Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Политика

ModernLib.Net / Современная проза / Козлов Владимир Владимирович / Политика - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Козлов Владимир Владимирович
Жанр: Современная проза

 

 


Владимир Козлов

Политика

(сборник рассказов)

Понедельник[1]

Остановка. Толпа злых раздраженных людей, которым пришлось выбраться из теплых постелей, чтобы идти на работу.

Подъезжает автобус, и они, расталкивая друг друга, рвутся внутрь, чтобы занять сиденья – если еще есть свободные. Я вхожу последним и встаю возле дверей: пройти некуда, автобус набит битком.

Через две остановки заходит контролер и начинает продираться через толпу пассажиров. Все глядят на него, как на идиота – одурел он что ли, в час пик проверять билеты? А ему наплевать: прет себе по салону, раздвигает толпу локтями и сует всем под нос свою «корочку».

– Что у вас за проезд?

У меня – ничего. Месяц только начался, и я забыл купить проездной. Сую контролеру помятую сотню. Он продвигается дальше.


Пробка. И спереди и сзади – море машин. Автобус «завис» как минимум на десять минут. Ну вот, обязательно опоздаю.


Конечная остановка. Метро. Выскакивая из автобуса, случайно толкаю толстую тетку. Она вопит:

– Осторожней надо! Осторожней!

Толпа несет меня к входу в метро. Сую карточку в турникет, она с жужжанием проходит через него, вылезает. Я забираю ее и я прохожу. Бегу по эскалатору, расталкивая идиотов, загородивших проход баулами.

Втискиваюсь в вагон. Стукнув, закрываются двери. «Следующая станция «Дмитровская»».

Вокруг – недовольные серые лица. Дед с опухшей рожей. Лысый дядька с толстой книгой, обернутой в газету. Растрепанная тетка с большой сумкой. На боковом сиденье спит бомж. Рядом с ним – все его имущество в рваных пакетах. Воняет. Пассажиры, поглядывая на бомжа, крутят носами.

На следующей станции перехожу в другой вагон. Поезд трогается, и сразу же резко тормозит.

– Наверное, бомбу нашли, – шепчет какой-то дядька.

Я закрываю глаза. Минут через пять поезд трогается.


Переход на кольцевую. Толпа по-черепашьи медленно залазит на эскалатор. Я наступаю на пятку мужику с газетой «МК». Он поворачивается и недовольно смотрит на меня. Я отвожу глаза.


Подъем по эскалатору. Бежать неохота – все равно опоздал. Вообще, это не страшно: никто никого не заставляет приходить ровно в десять, хотя, вроде как, и желательно.


На улице дождь. Высокий дядька в мокром пальто сует мне в руки рекламный листок. Я выбрасываю его, не читая. Дождь холодный и противный, а зонтик я сегодня забыл.


К подъезду здания не пробраться: все заставлено мерседесами и джипами. В машинах сидят унылые водилы и мордовортоты-охранники. Это приехали клиенты соседей по офису. К нам такие редко заходят, у нас не тот масштаб.


Наконец доползаю до офиса, мокрый и замерзший. В офисе тоже холодно.

Включаю компьютер. В «ящике» – куча имэйлов, но все один спам: английский язык за две недели, заправка картриджей, как заработать деньги в интернете. Никто не ответил на мои предложения – вот уроды.


Вид у коллег подавленный. Я спрашиваю у секретарши:

– Что за фигня такая? Набухались в выходные – и сейчас отходняк?

– Да нет: шеф чудит. Кузю уволил десять минут назад. Говорит: не отрабатываешь своих денег. Кузя ему: какие деньги, я на проценте сижу, без зарплаты. А шефу хоть бы что: ну, значит, процент свой не отрабатываешь, мы другого на твой процент посадим. Кузя вышел, дверью хлопнул.

– Про меня что-нибудь спрашивал?

– Да. Сказал, чтоб зашел к нему, как придешь – я забыла сказать. Но ты не бойся, тебя он не выгонит, ты же у нас лучший «сэйлс».

Постучавшись, захожу в кабинет. Шеф сидит за огромным – больше бильярдного – столом, засыпанным бумагами. Кроме бумаг, на столе только пепельница, набитая окурками. Компьютера нет: шеф компьютером не пользуется, все для него делает секретарша. За спиной у него – полки с книгами, как у профессора. Он, вроде, и был когда-то профессором или доцентом.

– Привет. Заходи, садись. Новость знаешь? Я выгнал Кузю на хер. Достал он меня. Ни хера от него толку нет. Но ты не бойся, к тебе претензий поменьше. Но есть. У тебя – потенциал, бля, а ты тратишь его на херню, время используешь нерационально. Перекуры всякие: если вышел, то сразу на пятнадцать минут. Ты что, одну сигарету куришь пятнадцать минут? Или выкурил, а потом стоишь, треплешься? Так и целый день можно простоять. То один подойдет покурить, то другой. С одним поболтаешь, с другим. Вот введут, бля, запрет на курение, во всем здании – тогда посмотрите.

– А что, хотят ввести?

– Хотят, но не введут. Не боись. Короче, иди и работай. Я хочу, чтобы ты свой потенциал показал, а не груши здесь околачивал. Что там с АТМК?

– Ничего пока. Отправил вчера факс, жду ответа.

– Ну жди, бля, с моря погоды. Нет, чтобы взять, да самому позвонить. Ты так неделю будешь сидеть и ждать, пока тебе Духов ответ пришлет. Ладно, все, иди, время дорого.


Забираю у секретарши факсы. Ни одной хорошей новости. Все то же самое: «для принятия окончательного решения нам требуется следующая информация», «спасибо за проявленный к нам интерес», «мы внимательно рассмотрели Ваше предложение», «к нашему большому сожалению, мы вынуждены», «обдумав ваше предложение, мы пришли к выводу», «к сожалению, ответ будет отрицательным». Все вежливые стали – просто вообще. Раньше не отвечали, и все, а сейчас лепят отмазки.

Выхожу покурить на лестницу. На ней расстелен ковер, он заплеван, засыпан пеплом и бычками. Стас, дизайнер из рекламного, стоит и курит «голуазину». Его стильный зеленоватый пиджак помят, и сам он выглядит плохо.

– Привет, – говорит Стас и сует мне руку. Она холодная и вялая, как дохлая рыбина.

– Ну, как выходные? – спрашиваю я.

– Супер. Гудел с пятницы вечера. Сначала пошли с Левой и Пашей в баню, там – по пять пива, конечно, потом заехали в ночник, взяли еще два ящика – и к Паше домой. Его жена в больнице – рожать собралась, так что хата свободна. Часов в двенадцать решили ехать на «Точку». Почему на «Точку» – не знаю: говенный клуб. Но поехали. Там концерт уже кончился, что было, даже не посмотрел – а какая нам разница? Зацепили коз, лет по шестнадцать, не больше. Ну, я потом с одной откололся и поехал к себе. Ну и мы с ней потом всю субботу и все воскресенье, короче. Сходим, купим у Сэма травы – и вперед. На работу сегодня не мог встать. Хотел закосить, потом думаю: ладно, схожу. И правильно сделал. Прихожу – говорят, шеф Кузю выгнал. Ко мне вроде как подбирается. Но я ждать не буду сам скоро уйду – ищу себе новое место.

Я тушу бычок о подоконник и бросаю в урну. Не попадаю, наклоняюсь, подбираю его с пола и кладу поверх бумажек, апельсиновых корок и яблочных огрызков.

Стас не смотрит на меня: он набирает телефон на мобильнике.

Выхожу из кабинки туалета. У зеркала трется какой-то староватый мужик – видно из госконторы, которая владеет зданием. Он приглаживает свои нереально черные волосы – видно, крашеные.

Я мою руки, не глядя на мужика. Горячей воды нет. И никаких салфеток или, хотя бы, сушилки. Приходится вытереть руки о рубашку. Ну, козлы – нормальный туалет сделать не могут. Офисное здание все-таки, крутые фирмы сидят, и всем все до лампочки. Интересно – и женский туалет тоже такой?


