Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Секрет бабочки

ModernLib.Net / Кейт Эллисон / Секрет бабочки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Кейт Эллисон
Жанр:

 

 


Кейт Эллисон

Секрет бабочки

Посвящается Поли

Прости, что столько лет носила твои бейсболки.

Глава 1

Я замечаю статуэтку краем глаза и застываю. Со мной так всегда происходит.

Тело немеет. Кровь гудит в ушах низким жужжанием далекого роя, и каждая клеточка моего тела кричит: спаси ее спаси ее спаси ее.

Я могу только одно – повиноваться.

Она стоит на дешевом алтаре на крыльце старого дома: мраморный ангел среди пластмассовых фигурок. Трех синих птиц, трех белок, трех енотов.

Их девять – идеальное число.

Холодный воздух вдруг становится густым и тяжелым, напоминающим пендлтонские одеяла[1], которые отец раньше привозил из деловых поездок. И воздух пахнет этими одеялами – приятный шерстяной запах.

Я смотрю в окно, пытаюсь найти признаки жизни в доме. С того места, где я стою, он выглядит чистеньким. Только мое лицо отражается в пыльном окне – огромные серо-зеленые глаза, гладкие темные волосы, – искаженное покоробленным стеклом, незнакомое.

Я оглядываюсь, никого не вижу, тянусь к ангелу. Секунды до прикосновения быстрые и теплые, они вибрируют, как череда микроземлетрясений. Весь мир исчезает, замирает, когда я приближаюсь к статуэтке, и приближаюсь, и приближаюсь. Дюймы. Сантиметры. Миллиметры. Момент нашего соприкосновения замедленный, священный, грохочущий, единственный момент, когда все обретает смысл. Ангел у меня и в безопасности. Я бегу к той части неба, по которой солнце уже двинулось к горизонту, прямо в густую синеву, появившийся в кармане жилетки тяжелый предмет покачивается при каждом шаге.

Статуэтка моя. И я – ее. Мы принадлежим друг другу.

* * *

Миновав несколько домов, я замечаю, как что-то изменяется в темном окне: пятнистая занавеска выглядит так, будто ее только что подняли, а потом резко опустили.

Я сжимаю лежащую в кармане статуэтку. Меня кто-то видел?

Теперь я слышу шаги, и что-то меняется: словно воздух у меня за спиной вибрирует. Кто-то совсем рядом, наблюдает за мной. Я это чувствую.

Поворачиваясь лицом к шагам, сжав кулаки, но никого нет. Никто не преследует меня. Я слышу мысли ангела, лежащего в моем кармане: «Ты в безопасности, Ло».

Но от этой улицы, от этого района у меня по коже бегают мурашки. Странное тревожное чувство вползает в пальцы. Я даже не знаю, где нахожусь. После школы наугад перескакивала из автобуса в автобус в поисках новых мест.

По большей части я еду в другие пригороды, нахожу старшую школу, или магазин, торгующий бейсболками, или ресторан, который понравился бы моему брату. Обычно путь мой заканчивается в дешевой пиццерии: худые патлатые подростки торчат в каждой кабинке. Я заказываю колу, чаще всего, а потом просто сижу, слушаю, когда кто-то из них упомянет его имя: Орен.

Они его ни разу не упоминали. Пока.

В последнее время я на этом не останавливаюсь. Сев в городской автобус, выходила на третьей, девятой или двенадцатой остановке, потому что эти цифры означали, что я в безопасности. Есть цифры, с которыми связано только хорошее. Именно они приведут меня к нему, где бы он ни находился, туда, где все еще могли существовать какие-то его части, уж не знаю как.

И сегодня, сейчас я оказалась там, где хотела: в печальной, незнакомой мне части Кливленда, районе, в котором никогда не бывала.

Пустующая детская площадка расположена в самом центре квартала. Двое качелей на длинных металлических цепях. Они раскачиваются взад-вперед, чуть-чуть, словно кто-то недавно с них соскочил. Но до восьми вечера четверга остается совсем ничего, гулять слишком поздно и холодно. Грубые морды лошадей, отлитые из бетона, смотрят на меня холодными, пустыми глазами.

Внезапно накатывает воспоминание: я на качелях, мой брат Орен стоит позади, раскачивает меня, толкает все выше, слишком высоко. Я смеюсь и кричу одновременно, во всю глотку, как кричат дети, потому что небо вдруг становится так близко; я никогда так не приближалась к небу.

Теперь, когда я смотрю на чуть раскачивающиеся качели, в горле возникает и растет комок.

Я сую руки в карманы и быстро перехожу дорогу. Направляюсь к автобусной остановке – знаю, она недалеко, по-другому и быть не может. Но, обогнув угол и выйдя на Лоррейн-стрит, я внезапно слышу завывание сирен. И оно приближается. У меня скручивает живот. Вероятно, кто-то видел, как я взяла мраморного ангела. Я ныряю в проулок рядом с уродливым желтым домом, заметив залитую бетоном лужайку перед ним и разрисованную маргаритками подъездную дорожку, пытаюсь раствориться в тенях. На другой стороне улицы стоит черный седан, двигатель хрипит и кашляет. В салоне кто-то сидит?

В стене надо мной окно, и меня охватывает почти неодолимое желание заглянуть в него. Тук тук тук тук тук тук тук тук тук: девять раз, дважды, правой рукой по правому бедру, левой – по левому.

Сирены продолжают завывать, теперь еще ближе.

И, стоя в темноте, я думаю, что слышу крик, за которым следует глухой удар. И я не знаю: а вдруг мне все это причудилось? С головой у меня иной раз плохо.

Левой рукой по правому бедру. Девять раз, прежде чем я позволяю себе посмотреть.

БАХ!

Громкий, оглушающий хаос: осколки стекла летят наружу, как вода из прорванной трубы. Тело само сжимается в комок. Я падаю на мостовую, обдирая колени, пряча голову между ног. Тяжелые вибрирующие удары сотрясают мое тело. Ощущения неприятные: словно кожа горит огнем.

Я поднимаю голову. В стене рядом со мной, в нескольких футах от меня, что-то вонзилось в стену, что-то такое, чего раньше там не было.

Я щурюсь. Приглядываясь.

Пуля.

* * *

Слово это простреливает мне голову. Пуля. Что означает – оружие. Что означает – блин, ох блин, ох срань господня, – я чуть не умерла.

Я отступаю вдоль стены дома, у меня сжимается горло, каждый вздох дается с трудом. Правая рука инстинктивно ныряет в карман жилетки, сжимает ангела. Левая рука кровоточит. Я даже не заметила. Прижимаю руку ко рту, пытаясь зализать рану. Крошечный осколок стекла вылезает и режет язык. Я выплевываю стекло на мостовую. Кровь во рту, металлический привкус.

Мне надо убираться отсюда. Уходить, и побыстрее.

БАХ. Второй раз. Ноги выносят меня из засыпанного осколками стекла проулка и гонят по улицам. Я бегу, хватая ртом воздух, в панике. Темнота вокруг меня сгущается, на большинстве уличных фонарей лампы разбиты или перегорели. Я едва не сталкиваюсь с бездомным; его серые глаза прикрыты веками, он покачивается, стонет и бормочет что-то несвязное, обращаясь ко мне, когда я проскакиваю мимо. Я не останавливаюсь, не оборачиваюсь, не притормаживаю. Должна бежать. Все еще слышу сирены, теперь далеко позади. Слезы текут по лицу, как я понимаю, мои.

Когда чувствую, что больше бежать не могу, я прячусь за мусорными баками, чтобы отдышаться. Их четыре. Еще два, и получилось бы шесть, это число лучше, более чистое. Четыре выглядит холодным, четыре выглядит неполным. Четыре не несет в себе ничего хорошего. Воздух пахнет, как замороженная тухлая рыба. Порезанная рука пульсирует болью. Внезапно меня осеняет: стрелявший видел меня, заглядывающую в окно. А потом убегающую со всех ног…

И тут я слышу: шаркающие шаги, очень близко. Он здесь. Он пришел за мной.

Я девять раз постукиваю по мусорному баку левой ногой. Девять раз безопасно. Девять раз безопасно. А потом я должна постучать шесть: шесть раз безопасно. После двух девяток должна идти шестерка. Только так можно обеспечить максимальную безопасность. Я не знаю почему: так все устроено. С тех пор, как я, шестилетняя, точно знала, что в моем шкафу обитает монстр. Я сую раненую руку в левый карман куртки и сжимаю вещи, которые ношу с собой: две ручки «Микрон 005» и пять заколок-невидимок. В моем кеде медленно рассыпающийся листок бумаги, без которого я никогда не выхожу из дома. И теперь в моей руке ангел.

Шаги останавливаются за мусорными баками. Я не дышу. Он держит паузу, выманивая меня. Я представляю его себе: высокий одинокий шаркающий вооруженный мужчина.

Я подтягиваю ноги к груди, впиваюсь зубами в колено, чтобы не кричать. «Если кто-нибудь там есть и может услышать меня, пожалуйста, не дай мне здесь умереть».

Возможно, кто-то действительно меня слышит, потому что нет никакого высокого одинокого шаркающего вооруженного мужчины – только маленькая девочка в куртке с плеча великана. Волоча ноги, она проходит мимо, таща сетку репчатого лука. Я начинаю громко рыдать, сидя за мусорными ящиками. Я по-прежнему жива. И даже знать не знала, как мне хотелось жить.

Девочке не больше одиннадцати или двенадцати лет. У нее сверкающие карие глаза и длинные мягкие волосы. Заметив меня, она склоняет голову набок, вскидывает брови и спрашивает:

– Ты там живешь? – Она указывает на проулок за мусорными баками. – Не волнуйся. Я там бывала. Не плачь. Все образуется.

Она думает, что я бродяга.

– Нет, я… я там не сплю. Я пытаюсь вернуться в Лейквуд. – Слова едва удается выдавить. Меня все еще трясет.

Девочка ставит сетку с луком на мостовую, перекидывает волосы с одного плеча на другое.

– Тебя ограбили, мисс? – Она все еще оценивает меня сверкающими глазами.

Вопрос застает меня врасплох. Я просто трясу головой, пытаясь вытереть лицо рукавом.

– Если нет, тогда почему ты плачешь? – спрашивает она излишне дерзко, переминаясь с ноги на ногу.

– Уже не плачу, – я проглатываю всхлип. – Ты… ты знаешь, как мне отсюда попасть домой?

Девочка меряет меня взглядом. На куртке у нее восемь пуговиц; от восьми мне становится не по себе, от восьми у меня по коже бегут мурашки. Два по четыре. Десять без двух. Непорядок. Грязь. В тот год, когда мне исполнилось восемь, я не позволила маме поставить восемь свечей на праздничный торт. От восьми свечей он стал бы несъедобным.

– Автобусная остановка в нескольких кварталах. На Восточной Сто семнадцатой, – наконец отвечает она. – Ты можешь пойти со мной. Мне по дороге.

Мы шагаем рядом несколько кварталов до автобусной остановки. Я то и дело оглядываюсь, ожидая, что кто-нибудь прыгнет на нас. Ожидая новых пуль, новых разбитых окон.

Девочка говорит мне, что помогает маме в ее кафе, вот почему она несет сетку с луком, только мама не настоящая, потому что она убежала из дома в девять лет. Я говорю ей, что меня удочерили и я никогда не встречалась со своими родными, но искала их долгие годы, везде, где только могла, в темных проулках и за мусорными баками. Я говорю ей, что буду искать их до конца жизни, если придется.

Не знаю, почему я вру, слова слетают с губ неконтролируемым потоком. И потом, как знать? Может, это правда. Может, где есть совершенно новая, здоровая семья, которая меня ждет, ждет… Чтобы принять меня в свои объятия и все выправить. Может, там и мой другой старший брат, другой Орен – и тоже ждет.

