Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Действующая модель Ада

ModernLib.Net / Отечественная проза / Крусанов Павел Васильевич / Действующая модель Ада - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Крусанов Павел Васильевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


Павел Крусанов
ДЕЙСТВУЮЩАЯ МОДЕЛЬ АДА

(очерки о терроризме и террористах)

ОТ АВТОРА

      История этой книги по нынешним временам довольно заурядна — она была инициирована обстоятельствами, а не собственно авторской волей, как в идеале бы следовало. Осенью 2002 года я получил предложение написать десяток-другой очерков, которые могли бы стать основой литературного сценария для документального телесериала о террористах и терроризме — его истории, лицах и базовых трансформациях. Словом, требовалось, что ли, окинуть всю эту цинично-романтическую смесь высоких чувств и низких дел внимательным и бестрепетным "взглядом современника". Нашего современника. С учетом, конечно, того обстоятельства, что нельзя объять необъятное. Окоем был сознательно введен в рамки. Персонажи и сюжеты выбирались не произвольно, а были заранее оговорены с режиссером фильма Василием Пичулом — профессионалом и человеком хорошего вкуса, не терпящим общих мест. В принципе, сюжетов могло быть больше. Или меньше. Это не так уж и важно. Важно другое: высказывать сугубо личный взгляд на подобные вещи было бы слишком самонадеянно — фигура "современного знакового писателя", о ком бы это ни было сказано, насквозь несерьезна. Следовало привлечь к делу людей ответственных и заслуживающих доверия, что я и сделал. Я много разговаривал с ними, обменивался мнениями, прислушивался к интонациям и обертонам их речи. Таким образом я хотел добиться невозможной в принципе объективности в суждениях об этой достаточно серьезной материи. В результате получился взгляд некоего коллективного, многоголосого современника, что вовсе не свидетельствует о диффузии ответственности за все нижесказанное — в основе своей это все равно взгляд петербургского фундаменталиста.
      Я благодарен людям, которые помогли мне собрать необходимый материал, а порой и просто являлись для меня легким источником для справок. Спасибо вам Александр Етоев, Николай Иовлев, Сергей Коровин, Илья Стогов и Дмитрий Стукалин — без вас мне жилось бы значительно хуже. Особая благодарность Татьяне Шоломовой и Александру Секацкому — их вклад в некоторые главы этой книги трудно переоценить. Благодаря им (последним из названных), автору подчас оставалось заниматься чисто компиляторской работой. На языке персонажей этой книги мои действия в иных сюжетах можно назвать экспроприацией интеллектуальной собственности — да так оно, в сущности, и было. Есть иезуитский ряд: имуществом, умом, любовью, талантом, почкой поделись с другим — неимущим. Не все найдут этот ряд справедливым. Не нахожу его таким и я, несмотря на то, что вовсе не буржуазен и придерживаюсь мнения, что в дерзком творческом плагиате куда больше артистизма, чем в закавыченной цитате, и в том меня не переубедит ни трибунал, ни суд присяжных.
      Что касается телесериала, то в ходе работы над ним идея фильма претерпела определенные изменения — в подобном деле это абсолютно естественно. Особенно если учесть, что вскоре после сдачи литературного материала в работу, новостные программы показали стране зловещий «Норд-Ост». Войдет ли в фильм полный корпус текстов или нет — мне неизвестно, однако результат, надеюсь, скоро будет явлен в ящике.
      Вот, собственно, и все.
      А теперь пусть простит тот, кто простит, и осудит тот, кто осудит.

1. Марат и Шарлотта Корде: убить дракона

      Убивший дракона, сам становится драконом. Пусть родом эта истина из рисового Китая, сомневаться в ее универсальности не приходится. При этом молодой дракон, как правило, куда прожорливее старого — ему надо расти.
      Для Европы хрестоматийным примером подобной диалектической метаморфозы традиционно служит Великая французская революция, которой мы обязаны введением в обиход нового времени холодящего и одновременно разжигающего кровь понятия террор, хотя сам термин бытовал ещё во времена античности, где, в частности, обозначал проявление страха и ярости у зрителей древнегреческой трагедии. Что ж, мир не стоит на месте — театр давно вышел на улицу.
      Когда времена Инквизиции и Реформации ушли в прошлое, государство стало владельцем исключительного и неоспоримого права на насилие. Такое положение вещей было закреплено юридически и освящено церковью, а посему любая форма негосударственного принуждения уже являлась незаконной. Иными словами, теперь, чтобы убить дракона-государство, отважному витязю и его дружине требовалось совершить беззаконие.
      Кто же был идеологом и вдохновителем этого беззакония? Кто подготовил революцию, снабдив ее мировоззрением и идейным скарбом? Кто предоставил лидеров и пропагандистов? Огюстен Кошен — один из самых любопытных по мысли исследователей Французской революции — дает исчерпывающий ответ на этот вопрос (Cochin Augustin. Les societes, des pensees et democratie. Paris, 1921):
      "…Во французской революции большую роль играл круг людей, сложившийся в философских обществах и академиях, в масонских ложах, клубах и секциях… он жил в своем собственном интеллектуальном и духовном мире. "Малый народ" среди "большого народа" или «антинарод» среди народа… Здесь вырабатывался тип человека, которому были отвратительны все корни нации: католическая вера, дворянская честь, верность королю, гордость своей историей, привязанность к обычаям своей провинции, своего сословия, гильдии. Мировоззрение сроилось по обратным принципам… если в обычном мире все проверяется опытом, то здесь решает мнение. Реально то, что считают другие, истинно то, что говорят, хорошо то, что они одобряют. Доктрина становится не следствием, а причиной жизни. Среда обитания "малого народа" — пустота, как для других — реальный мир; он как бы освобождается от пут жизни, все ему ясно и понятно; в среде "большого народа" он задыхается, как рыба, вытащенная из воды. Как следствие — убеждение, что все следует заимствовать извне… Будучи отрезан от духовной связи с народом, он смотрит на него как на материал, а на его обработку — как на техническую проблему".
      (В скобках следовало бы отметить, что принципиально тот же социальный феномен имел место и в преддверье Русской революции. Любопытно также, что Лев Николаевич Гумилев приводит характеристику "малого народа", данную Огюстеном Кошеном, едва ли не в качестве дефиниции введенного им самим понятия «антисистема», чем явно определяет место этому явлению в более широких исторических рамках.)
      Из этого рокового "малого народа" как раз и вышел и Жан Поль Марат — "цербер революции", главный идеолог и вдохновитель доктрины революционного террора.
      Родившись в Швейцарии в 1743 году и будучи человеком неукорененным, он сначала учился медицине в Бордо, потом в Париже занимался оптикой и электричеством, затем перебрался в Голландию и наконец поселился в Лондоне в качестве практикующего врача.