Возвращаюсь в офис. Вроде как пора обедать. Хорошо бы куда-нибудь свалить и задержаться подольше, чтоб шеф не видел: он сам любит уехать «обедать» часа на два-три. Но сегодня погода поганая и дел выше крыши.

Спускаюсь в буфет, покупаю две пачки чипсов – и назад, за работу. Жую чипсы, просматриваю имэйлы, нажимая на клавиши жирными пальцами.

Набираю номер АКТМ.

– Здравствуйте, Николая Сергеевича можно к телефону?

– Нет, он сейчас занят. Перезвоните, пожалуйста, через два часа.

Ну, урод. Набираю «Стандартинвест». Гудки. Наверно, обедают. Да нет, не должны: уже третий час.

Выхожу на перекур. У окна – две молодые девчонки из другой фирмы. Я видел их несколько раз, но не общался. Слушаю их разговор.

– …неплохая была дискотека, короче.

– Экстези ели?

– Нет, не было ни у кого. Все предлагали – и траву, и героин, и ЛСД, а экстези не было ни у кого. Потом познакомилась с одним, ну и поехала к нему.

– И как он?

– Обыкновенно. Нормально, можно сказать.

– Будешь еще с ним встречаться?

– Не знаю. Может быть.

Я тушу сигарету о подоконник и возвращаюсь в офис.

Шеф здесь, никуда не уехал. Собирает всех в свой кабинет на совещание. Только этого еще не хватало – как минимум полчаса промывки мозгов.

– …«Трэйдинтер» хочет нас раздавить. И вы это прекрасно знаете, а занимаетесь ерундой, как будто вам наплевать на свою фирму и на ее будущее. Вместо того, чтобы работать лучше и вытеснить их с рынка, занимаетесь говном. Нечего перекуры по три часа устраивать, имэйлы свои личные писать часами, по телефону болтать. Давайте, соберемся и…

Я смотрю в окно. Идет дождь. Старуха в плаще торгует лимонами, укрывшись зонтом. Разбрызгивая лужи, проезжают машины. Торопятся куда-то злые мокрые прохожие.

– …Ну, надеюсь, вы поняли, что я вам хотел сказать. Все, теперь – работать.

Скорей бы конец рабочего дня, скорей бы свалить из этого офиса. Все достало. Это называется жизнь? Сиди, гробь себя целыми днями, занимайся говном, чтобы заработать какие-то деньги.

Опять звоню в АКТМ. Секретарша вежливо говорит, что Духов на переговорах. Сижу, ничего не делаю, смотрю в окно.

Заходит Парамонов, еще один сэйлс. Его не было целый день. Я говорю:

– Привет. Где ты был?

– В разъездах. Встречи с клиентами, бля.

– Результат какой-нибудь есть?

– Да какой там результат? Голяк. А у тебя?

– То же самое. Задрало все.

– Ну, меня давно все задрало. Ну, а что, бичевать идти или на госконтору за копейки корячиться?

– Не знаю. Иногда – сегодня вот, например, – хочется все бросить. Чувствую, что я здесь гроблю себя.

– Мне тоже хотелось. Много раз. Ну и что? Еще раз говорю, куда ты денешься? Ты что, умеешь делать что-то еще? На завод, к станку пойдешь? А, может быть, говно убирать? Не пойдешь, же, правда?

– Не пойду.

– Ну, вот. А что до настроения, то оно не только у тебя, у всех сегодня такое: осень, дождь, лето кончилось, холодно в офисе, да еще и ситуация мрачная из-за того, что шеф козлится. Все причины для тоски, короче. А привалит заказ с хорошим процентом, так ты по-другому заговоришь.

– Может быть.


Без пяти шесть. Наконец-то можно уйти. Выключаю компьютер.

– Ты идешь? – спрашиваю я у Парамонова.

– Посижу еще. На имэйлы надо ответить. Ну, давай.

– Давай.

На улице дождь. Чувствую себя усталым, как будто целый день мотался по городу. Уныло бреду к метро, стою на эскалаторе. Толпа заносит меня в вагон.


Остановка. Подъезжает автобус. Народ рвется занять сиденья, застревая в дверях. Я захожу последним. Двери закрываются.

Праздник строя и песни[2]

В конце февраля, перед 23-м, в школе проводили «праздник строя и песни». Каждый класс, с первого по седьмой, делал себе «военную» форму и строем проходил по спортзалу с речевкой и песней. За двумя столами в углу спортзала сидели завуч, директор, военрук и зампред профкома завода шин – наших шефов. Они распределяли места.

Классы с первого по третий соревновались отдельно. В прошлом году наш класс, тогда 2-й «б», занял второе место, а в этом мы надеялись стать первыми: прошлогодний победитель, 3-й «в» класс, стал сейчас 4-м «в» и участвовал в конкурсе со старшими. А в прошлом году они заняли первое место не только в школе, но и на районном конкурсе, а на общегородском – второе, и директор всегда приводил их в пример другим классам.

Наша учительница Валентина Петровна – некрасивая, рано постаревшая (она была тогда не старше тридцати, но лицо все в морщинах) – очень волновалась: а вдруг не получится, и мы не займем первого места в школе? Или, еще хуже, займем, но потом опозоримся на «районе»?

Мы начали готовиться к конкурсу в конце января. Родители Веры Сапрыкиной достали через знакомых в театральном кружке буденовки и красные полоски, чтобы пришить на рубашки. Выучили песню:


Белая армия, черный барон
Снова готовят нам царский трон
Но от тайги до Британских морей

Потом начали репетировать. Каждый день после уроков Валентина Петровна шла узнавать, есть ли урок в спортзале, и если урока не было, мы всем классом шли туда и маршировали с речевкой и пели песней. Иногда Валентина Петровна приглашала учительницу физкультуры, Ксению Филимоновну, последить за тем, как мы маршируем.

Дней за десять до конкурса Валентина Петровна устроила «чистку»: убрала тех, кто мог испортить выступление класса.

– Цыганков, тебя на конкурс опасно брать: придешь еще, чего доброго, в грязной рубашке или полоски забудешь пришить. И ты, Журавин, то же самое.

Цыганков был маленький худенький неприметный пацан. Он был самым младшим в многодетной семье, которая жила в частном доме за шинным заводом. Кличка у него была Ссуль: от Цыганкова по утрам часто воняло мочой, и все понимали, что он ночью ссался в постель. Кроме того, он часто приходил в школу в грязной рубашке. Обычно этого не замечали, но когда мы раздевались перед физрой в узенькой вонючей каморке, и он вешал свою рубашку на крюк, видна была грязная полоска на воротнике. Я не называл Цыганкова «Ссуль» только потому, что сам прекратил ссаться в постель уже во втором классе.

Второй неудачник, Журавин, отсидел по два года в первом и во втором, и сидел теперь второй год в третьем. Ему уже было двенадцать или тринадцать. Жура был косой, и рот у него всегда был открыт, но он считался первым хулиганом, курил и состоял на учете в детской комнате милиции.

Кроме них, Валентина Петровна с подсказки Ксении Филимоновны не взяла Коркунову – толстую неприметную троечницу, которая никак не могла попасть в ногу – и меня. Я был высокий и неуклюжий и маршировал некрасиво. Валентина Петровна долго совещалась с Ксенией Филимоновной – я слышал, как они произносили мою фамилию. Валентину Петровну, должно быть, смущало, что я хорошо учился. Но, в конце концов, она, наверно, решила, что интересы всего класса – а то и всей школы, если попадем на «район» – важнее моих интересов.

Я расстроился и пришел домой грустный. Когда я вечером рассказал про все родителям, мама сказала:

– Давай, я пойду в школу и поговорю с этой дурой.

Но папа ее убедил не идти.

– Ты ее только против Сережи настроишь, – сказал он. – За конкурс ведь оценка не ставится, а все оценки зависят от нее.