Девочка желает мне удачи, и много, много раз ее благодарю. Я остаюсь ждать автобуса номер 96, наблюдая, как она уходит, тащит в одной руке сетку с репчатым луком.

Автобус подъезжает после нескольких долгих тревожных минут ожидания. Я трижды стучу рукой по бедру, прежде чем подняться в салон, и бормочу: «Ку-ку», – чтобы получить возможность войти в салон, зная, что все будет хорошо.

В третьем классе, когда мы шесть месяцев жили в Канкаки, штат Иллинойс, и наш дом бетонной коробкой торчал между рядов кукурузных стеблей, Шелби-Мишель Пакер заметила, что я стучу по ноге, прежде чем ответить на математический вопрос. Я не могла ответить, не отстучав нужное число раз (в тот день – шесть по каждой ноге, но правильный ответ все равно ко мне не пришел). Я чувствовала, как другие ученики смотрели на меня, когда Шелби объявила всему классу: «Ло, ты ку-ку».

Как только она произнесла последнее слово, ответ явился, словно только этого и ждал: четырнадцать уток. Я не помню вопрос, но «ку-ку» стало знаком; это слово все выправило.

Автобус почти пустой. Я наконец-то облегченно выдыхаю. Мое лицо трясется в автобусном окне: опухшие глаза, бледная, как у призрака, кожа. Я отворачиваюсь. Вновь посасываю темный порез на ладони, и подсохшая кровь переходит мне на губы. Сзади сидит женщина с торчащими во все стороны светлыми волосами, держит на руках орущего малыша. Смотрит в окно, не пытается успокоить ребенка. Малыш орет, а я наблюдаю, как меняются улицы за окнами, мир маленьких темных домов и потрескавшегося асфальта уступает место упорядоченному миру обсаженных деревьями тупиков, и каменных особняков, и множеству горящих уличных фонарей. Я дергаю за шнур и выхожу из автобуса. Малыш продолжает орать в моей голове.

* * *

Дома темно. Тихий шепот телевизора доносится из комнаты родителей наверху. Папа еще на работе. Мама не встречает меня, и я от нее этого не жду. Я прохожу мимо спальни Орена, закрытой теперь навсегда, и прокрадываюсь наверх, в мою чердачную комнату, никем не потревоженная; оглядываю ее, раскинувшуюся передо мной, как широкое теплое поблескивающее озеро. Наверное, впервые за день вдыхаю полной грудью. Достаю гладкую статуэтку ангела из кармана жилетки и прижимаю к щеке.

Пересекаю комнату, ставлю статуэтку в маленькую нишу рядом с другими идеальными гладкими блестящими фигурками – между другими мраморными мужчинами и женщинами и на безопасном расстоянии от каменных лошадей, и волков, и медведей.

Я напеваю себе под нос – какую мелодию, точно сказать не могу, – и наконец-то самочувствие мое улучшается. Никакой пули не было. Я прикидываюсь, будто вообразила и звук, и разбитое стекло. Но моя рука, по-прежнему в крови, пульсирует болью.

Я закрепляю темные волосы на макушке и вхожу в ванную, чтобы почистить зубы и на несколько секунд увидеть себя в зеркале с потеками крови и грязи на лице. Потом я трижды умываю лицо. Наконец, втираю в кожу крем, который пахнет апельсинами, откидываю со лба грязную кудрявую челку и провожу пальцем по крошечному шраму над левым глазом. Не могу сказать, что хуже, шрам или челка. Я сдвигаю кудряшки влево, потом вправо, позволяю вновь упасть на лоб. Выгляжу как неухоженный пудель.

Вернувшись в комнату, я скидываю одежду, надеваю теплую, мягкую футболку, которая мне чуть ли не до колен. Это старая футболка Орена. Со вздохом падаю на кровать. Расслабленная. Чистая. Невредимая. Мой ангел напевает со мной, когда мы вместе проваливаемся в сон.

Но в моих снах – глубокие ямы, вырытые в земле, растущая островками трава, могила. Могила Орена. Похороны Орена. Люди, стоящие в ряд, с пустыми лицами; все молчат, за исключением мамы, которая рыдает, тогда как папа пытается ее удержать. Солнце уходит. Земля начинает расползаться у нас под ногами. Дождь. Дождь. Дождь. Я смотрю на крышку его гроба. Мраморный ангел сидит на крышке. Только теперь ангела нет, и это Орен. Зеленые глаза Орена смотрят на меня. Его высокое, стройное тело. Эта родинка по центру лба. Он сидит на своей могиле и посвистывает. Внезапно говорит: «Я потерял мою бейсболку «Тигров»[2], Ло. Помоги мне ее найти. – Я пячусь. Дождь размывает лицо Орена. – Ло, ты мне нужна, – говорит он, в голосе отчаяние. Но теперь дождь душит меня, и я больше не вижу Орена, только слышу его затихающий голос. – Я потерял свою бейсболку. Ты должна помочь мне, Ло».

Даже после того, как он пропадает из виду, его голос кричит в моей голове: «Ло, ты мне нужна. Ло, не покидай меня».

А почему ты покинул меня?

Глава 2

– Рейчел Штерн и Майки К. занимались этим на вечеринке у Сары.

– Никогда. Зах это выдумал. Или ты думаешь, что Заху можно верить?

– Он, может, и торчок, но абсолютно надежен. Они трахнулись. Рейчел рассказала мне подробности.

– Правда? Какие же?

Я кладу голову на руки, с губ срывается стон.

Обычно подслушанные сплетни Кери Рэм и Лауры Питерс разжигают мое любопытство – чуть приоткрытое окно в мир друзей и случайных связей, о котором я ничего не знаю, – но сегодня это слишком болезненно. Невыносимо. И весь школьный день такой. Каждый скрип металлической ножки стула по линолеуму напоминает мне вчерашний выстрел. Я – комок оголенных, натянутых нервов.

Я краду карандаш – нам их раздали для бессмысленной пробной сдачи школьного оценочного теста, – чтобы хоть как-то успокоиться. Крепко сжимаю его в здоровой руке до конца урока. Потом – до конца дня, надеясь, что успокоюсь. Карандаш особо не помогает.

Все представляется мне более невероятным, чем обычно, в любой школе (за исключением Карверовской старшей), в которой я училась (училась я в двенадцати), в любом городе, где я жила (в одиннадцати). Каждое занятие призвано подготовить нас к сдаче тестов, которые дают информацию только об одном: насколько хорошо ты способен запомнить бесполезные, бессмысленные факты. Каждый день – новый шанс вспомнить, какой ты маленький, какой никчемный, сколь мало ты значишь для других людей. Каждая школа – новое напоминание: никто не хочет знакомиться с новичком, особенно если новичок со странностями и каждую секунду каждого дня прилагает все силы к тому, чтобы не выглядеть полной идиоткой в глазах учителей и одноклассников. Каждое подавленное желание поднять руку, каждое постукивание по ноге – мое стремление казаться нормальной. И ничего не получается.

После последнего урока я иду к своему шкафчику с номером девяносто девять – слишком хорошим, чтобы его поменять, пусть даже замок сломан и шкафчик никогда не закрывается, – кладу учебники истории и алгебры поверх свитеров из букле и листков бумаги. Потом замечаю карандаш, приклеенный скотчем с обратной стороны дверцы шкафчика, а под ним – записку:

«Чтобы тебе не пришлось красть его в следующий раз.

Джереми.

P.S. Тебе нужен прилежный напарник?»

И номер мобильника в самом низу черными чернилами.

Должно быть, записка от Джереми Теру, который вместе со мной писал пробный ШОТ. Он практически каждый день приходит в школу в зеленой линялой футболке с Нилом Янгом[3] на груди и серых обтягивающих джинсах. О Джереми Теру я мало что знаю. Он в легкоатлетической команде, но больше общается с музыкантами, чем со спортсменами. Волосы у него чумовые, цвета лесного пожара.

Я оглядываю коридор. Все разгружают и загружают сумки и портфели, берут с собой домашнее задание, строят планы. Я не подозревала, что он заметил, как я умыкнула карандаш. Не думала, что кто-то мог обратить внимание на то, что я делала, если не считать совсем уж вопиющие случаи: однажды после урока физкультуры я надела футболку наизнанку и остаток дня проходила с полосками от дезодоранта на сиськах.

Я оставляю карандаш приклеенным к дверце, но осторожно вытаскиваю записку. Складываю шесть раз, пока она не становится совсем маленькой, прежде чем сунуть в карман. Каждые несколько секунд ощупываю ее по пути из школы, по неприятным зеленым коридорам, обхожу по широкой дуге стоящих кучкой нескольких футболистов. Кевин Диджулио как раз снимает свитер, стоя у своего шкафчика. Пока он стягивает его через голову, я вижу его голый торс. У него островок темных волос на груди и тонкая полоска, начинающаяся ниже пупка и ныряющая в джинсы.

Я задаюсь вопросом, а есть ли волосы на груди Джереми, представляю себе, как они выглядят – густые, жесткие, рыжие, – и мне становится дурно. Я тут же заставляю себя подумать о ровной глади океана. Именно такой совет дала мне миссис Фрид, школьный психолог. Подумать о ровной глади океана, если я вдруг теряюсь во время контрольной или на уроке. Правда, иногда становится только хуже, потому что мое воображение начинает рисовать что-то покачивающееся на волнах – то тело Орена, то его отрубленную голову.

Наконец я трижды стучу по бедру (тук тук тук), ку-ку, понятное дело, открываю тяжелую темно-синюю дверь старшей школы имени Джорджа Вашингтона Карвера[4] и хватаю ртом морозный воздух. Он колет мои легкие, но мне это нравится: в меня одновременно впиваются тысячи крохотных иголок. По дороге домой я несколько раз нащупываю пальцами сложенную в крошечный квадратик записку Джереми, чтобы убедиться, что она не вывалилась из кармана.

* * *

Дело в том, что я беру вещи не по своей воле. Должна брать. Мне всегда приходилось совершать некие поступки, с того дня, как мне исполнилось семь лет, но я настаивала, что мне все еще шесть. Не знаю почему, но быть семилетней мне совершенно не нравилось, вызывало ощущение, будто мир слишком накренился в одну сторону. Поначалу все было не так плохо. Всякие мелочи: как выглядит еда на тарелке, потребность съесть зеленый горошек до курицы, потребность надеть обувь на левую ногу раньше правой. Я начала брать всякую ерунду: зубную щетку или шоколадный батончик в продуктовом магазине, использованные корешки билетов в кинотеатре, наклейки у других школьников.

Но после ухода Орена стало хуже. Гораздо хуже. И теперь, когда появляется такое желание, словно сверхчеловеческая сила хватает мое тело и не отпускает, пока вещь, которую я заприметила, не окажется у меня. Вещь, которая мне необходима. И я стремлюсь не взять или украсть, главное для меня иметь и хранить. На веки вечные. Со мной эти вещи в безопасности.

Как я понимаю, если ты всю жизнь переезжаешь из одного мерзкого города в другой, естественно, возникает тяга к прекрасным вещам. Если мы переезжаем, так только туда, где что-то треснуло посередине, где депрессия и разруха вышли на такой уровень, что для борьбы с этим требуются услуги моего отца. В вопросах управления городским хозяйством и помощи попавшим в сложное положение компаниям, говорит он, его услуги более всего требуются забытым городам: Детройту, Балтимору, Кливленду, далее везде.

Когда мы переехали в Кливленд, речь шла о шести месяцах, максимум годе. Но мы живем здесь уже три года, и мои сокровища требуются мне даже больше, чем прежде, хотя бы для того, чтобы проснуться утром. Я должна знать, что красота существует, обладать и окружать ею себя, согреваться ее теплом.

Иногда она нужна мне для того, чтобы дышать. И точно для того, чтобы пережить долгий, полный одиночества день в старшей школе.