      В 1773 году Марат опубликовал двухтомный труд "Философский опыт о человеке", где опровергал положение Гельвеция о том, что знакомство с наукой необязательно для философа. Напротив, в своем труде он утверждал, что только одна физиология способна решить задачу соотношений между душой и телом, а также высказывал смелую научную гипотезу о существовании нервной жидкости. Тогда же он увлекся политикой — в 1774 году вышел в свет его первый политический памфлет "Цепи рабства", касающийся британских дел, где Марат выступал против абсолютизма и английской парламентской системы.
      В 1777 году Марат получил приглашение стать врачом придворного штата графа Артуа, будущего Карла X. Приняв предложение, он переселился в Париж, быстро приобрел популярность и вместе с ней обширную врачебную практику. Однако, несмотря на карьерные успехи, досуг его по-прежнему занимала политика. В 1780 году Марат написал на конкурс работу "План уголовного законодательства", одно из положений которой гласило: "Никакой избыток не должен принадлежать кому-либо по праву, пока есть люди нуждающиеся в насущном". В целом работа сводилась к мысли, что законы придуманы богатыми в интересах богатых, а раз так, то бедные имеют право на восстание против подобного порядка вещей.
      В конце концов увлечение одержало верх над медицинской карьерной перспективой — в 1786 году Марат отказался от придворной должности, а с 1789 приступил к изданию газеты "Друг народа", которая с перерывами выходила до самой его смерти.
      На страницах своей газеты, равно как и в публичных выступлениях, он обличал Неккера, Лафайета, Мирабо, Байи, требовал начать гражданскую войну против врагов революции, требовал низложения короля и ареста министров — он словно бы узурпировал право на революционную истину. Еще со времен занятий опытной наукой Марат привык относиться с пренебрежением ко всякого рода авторитетам, ниспровергая их направо и налево. И уже тогда пренебрежение это граничило с нетерпимостью. Словом, нет ничего удивительного в том, что, когда он заделался публицистом и политиком и оказался в гуще партийной борьбы, нетерпимость его дошла до крайнего предела и обратилась в фанатизм, в маниакальную подозрительность — владея эксклюзивным знанием того, как сделать мир счастливым, он всюду видел измену. Марат стал цепным псом революции, готовым перегрызть горло всякому, кто так или иначе приближался к тому, что он считал правом или достоянием народа.
      После свержения династии Бурбонов 10 августа 1792 года, Марат был избран в комитет наблюдения, выделенный Коммуной Парижа. Во многом благодаря Марату комитет одобрил практику революционного террора (1 сентября толпа ворвалась в тюрьмы Парижа, где находились заключенные, подозреваемые в роялизме, и устроила трехдневную резню, в результате которой погибли около 10 тысяч человек и среди них 2 тысячи священников, не присягнувших республике), а созванный 20 сентября Конвент обратил террор против врагов республиканской Франции.
      После того, как его избрали депутатом Конвента от Парижа, Марат вместе с Робеспьером и другими якобинцами обрушился на жирондистов. В связи с этим, в апреле 1793 года жирондистам удалось добиться постановления Конвента об аресте Марата и предании его суду Революционного трибунала. Однако трибунал не нашел в действиях Марата состава преступления и возмутитель спокойствия с триумфом вернулся в Конвент. Несмотря на благополучный исход дела, Марат не простил оскорбления — он стал главным вдохновителем волнений 31 мая — 2 июня, послуживших причиной падения Жиронды и установления якобинской диктатуры.
      Механизм вознесения стар, как мир, — трупы противников на трибуне Конвента послужили Марату пьедесталом. Теперь голос его звучал во всю силу — представленный им закон о проскрипциях казался уже единственным средством спасения республики; каждым словом своим он изрекал смертный приговор.
      Справедливости ради надо отметить, что в том избыточном зле, которое он творил, Марат никогда не руководствовался эгоистическими соображениями (что, в общем, не влияет на результат, но лишь на отношение к фигуре злодея) — лично для себя он не хотел ничего: ни почестей, ни материальных благ, ни даже власти. В этом отношении он был полным антиподом Робеспьера, человека холодной мизантропии, карьеризма и властолюбия. На террор Марат смотрел с идеалистической точки зрения, в то время как Робеспьер — с утилитарной. И тем не менее Шарлотта Корде выбрала своей мишенью именно его…
      Мария-Шарлотта де Корде д'Армон родилась в Сен-Сатурене, близ Кана (Нормандия), в старинной дворянской семье — отец ее в третьем колене был потомком Марии Корнель, сестры автора «Сида». Несмотря на благородное происхождения, девица была небогата и воодушевлена страстной любовью к свободе. Поэтому крайности революции, зверства террора и торжество лиц, бывших в ее глазах самыми опасными врагами республики, глубоко смутили ее восторженную душу. А как известно, при молодой и энергичной душе смущению совсем не трудно перейти в решимость. Удостоверившись, что партия жирондистов, убеждения которой она разделяла, рассеяна и уничтожена, Шарлотта решила сама освободить отечество от тирании, вознамерившись убить Робеспьера или Марата. В конечном счете жребий пал на Марата, когда тот в "Друге народа" потребовал еще 200 тысяч казней для окончательного утверждения республики.
      В июле 1793 года Шарлотта Корде отправилась в Париж, вполне готовая осуществить свой план и спасти Францию, — ей был 25 лет.
      В столицу Шарлотта прибыла 11 числа. Марат в это время был болен — вследствие застарелой лихорадки все тело его покрылось безобразными струпьями, против которых бессильны были усилия врачей. Боль снимала только горячая ванна, в которой "друг народа" держал корректуры, писал статьи и принимал посетителей. В связи с болезнью Марат уже несколько дней не был в Конвенте, что нарушило замысел Шарлотты убить его прямо там, во главе партии Горы — девица увлекалась Плутархом и готовилась на заоблачных Елисейских полях встретиться с Брутом.
      13 июля со второй попытки ей удалось получить аудиенцию у Марата под предлогом сообщения сведений о якобы готовящемся заговоре в Нормандии. Когда Шарлотта вошла, Марат сидел в ванне, покрытой сукном, сверху была положена доска, служившая ему рабочим столом. Пока Марат записывал имена заговорщиков, Шарлотта Корде вынула кинжал и вонзила его Марату в горло. Удар был нанесен твердой рукой: лезвие, пробив горло, вошло в грудь по самую рукоять и рассекло ствол сонной артерии.
      На судебном разбирательстве Шарлотта Корде обнаружила редкую твердость духа. Вот фрагменты ее допроса, произведенного 16 июля председателем Трибунала Монтане:
      — Какова цель вашего приезда в Париж?
      — Я приехала убить Марата.
