы, понимая, что пьяные слезы ничего не прибавят к их неопределенной жизни, вдруг зверела и, не имея на то никакого права, выгоняла компанию под предлогом уборки. Сам Петр Ильич, даже выпив, этому не сопротивлялся, а собутыльники, столкнувшись с женскою волею, приходили в тихую, шипящую, но всегда покорную ярость — поскольку вино и водка всякое сопротивление делали только показным, — быстро, привычно исчезали из полюбившейся им квартиры.

Антонина мало говорила о деле, но часто — о Евгении Максимовиче. Это травило душу Петра Ильича не меньше, чем винные подкачки и сочувствие товарищей.

Кто его знает, что заставило в конце концов Петра Ильича обратиться в товарищеский суд…

***

Сегодня я вернулся с работы рано. Дома, естественно, никого. Младший, Победитель, еще в школе. Сама Победа еще врачует.

У молодости все шуточки и смешки. Что за дурацкая идея была назвать Витьку Виктором только потому, что мать Виктория? Пошутили разок, а оказалось на всю жизнь. Все острили, ерничали, любое неудобство казалось временным, а не на все оставшиеся дни. «Оставшиеся дни» — такого понятия для нас тогда не существовало. Встретить бы сейчас себя — того, молодого, — да морду набить за все будущее.

Прав Маркович: есть вещи, над которыми смеяться нельзя. О-о! Как вспомню его, аж зубы мозжат. Прав, прав, всегда прав, каждое слово правильно — и всегда не прав. Ходит, будто палку в него сверху запустили от темечка до копчика. Думает, достоинство человека в том, чтобы ходить прямо да других трюизмами осаживать. С другой стороны, чего я от него хочу? Работает он хорошо. Знающий. Ну, не так разговаривает с больными и коллегами — его проблема. Скажи ему про товарищеский суд — ответ ясен: «Морду бить нельзя». И он прав. Да я и сам знаю. Мне-то зачем говорить? Что это я расшумелся сам на себя? Он же мне ничего пока не говорил. Если скажет, я объясню, что надо ему делать. Работать надо, а не выламываться, выстреливая в ближних правила жизни. Я ему скажу: «И помолчите. Не ваше дело». А он ответит: «Не понимаю, Евгений Максимович, почему вы мне рот затыкаете? Мы сейчас говорим не на производственную тему, и я могу иметь собственное мнение». А я ему: «Всеволод Маркович, ваше собственное мнение держите в собственном кармане и вынимайте оттуда не на работе и не в рабочее время, поскольку к работе это никакого отношения не имеет». Четко? Казалось бы, разговор исчерпан? Но он обязательно ответит что-нибудь вроде: «Евгений Максимович, я не могу ослушаться вашего указания, если вы моему больному назначите анальгин или глюкозу, но я волен, соблюдая чувство собственного достоинства, на постороннюю тему высказать свою точку зрения в любом месте и в любое время». Да уж! В любом месте и в любое время! Пусть сначала найдет время и место. И достоинство, кстати, пусть найдет. Ничего он не ответит. И ничего я ему не скажу. Все будет тихо. Никто ничего не станет говорить. О достоинстве все давно забыли. Работать надо, и мы работаем. А как она — работа без достоинства, мы еще посмотрим. Впрочем, уже видно.

Что же все-таки будет с этим судом идиотским? Я уж ходил, винился. Но этому хмырю, по-видимому, для самоутверждения, что ли, нужно не личное мое извинение, а какая-то государственная, общественная акция, государственное наказание, официальное. И правильно, наверное. Ему сейчас таким образом надо самоутвердиться.

Дуэль бы все разрешила. И честь бы наша обоюдная восстановилась. Дуэль официальная, разрешенная. Дело чести. Спор чести. Хорошо бы публичная, с трибунами, с Дульсинеей, окончательно разрешающей спорные вопросы чести после слова, сказанного оружием. А?

Честь!

Да я уже и забыл, что за слово такое. Честь?! Оно и не звучит в наших разговорах. Исчезло. Вот только как «честное слово» еще появляется? Честь как существительное забыто. Прилагательное есть. Определение… Честняга. Нечестно работать плохо — это да.

