Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записные книжки (-)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кин Виктор / Записные книжки (-) - Чтение (стр. 4)
Автор: Кин Виктор
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Так кончился его трехгодичный искус. Уже на другой день его послали на открытие выставки по куроводству. Это был успех, подъем, первые шаги по большой дороге, и куры, хохлатые, пестрые, краснолапые, кудахтали о его судьбе. Еще долгое время он не мог избавиться от привычки писать о покойниках, и его отчеты о воскресных гуляньях, о банкетах, о парадах отзывались как-то ладаном и "вечной памятью".
      Сегодня папа Лифшиц пришел в редакцию раньше обыкновенного. Обычно по утрам в иностранном отделе бывало пусто. Здесь работа начиналась с двух, и до этого времени можно было забегать сюда писать, рыться в газетах, в перерывы приходить и сосредоточенно ругать контору, разметочный лист, всю эту "собачью работу, в которой не имеешь ни минуты покоя". Здесь был тихий оазис, заповедное место, куда шум работы доносился слабо, отдельными звуками.
      У стола стояло кресло с кожаной древней подушкой. Эта подушка кочевала, говорят, по шести редакциям, видела времена Суворина, Яблоновского, Розанова, процесса Бейлиса и анафемы Толстому; она была уже такой же рыжей и потертой, когда немцы брали Калиш и газетчики стряпали первые "немецкие зверства". При ней в "Русское слово" прибежал взволнованный, бледный, в шляпе, съехавшей на ухо, репортер и, роняя палку и перчатки, по дороге к редактору крикнул:
      - Они разогнали Учредительное собрание...
      Прежде чем сесть за работу, папа Лифшиц проходил из угла в угол, выпячивая грудь и разглаживая обеими руками густое серебро своих волос. Потом он извлекал платок, прилаживал старательно вокруг носа, набирал воздух, выкатывал глаза и оглушительно сморкался. Это был установленный, десятилетиями выработанный обряд, что-то вроде сигнала, утренней трубы, возвещающей, что папа Лифшиц пришел, садится, точно в седло, на свою кожаную подушку и принимается за работу.
      Потом обряд развертывался дальше. На зажженной спичке он обжигал перо и погружал его в чернильницу, чтобы оно не рвало бумаги и не сажало клякс, суеверие человека, работавшего пером несколько десятилетий.
      Перед собой он клал пачку газет и принимался их читать: серые, без иллюстраций, в три широкие колонки, торжественно скучные немецкие газеты; французские - с пестрыми шрифтами и уголовными романами на третьей полосе; американские - громадные, на тридцать - пятьдесят страниц, с фотографиями боксеров, улыбающихся женщин, железнодорожных крушений, напечатанными теплой коричневой краской на изумительной бумаге. Газеты таили трепет далекой жизни, шум чужих городов: президент дал обед на триста персон: Мэри Лоутон собирается переплыть Ламанш этой весной; японское судно "Сакен-Мари" напоролось на блуждающую мину; человеку-зверю Мартину Пикару, изрезавшему любовницу на куски и сжегшему их в камине, оттяпали голову в Гренобле по приговору суда. Ну-ну.
      Когда-то, очень давно, когда папа Лифшиц был еще репортером, приезжал президент Французской республики господин Фор, были иллюминация и банкеты. Какой-то спортсмен тоже собирался переплывать какой-то пролив. В Гаванской бухте взлетел на воздух американский фрегат "Мен" с экипажем в двести человек; американцы объявили Испании войну и отняли Филиппинские острова. Знаменитый Джек-Потрошитель был повешен в Лондоне. И тогда еще - давно! заведующий иностранным отделом в "Московском листке" Исидор Кормчевский, полный человек в модном двубортном жилете и клетчатых брюках восьмидесятых годов, поляк, варварски калечивший русский язык, высказал этот задумчивый афоризм:
      - Жизнь подобна колесе!
      Профессиональная ирония, житейская мудрость человека, для которого новость, сенсация сделались ежедневной рутиной, материалом ремесла.