      — Какие мотивы заставили вас решиться на столь ужасный поступок?
      — Его преступления.
      — В каких преступлениях вы его упрекаете?
      — В разорении Франции и в гражданской войне, которую он разжег по всему государству.
      Затем председатель подверг Шарлотту подробному допросу о каждом дне ее пребывания в Париже.
      — Что вы делали на третий день?
      — Утром я гуляла в Пале-Рояле.
      — Что вы делали в Пале-Рояле?
      — Купила нож в чехле, с черной ручкой, стоимостью сорок су.
      — Зачем вы купили этот нож?
      — Чтобы убить Марата.
      Наконец, дело дошло до аудиенции.
      — О чем вы разговаривали, войдя к нему?
      — Он спросил меня о волнениях в Кане. Я ответила, что восемнадцать депутатов Конвента правят там в согласии с департаментом, что все мобилизуются для освобождения Парижа от анархистов. Он записал фамилии депутатов и четырех должностных лиц департамента Кальвадос.
      — Что ответил вам Марат?
      — Что скоро все они отправятся на гильотину.
      — О чем вы говорили дальше?
      — Это были его последние слова.
      Так же Шарлотта Корде вела себя и на суде.
      Монтане: — Кто вам внушил такую ненависть к Марату?
      Корде: — Мне нечего было занимать ненависти у других, у меня было довольно своей.
      Монтане: — На что вы рассчитывали, убивая Марата?
      Корде: — Я надеялась восстановить мир во Франции.
      Монтане: — Неужели вы думаете, что убили всех Маратов?
      Корде: — Раз умер этот, другим будет страшно.
      Вечером 17 июля Шарлотту Корде привязали к доске гильотины. Подручный палача, показывая отрубленную голову народу, дал ей пощечину. Свидетели утверждали, что щека, получившая удар, покраснела от посмертного оскорбления.
      Так столкнулись лоб в лоб правительственный террор и террор индивидуальный. Коса нашла на камень. Что было дальше? Ничего хорошего. Убийство Марата лишь способствовало усилению революционных настроений в Париже и провинции, так как Шарлотта Корде была принята народом за агента монархистов. 5 сентября 1793 года в ответ на пролитую кровь Марата и вождя лионских якобинцев Шалье Конвент объявил террор официальной политикой республики, целью которой было скорейшее достижение свободы, равенства и братства всех людей. Все верно, ведь на этих самых людей представители "малого народа" смотрели "как на материал, а на его обработку — как на техническую проблему". Точно также сто двадцать пять лет спустя убийство Урицкого поэтом Леонидом Каннегисером послужило поводом для объявления большевиками красного террора, который обещал разогнать тучи перед зарей всечеловеческого счастья.
      По сути, Великая французская революция ознаменовала собой первый кризис гуманистической идеи со славных времен Просвещения. Войдя в свой героический период, гуманизм внезапно обнаружил слабые места — в частности, неспособность впитать и понять естественность непоправимого трагизма жизни, того, что всеобщего счастья и гармонии никогда не будет, как не будет и всеобщего примирения людей. Христианство своим порядком вбирает в себя это противоречие, так как, с одной стороны, не верит в прочность и постоянство людских добродетелей, а с другой — долгое благоденствие и покой души считает вредным. Горе, страдание, разорение, обиду христианство называет даже временами посещением Божиим, в то время как гуманизм просто хочет стереть с лица земли эти необходимые и даже полезные для людей обиды, горести и печали. Хочет стереть и, стирая, сам становится драконом.
      Вероятно, милосердию и состраданию все-таки следует подчиниться суровым, но неизменным истинам земного бытия. На это способно христианское сознание, но гуманисты-просветители отвергли Бога, а на его пьедестал водрузили Богиню Разума — капризную даму, которая не скажет нам: "Терпите. Всем лучше никогда не будет. Одним будет лучше, другим станет хуже. Взаимные колебания благости и боли — такова единственно возможная на земле гармония". Она скажет: "Искореняйте зло, ибо зло безнравственно". Но беда в том, что гуманистическая идея не понимает диалектический характер морали: без зла нет и не может быть никакого добра. В своем стремлении искоренить зло гуманизм непременно разрушает добро и таким образом разрушает мораль. Этот урок французской революции остался невыученным. Либо урок этот стал своего рода эзотерическим знанием политической элиты, поскольку даже сегодня никто из рьяных поборников демократических ценностей не скажет нам откровенно, что сделать нечто лучшее можно только за счет того, что кому-то станет хуже, а стало быть, зло и добро бессмысленно искоренять — есть смысл их просто перераспределить.

2. Сергей Нечаев: искусство создания угодной реальности

      Сумерки. Те самые — между собакой и волком. Сумерки гаснущие, глухо ползущие в ночь. Таким предстает порой в нашем сознании один из призраков, одно из порождений нового времени, помимо чудес прогресса и мнимого смягчения нравов, с небывалой наглядностью предъявившее миру практику сгущающегося ужаса — тотальный террор. И сполохи романтической жертвенности, то и дело мертвенно озаряющие размытый контур призрака, лишь добавляют этой тени зловещей убедительности.
      Подобный образ, как и множество других ужасающих образов, определенно навязывает нам подсознание, поскольку сознание в экстремальных условиях информационного потопа для нас — редкость. Но до какой степени в действительности черна природа террора? Какая правда таится в ее придонной тьме? Ответить на этот вопрос непросто, как непросто сказать: кто отец вдохновения — верх или низ?
      Среди экстремистов, в разные времена радевших о благе народа и сострадавших его тяготам, многие интуитивно, а то и вполне внятно, понимали, что народ вовсе не нуждается в их заботе, а сами они чужды или в лучшем случае безразличны ему. И тем не менее они настойчиво шли по избранному пути, желая во что бы то ни стало облагодетельствовать дальних и ближних, желая любыми средствами сделать человечество счастливым даже помимо его воли. Что же двигало и двигает этими людьми, во многом достойными, честными, жертвенными? В конце концов, ведь не одни же психопаты и "темные личности" уходили в революцию.
      Начальной фигурой в летописи русского революционного террора, пожалуй, смело можно считать Дмитрия Каракозова, стрелявшего в Александра II у решетки Летнего сада, но почему-то гораздо больше шума произвел «разбуженный» каракозовским выстрелом Сергей Нечаев, как раз незадолго перед этим прибывший в столицу.