* * *

Мама стоит в дверях своей спальни, когда я возвращаюсь домой и босиком поднимаюсь по бежевой ковровой дорожке на лестнице. Ее почти черные волосы, как и мои, обрамляют бледное лицо; в них выделяются нити седины, которую я раньше не замечала, серебряные и дикие. Большая, в раме, картина, которая висит на стене у двери – океан, красное небо, кусочек пыльного берега, – цветными отсветами раскрашивает бледность лица мамы. Дальше тянется коридор, пустой, слегка потертый, до комнаты Орена. На ней синие велюровые шаровары, которые стали ей так велики – она очень похудела, – что едва не сваливаются с бедер, и розовая безрукавка с кофейными пятнами на груди. Глаза, как обычно, наполовину закрыты, словно она спит на ходу. Несколькими неделями раньше я приносила ей стакан воды и увидела, что ящик ее прикроватного столика открыт, а в нем – полупустые пузырьки с таблетками: «Анафранил», «Элавил», «Паксил», «Золофт», «Лунеста», «Амбиен»[5]. Я задаюсь вопросом, отличает ли она одно лекарство от другого или просто высыпает на ладонь и ест, как попкорн.

– Мама, – я прикасаюсь губами к холодной щеке, – ты встала. Это хорошо. – Она пахнет кофе и лекарствами, а также чем-то еще. Чем-то знакомым и маминым – это запах ее лавандового мыла, но он слабый, давний.

– Ты слышала о девушке, которую убили? – резко спрашивает она. Ее губы подергиваются. – Прошлой ночью. В доме на Лоррейн-стрит. В восточной части города. Ее застрелили, Ло. – Мама приваливается к стене. Ее глаза мутные, в них зимний холодный туман. До ухода Орена они были солнечными, синими небесами, как в теплый весенний день. – Кто-то просто вошел, приставил пистолет к голове девушки, – она щелкает языком, потом монотонно продолжает: – Все репортеры говорят, что уровень преступности самый высокий за двадцать лет. По их мнению, виноваты наркотики. Это ужас. И они говорят, что будет только хуже.

Лоррейн-стрит – вчера именно там я и была. Сердце ускоряет бег: я представляю себе, что мама слышит, как оно бухает под моей футболкой. Я застегиваю серую куртку с капюшоном до подбородка, на всякий случай, сую порезанную руку в карман и постукиваю по ноге. Девять, девять, шесть.

– Ты знаешь тот район, Ло? – напирает она. – Они называют его Гдетотамом[6]. Городом сбежавших и потерявшихся детей. Множество их живет в пустующих домах, как дикари. – Рукой она приподнимает мой подбородок, ее глаза сверкают. – Ты туда не забредаешь, Пенелопа? С друзьями из школы? – Ее дыхание пахнет сигаретами. Она начала курить несколькими месяцами раньше, у открытого окна своей спальни.

Я отшатываюсь от нее. Она выглядит очень, очень старой.

– Мама, – мягко говорю я, горло горит, – я не хожу в Гдетотам, понимаешь? Никогда не слышала об этом районе.

– Что ж, хорошо. Это все, что я хотела знать. – И тут же ее глаза вновь становятся пустыми. Она возвращается в свою комнату и закрывает дверь.

Я едва сдерживаюсь, чтобы не крикнуть вслед: «Между прочим, мама, у меня действительно есть друзья, с которыми я могу пойти куда угодно». Она ничего не знает о моей жизни. Одиночество – это константа, но я сумела найти решение этой проблемы, научилась жить без мамы.

Научилась жить сама по себе.

* * *

Мне не требуется много времени, чтобы найти в Сети статью об убитой девушке.

Статья иллюстрирована рядом фотографий. Лоррейн-стрит. Уродливый желтый дом с маргаритками. Дом, в котором жила убитая девушка.

У меня перехватывает дыхание; все тело холодеет. Шум, который я слышала, – удары – пуля. Я там была. В пятнадцати футах. Может, ближе. Я там была, когда застрелили девушку. Выстрел, который оборвал ее жизнь, почти оборвал и мою.

Я шумно сглатываю.

Господи, я находилась в нескольких шагах от киллера. Я безостановочно проигрываю в голове события: удар, грохот, кусочек металла, вонзившийся в стену рядом со мной, поблескивающий в свете уличного фонаря. Я могла что-то сделать. Могла помочь. Но не сделала и не помогла.

Девушку звали Сапфир. Просто Сапфир. Это все, что о ней узнали. Девятнадцати лет и стриптизерша. Танцевала в расположенном в Гдетотаме клубе, который называется «Десятый номер». На каждой фотографии она сильно накрашена – серая тушь для ресниц и излишне много румян. У нее сердитые глаза, а губы сине-лиловые, и помада этого цвета ей каким-то образом очень к лицу. Выглядит она старше девятнадцати – наверное, из-за всей этой косметики.

Журналист описывает убийство в подробностях. На нее набросились, изнасиловали, потом застрелили: ковер пропитан кровью, череп пробит, голые конечности вывернуты. Другая стриптизерша, ее подруга из «Десятого номера», перечисляет, что украдено. Маленькие вещи. Дешевые вещи. Старые деревянные часы, коллекция медных браслетов, потускневшая от времени серебряная цепочка с подвеской в форме лошади, статуэтка-бабочка, три маленькие картины с воронами.

Все, у кого брали интервью, грустили, но не удивлялись. Короче, еще одна девушка умирает, еще одна подсевшая на наркотики стриптизерша. Так устроен мир.

Но этого недостаточно – для меня. Я хочу большего. Я нуждаюсь в большем.

Новый поиск: Гдетотам – Сапфир – убийство. Страницы результатов, большинство из них отсылают к статье, которую я только что прочитала в «Плейн дилер»[7]. Наконец кое-что новое – жирный шрифт и заглавные буквы – привлекает мое внимание: «ПРЕСТУПЛЕНИЯ В ГДЕТОТАМЕ. БЛОГ Б. ХОРНЕТА». Горло перехватывает.

Клик.

Страница загружается и выглядит так, словно Марта Стюарт[8] создала ее для рекламы новой линии обоев: пастельные пурпурные и синие тона, по бокам цветущие гиацинты, одуванчики, колокольчики. И на каждом цветке улыбающийся мультяшный шершень[9] с огромным жалом. Сливочно-розовый заголовок гласит: «Все, что вы когда-либо хотели узнать об убийстве, самоубийстве и прочем насилии, достойном выпуска новостей, но боялись спросить». Оглядывая экран, вижу нужный мне раздел в левом верхнем углу: «Убийства в Гдетотаме». Гудение между ушей, дикий жар.

Клик.

Появляется новая страница, окаймленная теми же цветами, от которых по коже бегут мурашки, но на этот раз страница испещрена крошечными фото. Список имен, набранных жирным шрифтом, рассекает страницу, как позвоночник. «Сапфир, 19 лет, убита дома, Лоррейн-стрит» – верхняя надпись. Сердце подпрыгивает. Все равно только Сапфир. Без фамилии. Мигающий баннер рядом: «НОВЫЕ СВЕДЕНИЯ!!!» – словно реклама пылесоса или стирального порошка.

Клик.

Первое: нарисованная от руки карта Гдетотама и окрестностей. Ниже новые фотографии, очевидно сделанные снаружи и отчасти нечеткие из-за падающего на окно света: разгромленная квартира, сброшенные на пол вещи, брызги крови на стене спальни. Зернистость большая. Похоже, фотографировали мобильником.

Я представляю себе Сапфир сидящей перед зеркалом. Она слой за слоем накладывает косметику в этой светло-синей комнате, словно глазирует свадебный торт. Я представляю себе, как волна крови поднимается от ее лодыжек к коленям, к шее – все в этой комнате плещется на крови, как буи при приливе.

* * *

Пытаясь расслабиться перед тем, как лечь в постель, я передвигаю медных слонов поближе к набивным клоунам, а набивных клоунов – поближе к деревянным креслам-качалкам из кукольного домика. От их нового местоположения у меня начинает нервно бултыхаться желудок, и я все возвращаю на прежние места.

Обычно такие перемещения меня успокаивают, но по какой-то причине сегодня я не могу сосредоточиться и поднять себе настроение. Что-то не так, все в комнате стоит неправильно, не на своих местах. Перепутано.

Женский лобок. Голый.

Я не могу сделать все, как надо.

Глава 3

Я просыпаюсь и вижу свет, пробивающийся сквозь шторы, поворачиваюсь на спину и потягиваюсь. У субботы особый вкус: как у черники, которую мы с мамой собирали каждую неделю в короткие три месяца, прожитые в Куне, штат Айдахо, когда мне было десять. Я помню, как мы краснели от гордости, прижимая корзинки с ягодами к груди. Как горстями, целый день, ели чернику.

Суббота – День блошиного рынка, священнейший из всех семи.

Потом я чувствую пульсации в руке. Порез. Стекло. Грохот. Все было.

Я влезаю в армейские штаны, скатываю вниз пояс, который у меня под мышками, сверху надеваю теплую зеленую куртку с капюшоном, просторную, как и большинство моей одежды, с тем чтобы скрыть сиськи. Я к ним еще не привыкла. Они без спроса появились на третьей неделе учебы в девятом классе – сначала правая, потом левая, которая росла и росла, пока не обогнала правую. Я уверена, они соперничают, участвуя в каком-то постоянном поединке.

Я проверяю левый кед: на месте ли сложенный листок бумаги. Более надежное для хранения место, чем карман, откуда вещи могут выпадать. На месте. Я надеваю кеды. Потом смотрюсь в коллекцию старинных зеркал, числом девять, которые стоят на комоде. Кудряшки выглядят глупо в каждом. Я откидываю их со лба и позволяю упасть. Три раза. «Пенелопа Марин, – произношу я вслух своему отражению пугающим голосом копа, – отойди от зеркал. Повторяю: возьми кошелек с прикроватного столика и отойди от зеркал».

Мое декоративное кольцо с большой желтой маргариткой зовет, совсем как вчера желтый дом, и я знаю, что должна его надеть. Сразу понимаю, что на пальце оно на своем месте, и я готова к выходу.

Согласно карте «Гдетотам и окрестности» Б. Хорнета, получается, что фактически блошиный рынок находится в пределах Гдетотама, но на самом деле это оазис, безопасные небеса. Он тянется на многие кварталы: сам по себе волшебный город. Блошиный рынок работает шесть дней в неделю, но суббота – мой день. Правильный день. Единственный день в неделю с тремя совершенными слогами.

Каждую субботу я позволяю себе подойти только к девяти ларькам, поэтому на рынке для меня все новое. К тому времени, как я успеваю пройти все сотни ларьков, а на это уходят долгие недели, большинство продавцов меняется, так что можно идти на следующий круг. Благодаря этому каждая суббота всегда и во веки веков позволяет мне просыпаться с надеждой.

Я подхожу, и звуки блошиного рынка прекрасны, их нарастающая какофония. Я тук тук тук, ку-ку – само собой, – перед тем, как войти на территорию рынка. Три раза, три ку-ку – самое то. Хорошо. Очень хорошо.

Люди мельтешат – тысячи, держатся за руки, прикасаются к вещам, живут своей жизнью, и я вливаюсь в толпу. Нормально.

Я прохожу мимо прилавка, на котором выложены антикварные оправы для очков и карманные часы двадцатых годов: оправы со сверкающими камушками в углах, черепахового цвета, блестящие. И когда я уже приближаюсь к прилавку, чтобы потрогать эти сверкающие прекрасные старинные вещи – мои пальцы сочатся слюной, так они возбуждены, – из соседнего ларька мне навстречу выскакивает Кери Рэм.

Моя рука тут же взлетает к кудряшкам. Хотела бы знать, как по-дурацки выглядят они сейчас. По ощущениям, если исходить из шкалы от одного до десяти, я бы сказала, на восемь баллов. Восемь я ненавижу.