Скоро я понял, что ничего не потерял, а наоборот только выиграл. После уроков мне не нужно было больше переться в спортзал и маршировать, как дебил. Вместо этого я шел домой, переодевался, включал телевизор или радиолу, обедал, потом садился делать уроки и старался сделать их побыстрее, чтобы потом играть со своим конструктором или рисовать в тетрадках.

Когда до праздника осталась неделя, ради подготовки пожертвовали даже уроками. Если спортзал был свободен уже на первом уроке, Валентина Петровна задавала задание, и класс шел репетировать. Мы – четверо «неудачников» – тоже шли вместе со всеми, а потом, пока остальные маршировали, сидели на длинных облезлых деревянных скамейках у стены и смотрели, как они маршируют. Валентина Петровна всегда психовала.

– Ну, что это такое? – орала она. – Как вы прошли? Как вы спели? Это же стыд-позор. Хотите меня опозорить, учительницу свою? Перед всей школой? Мне другим учителям в глаза будет стыдно смотреть, если мы не займем первое место.

* * *

– Сегодня репетируем два урока – второй и третий. Спортзал будет свободен, – сказала Валентина Петровна сразу после звонка.

Класс закричал:

– Ура!

Почти всем нравилось, что вместо уроков класс готовился к конкурсу. Мне было все равно и даже немного обидно: я честно учил уроки, а их никто не проверял.

– Пошлите гулять на втором уроке, – сказал мне и Цыганкову Жура. – Пусть они ходят, хоть обосрутся.

Мы сидели втроем на скамейке. Коркуновой не было – заболела.

– А если заметит, что нас нет? – спросил я.

– Не ссы, не заметит.

Цыганков ничего не сказал, просто пошел с нами. С ним никто не дружил и никуда с собой не звал, и он, наверно, был рад, что Жура позвал и его.

– Пошлите сначала посмотрим – может, булочки в буфет привезли. Тогда можно спиздить, – сказал Жура.

Буфет был рядом со столовой, на третьем этаже. Столовую я ненавидел за то, что там нас заставляли есть липкую невкусную размазню манной каши или водянистое картофельное пюре с рыхлым соленым огурцом. А однажды Иваньков из «в»-класса нашел в котлете таракана, и вся столовая сбежалась смотреть на него, а Ленку Выхину из нашего класса вырвало – прямо на стол.

Зато в буфете, кроме выложенных на витрине засохших бутербродов с сыром, продавались и всякие вкусные вещи – например, пирожки с повидлом по пять копеек. Правда, их завозили редко, а, когда завозили, выстраивалась огромная очередь, и пирожков хватало не всем. Но даже если пирожков не доставалось, были еще булочки с маком, коржики и сахарные крендели. И все это несли на третий этаж от черного хода, к которому подъезжала машина с хлебозавода, прямо по лестнице, потому что грузового лифта в школе не было. Буфетчица Ольга Борисовна – старая сухая тетка – обычно звала на помощь одну из судомоек, и они вдвоем волокли корзину с пирожками и коржиками на третий этаж, стараясь сделать это во время урока, чтобы не пытались украсть что-нибудь из корзины.

Нам повезло. Внизу только что разгрузили машину, и Борисовна с судомойкой в грязном фартуке несли наверх корзину с булочками.

– Подбегаем, хватаем по две – и вниз, – скомандовал Жура.

– Ах, вы, еб вашу мать, поубиваю! – крикнула судомойка, но за нами не погналась. Мы выскочили на крыльцо, забежали за угол и стали, давясь, есть булочки.

– Курить будете? – спросил Жура, когда мы доели.

– Я буду, – сказал я.

– А ты, Ссуль?

– Я тоже.

Жура вытащил из кармана мятую пачку «Примы» и дал нам по сигарете, потом достал зажигалку и прикурил нам и себе. Я держал сигарету во рту, не зная, что надо с ней делать.

– Ты давай, тяни, хули она у тебя там сама горит? – Жура засмеялся.

Я потянул и закашлялся. Посмотрел на Цыганкова – он курил, как Жура, затягиваясь и выпуская дым. У меня так не получалось.

– Пошлите теперь в магазин, батон спиздим, – сказал Жура.

– А ты что, булочками не наелся? – спросил я.

– Не-а.

– Может, оденемся в гардеробе?

– Ну, вы одевайтесь, если хотите, а мне и так не холодно.

Мы тоже не пошли одеваться, остались, как были – в костюмах и тапках.


В магазине Жура шепнул нам:

– Учитесь, бля, дети.

Он незаметно сунул батон под куртку и спокойно прошел мимо кассы и вышел на улицу. Мы выскочили за ним.

– И часто ты это делаешь? – спросил я.

– Всегда, – Жура захохотал. – Понял, Ссуль? Это тебе не в постель ссаться.

Я подумал, что Цыганков обидится, но он ничего не сказал.

– Ну, что, теперь – на лифте кататься? – Жура отломил кусок батона и протянул остаток нам.

Мы с Цыганковым отломили по куску. Я заметил, что у него грязные руки – не только в чернилах, но и в какой-то коричневой гадости.

Мы пошли к девятиэтажному дому, единственному во всем районе, в котором был лифт. Жура шел чуть впереди, мы с Цыганковым – за ним.

– Я буду только с тобой кататься на лифте, – сказал Цыганков. – С Журой не буду.

Жура нажал на красную кнопку лифта, и двери раздвинулись.

– Ты езжай, а мы за тобой, – сказал я.

– Ладно, я жду наверху.

Жура зашел в кабину, нажал на верхнюю кнопку. Двери сомкнулись, лифт с шумом уехал наверх. Было слышно, как где-то высоко он остановился и двери открылись. Кнопка погасла, и я нажал на нее.

Когда лифт подъехал, мы с Цыганковым влезли в кабину. Пластиковые стены кабины были обрисованы ручкой, а лампа на потолке обмазана сажей. Я нажал на верхнюю кнопку.

– Ты нормальный пацан, – сказал Цыганков. – Давай, ты будешь мой друг.

– Давай.

Лифт приехал на девятый, мы вышли из кабины. Жура ждал нас у железной лестницы в лифтовую, из которой был ход на крышу.

– Каморка открыта. Полезли, – сказал он.

Мы поднялись за ним по ободранной железной лестнице в лифтовую, оттуда – на крышу, засыпанную снегом. С крыши был виден весь наш район: несколько пятиэтажек, школа, целые улицы деревянных домов. По улицам ехали машины, а вдалеке дымил завод шин. По краю крыши проходил невысокий, около метра или чуть ниже, барьер.

Жура подошел к краю крыши, перегнулся через барьер и глянул вниз. Потом он сел на барьер и свесил вниз ноги, как если бы там было низко. У меня заныли от страха ноги: я боялся высоты.

Жура повернулся к нам.

– Идите сюда. Что вы ссыте? Здесь классно.

Он достал сигареты, закурил. Цыганков подошел к нему, и Жура передал ему пачку и зажигалку. Цыганков взял сигарету и прикурил. Я не мог себя заставить сдвинуться с места.

– Ну что, слабо сесть, как я? – сказал Жура Цыганкову. – Я понимаю: ты – Ссуль.

Цыганков молча отдал ему сигареты и зажигалку. Мои ноги заныли сильнее, и я подумал, что сейчас сам обоссусь от страха.

Цыганков потрогал рукой барьер. Он для него был слишком высоким, и он не мог просто сесть на него, как Жура. Цыганков закинул на барьер одну ногу, оттолкнулся другой, поскользнулся и упал вниз.

Жура посмотрел на меня.

– Пиздец Ссулю. Но он доказал, что не ссуль. А ты – нет.

Жура слез с барьера и подошел ко мне.

– Ссуль ты, Никонов. Маменькин сынок.

Я боялся, что он ударит меня, но он не ударил.

– Пошли вниз. Сейчас менты приедут. Будут спрашивать.

– А если просто уйти? Как если бы нас здесь не было?

– Ты что, дурной?