      Сын священника, одно время он преподавал Закон Божий в санкт-петербургском Сергиевском приходском училище. После каракозовского дела, став горячим сторонником социалистических идей, Нечаев со всей страстью неофита, обретшего новую веру, отдался делу революции. Уже тогда, 22 лет от роду, он умел подчинять своему влиянию едва ли не всех, с кем ему приходилось сталкиваться. Выражаясь языком современной политической прессы, Нечаев несомненно являлся харизматическим лидером. Он собрал вокруг себя группу студентов Медико-хирургической академии и попытался создать подобие некой революционно-анархистской организации. Он даже составил список лиц "подлежащих ликвидации", куда вошли две самые знаменитые, не считая царя, жертвы террористов XIX века Ф. Ф. Трепов и Н. М. Мезенцов. Однако весной 1869 года, когда в столице прокатилась волна студенческих волнений, Нечаев, скрываясь от полиции, был вынужден уехать — сначала в Москву, потом за границу.
      Из Швейцарии он обратился к студенчеству с воззванием, призывающим готовиться к перевороту. В этом воззвании, в частности, были следующие слова: "Будьте же глухи и немы ко всему, что не дело, ко всему, что не мы, не народ". Сам Нечаев, узурпировав право говорить и действовать от имени народа, ради этого вожделенного дела был готов на все, вплоть до обмана, провокации, подлога, преступления. (Так в свое время Нечаев признавался в любви Вере Засулич, но та, будучи умной барышней, быстро сообразила, что дело вовсе не в любви, а исключительно в желании Нечаева привлечь ее к работе за границей.)
      В Швейцарии Нечаев, выдав себя за представителя якобы существующего в России центрального революционного комитета, сблизился с Бакуниным, которого поразил силой своего характера и фанатичной преданностью революционной идее. Вместе с Бакуниным он издал в Женеве два номера журнала "Народная расправа", на страницах которого развил свою концепцию заговора и бунтарско-анархистское понимание задач революционного движения. В частности Нечаев настаивал на самых решительных террористических действиях не только по отношению к представителям власти, но и по отношению к публицистам проправительственного и даже либерального лагеря.
      Осенью 1869 года с удостоверением за подписью Бакунина, в котором говорилось, что он состоит членом "Русского отдела Всемирного революционного союза", Нечаев возвращается в Россию. В Москве он энергично вербует членов в революционные ячейки, вводя в заблуждение доверившихся ему людей небылицами о "Всемирном революционном союзе" и обществе "Народная расправа". Разумеется, все это Нечаев делает во имя революции и блага народа. Во имя тех же идеалов он убедил своих ближайших товарищей, в числе которых был и литератор Иван Прыжов, убить члена их кружка студента Иванова. Нечаев обвинил Иванова в предательстве, поскольку Иванов казался ему слишком независимым, а следовательно опасным для дела человеком. Одновременно с ликвидацией предателя ячейка как бы «связывалась» его кровью. Подобные методы, получившие впоследствии название «нечаевщины», были теоретически разработаны и обоснованы Нечаевым в "Катехизисе революционера".
      Вскоре после убийства студента Иванова в гроте Петровской сельскохозяйственной академии нечаевская организация была раскрыта. К следствию по нечаевскому делу было привлечено более 300 человек, 87 из которых предстали перед судом. Сам Нечаев, однако, и на этот раз сумел скрыться за границей.
      Через посредство Бакунина и Огарева ему удалось получить для революционных целей крупную сумму из «Бахметьевского» фонда. После смерти Герцена Нечаев пытался возобновить издание «Колокола», выпускал какие-то прокламации, но, в конце концов, благодаря авантюрному образу действий (обманы, чтение чужих писем, подготовка к экспроприации в Швейцарии etc.), потерял доверие даже расположенного к нему Бакунина.
      В 1872 году швейцарское правительство по требованию России выдало Нечаева как уголовного преступника. По обвинению в убийстве Иванова, Нечаев был приговорен к 20 годам каторжных работ. Однако Сибири он так и не увидел — ему был уготован застенок в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. Это было страшное место — кто сидел там, было предметом тайны не только для чинов комендантского управления, но и для тех, кто служил в самом равелине. Для заключения в эту тюрьму и для освобождения из нее требовалось повеление государя. Вход сюда был позволен коменданту крепости, шефу жандармов и управляющему III Отделением. Попав в равелин, заключенный терял имя и мог называться только по номеру. Когда узник умирал, тело его ночью тайно переносили из этой тюрьмы в другое помещение крепости, чтобы не подумали, будто в Алексеевском равелине есть заключенные, а утром являлась полиция и забирала тело, имя же и фамилию умершему давали по наитию, какие придутся.
      Но Нечаев не спешил унывать — ему удалось распропагандировать охрану и через нее вступить в сношения с партией "Народная воля", которой он предложил план освобождения всех заключенных из крепости, в том числе и из Алексеевского равелина, а также целый ряд не менее фантастических проектов. Осуществлению их помешали события 1 марта 1881 года.
      Вскоре после убийства первомартовцами Александра II связь Нечаева с народовольцами была обнаружена и охрана заменена. Прежняя, пав жертвой харизматической личности петропавловского узника, отправилась по этапу в Сибирь. Через год после этого Нечаев умер, по одним сведениям — от водянки, по другим — покончив с собой.
      Сергей Нечаев, как своеобразный тип борца за свободу, симбиоз радикала и уголовника, был увековечен Достоевским в «Бесах» в образе Петра Верховенского. (Что говорить, Нечаев просился на бумагу, так как саму судьбу свою выстроил, словно авантюрный роман.) В те времена, когда в политическую деятельность как правило шли люди честные, достойные, подчас истинно благородные, подобный тип революционера был еще редкостью.
      Федор Михайлович, во младые лета вместе с другими петрашевцами пострадавший за увлечение умеренным радикализмом, усмотрел в нигилизме Нечаева опасную болезнь — "появились новые трихины", — он вообще питал слабость к болезням, гениально отправляя своих героев в горячку, беспамятство, идиотизм. Но было ли это болезнью? Если да, то болен был и сам Достоевский. Чем, в сущности, занимается художник? Сюжетной и стилистической организацией воображенного пространства в меру отпущенного ему таланта. Тем же занимается и всякий экстремист, с той разницей, что он последовательно стремится преобразовать пространство, до которого физически способен дотянуться. То есть его усилия направлены на создание вокруг себя угодной ему реальности. А не является ли искусством высшего порядка попытка дерзостью поступка, широтой жеста и величием порыва стремительно преобразить вокруг себя саму действительность?
      Для обоснования параллели: сфера искусства — сфера политики, — уместно будет привести следующую универсальную схему.
      Культура эпохи — это сложное единство различных типов культуры, в котором противоположности оказываются залогом существования как друг друга, так и общего целого. С наибольшей наглядностью логически оформить горизонтальный срез культуры можно при помощи модели Леви-Строса "горячие культуры — холодные культуры", перенеся ее с традиционно исторических культур на современные в системе элитарное — массовое.