      Он был журналистом по профессии, но по призванию он был скептик...
      2
      Утром в полутемных комнатах редакции раздался одинокий звонок. Он рассыпался мелкой дробью над пустыми столами и грудами смятой, испачканной бумаги, отозвался дребезжаньем в пустом графине и обессиленно утих. Тогда из глубины коридора вышла со щеткой уборщица, бабушка Аграфена.
      Это была ее неутомимая старческая страсть, увлечение, которому она отдавалась всей душой. Она любила говорить по телефону. Для нее это не было пустой, легкомысленной забавой, она относилась к этим разговорам, как к своему долгу, торжественно и сурово. Медленно она снимала трубку, прижимала ее к желтому уху и многозначительно спрашивала:
      - А откуда говорят?
      Особенно волновали ее эти утренние звонки, когда в редакции никого нет и комнаты наполнены странной, выжидающей тишиной, отзвуками вчерашней работы. На улицах широко зевают милиционеры, дворники метут мостовую и бредут пьяные, - особенные, специфически утренние, они отличаются неразговорчивостью, вялостью и безразличием к внешнему миру. В эти часы иногда звонит выпускающий: "Бабушка Аграфена, вы не спите? Я забыл перчатки в хронике, так положите их в шкаф, знаете, справа, хорошо?" Потом гремит первый трамвай, приходят рабочие, которые заливают асфальтом тротуар напротив и выгоняют беспризорников из асфальтовых котлов. Телефон звонит чаще, но обычно по ошибке.
      - Это мясохладобойня?
      - Это базисный склад?
      И тогда она обстоятельно объясняла, что нет, это не мясохладобойня, и нет, это не базисный склад. Это редакция, надо дать отбой и позвонить по другому номеру. Она шла снова подметать комнаты с сознанием, что долг исполнен, ошибка исправлена, внесена ясность в сложные отношения людей с мясохладобойней и базисным складом.
      На этот раз ошибки не было. Откуда-то, из неведомого конца города, несмелый голос спрашивал, нельзя ли позвать к телефону редактора. Она выполнила весь свой установленный обряд, расспросив подробно, откуда звонят, кто и зачем, потом сообщила, что раньше четырех редактор не приходит, спросила, не надо ли секретаря, - так его тоже нет. На этом разговор окончился.
      Постепенно комнаты начали наполняться. Пришел секретарь газеты Берман, курчавый желчный еврей с узкими глазами, и, усевшись за стол, начал читать свежий номер газеты. Он не искал в ней новостей или интересных статей. Его занятием было разыскивать и яростно отчеркивать синим карандашом ляпсусы.
      Он охотился за ними, выслеживая, как дичь, перевернутые строки, длинные заголовки и смазанные клише. Сначала он тихо изумлялся, страдальчески поднимал брови, потом входил в азарт, в неистовство, набрасывался на газету с патетической жестикуляцией, изрыгая ругательства и вращая глазами. Он звонил выпускающему, поднимал его с постели и огорошивал вопросом, в котором дрожали возмущение и обида:
      - Почему у вас Ворошилов смотрит из номера?
      Или:
      - Не могли вы перенести "Письмо с Украины" вниз и дать немного воздуха над подвалом?
      Так он бесновался над газетой первые полчаса, заново переживая вчерашний рабочий день. Мысленно он следил за выпускающим в типографии, где ночью, согнувшись над разметкой, тот кромсал ножницами гранки. Вот он заносит руку над Ворошиловым и ставит клише на край страницы, так что нарком оказывается повернутым профилем "из номера" к внешнему краю газеты. Берман испытывает судорожное желание схватить выпускающего за шиворот и поставить клише посередине, чтобы портрет со всех сторон был окружен набором. Подвал можно было опустить и разверстать на все восемь колонок, поднять телеграмму, отодвинуть "Нам пишут" или выкинуть это к черту. Полоса заиграла бы строгой красотой отчетливой, хорошо сделанной вещи, получился бы хороший номер.