Мы спустились вниз. На том месте, куда упал Цыганков, толпились люди. Подъехали скорая и машина милиции. Мне казалось, что это все сон, и я вот-вот должен проснуться.

Милиционеры посадили нас в машину и привезли в опорный пункт. Нас допрашивали по одному в детской комнате.

– Признавайся, столкнул его с крыши? – спрашивал мент, схватив меня за воротник рубашки под самым горлом. – Быстро признавайся, гаденыш.

Я молча плакал. Потом пришли родители, и мент меня отпустил. Мы втроем пошли домой. Всю дорогу мы молчали.

* * *

Праздник строя и песни отложили на день из-за похорон Цыганкова. Мы ходили на похороны всем классом. Цыганков лежал в гробу, а над ним причитала его мама. Она была уже пьяная и время от времени начинала ругаться матом. Валентина Петровна много плакала. В классе говорили, что ее посадят в тюрьму, потому что Цыганков погиб, когда у нас должен был быть урок.

На празднике строя и песни наш класс занял первой место, а потом, на «районе», – только пятое. Валентину Петровну не посадили в тюрьму, но она ушла работать в другую школу, и в четвертой четверти нас учила практикантка из пединститута, Анна Сергеевна.

Метро[3]

Я была уверена, что встречу его в метро. Он будет спускаться по эскалатору, а я – подниматься, и он заметит меня и помашет рукой: спустись, я подожду внизу. И я спущусь, и мы посмотрим друг на друга и …

Я не помню уже, из-за чего мы поссорились. Из-за какой-то мелочи. И он исчез. Не позвонил. Я звонила сама. Но он не хотел разговаривать, говорил, что нет смысла, что все закончилось, что «взаимных претензий нет». И после этого мне тоже уже не хотелось с ним разговаривать, такие разговоры меня утомляли, высасывали из меня энергию. Мне казалось, что если бы он позвонил мне сам, все было бы по-другому. Но он не звонил.

* * *

Странно, что я здесь работаю уже два года. Не понимаю, что общего у меня с коллегами. Мне с ними скучно. У них скучные лица. Каждый занят своим маленьким убогим мирком, каждый копит на новую машину или на квартиру или, хотя бы, на отдых на «приличном» курорте. Все разговоры про это.

Сегодня Елена Петровна, замдиректора по кадрам, тетка под пятьдесят, спрашивала меня о «планах». Ее интересует, не планирую ли я в скором времени выйти замуж и родить ребенка. Ей важно знать это, чтобы правильнее «позиционировать» меня в планах фирмы на будущее. Я сказала ей, что пока никаких планов нет, и она как-то пожала плечами, как будто осталась недовольна таким ответом.

В офисе я общаюсь только с Инной. Она – почти подруга, хоть я давно поняла, что у нас с ней ничего общего, кроме возраста и отвращения к остальным: бывшим комсомольцам, учителям и госслужащим – короче, «совкам», которые так и остались «совками», сколько бы не притворялись и не пытались быть «современными».

Когда мы с ней остаемся одни в кабинете, всегда высмеиваем начальство. Наша любимая поговорка: «хороший шеф – это мертвый шеф». И это – правда: все они только стремятся выжать из тебя побольше, а заплатить поменьше. Но чаще всего мы с Инной общаемся по утрам, делимся новостями за кофе, когда офис еще полусонный и даже чем-то приятный. Не то, что в конце рабочего дня, когда скорей бы домой, к телевизору, и кажется, что никто не нужен…

* * *

В метро я рассматриваю других пассажиров. Замученные серые лица – что утром, что вечером. Утром – не выспавшись, не потрахавшись, как следует, завтрак наспех, детей – в детский сад или в школу, и вперед, бегом, впрячься в лямку государства или хозяина, и работать до шести, потом снова – метро, и снова с замученными лицами, «после трудного дня». Раз в год – недолгий незапоминающийся отдых, и снова туда же.

Даже те, кто одет хорошо, глядят недовольно и зло. Наверное, из-за того, что приходится ехать в метро, а не на машине. Может, машина в ремонте, или еще не накопил на такую, которую хочет, а ездить на плохой – западло.

* * *

На меня смотрят. Довольно часто. В основном, почему-то, юного вида студенты и дядьки средних лет. Студентов я, наверно, отпугиваю тем, что «не в их стиле»: костюм, каблуки – почти каждый день. Самой уже надоело. Раньше, в институте, я одно время даже мечтала так одеваться, насмотревшись какой-то дурной рекламы про эффектных «бизнесвумен». Мне казалось, что это элегантно. Да, элегантно в том смысле, что китайский ширпотреб еще хуже. Только и всего. А сейчас мне гораздо больше нравится «альтернативный» стиль, и я для него еще не такая старая, но как-то уж слишком резкая получилось бы перемена, да и не станешь ведь так ходить на работу – Елена Петровна сразу устроит обструкцию.

* * *

Он смотрел на меня, сидя напротив, а потом, когда я вышла из вагона, догнал и сказал:

– Извините, нельзя ли с Вами познакомиться?

Я ответила:

– Можно.

Я сказала так только потому, что давно уже ни с кем не знакомилась в транспорте или на улице, и потому что он выглядел хорошо: лет тридцать пять, брюнет, высокий и, в общем-то, симпатичный.

Поднявшись по эскалатору, мы зашли в ближайшее кафе. Он заказал обоим вина, и я не хотела, чтобы он сразу же после этого предложил пойти к нему. Я бы пошла, но хотелось, чтобы это произошло по-другому. Но он не сказал, что можно пойти к нему, а предложил встретиться завтра. Я сказала, что завтра я не могу, хотя, на самом деле, могла, а послезавтра – пожалуйста.


Мы встретились и пошли в ресторан, и он ничего не рассказывал о себе, а я не спрашивала. Сама я говорила много: и про работу, что скучно и вообще непонятно, что дальше, и про то, что что-то закончилось с окончанием института: «программа-минимум» выполнена, и остается лишь пустота и скука. Он внимательно слушал и время от времени кивал головой.

Когда официант принес счет, он сказал, что можно пойти к нему. Он сказал это не пошло без дурацкой улыбки. И я согласилась.

В его квартире была какая-то нереальная чистота и порядок. Он повесил мой плащ, поставил ботинки в отведенный для них угол, дал мне тапки, сунул ноги в свои. Мне это все не понравилось. Я поняла, что он – закоренелый идейный холостяк, который время от времени знакомится с девушкой только для секса.

Мне сразу захотелось уйти: настолько неприятным был этот его идеальный порядок в квартире, и он посреди этого порядка смотрелся невыигрышно, неинтересно. Не знаю, почему я не ушла…

Он достал из бара бутылку вина и бокалы, и я заметила, что бокалов там всего два.

Я спросила:

– Почему у тебя только два бокала?

– Мне достаточно: я не приглашаю больше одного гостя.

– И эти гости – девушки?

– Да. А зачем мне мужчины? Мужчины мне не интересны. Я все о них знаю, и хорошее, и плохое, потому что я сам – мужчина.

– Ну, интерес – это одно… А просто кто-то, с кем бы было приятно провести время, а не только…

– Не только – что?

– Секс.

– А никогда и не бывает, чтобы только это. Девушка должна меня чем-нибудь заинтересовать, понравиться, иначе… Мне же не семнадцать или там восемнадцать, когда главное – секс, а все остальное – так, обертка. Если девушка мне не кажется достаточно умной и интересной, я ее просто не приглашаю к себе, какой бы привлекательной она не была.

Я и после этого не ушла. Мы выпили вино. Я слегка опьянела. И осталась.


Утром он ходил по кухне в махровом халате, сосредоточенно готовил завтрак. Когда я сказала «Доброе утро», он посмотрел на меня такими пустыми глазами, каких я еще не видела. Так, наверно, было у него много раз. Он не скрывал, что потерял ко мне интерес.

Он предложил мне водки, я отказалась. Тогда он налил себе, выпил. Грустно улыбнулся.