      Чтобы не возникла путаница в понятиях, следует привести ряд уточнений. Самый горячий полюс — это элита в понимании Воррингера и Ортеги-и-Гасета. Если добавить социологическую характеристику, то получится следующее: творческая элита — это динамическое социокультурное образование, малочисленное, но влиятельное в общей картине культуры. Это люди активные, ярко одаренные, способные к созиданию принципиально новых форм. Все, что они создают, пугающе ново, ломает существующие правила и осознается обществом как нечто враждебное. Культура элиты крайне разнообразна, разнонаправлена, здесь очень высок процент "ложного эксперимента", болезненности, у нее и ангельский, и демонический лики, она порождает и открытия, и заблуждения, но только она способна творить новое. Образовательный ценз и социальное происхождение не играют при формировании творческой элиты особой роли. Действует некий закон вытеснения в элиту: непонимание и враждебность окружающих заставляют людей, способных к созданию новых форм, менять образ жизни до тех пор, пока они не обретут единомышленников.
      В массе своей общество не признает подобный элитарный тип культуры, отказывая ему и в элитарности и в культурности, и оценивая его как непрофессионализм, антигуманность, безкультурие. В общественном сознании существует иная элита — та, что стоит на страже традиционного, адаптированного и привитого обществу искусства.
      Далее следует массовая культура. Она генетически связана с «большой», профессиональной культурой, по которой обычно устанавливают периодизацию и историю искусства, но ее хронологические границы несколько сдвинуты, поскольку она использует только те культурные явления, которые получили признание, тогда как драматическая перипетия их рождения уже забыта.
      Массовая культура — особый феномен, у нее свои законы возникновения и развития форм, своя температура (более холодная), свое время (замедленное). У нее относительно небольшой диапазон версий, она любит однообразие и повторение и обладает избирательной памятью — помнит элементы давно забытых культур, но забывает недавнее прошлое. Массовая культура легка для усвоения, поскольку ориентирована на норму, на среднее. При этом массовое искусство имеет свои каноны художественного и не может быть определено как плохое элитарное искусство.
      И наконец абсолютно холодный полюс — это народная культура в этнографическом смысле слова: замкнутый, завершенный, неразвивающийся музей массовой культуры прошлых эпох. Творческая элита обращается к нему, как правило, в периоды культурных переломов, оживляя ушедшие, но ставшие вдруг актуальными идеи и формы.
      Если перевести эту модель из контекста культуры в социально-политический план, мы получим следующую схему.
      Горячий полюс — это кипящий котел радикализма, поле деятельности экстремистов и политических маргиналов самого разнообразного направления и толка, стремящихся волевым усилием сломать существующие устои, а затем на пустыре воздвигнуть свою, пусть не всегда внятную, идеальную конструкцию, построить небо на земле. Ради этого они готовы на самые крайние меры, вплоть до принесения в жертву как самих себя, так и совершенно посторонних людей. Таков их дар человечеству или какой-то определенной его части, выделяемой по национальному, классовому, конфессиональному или какому-либо иному признаку. При этом, они уже не задумываются над тем, будет ли их дар принят, хотя многие подспудно догадываются, что даруемый о подарке не просит и, возможно, при случае вернет его — неучтиво и даже грубо.
      Место массовой культуры в этой модели займут различные центристские силы в промежутке от умеренного либерализма до умеренного консерватизма, не стремящиеся к радикальному слому существующего порядка, но лишь к его постепенной эволюционной трансформации, к медленному дрейфу гражданского общества в лоно личного и государственного благоденствия.
      Ну, а холодный полюс — это мечтательный консерватизм пассеистического направления, стремящийся музеефицировать прошлое и там, в этом музее, свить гнездо, чтобы высидеть отсутствующее в нашем отравленном нелепыми новшествами настоящем некое исконное счастье. Однако черпают отсюда и радикалы — ведь теория расового превосходства была выведена едва ли не из культа Вотана.
      Подобная универсальная модель дает представление о том, что люди оказываются разведенными в разные категории культурного, социально-политического или какого-то иного поприща не по причине особой организации ума, имущественному цензу или наличию/отсутствию определенных моральных качеств, а лишь из-за разницы температуры их творческого накала. У Достоевского и Нечаева — без какого бы то ни было уязвления личностных свойств каждого — накал этот вполне сопоставим. Ведь художественная практика, как и практика политического радикализма, отнюдь не чужда пламенному ниспровержению традиции. Не эта ли правда таится в придонной тьме природы терроризма?
      О том, что экстремизм и горячий полюс культуры родственны по темпераменту, говорит хотя бы тот факт, что русские футуристы с восторгом приняли революцию, а итальянские колонной пошли за Муссолини. О том же самом свидетельствует и участие литератора Прыжова в убийстве студента Иванова, и раскритикованные Ремизовым литературные попытки Бориса Савинкова, и поэтические опыты Блюмкина, и автомат Сикейроса, поливающий свинцом резиденцию Троцкого, и демарш Мисимы, и незавершенная судьба Лимонова… Все они вслед за Константином Леонтьевым, каким бы яростным оппонентом радикализма и революции он не был, могли бы клятвенно воскликнуть: "Эстетика выше этики!" Кроме того, если вспомнить, что террор — инструмент не только оппозиции, но и власти, то вполне естественно будет выглядеть и кифара в руках Нерона, и поэтическое перо за ухом семинариста Джугашвили, и палитра с кистью у Адольфа Шикльгрубера.
      Ну, а во что выливается социальный эстетизм пришедших к власти радикалов, мы уже знаем. Как художник стремится к прозрачной чистоте своего детища, к ясности созвучий, гармонии красок, текучести смыслов, так и вожди восторжествовавших радикалов стремятся к удалению того тумана, который портит прозрачность вида на их совершенные социальные конструкции. В этих конструкциях, в этом идеальном завтра, нет места мутному планктону жизни: хромоножке, тусовщику, бесцельному смотрению в окно, собачьей куче на газоне, червивому яблоку… Но это так, литература. На практике же в этом идеальном завтра нет места оппоненту, тунеядцу, гяурам, дворянскому сословию, сразу всем евреям. И не потому, что борцы за идею такие отпетые природные злодеи, а потому, что иначе никак. Иначе социальная картина оказывается незавершенной, замусоренной реликтовыми остатками первичного хаоса, что, безусловно, претит их эстетическому чувству. А то, что за эстетическое чувство можно оказаться проклятым, радикала не очень волнует. То есть волнует. Но все же не очень. Ведь плевать в колодец ему приходится не по злобе и коварству, а просто от избытка слюны, тем более что здесь куда не плюнь — везде колодец.