– Эй, девонька! – говорит она. Словно рада встрече со мной, и это для меня странно, потому что я вижу ее каждый день на алгебре, и она никогда, никогда не подавала виду, что знает меня. Внезапно у меня перехватывает горло. Я не знаю, что ответить. Могла бы сказать «хай», когда по-хорошему надо говорить «хей». И в понедельник она поведала бы своим подругам, что я совсем тупая и до сих пор при встрече говорю «хай».

Когда же я заставляю себя заговорить, с губ срывается короткое «хей», почти что рычание.

Уголки ее рта опускаются, она щурится, словно пытается понять, что же я ей сказала. После переезда в Кливленд в конце восьмого класса, когда мне было тринадцать, мы с Кери занимались вместе как минимум по двенадцати дисциплинам, но ни разу раньше не разговаривали. Она не всегда входила в группу популярных девушек, но теперь входит, и я не помню, когда видела ее одну, без сопровождения из трех, а то и больше учеников. Она входит и в школьное самоуправление, и в комитет «Ученики против вождения в пьяном виде», и участвует в инсценированных судебных процессах, и играет в хоккей на траве, и, наверное, является членом еще двадцати организаций, о существовании которых я узнаю, когда выходит школьный ежегодник и я пролистываю глянцевые страницы.

С девятого класса ходили слухи, что она лесбиянка – я думаю, благодаря ширине ее плеч и низкому голосу, – но в прошлом году пошел другой слух, будто она потеряла девственность с каким-то двадцатитрехлетним музыкантом, которого встретила у бассейна отеля в Чикаго, поехав туда с родителями. Конечно же, второй слух проглотил первый. Я практически уверена, что ученики моей школы ничего не знают обо мне, да и не хотят. Я сомневаюсь, что большинству известно мое имя. Я для них призрак, не заслуживающий даже слухов. Если они знают об Орене – а я не понимаю, как они могут не знать об Орене, – то понятия не имеют, что он был моим братом. Я сомневаюсь, что в прошлом году они заметили мое месячное отсутствие на занятиях.

– Странное это место, правда? – говорит Кери и улыбается мне, демонстрируя идеальные, ослепляюще белые зубы. – Камилла уговорила меня прийти сюда с ней. Она пытается найти подарок для бабушки или что-то такое. – Она даже не дает мне времени на ответ, сдвигает большую кожаную сумку на сгиб левого локтя и продолжает: – Знаешь, в пятницу на уроке Келлера я полностью выпала в осадок, что, как тебе хорошо известно, не так и трудно. Обычно я держусь на плаву, но, если серьезно, неужели мистер Келлер думает, что мы можем сосредоточиться на производных перед выходными? – Она качает головой, бросая на меня многозначительный взгляд, словно я должна понимать, как сложно по пятницам обращать внимание на слова учителя, с учетом вечеринок, выпивки и секса у бассейна отеля, которые я планировала на этот уик-энд.

– Да, – отвечаю я. – Точно. – Энергично киваю. Слишком энергично. Заставляю себя умерить пыл, сдвигаю кудряшки влево, смотрю на поцарапанные мыски своих кед. Хорошее субботнее настроение испаряется. Кери-блинская-Рэм уничтожила его своими сверкающими волосами, и бесшрамным лбом, и прямым носом, и веселеньким с рисунком «пейсли» платьем.

– Я знаю. Хочу сказать, это в действительности легко, но скучно до чертиков. – Кери вставляет это «в действительности легко» – я в этом уверена, – чтобы напомнить мне, какая она умная и производящая впечатление и каким сильным лидером станет, если я отдам ей свой голос на майских выборах президента выпускного класса («Осталось только два месяца. Пора уже подумать о новом лидере!»). Я смотрю на нее. Она забрасывает волосы за правое плечо, прикусывает губу. – В общем, ты успела записать домашнее задание и все такое? Хоть я и ненавижу математику, должна иметь по ней пятерку, а не то предки меня убьют, ты знаешь? – И выжидающе смотрит на меня.

– Да. На самом деле – на дом нам ничего не задали. Я хочу сказать, не то чтобы ничего, но ничего действительно сложного.

На лице Кери недоумение.

– Подожди… так задали нам что-нибудь на дом или не задали?

На подбородке у нее три маленьких прыщика; я вижу их под тональным кремом. Смотрю на них, когда отвечаю:

– Значит, так, мистер Келлер говорит, что нам лучше еще раз прочитать главу двенадцать, если мы не очень уверенно чувствуем себя с пределами.

Кери улыбается, и прыщики разъезжаются.

– Ага. Шикарно. – Она одергивает платье, радостно вздыхает. – Пожалуй, Келлер не такой злобный, как может показаться.

Она оборачивается, потому что слышит Камиллу, которая зовет ее из ближайшего ларька. Когда вновь смотрит на меня, на лице написано облегчение: она рада предлогу закончить нашу беседу.

– Похоже, Камилла нашла подарок для бабушки. Спасибо за хорошие новости насчет домашнего задания, девонька.

– Ло, – говорю я ей, когда она поворачивается, чтобы уйти.

Она останавливается и как-то странно смотрит на меня.

– Что?

– Меня зовут Ло, – и я чувствую, как начинают пылать щеки.

В ее сощуренных глазах жалость.

– Я знаю, как тебя зовут. Мы в одной школе уже четвертый год, – она качает головой, чуть хмурится, перед тем как помчаться сквозь толпу к Камилле, словно они не виделись долгие годы.

Я вижу, что Камилла смотрит в мою сторону и указывает на меня, как только Кери добирается до нее. Кери шлепает по руке Камиллы – рука тут же опускается, – что-то шепчет ей на ухо, и они обе качают головой, присоединяясь к потоку людей, который направляется к выходу.

Я иду дальше, дожидаясь, когда эмоции улягутся, надеясь, что мои постукивания на счет останутся незаметными для людских орд, которые перемещаются, покупают, улыбаются.

В нескольких футах впереди я вижу ларек, заполненный музыкальными инструментами, который сразу успокаивает меня: медные тубы и изысканные валторны, свисающие с потолка, как куски поблескивающего сырого мяса. Они слишком большие, чтобы нести их домой, и слишком дорогие, чтобы покупать, но их красота и увесистость заставляют меня помечтать о том, как же хорошо покачать одну из них на руках. Их тяжесть мне приятна: они такие массивные. Не растают в воздухе.

Я смотрю на сверкающие инструменты, когда парень в шапке «ушки медведя» – во всяком случае, я решила, что это парень, успев разглядеть только «ушки медведя» – проносится мимо, как метеор. Наши плечи соприкасаются на долгую секунду, и он отшвыривает меня назад, прямо на стоящий там стол. Я чуть не переворачиваю его, пытаясь удержаться на ногах. Все, что на нем лежало, – и дешевая бижутерия, и старые лампы, и брошки, и статуэтки, и столовые приборы, и заколки, и пуговицы, и галстуки – летит на землю.

– Извините, – быстро говорю я, наклоняясь, чтобы поднять упавшее. Меня не интересует этот загадочный парень с «медвежьими ушками», который меня толкнул. Я полностью поглощена сокровищами, которые свалила в кучу, возможностью поднять, рассмотреть, вернуть на стол, разделить, упорядочить.

– Все нормально, милая, – говорит продавец, тоже наклоняется, чтобы помочь мне. – Торговля здесь не очень организованная.

Я поднимаю изящные серебряные часы с того места, где они упали, между двух салатных вилок разного цвета. Покачиваю из стороны в сторону, чтобы полюбоваться, как солнце играет на циферблате.

Продавец видит часы, которые я держу, и на лице отражается изумление.

– Ох, они не для продажи. – У него на груди наклейка-бейджик, на ней красными расползающимися буквами написано: «ПРИВЕТ, МЕНЯ ЗОВУТ МАРИО».

– Но… – начинаю я. Он наклоняется вперед и практически вырывает часы из моей руки. Внезапно меня наполняет жаркая злость, которую я не могу сдержать. Набрасываюсь на него. – Не следовало вам выкладывать вещи, которые люди не могут купить, знаете ли. Это нечестно.

– Извини, я не знаю, как эти часы сюда попали, – и Марио улыбается мне.

Садится на корточки, тянется под карточный столик, собирает в кучку все, что под него упало, и вываливает на стол. Волосы Марио выкрашены в рыжий цвет от «Мэник Пэник»[10]. Этот цвет я часто вижу капающим со лба панков в гимнастическом зале, когда они потеют. Но староват он для старшей школы, ему лет сорок, и одет соответственно: мешковатая футболка с надписью «Джими Хендрикс», линялые джинсы, овчинная куртка.

– Все остальное продается, – добавляет он. – Подходи и выбирай. Такой красивой девушке, как ты, я сделаю скидку.

– Я просто смотрю, – механически отвечаю я. Думаю о том, чтобы выйти из ларька, но вещи – прекрасные вещи – зовут меня. Я продолжаю подбирать то, что упало, одновременно сортируя ожерелья, сережки и заколки. Марио смотрит на меня взглядом продавца, выискивающего наилучший способ нагреть меня.

Среди прочей бижутерии я замечаю ожерелье, которое странным образом кажется мне знакомым. Потускневшая от времени серебряная цепочка, тяжелая подвеска в форме лошади. Я поворачиваюсь к улице, разглядываю цепочку с подвеской на свету, всматриваюсь в каждую деталь, пытаясь понять, почему эта вещица кажется мне знакомой, но информация эта пока прячется в каком-то дальнем уголке моей памяти.

– Если тебе понравилось это, возможно, понравится и что-то еще, – Марио поворачивается к пластиковому пакету, который стоит у него за спиной, и начинает выкладывать на пустующий угол стола его содержимое. Конечно же, я не могу оторвать глаз.

– Мне следовало сразу все это выложить, – продолжает он, – но вещи новые, я просто про них забыл. – Он шлепает ладонью по лбу – переигрывает – и улыбается: клоун, мошенник.

Все, что он выкладывает, прекрасно и заставляет меня дрожать от восторга: заколка в виде полумесяца из серебра с шелковистым отливом, кольцо с силуэтами птичек, браслеты в тонах ночи, лиловые и темно-синие. Но больше всего мне нравится украшенная природными камнями статуэтка-бабочка – яркая, и поблескивающая, и грустная.

В этот самый момент память открывает тот дальний уголок. Статуэтка-бабочка. Потускневшая от времени серебряная цепочка с подвеской в форме лошади. Эти вещи пропали из дома убитой девушки. Сапфир.

Мои кисти и стопы вдруг становятся горячими. Статьи, которые я прочитала в Сети, ничего не рассказывали о большинстве других темно поблескивающих вещей, которые показывает мне Марио, но каким-то образом – понятия не имею как – я знаю, уверена, что все, разложенное им передо мной, принадлежало ей. Вещи могут рассказать нам многое, если мы готовы слушать. Эти кричат.

Это он; он тот, кто ее убил. Он тот, кто выстрелил, чья пуля едва не ободрала мне щеку. И он слишком глуп – ведь мог же начать продавать ее вещи несколькими днями позже. Дыхание у меня учащается, но мне удается выдавить из себя вопрос:

– Эй… э… – Пауза. Вдох. Я не могу смотреть ему в глаза. – Где вы взяли эти вещи? Они действительно классные.

– Какие вещи? Их тут тонны. Стекаются отовсюду.

– Эти. – Я указываю на принадлежащие Сапфир.

– Точно сказать не могу. Все время появляется что-то новое; не упомнишь, что и откуда. – Он смеется, пожалуй, нервно.

Теперь я смотрю на него, в его бегающие глаза и на торчащие рыжие волосы.

– Вы сказали мне, что эти вещи только-только появились у вас. – Я указываю на пластиковый пакет. Его глаза превращаются в щелочки. – А теперь вы говорите мне, что не помните, откуда они взялись?