      Странное это дело, но вот за полтора десятка лет работы, проведенных в разных редакциях, с самыми разнообразными людьми, Берман еще ни разу не видел "хорошего номера", в котором ничто не нарушало бы гармонии шрифтов, рисунков и верстки. Всегда надо было что-нибудь поднять, отодвинуть или выкинуть. "Хорошего номера", наверное, никогда не было на свете, да и не будет. Это миф, отвлеченная мечта о недосягаемом величии, невозможная, как философский камень или вечный двигатель. Но таков закон всякой работы - надо шире размахиваться, надо мечтать о громадном, чтобы получилось просто большое. И Берман ежедневно возмущался над газетой - все это приводило его в приподнято-желчное настроение, которое, собственно, помогало работать и освежало, как ванна.
      В комнату вошел высокий, немолодой уже человек, заведующий информацией Бубнов, и раскланялся с Берманом с той подчеркнутой любезностью, которая появляется между людьми, не любящими друг друга. По дороге он прихватил несколько пакетов и ушел к себе в информацию, где уже нетерпеливо звонил телефон.
      Это была самая грязная и неуютная комната в редакции. Через одну стену широким размахом шла ярко-красная полоса; узкой струей она начиналась от окна и заканчивалась в углу эффектным каскадом пятен. Это было последствием одной замечательной истории - о том, как сам Бубнов пробовал открыть карандашом бутылку красных чернил, - вечером он ушел домой, скрипя зубами, раскрашенный, как пасхальное яйцо, вызывая в редакции восторженное одобрение. Окно выходило на соседнюю крышу, печь была закопчена, около телефона кусок стены был покрыт густой кучей номеров и надписями: "Был на "Динамо", никого нет, поеду в пять; снимки лежат в правом ящике..." На двери кто-то несмываемым химическим карандашом вывел: "Гуляющего Лифшица песочным часам смело уподоблю".
      Репортеры звали эту комнату "пещерой" и "ямой". Но в ее законченном безобразии была какая-то внутренняя симметрия, стильность, которая не оскорбляла глаз. Ежедневно через комнату проходили события - новости отовсюду, - они врывались бесформенной, орущей, неистовой толпой и оставляли на стенах свой след. Вот это пятно у стола - след похорон Лутовинова: репортер, прибежав с Красной площади, писал, не раздеваясь, отчет и вымокшим на дожде локтем испачкал стену. Большое гнездо пометок справа от телефона память о партсъезде. Круглое углубление в стене оставило разоблачение растраты в Кожсиндикате: разоблаченный пришел лично и ждал три часа Бубнова, чтобы бросить в него пресс-папье.
      У окна трое репортеров сидели и курили, болтая ногами, перекидываясь фразами с секретарем отдела Доней Песковым, погруженным в правку тассовских телеграмм. Бубнов разделся, сел за стол, засунув по привычке ноги в корзину для бумаг.
      - Есть что-нибудь?
      - Пока не много. Завтра приезжает эта делегация, англичане; в Иваново-Вознесенске открытие фабрики-столовой. Пошлем кого-нибудь?
      Репортеры повернули головы.
      - Нет, зачем, там же есть у нас Симонов. Кто у нас на съезде библиотекарей?
      - Мишка. Он мне звонил, говорит - скучища!
      Бубнов распечатал несколько конвертов и начал читать письма с мест. Разведки новых залежей калийных солей на Урале: "Есть основания думать, что Соликамские калийные месторождения по толщине пластов превзойдут шведские и германские разработки". В Киеве проведен праздник древонасаждения силами пионеров, три страницы популярного вздора о деревьях и детской самодеятельности. Итоги хлебозаготовок по Сибири - цифры, проценты, коэффициенты... Он вздохнул и принялся черкать глубокомысленные рассуждения о древонасаждении, одним ухом прислушиваясь к болтовне репортеров.
      У всех троих заспанный вид; они еще не встряхнулись как следует и сейчас не прочь были бы поваляться на кровати с папиросой в зубах. Еще медленно, чуть заметно начал свое вращение газетный день; есть время посидеть и поговорить.