– Может быть, я и хочу, чтобы все было по-другому, а, может быть и нет, – сказал он.

– Кто ты по профессии?

– Финансовый аналитик.


Мне не было жалко его. И отвращения тоже не было. Но я вдруг испугалась, что теперь вся жизнь у меня будет состоять из таких вот случайных и пустых встреч, которые не приносят ни яркого кайфа, ни полного отвращения.

* * *

Через две недели, в субботу, мы пошли с Таней в ночной клуб. Давно хотели увидеться и сходить куда-нибудь вместе, чтобы просто поговорить. Домой не хотелось: у меня – хозяйка квартиры, у нее – родители.

Народ в клубе был пестрый – от подростков, стащивших или выпросивших у родителей деньги, до коротко стриженых сорокалетних мужчин, которые, похоже, недавно вернулись из зоны.

Подростки активно пытались знакомиться и приглашали нас танцевать. В конце концов мы пересели за столик в углу, в самом конце зала. За соседним столиком сидели два парня, они не обратили на нас внимания.

Мы с Таней сидели и пили вино. Потом она предложила познакомиться с парнями за соседним столиком и сама подошла к ним. Оказалось, что они – совсем молодые ребята, студенты. Тоже, как и мы, встретились, чтобы пообщаться вдвоем и тоже непонятно зачем пришли для этого в шумное людное место. Один был проездом в городе, другой здесь учился. Ему я дала свой телефон – уже под утро, когда уходили. Он особенно не просил, но сказал, что позвонит.

* * *

Он позвонил почти через неделю. Предложил встретиться, выпить пива. Я согласилась: у меня все было пусто, и скучно, однообразно. За неделю не произошло ничего, кроме того, что в метро несколько раз заговаривали пьяные мужики, но я на них не реагировала.


Мы с ним сидели в баре. По стенам были развешены засушенные бабочки в коробках под стеклом. Играла не слишком громкая музыка – можно было разговаривать, но разговаривать было не о чем.

Он с удовольствием пил пиво и говорил, что день, прожитый без пива, – это не день для него. У него в левом ухе было три серьги, а в правом – одна. Он снял свитер, остался в майке, и я увидела, что на предплечье у него – татуировка в форме дракона. Я спросила:

– Ты что, родился в год дракона?

– Нет. Это – просто так.

– А какую музыку ты любишь слушать?

– Любую. Какая разница, в принципе? Ну, конечно, чтоб танцевальная, и чтобы не русская попса. Главное – чтобы в клубе была атмосфера приличная, поменьше лохов и колхозников.

– Часто тусуешься в клубах?

– В общем, да.

– А деньги где брать?

– Деньги? Ну, деньги то есть, то нет, чаще нет – увы. В основном, конечно, беру у родителей. Работать – нормальной работы нет, а за гроши на дядю пахать – спасибо, не надо. Потом, после института, будет видно, что делать. Не хочу сейчас думать про это. Рано. Еще целый год, ну, чуть меньше, чем год. Но все равно время есть. А тебе нравится в твоей фирме?

– Нет, не нравится.

– Ну вот – видишь? Куда мне спешить?

Мы выпили по три кружки пива, потом поехали к нему. Он сказал – никого нет дома.


Утром оказалось, что его мать – дома. Она долго с кем-то болтала по телефону про погоду, про цены на рынке и про соседей, и я не могла даже выйти в туалет. Потом она, наконец, ушла.

Я спросила:

– Почему ты не сказал, что мать дома?

– Какая разница? Это что, что-нибудь изменило бы?

Он отвернулся к стене и опять заснул. Я оделась и вышла.

На улице было мерзко и пусто. Сыпал мелкий снег-крупа. Редкие прохожие смотрели угрюмо и злобно.

Я спустилась в метро. Стоя на эскалаторе, я увидела его: он ехал вверх. Он повернулся и посмотрел на меня. Или не на меня. Не заметил. Или сделал вид, что не заметил. Я не успела крикнуть ему или помахать рукой. А потом, внизу, я не перешла на другой эскалатор, чтобы подняться наверх и попытаться его догнать.

На трубах[4]

Мы сидим на трубах теплотрассы у кольцевой дороги. Дымит ТЭЦ. Стас поет под гитару песни «Наутилуса» и «Кино». Лето скоро кончится. Мы все лето просидели на трубах. Пили пиво. Слушали Стаса, хоть он и не очень хорошо поет.

Стас допевает «Башетунмай» и присасывается к бутылке пива.

– Я не люблю Цоя, – говорит Гоша. – За его примитивные тексты и примитивную музыку.

– Значит, ты левый чувак, – злобно отвечает Стас.

Он тащится от «Кино», прошлым летом ездил в Ленинград, чтобы записать в звукозаписи все их альбомы. Потом мы у него их переписали. Мы все тащимся от «Кино». И Гоша тоже. Просто он выделывается, потому что сейчас с нами Ленка. Она сидит рядом со мной, и я обнимаю ее за плечи.

– Классно как, – Стас задирает голову. – Небо. И звезды…

– И трубы, – говорит Гоша.

– Что трубы?

– Ничего. Просто трубы. И дома корявые. И дым от ТЭЦ.

Гоша смотрит на нас, как будто это мы виноваты, что ему здесь не нравится жить. А может, он снова выделывается.

– Да, ладно, что тебе за дело до дыма из труб? – говорю я.

– А тебе что, не надоело жить здесь, у кольцевой дороги, в этих сраных домах с алкашам и идиотами? А у вас в Москве тоже так, Ленка?

– Что – так?

– Ну, районы такие однообразные, дома. Люди-придурки?

– Не знаю. С виду, наверное, так же. А люди… Ну, они более разные…

* * *

– Почему Гоша такой злобный? – спрашивает Ленка.

Мы идем по двору. Я провожаю ее домой.

– Не знаю. Наверно, жалеет, что не сбежал в пятнадцать лет из дома. А сейчас ему уже шестнадцать. Поздно: не получится так, как в песне.

Мы подходим к моему дому.

– Если не торопишься, можем залезть на крышу, – предлагаю я. – Скорее всего, ход открыт.

– Вообще-то, не тороплюсь.

Мы поднимаемся на лифте на последний этаж, потом по металлической лестнице в лифтовую, а оттуда – на крышу. Внизу монотонно светятся окрестные девятиэтажки.

– Ни разу не была на крыше, – говорит Ленка. – Весь район по-другому выглядит. Потому что темно, наверно.

– Не так уродливо.

– Может быть.

– Тебе здесь не нравится. Хочешь скорей обратно в Москву.

– Откуда ты знаешь?

– По тебе видно.

– Значит, ты наблюдательный.

– Нет, правда.

– Что – правда?

– Что тебе здесь не в кайф.

– Нет, здесь неплохо. Бабушка. И ты. И Стасик, и Гоша – тоже нормальные ребята. Я вас столько лет знаю…

– А сейчас ты скажешь, что мы какие-то другие становимся, и ты – тоже другая, и общих интересов все меньше…

Ленка улыбается. Я достаю пачку «Космоса», даю ей сигарету. Мы закуриваем.

– Лето кончается, – говорю я. – Жалко.

– Ну и что? Будет осень, потом зима. Зимой тоже бывает классно. А потом – новое лето. Совсем другое, не похожее на это. Каждое новое лето – другое, оно не похоже на прошлое.

Ленка смотрит на меня и улыбается.

В гудрон крыши впечатался мусор – осколки стекла, бумажки, сигаретные пачки. Ленка ложится на спину, кладет руку под голову. Я придвигаюсь и целую ее. В губы. Неуклюже, но решительно. Она отворачивается.

– Не надо.

– Хорошо. Не буду.

Я отодвигаюсь и тоже ложусь на спину, смотрю на звезды и летящий среди них самолет.

– Завидую тем, кто сейчас куда-то летит, – говорю я.

– Я тоже.

Мы бросаем окурки на гудрон крыши, и от них отскакивают красные искры. Где-то внизу слышны голоса и шум машин.