Он не решается встретиться со мной взглядом.

– Где я что беру – не твое дело. – Он переминается с ноги на ногу.

– Убили девушку. – Я пытаюсь не задохнуться от собственных слов. – Я узнала некоторые из этих вещей. О них говорили в новостях. Поэтому… – В голове все гудит. Я не могу поверить, что эти слова срываются с моих губ.

Его глаза остаются щелочками. Он далеко не так прост, как кажется на первый взгляд. Протягивает руку, словно хочет коснуться меня. Я подаюсь назад. Он проводит пятерней по сальным волосам.

– Ладно, слушай. Теперь послушай. – Голос тихий, но ему не терпится выговориться. – Я нашел это в мусорном баке около «Уэствуд-центра». Там я нахожу многое из того, что продаю. Понятно? – Он вытаскивает пачку «Мальборо» и закуривает, сильно затягивается, шумно выдыхает. – Это все, что я знаю. Богом клянусь. Это все.

Что-то в его голосе заставляет меня ему поверить – мягкость, искренность. Но если он говорит правду – он нашел все эти вещи в мусорном баке рядом с «Уэствудом», – тогда почему убили Сапфир? Почему какой-то обезумевший наркоман рискнул убить человека ради вещей стоимостью в несколько сотен долларов и сразу же их выбросил?

В этом нет никакого смысла.

Марио продолжает говорить, чувствуя мою неуверенность, тушит окурок, наклоняется ко мне.

– Послушай, ты ничего не собираешься говорить копам, да? Я не представляю себе, как мне доказать, что я говорю правду, но я это сделаю. Я ничего не знаю об этом дерьме. Это всего лишь совпадение. Мне всего лишь чертовски не повезло, – костяшки его пальцев, которыми он упирается о стол, белеют и белеют. – Это мой кусок хлеба с маслом, понимаешь? Только благодаря этому я сейчас не бездомный, сечешь?

Он раскуривает новую сигарету, говорит быстро, жадно затягиваясь.

– Я ничего не собираюсь говорить полиции, – отвечаю я и вижу, как он расслабляется. – Это не мое дело, как вы и сказали.

Он не осознает, что я готова на все, лишь бы избежать встречи с полицией. Не хочу иметь с копами никаких дел после того, как патрульный Кливинджер затолкал меня в свой автомобиль через месяц после смерти Орена, когда я ничего не соображала, а мои руки жили собственной жизнью, вот и украли статуэтку слона из тибетского магазина в «Тауэр-Сити». Я даже не помнила, как ее взяла; только прижималась к холодному стеклу полицейского автомобиля, стараясь укрыться от его жаркого дыхания; когда он рявкнул мне в ухо: «Выкладывай!» – я попыталась объяснить, залепетав: «Я не знаю, как это вышло. Я очень сожалею, не понимала, что делала». Он же просто смотрел на меня, как на идиотку. «Еще один такой случай, и ты на пути в исправительную колонию. Тогда ты поймешь».

Марио наклоняется к статуэтке-бабочке, которая по-прежнему поблескивает на столе, послеполуденное солнце раскрашивает все лежащие там вещи оттенками желтого. Протягивает мне.

– Возьми. Спасибо тебе. Спасибо за понимание.

Я киваю, но ничего не говорю. Мы заключаем молчаливый договор. Когда он поворачивается, что-то ища в стоящем на земле пакете, меня охватывает желание, яростное, неодолимое. Рука выстреливает в сторону стола, я хватаю цепочку с подвеской-лошадью, сжимаю в кулаке и быстро ухожу. С бабочкой в одной руке и с лошадью в другой я иду по блошиному рынку мимо ларьков с едой, и с материей, и с фурнитурой, и с изделиями из дерева, и стекла, и металла, и с бейсбольными карточками, и мячами, и битами, и с линялыми футболками, и с головными уборами из атласа и кружев, но думать могу только о ней. О Сапфир.

Мысли о ней прожигают маленькие дыры в моем сердце. Я задаюсь вопросом, притянуло ли меня к бабочке то самое, что притянуло ее? Не просто сверкание камней, но сложенные крылья, будто бабочка только что где-то приземлилась. Это не гордая бабочка, широко их раскинувшая, а тихая, одинокая, которой пришлось приземляться где-то в ночи, оставив что-то или кого-то.

Я задаюсь вопросом, а может, где-то кому-то ее недостает. Должен же быть кто-то, пусть даже никто не заявил, что она – его любимая девушка, даже если говорят о ней только стриптизерши из «Десятого номера», даже не о ней самой, а о ее вещах. Мой разум разрывается от мыслей о ней, сердце – от жалости к ней, они на пару разрывают меня, но я ничего не могу с этим поделать. Мысли эти похожи на липкий снег, который облепляет толстым холодным слоем.

Я задаюсь вопросом, думал ли Орен, что его кому-то не хватает, когда скользил по откосу от нас, от всего, в ничто.

Я надеваю цепочку на шею, и маленькая холодная лошадь ложится мне на грудную кость, я сжимаю бабочку в кулаке. Девять, девять, шесть. Снова. Девять, девять, шесть. Еще раз. Девять, девять, шесть.

Что происходит с людьми, о которых никто не скорбит? Когда всем без разницы, что они чувствуют, умирая: видят миллион световых вспышек, или слышат миллион ртов, поющих арии, или не ощущают ничего, будто волна поднимается до звезд и уносит с собой мир в пустоту, которой нет конца и края?

Теперь у меня вещи Сапфир, вещи, которые остались после нее. И каким-то образом они заставляют меня чувствовать ответственность за Сапфир, за ее жизнь, за ее смерть.

Мы все рождаемся в одиночестве и в одиночестве умираем. Где-то я это прочитала, в какой-то книге. После смерти Орена я часто лежала без сна и думала об этом: думала о вселенной, высасывающей из нас надежду, из души за душой, пока полностью не высушивает нас, всех сразу, и небо забирает наши кости и размалывает их в пыль, и все начинается снова. Таков цикл. И так происходит многое и многое, все то, что мы еще даже не начали учиться контролировать. Но так продолжаться не может. Просто не может.

Хотя я заглянула только в четыре ларька вместо девяти – от четверки у меня начинают стонать все клетки тела, – я ухожу с блошиного рынка, словно в полусне, чувствуя себя пойманной между миров, голова у меня идет кругом. «Эй, Сапфир, ты меня слышишь? Где бы ты ни была, я надеюсь, что ты в порядке».

Я крепко сжимаю бабочку, три раза. «Ты в порядке?»

Я смотрю на небо. Сверху ответ не приходит – ниоткуда не приходит, – если не считать того, что начинает накрапывать мелкий дождь.

А может, это и есть ответ.

Глава 4

Ночью мне снятся сине-черные снежинки, которые падают с неба, садятся на все, как сажа. Я с Ореном. Теперь в снах я всегда с Ореном. Мы гуляем по берегу большого холодного озера. Деревья стоят без единого листочка. Потом, когда я собираюсь что-то сказать, сформулировать какой-то важный вывод, я поворачиваюсь к нему, а его нет, и я понимаю, что его проглотило озеро.

И в этом сне случившееся не приводит меня в замешательство, я только злюсь на себя за то, что не держала его за руку чуть крепче.

Сажа падает мне на голову и руки, покрывает их. Озеро-из-сна, поглотившее моего брата-из-сна, наполнено сажей, и он тоже наполняется ею. Его глаза-из-сна, его рот-из-сна, его горло-из-сна.

* * *

Статуэточная бабочка Сапфир сидит на моем прикроватном столике. Я ношу ее с собой, когда одеваюсь, пытаясь прикрыть неуклюжие формы и углы своего тела: темные джинсы с манжетами, серебряная цепочка с лошадью под огромным толстым свитером из синей шерсти, который раньше носила мать (ныне сильно похудела, и он ей велик), синяя вязаная шапочка, натянутая на уши. Я засовываю кудряшки под нее. Но теперь на виду шрам, белый, как мел. Я высвобождаю кудряшки из-под шапочки. Волосы у меня темные и посеченные на концах. Они давно жаждут стрижки, но я им в этом отказываю. Наверное, потому, что не люблю с чем-либо расставаться.

Мне бы делать домашнее задание по «Введению в экономику», дисциплины, которую настоятельно порекомендовал мне отец. Мне бы проводить базовый статистический анализ по инфляции и безработице, – но в моей голове места для этого сейчас нет. Все мои мысли сейчас сосредоточены исключительно на Сапфир и ее смерти. Я не думаю, что она случайная, не думаю, что Сапфир «всего лишь чертовски не повезло», как сказал бы Марио.

Я собираюсь вернуться в Гдетотам, к блевотно-желтому дому с маргаритками. Не знаю наверняка, что собираюсь сделать, придя туда, но прийти я должна. Должна поближе узнать ее, какой бы она ни была.

* * *

Мне требуется немалое время, чтобы найти это место. При дневном свете нарисованные маргаритки сверкают еще сильнее. Никого нет – никаких полицейских, никто ничего не вынюхивает, пытаясь содействовать торжеству правосудия.

Я осторожно подхожу к парадной двери. Она перекрещена полицейской лентой. Я тук тук тук, ку-ку, понятное дело, легонько прикусываю язык девять раз, прежде чем пытаюсь повернуть ручку… Заперто. Не знаю, чего еще я ожидала. Удары сердца едва не крушат ребра, когда я крадусь по проулку, к двери черного хода. Прохожу мимо разбитого окна, тоже перекрещенного полицейской лентой, и замечаю, что пулю из стены вытащили. Новый, тошнотворный страх облепляет меня, вызывая желание дать задний ход. Я не поддаюсь.

Добираюсь до двери черного хода. Выглядит она хлипкой. Похоже, открыть ее никому не составит труда. Около ручки в дереве трещина. Начинаю работать с отколовшейся щепкой. Скоро отламываю ее.

Внезапно пара сильных рук хватает меня за плечи.

Я непроизвольно вскрикиваю и разворачиваюсь, готовая ударить, готовая убежать. Я очень испугана, и в первое мгновение не могу понять, что вижу перед собой: какая-то безумная смесь из медведя, и зубов, и парня.

Потом соображаю, что руки на моих плечах принадлежат парню в шапке «медвежьи ушки». Это тот самый парень с блошиного рынка, который, пробегая мимо, толкнул меня на стол Марио. Его глаза на мгновения превращаются в щелочки, потом широко раскрываются. Должно быть, по моим глазам он заметил, что я его узнала.

– Что ты тут делаешь? – спрашивает он, когда я стряхиваю его руки со своих плеч.

– Я… я ничего не делаю. А что делаешь ты? – выплевываю я. – Ты тот, кто… почему ты… – слова срываются с губ, не складываясь в связные фразы. – Почему ты так подходишь сзади… ты мог быть… – «Ты мог быть убийцей», – едва не говорю я, но не могу договорить до конца, не могу сказать это парню в дурацкой шапке с «медвежьими ушками», за кого я его едва не приняла, о том, что он, по моему разумению, собирался сделать.

Он пристально смотрит на меня, похоже, оценивает. Потом, внезапно, разом меняется, лицо расплывается в широкой улыбке.

– Эй, чел, не стреляй! – Вскидывает руки в воздух, будто мы играем в полицейского и вора и я нацелила пистолет ему в сердце. – Всего лишь простой вопрос. Разве ты не помнишь меня? Вчера… Le Market du Flea?[11] – Он отставляет назад левую ногу и кланяется, притворяясь, что снимает с головы невидимую шляпу, принося извинения, но реальная шапка с «медвежьими ушками» остается на голове.

«Чудик», – думаю я, но не говорю.

– Я тебя помню. – В голосе по-прежнему сердитые нотки. – Ты врезался в меня. Какого черта ты бежал так быстро?