3. Дмитрий Каракозов: национальный вопрос

      Судьбы людей, зачастую совершенно друг с другом не знакомых, порой удивительным и даже роковым образом пересекаются, заставляя стороннего наблюдателя всерьез задумываться о какой-то изначальной сюжетной преднамеренности, о неком заведомом демиургическом промысле. Представление об этом промысле скорее свойственно античному мировоззрению (и прекрасно выражено в античной трагедии), нежели христианскому сознанию, менее склонному удивляться мастерству плетения человеческой доли. Потому, должно быть, всякого рода знаковые совпадения в наше время, как правило, служат импульсом для мифотворчества, а не просто подтверждают квалифицированную работу мойр, что, собственно говоря, для античного сознания в подтверждении вовсе не нуждалось.
      Примеров, близких интересующей нас теме, много.
      Генерал-губернатор Санкт-Петербурга Лев Николаевич Перовский лишился должности в связи с покушением Каракозова на жизнь государя императора. Дочери Перовского Софье было всего 12 лет, еще вся жизнь впереди. За несколько лет до этого события дети Перовские спасли тонущего в пруду соседского мальчика Коленьку Муравьева. В 1881 году молодой перспективный прокурор Николай Валерианович Муравьев добился для подсудимой Софьи Перовской смертного приговора, несмотря на опасения, что обвиняемая публично напомнит ему о совместных детских играх.
      Дмитрий Каракозов и его двоюродный брат Николай Ишутин обучались математике в пензенской гимназии у никому неизвестного учителя Ильи Николаевича Ульянова, в семье которого за несколько дней до каракозовского покушения родился сын Александр. Впрочем, Илья Николаевич Ульянов обучал математике не только будущих революционеров Каракозова и Ишутина, но и будущего прокурора Неклюдова, в свою очередь добившегося смертной казни для старшего сына своего учителя. И мог ли государь император Александр III предположить, что, утверждая в 1887 году смертный приговор пятерым шалопаям, он роет могилу не только собственному сыну, наследнику престола Николаю Александровичу (кстати, символично подписавшему отречение от престола не где-нибудь, а на станции Дно), но и всей великой империи? Нет, предвидеть такое не во власти человека, тем более, подобная прозорливость не предполагается жанром вышнего промысла. И в самом деле — не может и не должен государь всея Руси близко к сердцу принимать смерть прибывшего из провинции студента Александра Ульянова и испытывать державное волнение за судьбы ближайших родственников повешенного. У него другие функции.
      Вот и еще совпадение: близким другом Фанни Каплан, в марте 1918 года стрелявшей в Ленина, был Борис Герман, первый муж Надежды Крупской.
      Но вернемся к Каракозову.
      Чернышевский закончил свой знаменитый бестселлер 4 апреля 1863 года, сопроводив это событие следующим заявлением: главный герой (Рахметов) исчез, но он появится, когда будет нужно, года через три. Чернышевский имел в виду, конечно же, крестьянскую революцию, которая, по его предположениям, должна была вскоре грянуть. Предположения не сбылись, но Каракозов умудрился выстрелить в государя императора у решетки Летнего сада именно 4 апреля 1866 года, ровно три года спустя… Слова Чернышевского "когда будет нужно" мгновенно перетолковали: граф Муравьев (который "Вешатель") усмотрел в романе "Что делать?" явственный намек на покушение Каракозова, и журнал «Современник» закрыли навсегда.
      Если Нечаева, как революционера, с полным правом можно отнести к разряду "темных личностей", то Каракозов определенно представлял собой тип революционера с неустойчивой психикой — люди, знавшие его лично, откровенно говорили о Каракозове, как о душевнобольном человеке.
      В 1861 году, по окончании пензенской гимназии, выходец из мелкопоместной дворянской семьи Дмитрий Каракозов поступил в Казанский университет, но вскоре был исключен оттуда за участие в студенческих волнениях. В 1863 году он был принят обратно и перевелся в Московский университет на юридический факультет. Однако, не имея возможности внести плату за обучение, в 1865 году Каракозов был вынужден из университета уйти.
      В Москве Каракозов вступил в тайный кружок учащейся молодежи, ставивший себе целью распространение социалистических идей среди студенчества и рабочих, дабы подготовить массы к революционному перевороту. В этом кружке, носившем неприхотливое название «Организация», видную роль играл двоюродный брат Каракозова, Николай Ишутин, тоже человек душевно неуравновешенный, каковой факт впоследствии получил даже медицинское освидетельствование. В «Организации» было умеренное течение, склонное к медленной и кропотливой работе среди народа, и крайнее, считавшее необходимым для достижения поставленных целей привлечение более решительных средств, в частности, таких как освобождение из Сибири Н. Г. Чернышевского и Н. А. Серно-Соловьевича. Сторонники крайних мер хотели даже выделиться из «Организации» в отдельное общество, с брутальным юмором нареченное "Адом".
      Каракозов был как раз из последних. Считая мирные средства недостаточными и не достигающими цели, он самостоятельно решился на цареубийство. Однако намерение его не встретило сочувствия друзей. Ишутин и Странден отправились за уехавшим в Петербург Каракозовым и убедили его вернуться в Москву, взяв при этом с него обещание впредь ничего подобного без их ведома и согласия не предпринимать. Тем не менее через несколько дней Каракозов вновь тайком уехал в Петербург, где совершил неудачное покушение на Александра II, выходившего после прогулки из Летнего сада.
      Для расследования покушения была назначена следственная комиссия под председательством генерала М. Н. Муравьева, которая раскрыла и существование «Организации». Вместе с Каракозовым перед Верховным уголовным судом предстали еще 10 человек. Каракозов был приговорен к смертной казни. Приговор привели в исполнение 3 сентября 1866 года на Смоленском поле в Санкт-Петербурге.
      Вера Засулич впоследствии скажет по этому поводу: "Каракозовское дело, конечно, займет в истории нашего движения гораздо более скромное место, чем нечаевское". Но почему? Почему так случилось, что дело Каракозова, стрелявшего в государя императора, оказалось в тени последующих дел, и в частности нечаевского дела? Почему Дмитрий Каракозов не стал родоначальником русской террористической традиции, а выстрел его в глазах современников выглядел своего рода эксцессом?
      Как ни странно, все упирается в национальный вопрос.