Мы подходим к барьеру у края крыши и слегка облокачиваемся на него, чтобы почувствовать страх, от которого ноет в ногах и в животе.

Ленка спрашивает:

– Ты чувствуешь страх высоты?

Я киваю.

– Если бы этого страха не было, все давно бы попадали с крыш и балконов и переломали бы шеи и позвоночники.

Мы отходим от края, садимся, закуриваем.

– Послезавтра, – говорит Ленка.

– Что – послезавтра?

– Уезжаю послезавтра.

– Так скоро? 

– Да.

* * *

Купаемся в «Вонючке» – узкой грязной речушке за пустырем. Купаться в ней запрещено, потому что туда сливают всякую гадость с химкомбината, но многие все равно купаются, даже Ленка. Она классно выглядит в своем ярко-зеленомом импортном купальнике. Пацаны мне завидуют.

Мы залезаем на кучи песка, которые накопал год назад земснаряд – земснаряд увезли, а песок остался – и зарываемся в песок. Вокруг, на обоих берегах Вонючки, торчат ряды одинаковых девятиэтажек, а над ними, сплющиваясь к горизонту, висят облака.

– Ты помнишь, когда в первый раз здесь купалась? – спрашиваю я у Ленки.

– Не помню. Мы раньше, когда была маленькая, сюда каждый год приезжали, но купалась я или нет, не помню. А потом родители развелись, и несколько лет мы вообще не приезжали. А потом я приехала одна, и мы с бабушкой пришли купаться. Мне лет двенадцать было. И там пацаны купались – такого же возраста, как и я, или чуть старше. Они купались на надутых камерах, а потом вылезли из воды и пошли вдоль берега – наверно, домой. И там был мальчик один без ноги. Он прыгал на одной ноге и катил свою камеру. Меня это очень тогда потрясло.

– Видел я того пацана в детстве. Пару раз. Он не отсюда, просто приезжал к кому-то.

– У него протез обычно?

– Не знаю. Я его только на Вонючке видел. И что с ним случилось, тоже не знаю. Ладно, хватит про всякое грустное.

Сверху над нами пролетает самолет-«кукурузник». Мы смотрим ему вслед.

* * *

Сидим на трубах и пьем портвейн, закусываем белым хлебом. Можно сказать, мы провожаем Ленку. Солнце уже зашло, и на небо наползают с востока темно-синие рваные облака, становится холодно.

– Вот фигня какая, – говорит Стас. – Лето кончается. Скоро и на трубах не посидишь по-нормальному.

– Хер с ними, с трубами. Не всю же жизнь на них сидеть. – Гоша смотрит на Стаса, выпивает свое вино и передает мне стакан. Я наливаю себе.

– А хоть бы и всю жизнь. Мне здесь по кайфу.

– Ни хера тебе не по кайфу. Просто тебе сейчас нечего делать, вот ты и сидишь здесь с нами. А потом закончишь школу, поступишь в институт…

– А может, я никуда поступать не буду.

– Будешь. И я буду. Куда-нибудь. Чтоб в армию не идти. А ты, Ленка, куда?

– В историко-архивный.

– А-а-а…

– Спой, Стас. А то что-то сегодня ты только пьешь. У тебя петь лучше, чем пить получается.

– Ну, ладно…

Стас поет песню «Видели ночь». Когда он выпивши, у него получается лучше. Не то, чтобы совсем хорошо, но лучше, чем когда трезвый.


Подходим с Ленкой к ее подъезду.

– Давай зайдем ко мне, – говорит она. – Чаю выпьем.

Подъезд такой же, как мой: воняет мочой, на лестнице валяются окурки, а стены лифта коряво расписаны названиями хэви-метал групп.

Ленка открывает дверь своим ключом и шепчет мне:

– Старайся потише: бабушка уже спит.

Квартира воняет нафталином и старыми тряпками, как почти все квартиры, в которых я когда-нибудь был. Ленка включает свет в тесной прихожей, забитой старой обувью и шмотьем. Мы разуваемся.

– Пошли сразу в комнату. Я сделаю чай и принесу.

Я подхожу к окну. Девятый этаж. Панорама всего района. Уже поздно, и светится мало окон. Слышно, как гудят машины на кольцевой.

Ленка приносит чай и начатую пачку печенья.

– Ты, наверно, не смогла бы здесь жить, – говорю я. – У вас в Москве все по-другому.

– Не смогла бы.

– А приезжать тебе нравится?

– Раньше нравилось, а сейчас – не знаю.

– Поэтому ты так рано едешь назад? Еще ведь две недели до школы.

– Да.

– Что – да?

Ленка улыбается. Мы целуемся, стоя перед окном.

– Твои будут тебя ругать, если ты не придешь?

– Не знаю.

* * *

Мы стоим у открытого окна и курим. Скоро утро. Не слышно никаких звуков, только монотонный гул машин на кольцевой.

– Тебе было хорошо? – спрашивает Ленка.

– Да.

Я вижу, что ответ ее разочаровал. Надо было сказать «классно» или «офигительно» или что-нибудь в таком духе.

* * *

На кухне звенят кастрюли. Значит, бабушка уже встала. Я испуганно смотрю на Ленку.

– Не бойся. Я взрослый человек. Мне – семнадцать через три месяца.

– И она это понимает?

– Понимает, но не хочет смириться. Мы из-за этого ссоримся.

– Во сколько твой поезд?

– В двенадцать ноль две. Как раз хватит времени, чтобы собраться и доехать до вокзала.

– Проводить тебя?

– Нет. Я терпеть не могу, когда провожают. Ругаюсь всегда насчет этого с бабушкой. И она уступает.

– Ты позвонишь из Москвы?

– Да.

Я выхожу из комнаты. На кухне что-то жарится, наполняя прихожую запахами. Я тихонько обуваюсь и отрываю входную дверь.

* * *

Стою на балконе, пью пиво из папиного загашника, курю и смотрю на серые облака. Мне погано. Я понимаю, что Ленка не вернется сюда, не приедет, потому что ей с нами неинтересно, потому что ее жизнь – там, в Москве, а здесь – бабушка, которая скоро умрет, и друзья детства, которые просрут свою жизнь в спальном районе говенного города.

Я возвращаюсь в комнату, набираю номер Стаса.

* * *

Сидим на трубах. Внизу валяются бутылки из-под портвейна. Стас берет гитару и начинает петь «Группу крови».

Гоша наклоняется к моему уху и шепчет:

– Я был влюблен в Ленку. Позапрошлым летом. Но я ничего не сказал ей. Боялся. А ты – молодец. Я даже это… рад. Ну, ты понимаешь.

– Спасибо.

Я улыбаюсь, мы жмем друг другу руки. Стас обрывает песню на середине.

– Что такое?

– Ничего.

* * *

У меня – бодун. Ничего не хочется, никто мне не нужен. Пошли вы все в жопу. Я – никто. Пустое место. Пацан, который всю жизнь проживет в этом городе, в этом сраном районе. У меня слишком много лени, слишком много пассивности, чтобы что-то менять. Я ненавижу себя. Я не знаю, чего я на самом деле хочу. Я даже не уверен, люблю ли я Ленку. Не уверен, хочу ли куда-нибудь отсюда уехать. Может, я могу жить только здесь и больше нигде.

Я иду на кухню, открываю кран, наливаю в стакан воды. По радио говорят, что погиб Цой. Разбился на мотоцикле.

За окном пасмурно. Дождя нет, но все небо в серых мрачных облаках.

Убийца[5]

Я понял, что хочу его убить. И что смогу это сделать. Никто меня не остановит и не сможет мне помешать. И за то, что я убью его, мне ничего не сделают. Меня никогда не найдут.

Я все сделаю грамотно и расчетливо. «Мотива преступления» нет. Мы никогда не знали друг друга. Они с Таней расстались три года назад и, по крайней мере, два года не виделись.