Я б ему сказал: «Петр Ильич, что ты от меня хочешь? Я негодяй, хам, мерзавец, я был не прав. Готов понести любое наказание. Хочешь — набей мне морду. Хочешь — я извинюсь перед всем вашим коллективом, нашим, перед обоими коллективами, вместе, порознь, два раза, пять раз, как хочешь. Хочешь — поедем на Красную площадь, и я там встану перед тобой на колени и всем все объясню. Как Раскольников. На площади. Виноват я. Знаю. О причине говорить не будем. Только учти, ремонт день ото дня затягивается, качество его день ото дня становится хуже, теперь только я потерял всякое моральное право тебе это говорить». А он мне: «Вот и хорошо, что потерял. И отделение твое теперь развалится, и от общества тебе теперь достанется, если общество ценит меня как человеческую единицу. Я тебя в покое не оставлю, пока не упеку или не допеку…» Так ему не сказать. И слов таких он рядом не поставит… Самодовольный сноб. Я — самодовольный сноб. Прекрасно он знает все и все может. И слова найдет, да не такие, а похлеще, что мне и не снилось.

Есть хочу. И нет чтобы самому себе подогреть — Вику жду. Вот женская доля. Она-то сделает. Она уже и сделала, а мне всего-то подогреть. Да я лучше холодный обед съем. Если уж Витька придет раньше Вики, тогда я вынужден буду вместе с ним стать к станку, к плите. Конечно, можно заставить его, но говорят, что педагогичнее вместе с ним заняться этим несвойственным для меня делом. Подогреем, подождем маму, а я еще расскажу ему, что есть на самом деле мужское достоинство.

Все разложил по полочкам, предположил, распланировал, как будет. А на самом деле? На самом деле — как и все предполагаемые разговоры. Он скажет… Я отвечу… Я скажу… Он ответит… А все получится не так.

И с Витькиным воспитанием все окажется не так. Подготовился. Но вот он входит, и я, поздоровавшись, расспросив про отметки, пошлю его на кухню разогревать обед. Объясню, что это несложно, что мама все уже сделала, надо только включить плиту, повернуть выключатель. Если начнутся естественные, с моей точки зрения, отказы трудновоспитуемого сына, вынужден буду объяснить, что мама и так на всех готовит, уродуется на кухне, в магазинах и так далее и тому подобное. Или другой вариант педагогики — сам побегу греть ему, на стол подавать, чадо любимое кормить… Поди ты спланируй педагогику.

О! Вот и Витька. Приготовиться. Что он звонит? Опять, что ли, ключ потерял? Дурацкий замок. Сколько лет он у меня, а привыкнуть к нему не могу.

— Вить, ты?

В открытой двери, словно в рамке, стоит сияющая, довольная Антонина, а вовсе не Витька.

Тут уж совсем другая педагогика потребна, другое воспитание нужно.

Я молчу, не понимаю, что это значит, что говорить, как реагировать.

Даже естественный для заведующего хирургическим отделением вопрос при неожиданном визите сестры из больницы: «Что случилось?!» — в данном случает неуместен. Телефон есть — позвонили бы.

— Что случилось, Тонечка? — и тем не менее я задал этот вопрос.

— Не пугайтесь. Вы, Евгений Максимович, в отделении портфель свой забыли, и я решила занести. Все равно мимо иду.

— Спасибо, Тонечка. Спасибо, дорогая. Могла бы и не беспокоиться, ничего страшного. Завтра бы взял.

— Я не знала. Может, что нужное там.

— Спасибо тебе. Да что ты на пороге? Заходи, заходи в дом.

— Спасибо, Евгений Максимович. Я на минутку только. По пути.

— Это тебе спасибо. Да заходи. Заходи.

— Спасибо. Разве что на минутку.

Ну, вот и Витька из лифта вываливается.

— Вот, Тонечка, — это мой сын.

— Да я его знаю. Он же был у нас в отделении. Вырос как!

— Витя, давай обед разогревай. Мама все приготовила. Гостью будем кормить.

— Нет, нет. Что вы, Евгений Максимович! Меня ждут. Я спешу. В другой раз, Евгений Максимович. Спасибо. Я побежала.

— Да лифт же! Куда ты? Спасибо тебе. Заходи к нам…


«Петр Ильич хочет самоутвердиться». Вырвалось это — то ли осуждение, то ли пренебрежение, то ли сомнение в правильности действий человека, в правильности его существования. Да и сказано как бы с негативным оттенком. Почему-то всегда говорят об этом как бы со знаком минус. «Он самоутверждается» — и будто это плохо.