      В 1859 году И. С. Тургенев опубликовал роман «Накануне», где главным героем был выведен болгарский революционер Дмитрий Инсаров, мечтающий освободить свою родину от турецкого ига. "Освободить свою родину! — восклицала русская девушка Елена Стахова, влюбленная в Инсарова. — Эти слова и выговорить страшно — так они велики!" Надо учесть, что слова эти — "освободить свою родину" — без сомнения являлись эвфемизмом, ведь прогрессистски настроенное русское общество жаждало освобождения не меньше, чем болгарское, хотя и несколько иного рода. Тургенев предлагал русскому читателю дилемму: что на данный момент наиболее важно и благородно — отнести эти слова на счет собственной родины или воспринять их как призыв к сочувствию угнетенным болгарам? Однако критик Добролюбов был человек прямой и суровый, он не знал и знать не хотел никаких эвфемизмов. В статье "Когда же придет настоящий день?", посвященной тургеневскому роману, он потребовал открытого и недвусмысленного ответа на вопрос, чью родину следует спасать? А заодно и растолковал недогадливому читателю, на чем основан выбор героя: мол, отечественная цензура, пугливая и глупая, не пропустила бы роман о русском борце за свободу. На болгарина выбор пал случайно, утверждал Добролюбов, так как на его месте мог бы оказаться любой славянин, кроме поляка и русского. Таким образом, он наметил сразу две оппозиции. Первая: все братья славяне — поляк и русский. Вторая: русский — поляк.
      Польский вопрос был чрезвычайно болезнен в XIX веке как для русских, так и для самих поляков. Периодические разделы Польши и присоединение части ее территории к России (официально считалось, что мера эта имела исключительно положительные последствия — стабилизировалась польская экономика и восстановился правопорядок) привели к тому, что Польша, находящаяся в положении полуколонии, жаждала независимости. Поляки дважды восставали (в 1830 и 1863 годах), русское правительство эти восстания жестоко подавляло. "Польский патриот" Валериан Лукасинский провел в одиночном заключении 48 лет, из них 37 — в Шлиссельбурге. К концу его пребывания в крепости даже начальник III Отделения не знал, кто это такой и за что посажен.
      Прогрессивная часть русского общества сочувствовала полякам (так поэтесса Евдокия Ростопчина пострадала за балладу "Неравный брак", где под видом супружеской размолвки была представлена распря двух народов); обыватели и «патриоты» в свою очередь относились к полякам настороженно и склонны были ожидать от них каких угодно гадостей. Например, во время знаменитых петербургских пожаров 1862 года у простонародья не было ни малейшего сомнения в том, что виноваты в поджогах "студенты и поляки". «Студентов» и «поляков» отлавливали и били, руководствуясь при этом, как правило, исключительно внешним признаком — длиной волос.
      Эту характерную мифологему (о безусловной вине во всех национальных бедах поляков и нигилистов) реализовал в дилогии "Кровавый пуф" Всеволод Крестовский. Польский заговор у него занимает место более знакомого нам заговора жидо-масонского: поляки везде, во всех областях империи и всех слоях общества, они паразитируют на теле доверчивого русского народа, они плетут интриги, устраивают заговоры и поджоги, они умело манипулируют русскими революционерами (нигилистами), которые становятся их слепым орудием. Революционное движение в России является непосредственным результатом деятельности польских националистов. Соответственно, то, что кажется подготовкой русской революции, есть на самом деле подготовка польского восстания, а те, кого принято считать борцами за свободу забитого русского народа, на самом деле ратуют за свободу гордого народа польского. Вот пример национального коварства: прекрасная собою польская дворянка, супруга губернатора, изо дня в день рядится в черное платье, а русские губернские дамы, в коих сильно развит подражательный элемент, вслед за губернаторшей также облачаются в черное. Думаете, черный цвет полячке просто к лицу? Вовсе нет — она носит траур по несчастному угнетенному отечеству и, диктуя моду, принуждает носить траур по этому поводу и наивных русских дам, которые, впрочем, так никогда и не узнают, какое страшное отступничество совершили.
      К слову, история польского негодяйства выражена и в другом романе Крестовского — прославленных ныне "Петербургских трущобах". Но для нас поляки больше не являются внутренними врагами, и мы смотрим сериал (если смотрим), не делая далеко идущих выводов из фамилии Бодлевский.
      Нельзя сказать, что полонофобия не имела под собой совершенно никакой почвы. В конце концов, в разгар революционного террора 1905–1908 годов именно польские национал-экстремисты использовали в своей тактике самые иезуитские приемы. Так, например, Заварзиным описан случай, когда члены Польской социалистической партии казнили отца полицейского осведомителя, чтобы во время его похорон убить сына — свою главную мишень.
      Как бы там ни было, атмосфера полонофобии сделала свое дело: когда, по зову Добролюбова, русский деятель в образе Каракозова, наконец, явился, во-первых, никто не обрадовался, ни либералы, ни консерваторы, а во-вторых, его немедленно сочли поляком. "Нет! Он не русский! Он не может быть русским! Он поляк!" — восклицал в "Северной пчеле" Михаил Катков. И хотя в скором времени личность преступника выяснили ("Прискорбно, что он русский", — меланхолически заметил государь император), тайная надежда на польское его происхождение долго еще не умирала в сердцах чиновников, ведущих следствие.
      Отчасти именно эта надежда явилась причиной того, что с несчастным малахольным Каракозовым обходились крайне жестоко. Слухи о пытках арестанта имели широкое хождение в русском обществе, хотя пытки в прямом смысле этого слова к Каракозову не применялись. Его изводили бессонницей, не давая спать по несколько суток кряду. Его проверяли каждые четверть часа, так что он, в конце концов, научился спать сидя на стуле и качать во сне ногой, чтобы вводить в заблуждение своих мучителей. Однако вскоре его разоблачили, и охрана получила повод возмутиться избытком преступной сообразительности у своего подопечного. Цель этой меры была такова: предполагалось, что однажды спросонок Каракозов потеряет контроль над собой и заговорит по-польски, чем с потрохами выдаст свое истинное происхождение. Тогда все вновь встанет на свои места — русский народ по-прежнему окажется преданным царю-батюшке, а народ польский вновь будет уличен в черной неблагодарности и низком коварстве.
      В этом деле есть еще один персонаж — Осип Комиссаров, тульский крестьянин, толкнувший злоумышленника под руку непосредственно в момент выстрела. Ни тогда, ни сейчас никому не было и нет дела до того, сделал ли это Комиссаров осознанно или случайно. Сама рефлекторность его движения трактовалась тогда как безотчетная готовность русского человека встать на защиту государя — "рука Всевышнего отечество спасла". Газеты и журналы в 1866 году на все лады восхваляли Комиссарова, его подвиг сравнивали с подвигом Сусанина (помните? — завел поляков в дебри), благо — какая приятная подробность! — родом он тоже происходил из-под Костромы. Страна ликовала: царь вновь чудесным образом убережен! Во всех церквях служили благодарственные молебны (бывший народоволец Лев Тихомиров, уже в пору своего раскаяния, писал, что радоваться, собственно, было нечему, ибо день, когда русский человек стреляет в русского царя, следует считать днем скорби, а не радости); Комиссарову срочно пожаловали дворянство (отныне он стал Комиссаров-Костромской); патриотически настроенные рабочие в Москве били студентов, называя их «поляками»; публика в Мариинском театре на приуроченном к случаю представлении "Жизнь за царя" освистала артистов, представлявших поляков, — так Россия пришла в движение.