Никаких поводов для ревности. Разве что, для мести. Но за что мстить, знаю один только я. Таня и то этого не понимает, а если бы он узнал, за что я хочу ему отомстить, то подумал бы, что я больной.

Мне повезло: я знаю его адрес и телефон. Я переписал их из старой Таниной записной книжки – она ее потом сожгла. Я видел и его фотографию, она ее тоже сожгла.


Теперь все будет просто. Нужно только поехать в тот город, где он живет – это недалеко, всего три часа на автобусе, – последить за ним, выбрать удобный момент и убить.

Вряд ли он стал крутым и обзавелся надежной машиной или, тем более, охраной. Вероятность этого близка к нулю, что бы он не говорил в свое время Тане. А он ей много чего говорил. «Только коммерция – достойное занятие для мужчины». Она мне потом рассказала.


Думаю, в моей ненависти к нему есть что-то классовое. Хотя он – далеко не крутой. Не из тех, что ездят на дорогих внедорожниках и покупают дома во Флориде. Он – обычный реальный пацан. Такие живут в одном подъезде со мной, когда-то учились в той же школе, что я, а сейчас стали средней руки спекулянтами, катаются на подержанных «бумерах», вечерами сидят в кабаках и при каждом удобном случае стараются показать, что они лучше, чем все остальные. Я ненавижу их, и дело здесь вовсе не в зависти: то, что есть у них, мне не нужно, а что мне нужно – то у меня есть. Но я не хочу согласиться с тем, что они правы, а я – нет.


Я убью его – без всяких моральных и прочих проблем. Он заслуживает смерти, и жалости у меня к нему нет. А убить – это несложно, не надо быть профессионалом, надо просто этого захотеть. Я это понял в какой-то момент. Понял, что да, смогу, и это несложно. Вернее, я понял, что если по-настоящему захотеть, то можно сделать все. Даже убить. Тем более, когда есть, за что.


Он разрушил ее. Вернее, ее еще не было. Была аморфная масса, «глина». И он слепил из нее кусок говна, и получилось бы еще большее говно, если б она не сопротивлялась.

«Книжки ваши, музыка классическая – все это говно. Это кончилось, это неактуально. Ну, базарили люди, книги читали, в театры ходили, а что из этого получилось? А те, кто книжки эти писал и спектакли делал, они вас просто наебывали, а сами жили в свое удовольствие. Они и сейчас хорошо живут. Страна в говне, а им все до жопы. Люди на заводе вкалывали, а они – книжки, театры».

«Я сам раньше таким был, давно. Романтиком, бля. Алые паруса, стихи и прочая поебень. Все это кончилось. Пиздец. Сейчас – новые времена. Сейчас есть одно, самое главное. Это деньги. И если ты можешь их заработать, ты выживаешь, если нет – ты в конце. А вы можете сидеть там в своих академиях, писать книжки, сколько хотите. Я знаю одно: без денег вы – говно».

«Все изменилось. Теперь мужик – это мужик. При «совке» он мог получать меньше бабы, а если и больше, все равно мало. Некоторые «крутились», но мало. А сейчас я понимаю, что я – мужик. Что я могу заработать, что моя жена никогда не будет работать».

И она ему верила. Думала, что так и надо. Что всякая ерунда вроде новой машины и отдыха на островах – это и есть настоящее. То, ради чего жить. И до сих пор верит, хоть уже и не так.

Он убедил ее бросить музыку. «Что ты скрипкой своей заработаешь? Ничего. За границу сможешь уехать? С концертами ездить? Хуйня это. Для этого надо быть гением, бля. Музыкантов море, а уехали – единицы. Остальные здесь, все в жопе торчат».

«А все эти неформалы и волосатые – это чмо. Надели тряпки из «секонд-хэнда», денег у родителей спиздили, потом пьют или ширяются – мудаки».

Она ушла от него. Не сразу, а через год. Он женился на парикмахерше, у него родился ребенок. Они все равно потом виделись с Таней время от времени. Он водил ее в кабаки, поил мартини и водкой, потом вез в чью-нибудь чужую квартиру ебать.

А потом она уехала в другой город. Бросила консерваторию, поступила в экономический институт, чтобы получить хорошую профессию и зарабатывать много денег.

Не знаю, любила она его или нет. Но она поверила ему. А он научил ее жить. Стал самым главным и настоящим. Но никогда не любил. Потому она и ушла. Но запомнила его поучения, много раз повторяла мне его фразы. Но хуже всего, что она во все это поверила.

Она не любит меня. Я ей не подхожу. С моими книжками, философией и андеграундом. Без интереса к карьере, успеху и бабкам. Чтобы зарабатывать бабки, всегда нужно делать что-то такое, что делать в лом.


А его я убью. Серым тусклым ноябрьским утром, когда уже холодно и старухи уже не сидят у подъездов, я его подкараулю. Прислонюсь к батарее в подъезде, чтобы согреться. Вздрогну, когда щелкнет замок – вдруг не он? Но это будет именно он. Гляну в лицо, пока он будет спускаться по лестнице, а рука уже на курке, а пистолет – в пакете. И несколько выстрелов-щелчков: никто не услышит, а услышат – не поймут, что это было. Он упадет, я брошу пакет с пистолетом и не спеша выйду на улицу, пройду через пустыри, мимо гаражей, в соседний микрорайон, а оттуда – на троллейбусе на автовокзал. И вот уже дождь за окном автобуса, грязное шоссе и мокрые голые деревья.

1987[6]

Двадцатого апреля к нам в город приехали панки, чтобы праздновать день рожденья Гитлера. Я ничего про это не знал, просто шел по центру и увидел, что на проспекте Мира – драка, прямо посредине проспекта. Некоторые из дерущихся были обычными пацанами, а некоторые – с сережками и выбритыми висками.

Машины на проспекте остановились и сигналили, но никто на них не обращал внимания. Подъехал ментовский «козел», но три мента не могли ничего сделать против сотни дерущихся.

Я остановился и наблюдал за дракой, и вокруг меня прохожие тоже остановились и смотрели. Некоторые говорили:

– Что это за безобразие, в центре города? Куда смотрит милиция?


Потом приехали еще менты на трех машинах и стали хватать тех, кто дрался, а они разбегались в разные стороны. Прохожие начали расходиться и я тоже ушел.

* * *

На следующий день одноклассники рассказали, что те, что с сережками и выбритыми висками, это панки. Они приехали праздновать день Гитлера, но местные пацаны встретили их, как надо. Двое наших, Бык и Свирепый, тоже ездили драться с панками.

Ленка, соседка по парте, сказала мне на уроке истории:

– Это были ненастоящие панки. Настоящие день Гитлера не празднуют. Мне брат сказал. Настоящие не такие, они – нормальные, не то, что эти гопники.

Она зовет гопниками Быка и Свирепого, и всех других пацанов, которые ездят драться за наш район. А Ленкин брат учится в пединституте. Он ушел от родителей в общежитие, потому что они его вечно пилили за длинные волосы и за музыку, которую он слушал. Его и в милицию несколько раз забирали за буржуазные ценности. Но это раньше, сейчас за это не забирают.

Мы с Ленкой сидим за одной партой почти восемь лет, с первого класса. Нас раньше всегда дразнили «теретеретеста, жених и невеста». На самом деле мы вообще не дружили, часто ругались и могли не разговаривать неделю и больше, хоть и сидели рядом. А в восьмом классе так получилось, что только я и она учимся хорошо и делаем все уроки. Тогда мы стали списывать друг у друга, чтоб меньше было домашней работы. Договаривались заранее, кто будет алгебру делать, а кто – химию. А иногда Ленка приносила в школу иностранные журналы про музыку, которые брат ей давал почитать. Мы с ней смотрели их на географии или на химии.

* * *

Дня через два после «дня Гитлера» Ленка принесла мне кассету. Сказала, что это «панк-рок», а группа называется «Секс пистолз» – «сексуальные пистолеты». Она мне и раньше давала послушать всякий рок – и «Лед Зеппелин», и «Пинк Флоид», и «Битлз». Но когда я пришел домой, вставил кассету в свою «Весну» и включил, мне она понравилась больше, чем все остальное. Я стал скакать по комнате и махать руками, и соседка снизу, тетя Шура, застучала по батарее.