      - Нет, есть гораздо лучший способ, - слышал Бубнов из своего угла размышления Розенфельда. - Если "он" заупрямится, то не помогут никакие знакомства с его секретарем. А самое главное - это узнать его имя и отчество. Я всегда так и делаю, узнаю у кого-нибудь, а потом звоню спокойно. "Это вы, Николай Петрович? Добрый день, Николай Петрович. Мне надо зайти к вам минут на пять, взять кое-какие сведения для газеты. До свидания, Николай Петрович". И они всегда соглашаются. Ни один не устоит, если назвать его по имени-отчеству. "Эге, дескать, знают меня!"
      Моров слушал, раскачивая ногой стул.
      - А вообще-то собачья наша работа, - сказал он, позевывая. - Когда ты приходишь в учреждение, они смотрят на тебя, как будто ты сейчас человека зарезал. "О, вы, газетчики, знаем мы вас!" А что мы, газетчики? Да самые обыкновенные люди. О редакции у них дурацкие представления, они знают только, что в ней есть редактор и корзина. Сидит редактор и бросает статьи в корзину. Иногда разве оторвется, чтобы дать аванс, - это они тоже знают.
      Третий, Майский, очнулся внезапно от задумчивости и обвел глазами комнату, что-то вспоминая.
      - Бубнов, когда же вы мне аванс дадите?
      Телефон заглушил его слова. Бубнов, продолжая черкать, снял трубку: "Откуда?"
      Мысли Розенфельда приняли новое направление.
      - Черт с ними со всеми, - заявил он с воодушевлением. - Никуда не пойду сегодня. Сяду-ка я да напишу очерк о сезонных рабочих. Давно он у меня вертится - и материал собран, и мысль есть...
      Он сбросил пальто, достал бумагу и оживленно взъерошил волосы.
      - Это будет вещь, - бормотал он, очищая перо. - Большой очерк, строк на полтораста, - держись, Бубнов! - с лирическим вступлением, с цитатами из Пушкина и Маркса. Кто это бросает пепел в чернильницу?
      Но Бубнов уже повесил трубку и нацелился карандашом в Розенфельда.
      - Розенфельд, надо слетать в Административный отдел Моссовета, сегодня там совещание по борьбе с бешенством собак. Только не вздумайте брать автомобиль, платить не буду.
      И, не слушая возражений, снова принялся за правку статьи.
      Часы приближались к двум. Из типографии принесли длинные гранки набора, сданного вчера на утро. Берман, щелкнув крышкой часов, пошел в отдел рабочей жизни подгонять материал к сдаче, пока типография свободна и легко могла набрать несрочные заметки. В художественном отделе Розе, карикатурист, выдумывал тему: садился, глядел в потолок, вставал. Вертелось что-то неуловимое, без конца и начала, не то о поляках, не то о Макдональде, но никак не удавалось поймать на карандаш. Рисовальщик Мифасов ретушировал белилами фотографию: прогульщик, запрокинув голову, пьет бутылку горькой.
      - Что-нибудь на тему о нашей нефти? - предлагал он.
      - Старо...
      К трем часам однообразный шум работы усилился и перешел на другой, несколькими нотами выше, от баса к звонкому альту. В машинном отделении пять машинисток подняли сухой, волнами вздымающийся треск. Из информации вышел Бубнов с перекошенным галстуком и прошелся по коридору. Берман со счетной линейкой подсчитывал строки набранного материала. Через полчаса к альту присоединился дискант - это Доня Песков по телефону принимал отчет со съезда библиотекарей. В "Рабочей жизни" правщики правили заметки, густо зачеркивая абзацы и рассыпая знаки препинания. Все было в порядке, машина попала на зарубку и завертелась, ускоряя движение. Тело газеты, завтрашнего номера, лежало почти готовым, набросанным в общих чертах. Оставалось вдохнуть в него мысль, подравнять углы и спихнуть в типографию, в машины.