А что же плохого?!

Человек хочет себя утвердить. Человек хочет сначала сам понять, что он есть. Это ли не важно? Он хочет и другим показать, а то и доказать, что не пустое место, не зря отведенное ему место под солнцем занимает. Что дурного в утверждении себя в глазах собственных и окружающих? Да без этого и нет личности. Правами утверждают его, а сначала ему надо понять самому, что он есть, и утвердиться в этом.

Можно ли говорить о человеческом достоинстве, если до конца не разобрался, кто ты есть сам? Можно ли до конца разобраться в себе, до последней клеточки понять все про себя? Вся жизнь, пожалуй, и проходит в утверждении себя в собственных глазах, мыслях, в собственной душе. Кому ж, как не себе, в первую очередь надо доказать, что место, избранное тебе судьбой, не напрасно тобой занято. Конечно же самоутверждение важно и нужно. Из всех «само»: самодовольство, самоуверенность, самоутверждение, самолюбование, самоудовлетворение, наиболее уважаемое — самоутверждение, за которым должно следовать — самовыражение и самоуважение. Это и есть поиск собственного человеческого достоинства. За что же мы с таким пренебрежением говорим о самоутверждении? Без него никак нельзя. Я самоутверждаюсь, то есть прежде всего утверждаю собственное человеческое достоинство.

***

Знаю же, что никогда не надо ввязываться. Отсидись спокойненько на собрании — и домой, в отделение, во всяком случае к своим. Ни разу не было, чтоб собрание приняло какое-либо стихийное решение, не утвержденное кем-то раньше. Они ж готовят, приготовили — чего лезть тогда? Знаю ведь! И всегда женщины поднимают базар. А мужикам нечего влипать в него. Чего меня понесло? Еще надо в себе покопаться. Чего?! Тоже нашелся защитник общежития и девочек. И не знаю ничего, и никто из присутствующих помочь тут не в силах… И так нажил нелепые раздоры с людьми, от которых ничего не зависит. Лишь человека порушил. Живу и способствую кулачному бесправию. Вот же нет суда, чтоб сломать бесправие, от меня идущее. И сейчас влип в пустое и грязное. Люди живут по-свински, а я своей комиссией поддерживаю. Девочки ругали общежитие, и правильно ругали. Я-то при чем? Сколько ж можно сидеть им на временных жердочках? Не птички небось. И я, не разбирая брода, полез. Говорил-то верно: конечно, надо обратиться к районному начальству, пора создать нормальные условия для жизни; больше десяти лет живут походно, проходит детородный период их, девочки становятся старушками, недолог женский век… И что?! Я в комиссии по проверке условий их жизни! Ну! Вот если б меня отрядили в делегацию к отцам района… А меня послали смотреть условия их жизни. Уму непостижимо! И все довольны: дело сделали, меня включили… Вот бы подали девочки в суд за уничтожение их девичьей сути. Куда там! За мордобитие не приняли. Вот бы мне на себя в суд за что-нибудь подать. Суд мой, народный, — пусть сам думает, за что меня судить и наказывать. Пусть суд очистит. На других валю. Дожил! Через суд хочу очеловечиться. А так бывает?

Ну хорошо. Вот я в общежитии. Знакомлюсь. Познаю. Это общежитие не наших студенческих времен. Не коридор, а обычный многоквартирный дом. Подъезд разбитый, лестница разбита тоже. Двенадцать лет как построили. В больнице через такой же срок капитальный ремонт положен. А здесь? Но чисто. Девочки моют сами. В очередь. За очередью следят. Это ж им, следящим, ничего не стоит. И доказывается их необходимость. Раз нужно следить — нужны и следящие. Следить им любо-легко, потому как видимость деятельности. Обычный дом, обычная лестница, обычные квартиры. Так. Теперь должен осмотреть какую-нибудь квартиру. Сказал, что приду сегодня. И один пошел. Есть же еще люди в комиссии. Сам с собой хитрю. Смотри-ка, некоторые двери обиты. Это уж девочки сами. За свои деньги. Тоня на седьмом этаже. Выше, стало быть. Можно было бы и на лифте, да что это за комиссия, если не пройдет по лестнице? Не я ж поднимаюсь, а комиссия. И главное, безропотно согласился. Комиссионер! Общественный деятель! Ну и гусь! Вернее, дурак. Мальчишка. Вот эта квартира. Звонок есть. Работает.