– Так вышло. Разминал ноги. Сожалею об этом. Но что может быть лучше быстрого бега по запруженному людьми рынку? – Хотя слова легко слетают с губ, он постоянно переминается с ноги на ногу, даже чуть подпрыгивает. То ли ему очень хочется отлить, то ли он из-за чего-то нервничает. – Я увидел тебя в проулке, подумал, что подойду и поздороваюсь.

Его длинные дреды в некоторых местах осветлены, в остальном волосы темно-каштановые, но я вижу, что глаза его и голубые, и зеленоватые, и золотистые одновременно, совсем как стеклянные шарики, которые папа давал поиграть мне и Орену, когда мы были маленькими. На нем грязные черные брюки и крепкие коричневые ботинки без шнурков, с болтающимися язычками.

Мои глаза превращаются в щелочки, а он продолжает тараторить.

– Я был там, – он указывает на другую сторону проулка. – Рылся в мусорных баках в поисках сокровища и подумал, – он нацеливает палец в висок, – а ведь это та хорошенькая девушка, которая приходит на блошиный рынок и любит старые вещи. Готов поспорить, она оценит хороший испуг, а потом у меня появится уникальный и практически единственный шанс показать ей мои последние находки. Итак, с испугом мы покончили, так что теперь переходим ко второй части нашей программы.

Хорошенькая девушка. Он только что назвал меня хорошенькой девушкой. Эти слова ударили меня как электрическим током.

А может, я его не расслышала. Может, он произнес совсем другое слово, которое лишь звучало как «хорошенькая».

Он хватает меня за здоровую руку и ведет к мусорным бакам. Я не возражаю. Этот парень излучает что-то яркое, и большое, и открытое, что-то такое, к чему я не привыкла… и меня тянет к нему, не знаю почему.

Нет. Знаю. Он назвал меня хорошенькой девушкой.

Хорошенькие – это девушки в школе, с длинными волосами и сердечками на серебряных цепочках. Хорошенькая значит нормальная.

Он останавливается у мусорного бака, наклоняется, чтобы что-то достать. Поворачивается лицом ко мне, большим и указательным пальцами обеих рук держит спущенную автомобильную камеру.

– Ты… э… нашел спущенную камеру, – говорю я. Не знаю, какой реакции ожидает он от меня на этот кусок резины, который он достал из грязного, вонючего мусорного бака в том самом проулке, где меня чуть не застрелили тремя днями раньше. Впрочем, об этом он знать не может.

– Да, безусловно, – отвечает он, без малейшего намека на иронию. – Вот, просто подойди чуть ближе. Пока смотреть особо не на что, но… – Он убирает одну руку с шины, как это мог бы сделать фокусник, и машет ею в воздухе. – …подожди, пока ты поймешь, отчего она сдулась.

Не знаю, почему я решаю подойти к совершеннейшему незнакомцу, но подхожу. Он протягивает мне камеру и вертит. Одна сторона утыкана осколками зеркального стекла, которые торчат из иссиня-черной камеры, как звезды.

– Вау. Это… это действительно прекрасно, – я говорю, что думаю, протягиваю пальцы к осколкам. Я должна прикоснуться к этим звездам, притянутым к земле. Пока они не исчезли.

– Эй… не делай этого! – он отталкивает мои пальцы. Рука у него большая и холодная. Я засовываю руки в карманы, рассерженная.

– Видишь? – Он показывает мне ладонь левой руки, в маленьких красных порезах. – Я уже успел порезаться. Раны на ладони – совсем не смешно, поверишь ты мне или нет. Но жизнь художника полна трудностей! И, полагаю, я могу расценивать их как боевые ранения.

Моя порезанная ладонь пульсирует болью в кармане. По ощущениям, порезано и предплечье, чуть ли не до локтя. Он не понимает, что я страдаю от собственных боевых ран – тех боевых ран, которые получаешь на передовой, пусть и благодаря случаю. Мысль о пуле, грохоте выстрела, летящих во все стороны осколках стекла вновь заставляет меня содрогнуться.

– Боевыми ранениями, да? – повторяю я. – И с кем ты воюешь?

Он мнется с ответом. Потом его глаза вспыхивают.

– Моя благородная битва – борьба за право рыться в мусорных баках, – он протягивает мне здоровую руку. – Между прочим, я Флинт.

– Ло. – Я не пожимаю ему руку. Рукопожатия – это для взрослых и психотерапевтов, когда они встречаются с тобой в первый раз и пытаются доказать, что уважают тебя как личность. Я-то знаю: за прошлые три года общалась с пятью или шестью, включая доктора Джейнис («Зови меня Джейнис») Вайсс, доктора Аарона («Здесь ты в полной безопасности, Пенелопа») Машнера и самого последнего, доктора Эллен Пич. Доктор Пич, простая в общении, перегруженная работой и, несомненно, вымотанная донельзя, уже на нашей второй встрече выписала мне «Золофт»[12], отправив в Зомбиленд, где давно уже живет мама. После двух недель с онемевшим мозгом я решила, что канализационной системе эти таблетки нужнее, и спустила их в унитаз.

Мама и папа, разумеется, не замечают. Они никогда не замечают. Ничего.

Флинт никак не комментирует мое пренебрежение рукопожатием, просто убирает руку в карман куртки и снова кланяется, продолжая улыбаться.

– Итак, Флинт, – говорю я, – ты так и не ответил на мой вопрос. Что ты здесь делаешь? Помимо борьбы за мусорные права?

Перед тем как ответить, он несколько долгих секунд разглядывает небо.

– Я художник. Но у меня нет денег, чтобы покупать материалы и создавать произведения искусства, – он пожимает плечами. – Поэтому я нахожу материалы там, где могу, – добываю из неисчерпаемых мусорных баков Гдетотама.

Когда Флинт говорит «Гдетотам», такое ощущение, что речь он ведет о небесах.

– Взгляни. Утренняя охота удалась. – Он поворачивается, берет брезентовый мешок, ставит у моих ног. Он в постоянном движении, никогда не останавливается. – Раскрой его. Посмотри сама. Магазин открыт до трех часов. – Он покачивается взад-вперед на каблуках.

Я вытаскиваю керамическую лампу с треснувшим абажуром, пакет с осколками синего стекла, деревянный брусок, утыканный ржавыми гвоздями, большую металлическую погнутую раму для картины.

– И что ты об этом думаешь? – Он вновь улыбается, дергает себя за один из блондинистых дредов, потом ощупывает дырки в штанах. Мне нравятся маленькие изъяны его одежды, и то, что вся она мятая и одно не подходит к другому, и яркие заплаты, пришитые к рукавам на локтях. Все это хорошо смотрится на нем, на его долговязом теле. Действительно хорошо. И все у него такое мягкое. Не то что у парней в школе. Очень уж наглаженные джинсы, и намазанные гелем волосы, и одежда в тон и цвет. Все холодное, чистое, резкое.

– Они клевые, – говорю я, так и думаю. Неосознанно тянусь пальцем к ржавым гвоздям, но останавливаю себя. Флинт пристально наблюдает за мной, и я в смущении краснею. – Для чего ты их используешь?

– Пока не знаю. Сотворю что-нибудь дикое и потрясающее. А может, что-то уродливое и отвратительное, и никто этого никогда не увидит.

Мы начинаем укладывать все обратно в мешок, стоя на коленях на грязном бетоне.

– Ты живешь где-то здесь, Ло?

Я смотрю в бетон, отдавая себе отчет, что как раз здесь я и не живу.

– Нет. В другом районе.

– Каком? – спрашивает он.

– В Лейквуде. Туда идет автобус. Добраться легко, – я чувствую, как щеки горят румянцем.

– Никогда там не был. Вообще редко покидаю Гдетотам. Действительно. Это правило, которое я не нарушаю. – Я смотрю на него и вижу, что и он весь красный.

– Никогда не покидаешь? – повторяю я. – И тебе тут не… скучно? – Я-то полагала, что такой район может загнать в депрессию. Разруха, грязь, вонь.

– В общем-то нет, – он пожимает плечами. – Это дом, во всяком случае, сейчас. И Гдетотам – это что-то.

Я, должно быть, скорчила гримасу, потому что Флинт добавляет:

– Поверь мне, это правда. Тут так много всякого и разного. У тебя просто нет хорошего путеводителя. – Улыбка никогда не покидает его лица, но глаза наблюдательные и настороженные, как у зверя. – И знаешь, Лейквудская Ло, ты тоже не ответила мне, что ты здесь делаешь, почему отираешься в этих местах, дергаешь за сломанные ручки. Ты… – секундная пауза, – …бывала здесь раньше?

Я не могу сказать ему правду. Я это чувствую, как и биение собственного сердца. Я встаю, отряхиваю пыль с коленей. Флинт тоже встает, наблюдая за облаками пыли между нашими ногами.

– Ладно, у меня есть давняя подруга. Точнее, у меня была давняя подруга. Ее убили несколько дней тому назад. Я увидела в газете ее фотографию и фотографию дома, в котором она жила. – Я указываю на блевотно-желтый дом позади нас. – И почувствовала, что должна прийти и, ты понимаешь, засвидетельствовать почтение или что-то в этом роде.

Адреналин сталкивает с моих губ слова, которые я говорить не собиралась. Но я, сжимая рукой подвеску-лошадь, продолжаю делиться с ним выдуманными подробностями, которые приходят мне в голову:

– В детстве мы были очень близки, но она переехала, а мои родители никогда бы не отпустили меня к ней в гости. В такой район. А теперь она… ну, теперь она ушла. – Я избегаю смотреть ему в глаза. Тяжело вздыхаю.

Флинт какое-то время молчит. Теребит какой-то дред, улыбка с лица сползла.

– Послушай, мне действительно жаль твою подругу. Я слышал об этом. И читал тоже, – он смотрит на мусорные баки. – Это ужасно. Люди безумные, особенно здесь. Поверь мне. Я знаю если не всех, то большинство.

– Да, спасибо, – говорю я и тут же тараторю: – Самое ужасное, что полиции глубоко насрать. Они уже закрыли дело. Даже не расследуют, как положено.

Флинт не откликается на мои слова. Я сержусь на себя за последнюю тираду, прикусываю губу, отворачиваюсь от него.

Тишина: секунды как кирпичи, падающие с неба, складывающиеся в стену между нами. Я плотнее запахиваю куртку.

– Пожалуй, мне пора домой, – говорю я Флинту, который кивает.

– Позволь мне проводить тебя до автобуса, – Флинт берет меня под руку, будто мы старые друзья. Я вырываюсь. Не привыкла к тому, чтобы ко мне прикасались. Во всяком случае, парни. Несколько раз такое происходило случайно – как на танцах в шестом классе, когда Джей-Эр Миллер обхватил меня за талию, перепутав с Грейс Халл, или в восьмом, когда Мика Эйзенберг обеими руками толкнул меня в поясницу, чтобы разбежаться для подачи во время волейбольного турнира. А это не в счет.

Флинт не пытается вновь прикоснуться ко мне, и он, похоже, не обиделся. Мы шагаем по Гдетотаму с его рытвинами в асфальте и замусоренными улицами.

– Тебе следует иногда бывать здесь. Я знаю одного клевого парня, у которого отменный вкус по части головных уборов; так он может показать тебе, какой же классный этот говняный город, – говорит Флинт, когда мы уже рядом с автобусной остановкой. Он дергает шапку с «медвежьими ушками».

Мое сердце подпрыгивает. Кто-то хочет тусоваться со мной. Парень хочет тусоваться со мной. Я исследую его лицо, глаза, пытаясь решить, не подшучивает ли он надо мной. Но выражение лица остается прежним: улыбка с ямочками на щеках, веселые голубовато-зелено-золотистые глаза.