      В информации царил Бубнов. Он наполнял ее своим трубным голосом. На просторном белом свете много вещей делалось зараз. Кто-то на съездах говорил речи. Приезжали какие-то дипломаты. Кто-то попадал под трамвай. И каждому надо было дать десять, тридцать, семьдесят строк. Шум большого города просачивался сквозь стены, врывался в комнату и широкими волнами бушевал вокруг исцарапанного, забрызганного чернилами стола. Из вздыбленного хаоса слов, мыслей и дел надо было выкроить несколько тысяч строк для следующего номера.
      В эти часы мир в представлении Бубнова был битком набит съездами, дипломатами, несчастными случаями. Сбоку этой огромной неразберихи прилепился как-то он сам со своим столом, корзиной и двумя телефонами, вооруженный ножницами и ручкой, чтобы делать вторую страницу в ежедневной газете. Он командовал этой армией новостей, швырял и рассовывал их, резал свежие, еще теплые, вздрагивающие под ножницами телеграммы о наводнении с десятками жертв, о видах на урожай, о приезде делегации, а в голове сами собой роились обязательные фразы: "из достоверных источников нам сообщают...", "можно с уверенностью сказать, что...".
      Ему мешало какое-то ощущение, точно он забыл что-то сделать. Он гнал его, погружался в материал, но через некоторое время оно приходило снова. Потом у края стола он заметил кого-то и медленно вспомнил, что это посетитель, который ждет его уже минут десять. Посетителей он не любил и считал, что они даром обременяют землю, но сейчас у него не хватало времени даже на то, чтобы рассердиться.
      - Садитесь, - сказал он только потому, что всякая другая фраза вышла бы длиннее.
      И снова взялся потрошить заметку о студенческой практике.
      Он задумался, покусывая ручку. В голову полезли какие-то несуразные, бесформенные заголовки...
      - Что вам угодно? - спросил он посетителя, думая о заметке. - Будьте добры, говорите короче. Сейчас я не располагаю временем.
      Он ожидал услышать обычную нелепость, с которыми приходят эти люди с улицы, - кухонные дрязги, ссору из-за примуса или водопровода. Со смешной наивностью они просят разоблачить управдома, серая кошка которого оцарапала младенца, известного всему двору своим кротким поведением. Они искренне верят, что это прекрасная тема для фельетона, и, когда им говорят, что ни кошек, ни примусов не нужно, видят в этом подвох.
      - Я хочу работать в газете, - ответил посетитель, напряженно глядя Бубнову в лицо.
      Бубнов поднял голову и окинул посетителя быстрым взглядом. Странно, как он не заметил этого сразу, - разумеется, это начинающий. Всех их выдает этот растерянный вид, напряженный взгляд и перепачканные чернилами пальцы. Ходят по редакциям стадами и с трогательным упорством пишут бесцветные пустячки. Бубнов вздохнул и положил ручку, приготовившись выслушать робкий рассказ начинающего о первых его успехах - о стихах, напечатанных в стенной газете, или заметке, помещенной в отделе "Нам пишут".
      - Вы работали где-нибудь раньше?
      - Нет.
      - М-м. Почему вы хотите работать в газете?
      Начинающий улыбнулся, как показалось Бубнову, самоуверенно.
      - Мне кажется, - сказал он, - что у меня это выйдет. Я думаю, что выйдет, - поправился он. - Но попробовать я хочу обязательно.
      - Но почему бы не попробовать еще какое-нибудь дело? Из вас может выйти шофер, фармацевт, может быть, нарком. Почему обязательно в газете?
      - А почему нет?
      Они помолчали.
      - Вы хотите работать репортером?
      Начинающий снова улыбнулся.
      - Я хочу работать, может быть, редактором, - легко ответил он. - Но могу работать и репортером.
      - Как ваша фамилия?
      - Безайс.
      3
      Опять телефон. Песков снял трубку, другой рукой разрывая на своем столе кучу бумаги.
      - Да, да, слушаю, что надо?
      И внезапно глаза его расширились, округлились, рука застыла на полдороге.
      - Кто?
      Он подался вперед, машинально вытирая лоб.
      - Кто?