— Здравствуйте, Евгений Максимович. Вы комиссия или в гости?

— Лицо официальное — угощению не подлежу.

— Чаю можно.

— Некогда, Тонечка. Посмотреть надо.

— Ну да. Как все комиссии — на ходу.

— Сначала посмотрим.

— Идемте. Это моя вешалка. Это соседкина, Маринина, из терапевтического отделения. А в третьей комнате живет Рита из травмы с ребенком.

— А сколько ребеночку ее?

— Уже четыре года. На пятидневке.

— У нее муж-то есть?

— Муж тоже в общежитии жил. Он шофер автобуса. Только сейчас редко бывает. Столько лет порознь.

— А ты одна в комнате?

— Со мной Галя из оперблока, да она деньги из дома получает, помогают ей, и сняла комнату. У хозяйки живет. А вот кухня наша. Это вы не смотрите. Здесь временно починили. Доской прикрыли. Уже полтора года. Все равно течет иногда. Это шкафчик с моей посудой. Это Ритин шкафчик.

— А вместе не можете?

— Все-таки вроде дома своего.

— Ссоритесь?

— Дом как дом, Евгений Максимович. — Тоня хихикнула. — Да мы дома мало бываем. А последние годы почаще.

— А домой к себе не хочешь уехать?

— Нет, Евгений Максимович. Очень не хочу. Да я и так часто бываю. То мама заболеет, то папа. Они уже старенькие. А я все же медик.

— Одни живут?

— Две сестры там у меня. Вот комната. Я на тахте сплю. А это Галина кровать. Я не убираю ее. И она просила подержать.

— А мебель дают или купила?

— Стол, стулья, кровать Галина — это дали. Тумбочки тоже.

— Да все как в больнице.

— А шифоньер, матрац сама купила.

— А тут книги, что ли?

— Нет. Это я тоже для посуды приспособила. Я кое-что купила себе из посуды. Раньше учебники здесь были, когда еще в институт хотела поступать. И занавески эти купила вместо больничных.

— Все ж покупаешь кое-что.

— Почти нет, Евгений Максимович. Все ж временно.

Временно… А время уходит у них. Временно — будто знает, сколько еще этого времени нам осталось? С другой стороны, если бы она снимала меблированные комнаты, тоже так. Семьи нет, зачем ей дом? Был бы дом — была бы и семья. Все ж есть в ней прелесть. Стройненькая. Мордашка милая. И платье это идет ей. «Молния» сзади до пояса. А сейчас напряжена что-то — не больно естественна. Может, выпить чайку, посидеть?.. Тихо, спокойно, никого нет.

— А ремонт вам делали?

— Сама обои переклеила. Но обещают. Как в больнице закончат, говорят, у нас начнут. Да только Петр Ильич сомневается. Говорит, много в районе объектов на очереди. А вы знаете, дело в суде не приняли.

— Знаю, Тонечка, знаю. Очень жалко.

— Что вы! Почему жалко? Представляете, суд! А что могло быть за это?

— Да откуда я знаю? А телевизор есть у вас?

— У нас есть комната в подъезде. Комендантская. Можно туда пойти. А покупать дорого. Да и дома мало бываем.

— А мужчины живут у вас здесь?

— Как это? У кого-нибудь?

— Нет, прописанные?

— Только сестры да санитарки. Девочки только. А как вы думаете, Петр Ильич будет куда еще жаловаться?

Пожалуй, лицо грубовато все же. А фигура ничего. Холодно, а без рукавов, широкий вырез для рук. Спокойно. Можно отдохнуть здесь. Никто и не знает… Как это? Знают. Я ж комиссия. Здесь я законно. Не заведующий, а представитель общественности. Мне можно. Сейчас можно. Вполне можно. Предлагала чай, а теперь молчит.

— А Петр Ильич хотел уйти с нашего объекта на другой. Не разрешили.

— Жаль. Всем бы легче было.

— Хорошо, что суда не будет.

— Не знаю. Может, хорошо. Всех бы нас в нормальном человеческом виде вывели на обозрение. Каждый бы в своем праве.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10