На мгновение я перевожу взгляд с Флинта на небо. Вижу шесть черных дроздов, летящих рядком – словно в этот момент они специально поднялись в небо, чтобы подбодрить. Этого почти достаточно, чтобы отвлечься от моей миссии, от образов тела убитой Сапфир, которые не выходят у меня из головы, кружатся и кружатся кровавой каруселью.

Я решаю подыграть.

– Звучит неплохо, – осторожно говорю я, и улыбка Флинта становится шире. – Но… как я найду этого действительно крутого парня? У него есть мобильник? Свисток Бэтмена? Он издает условный крик какой-то птицы?

– Если бы! – восклицает Флинт. – Свистеть он, к сожалению, не умеет. Смотри. – Он старается свистнуть, но выдувает лишь облачко пара и капельки слюны, ничего больше. Мы оба смеемся. – И никаких технических штучек у него нет. Я уверен, что мне… то есть ему… хочется держаться подальше от них, понимаешь, потому что это ловушка. Так что, давай договоримся о встрече со мной, то есть с ним. В каком-нибудь месте. И я полагаю, что ты дашь ему номер своего телефона, на случай если он окажется рядом с телефонной будкой. И не бойся спросить о нем. Кто-нибудь будет знать, где его найти. – Он замолкает. Потом поправляется, на этот раз говорит серьезно, смотрит на меня. – Где меня найти.

Когда мы подходим к остановке, 96-й уже ждет. Я быстро пишу номер моего мобильника, нервно, в маленьком блокноте, который Флинт носит в кармане. Потом тук тук тук, ку-ку, как можно тише, лицо при этом горит, надеясь, что он не слышал, надеясь, что не заметил, поднимаюсь в салон автобуса, плачу за проезд. Через окно наблюдаю, как Флинт исчезает в каком-то проулке, со спущенной камерой на шее, которая напоминает свалившийся нимб.

Глава 5

Весна уже пробирается в Кливленд, пожирает старый снег, закрепляется в парках и на ветвях деревьев, наполняет безумием жизнь старшей школы. Когда мы возвращаемся после уик-энда, все стены Карверовской школы обклеены флаерами. «ВЫПУСКНОЙ БАЛ! ВЫПУСКНОЙ БАЛ! ВЫПУСКНОЙ БАЛ! ОДИН МЕСЯЦ ДО ВЫПУСКНОГО БАЛА! Голосуйте за вашу любимую музыку! Диско безумных джунглей? Хип-хоп с Алисой в норе кролика? Рэп внешнего космоса?» Потом мелким шрифтом: «Билеты 25 долларов. В продаже ограниченное время». И еще ниже: «Кто судит? Вам решать. Голосуйте сегодня за состав жюри выпускного бала». Все крыло естественных наук обклеено флаерами с физиономией Энники Стил, на прекрасных волосах сверкающая бриллиантами корона. В самом низу каждого флаера два слова: «ЛУЧШИЙ ДРУГ».

Я окружена не только флаерами, приглашающими на выпускной бал. Я также окружена Джереми. В понедельник он садится рядом со мной на английском, после ленча во вторник передает мне записку, неловко сложенную. Я разворачиваю ее в туалете, в уединении. В ней написано: «Позанимаемся? Этим вечером?» Я выбрасываю ее, потом меня начинает мучить совесть, я достаю ее из мусорной корзинки, отыскав среди смятых бумажных полотенец и пустых пузырьков из-под блеска для губ.

К среде я больше не могу ждать. Думаю только о Сапфир или Флинте, парне, который назвал меня хорошенькой. Мне не терпится узнать все тайны этого загадочного района Гдетотам. Поэтому, вместо того что сесть в автобус до школы, я запрыгиваю в 96-й – отличный номер, тридцать два раза по три – и еду до конечной остановки. Никогда даже не думала о том, чтобы прогулять школу, – слишком боялась, а тут внезапно обрела бесстрашие, осознав, что правописание слов и математические пределы – не самое важное в жизни. Я нахожу дорогу к мусорным бакам в надежде, что Флинт будет в них рыться, как и обещал.

Вместо него вижу три записки, одну над другой, приклеенных к ближайшему к улице мусорному баку. Написанные безумным, падающим, на грани разборчивости почерком, они говорят одно и то же (с минимальными отклонениями). На верхней я читаю:

Дорогая Ло!

Если меня здесь нет, значит, темные силы вызвали меня в место, известное (только никому не говори), как Малатеста. Пройди на север два квартала и поверни налево в переулок, отмеченный красными «Х». Постарайся не привлекать к себе внимание. Будь храброй.

Флинт.

Мое сердце трепещет: он оставлял мне записку. Каждый день после нашей последней встречи. Я следую инструкциям – тревожась о том, что не найду его там, где он обещал быть, или заблужусь и не смогу найти его, или это вообще розыгрыш.

К счастью, я замечаю переулок, указанный в записке Флинта: красные «Х» и нарисованные краской черепа, образующие зловещий орнамент на бетонных стенах.

Идя по переулку, я обнаруживаю пустырь. А на нем большущий сарай с односкатной крышей, вход в который выкрашен черным. Тук тук тук, ку-ку, снова тук тук тук, ку-ку, и еще раз тук тук тук, ку-ку, для гарантии. Я осторожно вхожу. В сарае несколько столов и стулья, очевидно с помойки, ободранные, свободно расставленные по достаточно большому пространству. Люди – с пирсингом, татуировками, ирокезами – сидят или лежат на грязном полу, создают произведения искусства.

Я нахожу Флинта в углу. Сидя на корточках, он разрисовывает большущую доску руками и локтями, лицо напряженное, концентрация полная. Все видимые части его тела покрыты краской.

– Флинт?

Никто не отрывается от своих дел.

– Флинт, – повторяю я уже громче.

Девушка, которая творит рядом с ним, наклоняется и дышит ему в ухо. В ее щеки вживлены изумруды.

– Эй, Эф, – говорит она, – к тебе гости.

Он поднимает голову и улыбается мне, «медвежьи ушки» стоят торчком. Я думаю, краска у него даже на зубах. Глаза сейчас ярко-зеленые, щеки пылают.

– Ло! Ты меня нашла! – Он встает, вытирает руки о латаную куртку. – Дай мне секунду, чтобы все собрать. Потом я покажу тебе загадочный мир Гдетотама.

Он наклоняется, чтобы поднять тяжелую доску, одновременно представляя соседей:

– Ло, познакомься с Серафиной – она делает потрясающие парики и миллион других вещей, перечисление которых займет слишком много времени. – Девушка с пирсингом на щеках кивает мне. – Марлоу, местный создатель кукол, поэт, революционер. – Худой чернокожий парень в радужных подтяжках и с наполовину обритой головой в недоумении поднимает голову. – И Гретхен, спец по вегетарианской кухне, танцовщица и потрясающая художница-оформитель, – очень высокая девушка в широченной балетной юбке и высоких черных шнурованных сапогах делает реверанс. – Эти трое по большей части здесь и хозяйничают.

Я сильнее запахиваю куртку, под которой дырявый кашемировый свитер – его мать купила мне в «Гэпе», когда я училась в седьмом классе, – и застенчиво машу всем рукой. По части искусства я не очень. У Орена с этим все было в порядке – он и рисовал, и писал песни, и голос у него был как кленовый сироп.

Флинт с доской в руках отворачивается от меня, уходя, кричит:

– Сейчас вернусь!

Скрывается за занавеской. В потолке старого склада я насчитываю девять отсутствующих планок, и идеальное спокойствие этого числа окутывает меня, как вторая куртка. Меня ждет хороший день: теперь я действительно в это верю. Серафина, Марлоу и Гретхен возвращаются к своим проектам. Через несколько секунд Флинт появляется из-за занавески sans[13] доски, но так же измазанный в краске.

– Пошли.

Протягивает мне руку. И на этот раз я ее беру.

* * *

– Так я просто… бросаю его? – Я поднимаю стул между ног, готовясь бросить его в пирамиду пустых жестяных банок, которую Флинт построил на заброшенной автостоянке. Флинт учит меня играть в «боулинг жестяных банок» – вероятно, здесь, в Гдетотаме, это одна из самых распространенных игр. Я никогда не бывала в боулинге, но мне приходилось сшибать кегли в больших комнатах с кондиционированным воздухом на вечеринках по поводу дня рождения, на которые ребенком приводила меня мама.

– Да, просто брось его что есть силы. Но ты должна чувствовать стул, чтобы бросить его под нужным углом. – Он машет руками, показывая, что надо делать. – Если делаешь все правильно, это прекрасно. – Он озорно улыбается. – Сама увидишь.

Но за какое-то мгновение до того, как я бросаю стул, грохочет обратная вспышка в каком-то автомобиле. Хлопок заставляет меня подпрыгнуть – воспоминания о выстреле слишком свежи.

Стул летит в сторону и при падении на землю разваливается на несколько частей в трех футах от аккуратно сложенной пирамиды из жестяных банок. Секундой позже в воздухе уже Флинт, после длинного прыжка падает на пирамиду. Банки стучат, раскатываясь, он же вскакивает и бежит ко мне.

– Вау! Ло! Ты сшибла их все! Ты только на это посмотри! – Он хватает меня за талию, кружит, радостно кричит, стремится убедить меня последовать его примеру. Мое тело – желе, перекатывающееся и неконтролируемое, и я вырываюсь из рук Флинта как можно быстрее. Смотрю на рукава моей курки и осознаю, что они в краске. В многоцветных отпечатках пальцев и ладоней Флинта: краска, которой он пользовался в Малатесте, должно быть, на его руках высохнуть не успела. Я вижу ее в тех местах, где он касался меня: на плечах, талии, тыльной стороне ладоней. И я не могу не улыбаться, надеясь, что Флинт не видит, какими фиолетовыми, должно быть, стали мои уши.

– Я сломала стул. С мастерством у меня не очень.

– Тогда кто раскатал все эти банки по земле? Ответь мне, Ло! – Он бежит к мусорным бакам и возвращается с еще одним стулом. – И как ты могла сломать стул, если он целехонький? – Улыбка расползается по его лицу. – Эй, что случилось с твоей курткой?

Я смотрю на него. В его глазах золотистые искорки. Я изображаю непонимание.

– Ты о чем? Она такая же, как и всегда.

– Точно-точно, разумеется. Извини… просто солнце такое яркое… вот и вижу чего нет.

– У меня полоса везения, а ты меня отвлекаешь, – я щурюсь, губы сжимаются в жесткую полоску, я сгибаю колени и руки, принимаю боевую стойку. – Быстро поставь все банки. Я их снова раскатаю.

Флинт их ставит. Я поднимаю новый стул над головой – изящный, легкий, без одной ножки, – закрываю глаза и бросаю.

Грохот – стук раскатывающихся банок – заставляет мои глаза раскрыться. Я это сделала.

– В десятку! – восторженно кричит Флинт, вскидывая руки к небу.

Поднимается ветер, сдувает мои кудряшки со лба, еще дальше укатывает банки, заставляя их подпрыгивать на бетоне. Мы кружимся, рука в руке. В какой-то момент я это осознаю, останавливаюсь, отпускаю его руки и бегу к другому краю автостоянки, чтобы построить для него баночную пирамиду. Он раскатывает ее легко и непринужденно, и мы вновь танцуем – два человека, опьяненные победой. Смеющиеся.

Пребывание с Флинтом странным образом освобождает. Он отличается от всех, кого я встречала раньше. С ним я чувствую себя не такой ненормальной, не такой чужой. Я и представить себе не могла, что мне может быть так легко с другим человеком, да еще парнем.

Я практически ничего о нем не знаю, но он кажется мне таким знакомым, будто я листаю семейные альбомы с фотографиями и вижу его на каждой странице. Улыбающимся. Летом – качающимся на ветке дерева. Зимой – лепящим снеговика.