      На мгновение стало тихо. Там, снаружи, что-то стряслось. Большая новость накренилась, готовая обрушиться на редакционные столы.
      Песков повесил трубку.
      - Умер...
      И он назвал имя человека, крупного работника, речь которого всего только неделю назад печатали в газете. Это было немыслимо, невозможно; человек был здоров, и никто не мог подумать, что он умрет так внезапно.
      - Кто звонил?
      - Звонили из ТАССа.
      Бубнов в замешательстве встал. Новости этого рода оглушают. Он видел спокойный и решительный профиль умершего, докторов, столпившихся вокруг кровати, и суматоху в передней. Бубнов знал его раньше, несколько раз сопровождал в поездках на Украину и Кавказ; дома, на письменном столе Бубнова, стояла его фотография с надписью. Умер?
      Но где-то в отдаленных углах сознания уже шевелилась другая мысль. Половина девятого. Типография забита набором. Страница о сезонных рабочих размечена и сдана. Репортеры в разгоне, кого послать? Надо ломать, переделывать, заново сделать весь номер. Это в девять-то часов, черт побери!
      Газета...
      Так он сидел несколько секунд, держа голову в руках, точно чужую, не принадлежавшую ему вещь. Потом перевел взгляд на Пескова, глядевшего на него со смесью обожания и беспокойства.
      - Позовите Волжинова.
      Вызвав типографию по телефону, он велел прекратить набор всего информационного материала; того, что уже набрано, хватит, чтобы заткнуть дыры. Он одним движением сгреб со стола в ящик весь потерявший значение хлам. Затем позвал курьера, посадил к телефону и строго приказал вызвать репортеров отовсюду, куда только можно было дозвониться.
      Неожиданная удача: в дверях показался Розенфельд - мрачный, разочарованный, утомленный скучнейшим совещанием по борьбе с бешенством собак.
      - Это такая зеленая скучища, - начал он свои жалобы, - это такая чепуха...
      Бубнов не дал ему опомниться. Он схватил его, в несколько минут поставил десяток главных вопросов, на которые надо взять беседу с профессорами, и Розенфельд исчез за дверью.
      - Передайте мне оттуда по телефону! - закричал Бубнов ему вслед.
      Пришел Волжинов - выпускающий. Он худ, волосат и настроен скептически: у этой информации вечно какие-нибудь фокусы.
      - Ну, что тут такое? Опять опоздаем с выпуском? Кто умер?
      Но через несколько секунд профессиональное самомнение ему изменило. Он дал уговорить себя подождать до часа ночи и ушел, махнув рукой.
      - Зарежем номер!
      Мальчик сообщил:
      - Моров и Майский сейчас едут сюда. До Постоева не мог дозвониться.
      А из дверей уже кто-то кричал:
      - Бубнов, вас к Берману!
      Он дал несколько приказаний Пескову: найти в библиотеке биографию умершего; заказать художественный портрет... Потом что? Ах да, вот что: позвонить в ТАСС насчет правительственного сообщения.
      И побежал к Берману совещаться, как завтра "подать" в газете известие.
      В коридорах столпились сотрудники других отделов. Они взбудоражены. Вся работа сегодняшнего дня пошла насмарку... Они проводили тяжелую фигуру Бубнова сочувственным взглядом: как это он выкрутится сегодня?
      Опять звонок. Ну, разумеется!
      - Правительственное сообщение будет не раньше полуночи.
      И Песков яростным движением повесил трубку. Он побежал к Бубнову. На его молодом лице отражались ужас, растерянность, недоумение. Не раньше полуночи? А сколько в нем будет строк? Значит, опять придется ломать страницу?
      У Бермана совещание. Входить нельзя. Тут завязывали теперь главный узел. Завтра тысячи людей увидят газету в том виде, как здесь разметят ее, на фабриках, в учреждениях, дома они развернут страницы в траурной рамке, с портретом на первой полосе.
      Бубнов, став коленями на стул, набрасывал карандашом разметку первой полосы. Портрет сверху, посередине, на три колонки. Беседу Розенфельда (он достанет!) в правом углу. Сколько сейчас времени?