      А когда год спустя в Париже поляк Березовский выстрелил в Александра II, никто уже особенно не удивился и не огорчился, ибо, как заметил в далеком Лондоне Герцен: "Глупо еще раз огорчаться по одному и тому же поводу".
      Выводы из этой истории, разумеется, были сделаны, и в первую очередь — русскими революционерами. Тринадцать лет спустя, весной 1879 года, в Петербург к землевольцам явились сразу три молодых человека, разочаровавшихся в своем хождении "в народ". Из опыта своего народничества они одновременно вынесли одну и ту же истину — надо убить царя, и тогда все переменится, русский народ воспрянет и повсеместно восторжествует социальная справедливость. Эти трое были: русский Соловьев, поляк Кобылянский и еврей Гольденберг. К моменту их появления землевольцы сами еще не планировали цареубийства, но с тремя будущими героями надо было что-то делать. Оказывать им помощь, так сказать, в официальном порядке землевольцы отказались, но в частном — решили поддержать одного, Александра Соловьева, поскольку, как писала много лет спустя Вера Фигнер: "Не поляк и не еврей, а русский должен был идти на государя". В самом деле, если Александра II однажды уже так огорчила национальность Каракозова, то недурно будет еще раз огорчить его тем же самым. Ведь такое важное дело как цареубийство ни в коем случае не должно было выглядеть узконациональной местью, напротив, оно должно символизировать отречение русского народа от своего царя…
      Выходя "на дело", Соловьев зарядил револьвер патронами с медвежьими пулями — соответственно масштабу дичи. Однако покушение вновь закончилось неудачей.
      Но и это еще не все.
      В конце концов настало 1 марта 1881 года, день триумфа и одновременно день крушения надежд народовольцев — государь был казнен, но к народному восстанию это не привело. Царь был убит бомбой Игнатия Иоахимивича Гриневицкого; сам метальщик также был смертельно ранен при взрыве. И тут в деле возникают труднообъяснимые на первый взгляд вещи: мало того, что умирающий Гриневицкий, на минуту пришедший в сознание, на вопрос, кто он, прошептал: "Не знаю", так и его старшие товарищи по партии — Желябов, Перовская и другие — упорно отказывались на следствии называть его имя. Почему? Они уже ничем не могли ему навредить. Напротив, по логике вещей, можно предположить, что народовольцы были бы заинтересованы в том, чтобы имя героя просияло и стало общеизвестно. Но они молчали — из соображений партийной дисциплины или просто «назло» следствию? А может быть потому, что происхождение юного героя противоречило эстетической установке террористов — "не поляк и не еврей, а русский должен идти на государя"? Нельзя, конечно, категорически утверждать, что Гриневицкий был поляк (Тихомиров после ряда рассуждений назвал его "литвином"), но он был католик и, разумеется, уж никак не был русским. Таким образом, совершив подвиг, значение которого в среде народовольцев невозможно было переоценить, Гриневицкий все-таки испортил им песню. Возможно, не будь организация в таком бедственном положении из-за людских потерь, вызванных арестами, Перовская и не поставила бы его в цепочку метальщиков, возможно, если бы Тимофей Михайлов явился на место действия, а Николай Рысаков кинул бы свою бомбу чуть прицельнее, цареубийца и оказался бы русским… но этого не случилось.
      "Древний спор славян между собою" завершился лишь в 1918 году, когда Ленин отпустил Польшу на все четыре стороны. С тех пор следы "польского вопроса", кажется, совершенно истерлись. И если нам время от времени что-то не нравится в поляках, то это уже не так больно и не ведет к столь далеко идущим выводам, как столетие назад.

4. Александр Соловьев: "Государь — мой!.."

      Помимо полукриминальных "темных личностей", наподобие Нечаева, свободных от всякой нравственной узды, а также людей психически неуравновешенных, стоящих на грани душевной болезни, вроде Каракозова, в России XIX века существовал третий, возможно, самый распространенный тип революционера — революционер-идеалист. Радикалы, относящиеся к этому типу, как правило, изначально были честны, ранимы, внутренне благородны и, как ни странно, именно эти похвальные качества приводили их к навязчивой мысли о разрушительной общественной деятельности ради грядущего всенародного блага. В силу обостренного чувства справедливости, подобные люди крайне уязвимы и особенно мучительно переживают грубость, грязь, пошлость, уродство и прочие этические и эстетические изъяны окружающей их действительности, но вместе с тем, благодаря своей повышенной чувствительности, тонкокожести, они невольно сами пропитываются пороком, в который погружен человек в нашем далеко не совершенном мире. Так соль в кадушке пропитывает рыжик. Пропитывает и делает его съедобным. А иначе, принимая индивид в его природном виде, каким бы он прекрасным ни был, общество рискует заработать то, что нынче называют импортным словом диарея…
      Просматривая революционный мартиролог XIX столетия, более характерной фигуры, нежели Александр Соловьев, для иллюстрации типа революционера-идеалиста подыскать поистине невозможно.
      Отец его, помощник лекаря, служил в дворцовом ведомстве, поэтому в гимназии Соловьев учился за счет казны. По свидетельству знавших его людей, с родными он был одинаково хорош и ровен, характер имел необщительный, о себе говорить не любил.
      Во время учебы в университете содержал себя уроками, однако после второго курса за неимением средств вынужден был из университета уйти. Уже в те времена имея желание служить на благо народа, Соловьев уехал в Торопец, где поступил на должность учителя истории и географии. В нанятой квартире жил один, с уездным обществом не водился, в церковь не ходил, в карты не играл, водки не пил. Рассказывали, будто он регулярно клал деньги перед раскрытым окном, чтобы их мог взять любой, кто пожелает. "Зачем ты это делаешь?" — спрашивали его. "Быть может, кому-то они нужны больше, чем мне", — отвечал Соловьев. Воистину он был неуязвим со стороны материальных нужд. Однажды он послал проходящего мимо мальчишку в булочную, и тот скрылся вместе с деньгами. На упреки Соловьев возражал, что обычно прохожие исполняют его поручения и не обманывают.
      Вера Фигнер с симпатией рассказывает о его рассеянности и явной непрактичности: "В обыденной жизни с ним часто случались разные приключения, вызывавшие шутки со стороны близких товарищей: пойдет гулять или на охоту, непременно попадет в какое-нибудь болото, заблудится и не найдет дороги; в городе, будучи нелегальным, забудет адрес своей квартиры; при ночной встрече с полицейским на вопрос: кто идет? — по какому-то чудачеству отвечает: «черт», и попадает в участок". Просто Паганель какой-то.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2