Назавтра в школе я сказал Ленке:

– Да, это классная музыка.

– Да, ты прав. Это – клево. Вот это настоящие панки. В наших газетах про них пишут, что они, хоть и протестуют против буржуазной действительности, но все равно дегенераты и моральные уроды. А мне брат рассказал, что это они специально – одеваются так и стригутся, чтобы всех раздражать, чтобы все их ненавидели. А нас с тобой тоже ведь ненавидят, за то, что мы учимся хорошо и за то, что из нормальной семьи. И учителя тоже нас ненавидят, потому что мы много болтаем такого, что им неприятно.

– Откуда ты знаешь?

– Все знают. Но это все ерунда. Если хочешь, приходи сегодня ко мне, послушаем музыку – мне брат много кассет принес. Родители эту музыку ненавидят, но сегодня их дома не будет.

Ленкин отец – учитель математики и алкоголик. Про него говорят, что он много раз попадал в вытрезвитель, и что за это его выгоняли с нормальной работы. Сейчас он работает сторожем. А еще, он – бывший поэт, и его стихи лет десять назад или больше печатали в городской газете. Ленка ненавидит своих родителей, а они ненавидят ее. Они ругают ее постоянно за то, что у нее поведение «неуд». Ленка, хоть и отличница, но ругается с учителями и задает им вопросы с подколкой. В седьмом классе ей не дали за поведение похвальную грамоту, хоть у нее были и все пятерки. Классная говорит, что после десятого ей напишут такую характеристику, что ни в один институт не возьмут. Но Ленка всегда ей отвечает:

– Ну и пусть. Мне все равно.

А я, наоборот, веду себя тихо, и Классная часто приводит меня в пример. Мне тогда стыдно, противно и неприятно.

* * *

Ленка угостила меня вином. Мы пили из больших граненых стаканов. Я никогда раньше не пил вино, только шампанское иногда, за столом на семейных праздниках.

Ленка сказала:

– Ты только не думай, мы целоваться не будем и ничего другого. Даже не думай. Если полезешь – сразу выгоню и дружить с тобой больше не буду и брату скажу, чтобы он тебе набил морду. Но ты все равно лучше, чем все эти колхозники и кретины.

Ленка включила «Секс Пистолз» на полную громкость.

Я спросил:

– А соседи не прибегут?

– Прибегут. Только мы им не откроем. Если только милицию вызовут – тогда придется открыть.

Мы выпили еще понемногу, потом Ленка сказала:

– Ты же умный, ты должен понять, что это все лажа. Только музыка – класс, такая, как эта. И те, кто ее слушают, то есть, панки, тоже классные. Давай мы с тобой будем панками? Или ты испугался? А я не боюсь. И вообще, я сильнее тебя. Можем с тобой побороться.

Ленка поставила свой стакан, и мы слезли с дивана на пол и стали бороться. Она пыталась положить меня на лопатки, и мне это было смешно, я хохотал и не сопротивлялся, и она положила меня на лопатки.

– Ну что, видишь, какая я сильная?

Ленка взяла со стола бутылку, разлила вино по стаканам. Я выпил все залпом, и мне стало легко, в голове зашумело и закружилось, и я решил, что обязательно стану панком, а то Ленка скажет, что я соссал, и больше не будет меня никогда уважать, и никогда больше я вот так не приду к ней домой, и мы не будем пить с ней вино…


Дома я сразу прошел в ванную, открутил кран и подставил голову под струю, чтобы от холодной воды протрезветь. Я не хотел, чтобы мама заметила, что я пьяный. Но она услышала, что я в ванной, и заглянула.

– Что случилось? Ты выпил? С кем? Признавайся быстрее.

Но я не признался. Я просто лег спать.

* * *

Утром жутко болела голова. Мама уже ушла на работу, в квартире не было никого. Я нашел в ящике под трельяжем старую машинку для стрижки и выстриг себе виски. Получилось не очень ровно, ну и плевать. Я начесал волосы надо лбом – получилось почти, как на фотографии в газете, где была статья про панков. Вместо голубой школьной рубашки я надел черную, а вместо школьных штанов – джинсы, и галстук не надеваю вообще.

Пока я шел по коридору, на меня глазела вся школа. Я зашел в кабинет – первым уроком химия. Все обернулись и стали смотреть на меня. Многие хохотали, кое-кто крутил пальцем у виска. А Ленка одобрительно улыбнулась, и на все остальное мне было насрать.

В кабинет зашла классная, остановилась.

– В чем дело, почему у тебя такой внешний вид?

– А какой внешний вид? Все как обычно, только галстук забыл надеть…

– А рубашка? А брюки? А прическа?

– Рубашки все в стирке и штаны школьные тоже. А почему бы в старших классах не ввести свободную форму одежды?

– Вон с урока.

– Тогда и я тоже уйду, – говорит Ленка. – Человека ни за что выгоняют – он ничего не нарушал.

Пока Ленка идет по проходу, многие злорадствуют и хихикают.


Вечером мама ругала меня – Классная позвонила ей на работу и все рассказала.

– Из-за этих своих фокусов не получишь медаль, – сказала мама.

– А мне медаль не нужна.

– А что тебе нужно?

– Ничего.

Мама заплакала, и сказала, что если бы с нами жил папа, то я бы не вырос таким идиотом.

* * *

Ленка на следующий день тоже пришла в школу, одетая в новом стиле, и у нее получилось гораздо лучше, чем у меня. В правом ухе сидели две сережки – она сказала, что вторую дырку проколола сама. А еще она выстригла виски и пришла без передника, зато в ярко-красных колготках и кедах.

– Но учиться мы должны хорошо, как всегда, как будто ничего не произошло, чтобы не к чему было доколупаться, – сказала она. В стране – перестройка и демократия, и они не имеют права нам запретить одеваться и выглядеть так, как хотим.

На перемене нас вызывал директор. Я в первый раз оказался в его кабинете. Там стояли два стола буквой «Т», в углу – несколько застекленных шкафов, в них – почти ничего, только маленький белый бюст Ленина и несколько книжек.

– Вы же отличники, могли бы быть гордостью школы, а вместо этого!.. – заорал на нас директор. – Что это за внешний вид, что за форма одежды? На кого вы похожи? Вы должны пример остальным показывать. Подумайте о своем будущем. Вам же такую характеристику напишут, что ни в один институт не возьмут, да и поведение – неуд, никакой медали не видать.

– Нам медали ваши не нужны, – ответила Ленка. – Это они вам нужны для отчетности, для районо.

Директор даже не удивился Ленкиной наглости: привык уже.

– Колпакова, сколько с тобой разговаривать можно? Позоришь свою мать, она здесь работала, была на хорошем счету, одна из лучших учителей. Придется ее вызывать.

– Вызывайте. Это ничего не изменит.

Мне стало стыдно, что я ничего не сказал в ответ на вопли директора, одна Ленка за двоих отдувалась. И тогда я улыбнулся так неприятно и гнусно, как только мог.

Директор подлетел ко мне и дал оплеуху.

– Нечего тут смеяться. Серьезные дела обсуждаем. Не возьмем вот в девятый класс, и пойдешь в ПТУ, как миленький. И наплевать, кто ты там, отличник или двоечник.

Директор, наверно, подумал, что раз я отличник, то сдачи не дам, и меня можно бить. Если так, он ошибся.

Я размахнулся и со всей силы двинул ему под дых. Директор сложился пополам, потом выпрямился, прислонился к столу и посмотрел на меня удивленно, как будто не мог поверить.

– Учеников бить нельзя, – сказала ему Ленка. – А вы его первый ударили. Он защищался, я свидетель.

Директор ничего не сказал – ему попадало и раньше, и все это знают, но от отличника – первый раз.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2