      Ворвался Песков.
      - Правительственное сообщение будет не раньше полуночи!
      И Волжинов, скептик, принимает это на свой счет:
      - Я так и знал.
      Одиннадцать часов.
      На столе Бубнова скопился новый ворох бумаги. Гранки набора, разметочные листы, сообщения ТАССа - все это надо привести в порядок. Он глубоко врезался в этот хаос, изредка поглядывая на часы: половина двенадцатого! Надо еще ускорить темп работы, нажать на все педали.
      И он нажал. Мальчик курьер безостановочно хлопал дверью. Песков притащил из библиотеки биографические материалы об умершем - еще полтораста строк в набор. Телефон передавал новые подробности: "Профессор Успенский в беседе с нашим сотрудником..."
      - Ага, это Розенфельд?
      И в течение последующего получаса он неистово работал, не разгибаясь и не поднимая глаз. В этом клочке времени сосредоточилось все напряжение газетного дня, его энтузиазм и горечь, - последняя, заключительная нота. Он "подавал" новость, ставил ударение на самом главном, что должно броситься читателю в глаза, вокруг он располагал подробности, впечатления, детали...
      4
      По лестницам с вытертыми бархатными перилами, по коврам с пыльными следами ног, мимо унылых пальм он прошел наверх, во второй этаж. Зеркало на площадке отразило его в своей мутной глубине: галстук пяти цветов, сжатые кулаки и папиросу - утешение новичков. Он оглядел себя, обычное чувство юмора изменило ему, и он не нашел ничего смешного в своих оранжевых перчатках.
      Коридоры суживались впереди и загибались прямыми, отмеренными углами, по карнизам извивались приличные и безвкусные цветочки, гипсовые львы, поддерживавшие подоконники, смотрели с униженной, песьей скукой в неживых глазах.
      Он прошел мимо этих стен, презирая их, шагами завоевателя, идущего за добычей, как шел когда-то брать города. Розовый ковер ложился под ногами проселочной дорогой, отступали стены - и цветы на карнизах вырастали, качались, шумели над головой, как зеленые леса в Царстве Польском. Надо взять беседу с приезжими англичанами; ему, Безайсу, поручено ее достать. Газета нуждается в ней, слышите, Безайс? Читатели с нетерпением ждут эту беседу, страна, мир, человечество жаждут ее услышать. Мы надеемся на вас, старина, вы не подведете?
      И он шел, попирая ногами ковер, потрясенный и взволнованный величием возложенной на него задачи.
      Англичане ехали сушей и морем, их задерживали на каждой границе, сыщики незаметно щелкали крошечными аппаратами и писали секретные донесения. Наконец готово, они приехали, - но нет, еще не завершился круг вещей. Должен еще прийти газетчик и сказать свое последнее слово, сделать из обыденного факта новость и взволновать ею сотни тысяч людей.
      Его посетило видение - дух газеты. И не было у него сияния, крыльев, радужных одежд и лаврового венка. Тренированный, ловкий, с рассчитанными движениями - ни одного жеста лишнего! - поспевающий всюду и знающий все репортер. Он был стремителен, жаден и прекрасен в своем неутомимом беге, он творил песню города, схватывал зеркальным фотоаппаратом лирику мостовых, эпос каменных этажей...
      В конце коридора он остановил полового.
      - Где приезжие англичане? - спросил он, глядя на него очень серьезно.
      Они были в зале, завтракали. Он пошел прямо туда, но у двери был остановлен рослым малым в фартуке.
      - Нельзя.
      - Но я из газеты, - ответил Безайс, снисходительно улыбаясь.
      Это его не тронуло нисколько.
      - Не приказано.
      - Как не приказано? Мне надо взять беседу с делегатами.
      - Извольте подождать, все ждут. Там тоже из газет - вон, на диванчике сидят. Делегаты кончат кушать и выйдут к вам.
      Он оглянулся. В углу, на диване, сидело несколько газетчиков. Это его успокоило. Он подошел, раскланялся, сверкнув радужным галстуком, и сел.
      Они оглядели его, задержались на вызывающих перчатках и снова возобновили болтовню. Толстый, круглоголовый, в резиновом макинтоше репортер из ТАССа рассказывал о чем-то, Безайсу показалось - о женщине.
      - Она меня замучила. Я вставал среди ночи, бродил, принимал капли, но не помогало - не мог ни спать, ни работать.
      - Да, от нее не скоро отделаешься, - покачал головой другой, бритый, в шляпе. - Где вы ее подцепили?
      - В Доме печати. Я слишком много выпил пива тогда.
      Он разглядывал их, ища на лицах признаки обуревавшего их волнения. Но они были спокойны, ленивы, один откровенно и мрачно зевал. Они или не сознавали величия возложенной на них задачи, или скрывали свое волнение. Потом из разговора выяснилось, что речь шла не о женщине даже, а об ангине, которую репортер из ТАССа вылечил борной кислотой. Остальные возражали: горчичники на ночь помогают лучше.
      Из кухни половые несли суп, потом жаркое, потом рыбу, потом сладкое. После сладкого Безайс почувствовал облегчение, решив, что обед кончился. Но на пути прессы встало новое препятствие: делегаты заказали чай, русский чай с поющим самоваром и баранками. Имеют они право пить чай?
      Пусть пьют. И этот разговор на пятнадцать минут с косоглазым переводчиком о достопримечательностях Москвы тоже ничего не значит. Можно подождать. Он готов ко всему. Он будет здесь ждать час, день, неделю, но унесет в кармане беседу с делегатами.
      Сонный репортер предположил:
      - Что ж, мы ночевать здесь будем?
      - М-да...
      - Все англичане здоровы жрать. Гуляют - жуют, в театре сидят - жуют, природой восхищаются - жуют.
      - Нет, просто мы есть не умеем. У них это культ, наука целая. Есть надо правильно.
      - А пить?
      - Глупо все-таки околачиваться полтора часа из-за полусотни строк...
      Но вот задвигались стулья. Кто-то в зале затянул фальшиво нерусскую песню. Безайс возбужденно встал и одернул пиджак. Добыча шла навстречу.
      Из дверей вышла высокая женщина в красном платке, со значком на груди, стриженая, угловатая. Взгляд ее упал на репортеров.
      - Ах да...
      - Можно?
      Она решительным движением поправила платок.
      - Нет, товарищи, сейчас нельзя. Делегаты едут в ВЦСПС. Зайдите позже.
      Репортеры заворчали.
      - Да что же это такое?
      - Товарищ Авилова, вы смеетесь? Чего ж вы сразу не сказали?
      - Не могу.
      - Да вы нам не нужны, дайте делегацию.
      Но ее лицо застыло в административном величии.
      - У меня нет времени. Я сказала, зайдите позже, часа в четыре.
      Репортер из ТАССа продвинулся вперед.
      - Товарищ Авилова, что это за женские капризы? Мы сюда не за развлечением приехали, мы работаем.
      - Я попросила бы вас выбирать выражения!..
      Сзади пробормотали:
      - Ах, эти бабы!
      - Вот тумба!
      Спор перекинулся на пустяки, на вздор: "Вы меня не запугаете, перестаньте, пожалуйста", "От этих газетчиков просто покоя нет!", "А вам пора бы на покой, знаете ли"... Ее некрасивое лицо раскраснелось, она спорила с бабьим мелочным азартом, упираясь кулаками в бока. Безайс разглядывал ее в нерешительном раздумье - собственно, убивать бы надо таких гадов!
      Седой, плотный, голубоглазый англичанин вышел в коридор. Голоса спорящих понизились. Репортер из ТАССа быстро подошел к нему, обменялся рукопожатием и заговорил по-английски - делегат заулыбался, закивал головой. Они дошли до номера, англичанин скрылся за дверью, репортер повернул обратно.
      Женщина в красном платке негодующе смотрела на него.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8