– Ладно, – говорит он, вытаскивая из кармана куртки красные рукавицы. На землю летят клочки бумаги, колпачки шариковых ручек, синяя пластиковая сова. – Как насчет того, чтобы продолжить нашу экскурсию?

Я киваю. Флинт хватает стул, которым мы раскатывали баночную пирамиду, и относит к мусорным бакам, для других любителей баночного боулинга.

Мне вдруг хочется, хочется всем сердцем, чтобы Орен сейчас оказался здесь. Как бы ему это понравилось, он бы тут же придумал какие-нибудь ставки, чтобы повысить соревновательный накал, как он это делал всегда. А потом бы еще и выиграл – обычно он всегда выигрывал. Я задаюсь вопросом, играл ли он в боулинг жестяных банок до того, как ушел, до того, как ушел навсегда.

Сложенный листок бумаги, который я держу в кеде, сползает под пятку, жжет.

Тут он и возникает: порыв, раздувающийся во мне, как шарик, в который накачивают воздух. Я пытаюсь сдуть его так, чтобы Флинт этого не видел, поднимаю руки к голове, чтобы сжать шарик, но не выходит. Давление в нем слишком уж нарастает. Голова болит. Руки отлетают. Я иду к мусорным бакам, прикасаюсь к каждому – их шесть, – на случай, что Орен когда-то тоже прикасался к ним. Шесть мусорных баков. Может, я найду его клетки, они войдут в мои клетки, и какая-то его часть вернется. Шесть шансов. Три вдоха у каждого бака. Шесть шансов для него вернуться. Восемнадцать вдохов. Восемнадцать шансов вдохнуть его.

Флинт кричит, чтобы привлечь мое внимание. Я стою у баков, уйдя в себя, он уже далеко впереди. Я бегу к нему, и он ведет меня дальше, в глубины Гдетотама, города сбежавших и потерявшихся детей.

* * *

– Сюда торчки приходят, чтобы купить героин, а на том углу, на другой стороне улицы, продают кокаин; здесь можно разжиться метом, если ты действительно в отчаянии, – объясняет Флинт. – В этом организация очень четкая.

От его рассказов о жизни Гдетотама я ощущаю себя совсем маленькой и юной. Самое худшее, что может случиться с тобой в старшей школе: попасться кому-то на глаза в торговом центре во время занятий или с сигаретой за лабораторным корпусом. За это тебя могут отстранить от занятий и не разрешить прийти на одну из знаменитых вечеринок Сары Морленд. Никто не думает о том, что творится за пределами Карверовской школы: насколько там все хуже или, наоборот, насколько лучше.

Флинт уводит меня все дальше по пустынной улице. Несколько домов, еще остающихся на ней, с разбитыми окнами и выглядят так, словно краска на них в какой-то момент подверглась сильному нагреву.

Гдетотам напоминает расползшийся лабиринт, где одно уже не связано с другим и между ними не осталось ничего общего. Его словно строили люди, которые где-то на полпути потеряли интерес к своему детищу: церковь без шпиля, ржавая купальня для птиц, превращенная в местный почтовый ящик, где оставляются и забираются записки, автостоянка, заставленная раковинами, и унитазами, и чугунными ваннами с потрескавшейся эмалью, известная как «Ванный дом». Флинт объясняет, что в Гдетотаме здесь обычно встречаются с друзьями, чтобы потом пойти куда-то еще.

Половина встреченных нами людей – другие бродяги. Они сидят на корточках посреди тротуара и раздаются в стороны, словно красное море, чтобы дать нам пройти. Будто Флинт – Моисей. Некоторые вскидывают кулаки, когда мы проходим, в знак солидарности. Другие свистят вслед, что вызывает смех сначала у него, а потом у меня.

Мы огибаем угол и направляемся к переулку, перегороженному тяжелым занавесом. Я сую правую руку в карман: тук тук тук, ку-ку. Ку-ку – это такая новая игра, шепнуть так, чтобы никто не услышал, даже я сама.

А потом я ахаю. За занавесом – Нарния. Словно он отгораживает еще один тайный мир. Немалую часть этого мира занимает большое открытое пространство, где кто-то возвел каменные стены, ничего не огораживающие, и лестницы, ведущие в никуда. Все это ярко разрисовано абстрактными фресками, подсвечено мигающими лампочками, украшено кусочками материи. И везде люди, в длинных юбках и черных, с заплатами, куртках, со штангами и болтами для пирсинга в ушах, и носах, и губах, и языках; некоторые с дредами, как у Флинта, другие обритые наголо или с разноцветными волосами.

Какие-то люди, усевшиеся кружком, барабанят руками по крышкам мусорных баков, или кастрюлям, или сковородам. Другие играют на гитарах и каких-то тренькающих, а то и грохочущих самодельных инструментах. Некоторые поют, а может, стонут, я не могу определить. Зрелище это удивительное и ужасающее, и я ничего не могу с собой поделать, тоже начинаю приплясывать, ловя ритм. Забываю про холод. Забываю вещи, которые мне нравится переставлять в комнате, забываю, что мама всегда спит, а папа всегда работает.

Становлюсь частью этого мира.

Высокий худой мужчина со снежинками на черных подтяжках поднимается с земли и подходит ко мне и Флинту, держа в руках два набора китайских колокольчиков.

– Вас не затруднит найти по палочке и присоединиться к нам? У нас некому сыграть на колокольчиках. Мы сочиняем что-то серьезное, но одновременно и праздничное, понимаете? – Он кивает нам и возвращается к сидящим кружком людям.

Я уже собираюсь покачать головой – нет, премного благодарна, – но тут Флинт говорит: «Нет проблем», – хватает меня за руку и тащит обратно к занавесу, к входу в Нарнию. Мы находим две ветки, длинные, крепкие, с корой, жесткие от мороза. Флинт поднимает свою, щурится.

– К бою! – кричит он. – Шашки наголо!

Мы сражаемся с минуту, прежде чем я выбиваю ветку из его рук, и, признав свое поражение, делая вид, что плачет, он подхватывает свою ветку, и мы бежим к сидящим на земле оркестрантам. Вливаемся в круг.

«Я никогда не встречала такого, как Флинт».

Ритм захватывает меня. Первые три мелодии я не поднимаю глаз: три – хорошее число. Не столь хорошее, как девять, но все равно очень хорошее. К тому времени двое парней начинают спорить, кому играть на самом большом мусорном баке, кто-то еще разбивает бутылку из-под пива «Уайлд дог», а парень, который играл на мусорном баке среднего размера, свалился на него: то ли заснул, то ли отключился. Остальные участники оркестра расходятся.

Флинт касается веткой моего плеча. Я касаюсь пальцем другого плеча, чтобы не нарушать симметрии. Он смеется. Я краснею.

– Здорово у тебя получается с китайскими колокольчиками, детка, – говорит он и добавляет: – Не будешь возражать, если я прогуляюсь к тому мусорному баку, – Флинт указывает на огромную, темно-синюю пластмассовую ванну – как я понимаю, приспособленную под мусорный бак, – и посмотрю, чем там сегодня можно поживиться? Я в поиске новых идей.

Я киваю. Вижу три листочка, одновременно падающих с белого клена позади Флинта, и точно знаю, что он все делает правильно.

Флинт одаривает меня широкой зубастой улыбкой и рысцой бежит к мусорному баку. Мне тут на удивление уютно, среди таких же, как я, – странных и забытых, невидимых и игнорируемых. В школе я – девушка, которая ест простые сэндвичи с виноградным желе, завернутые в алюминиевую фольгу, то ли на лужайке, то ли в библиотеке, если на улице холодно. Я – девушка, которая не может войти или выйти из автобуса, школы, классной комнаты без тук тук тук и ку-ку, девушка, которая не поднимет руку, даже если знает ответ, потому что, если вдруг поднимет, ей надо прижать руку к столу, а потом поднять снова. И еще раз. Трижды, а может, шесть раз, а может – девять, в зависимости от множества факторов, которые нет никакой возможности контролировать: сколько слов в вопросе, сколько раз ученица, сидящая впереди, почесала макушку. Я – девушка, которая не может принимать душ после занятия в физкультурном зале, потому что должна встать под воду как минимум трижды, прежде чем выйти в раздевалку, а к этому времени школу уже закроют.

В Гдетотаме, с Флинтом, я первоклассный мастер баночного боулинга и полноправный член оркестра. А еще я – раньше даже представить себе не могла, что от этого слова меня будет обдавать жаром, – хорошенькая.

Два парня в нескольких ярдах от меня начинают то ли декламировать нараспев, то ли петь. Они голые по пояс, несмотря на холод, и втирают в грудь красную краску, и смеются, вроде бы пребывают в экстазе, невероятно счастливые, и я хочу быть ближе к ним. Поэтому поднимаюсь. Может, я им подпою. Может, вскину руки к небу и буду кружиться, и петь, и выть.

Но по пути к ним мое внимание привлекает разговор трех девушек моего возраста. Они сбились в кучку, выглядят нервными и усталыми.

Блондинка с густо накрашенными пурпуром веками и в длинном черном пальто говорит:

– Но я не говорила с родителями шесть месяцев. Они подумают, что я вру. Они так всегда думали. – Она смотрит на подруг, какое-то время молчит, сильно прикусывает губу, прежде чем продолжить: – Наверное, я могу позвонить тете. Она, возможно, одолжит мне денег. Я с вами поделюсь. И мы просто уйдет. Этим вечером, вместе. Если она как-то вышлет мне деньги.

– Да, уйдем, – кивает девушка с перышками цвета морской волны, воткнутыми в черные волосы, – но куда? Куда мы можем уйти?

– У меня есть подруга в Филли, – блондинка говорит медленно, словно строит планы на ходу. – Я уверена, что она живет на прежнем месте. Она разрешит нам поселиться в ее подвале. Я просто хочу вырваться отсюда, понимаете?

Третья девушка, в черных армейских ботинках вносит свою лепту:

– У меня есть пятьдесят баксов. Этого, наверное, хватит на всех, так? На автобусные билеты? – Ее левый каблук нервно постукивает по земле.

Я перестаю дышать, просто жду – жду, чтобы они сказали почему. Почему у них вдруг возникла отчаянная потребность покинуть Гдетотам? Я вновь думаю о Сапфир, крови на стенах. Может, они ее знали?

Первая девушка, блондинка, открывает рот, чтобы заговорить вновь, но тут Черные Ботинки замечает меня и локтем резко толкает блондинку в бок. Что-то шепчет остальным, и они отходят подальше.

Я продолжаю путь, подпрыгивая и размахивая руками, согреваясь, делая вид, что и не стояла, подслушивая. Подходя к танцующим парням, вижу, что они втирают в грудь не краску.

Это кровь.

Они порезали себя, грудь и руки, осколками разбитой винной бутылки. На земле вокруг них валяется множество пустых винных бутылок. Один из них смотрит прямо на меня и улыбается. Оскал волчий, одни зубы.

– Эй ты, – он нацеливает на меня окровавленный палец. – Что-то давно я тебя не видел, ты вроде бы здесь больше не тусуешься. И что это все значит? – Его веки дрожат. Он тянется ко мне, словно хочет схватить. Я ахаю и поворачиваюсь к нему спиной, потом поворачиваюсь лицом, снова спиной, снова лицом, и еще, и еще, и еще. «Нельзя останавливаться», – говорит мой разум. – «Нельзя», – говорит мой разум. «Пока нельзя», – говорит мой разум. «Еще шесть, и будет двадцать семь. Еще три. Хорошо. Теперь можно идти. Хорошо. Можно идти. Имеешь право».

Мне надо найти Флинта.

«Ку-ку ку-ку ку-ку». Не знаю, произношу я это слово мысленно или вслух. Оно отскакивает то от одной стороны черепа, то от другой. Я чувствую, каждый слог, каждую букву, каждый дефис. Я торопливо иду по переулку. Внезапно все другое, гротескное. Не Нарния. Ад. Вуаль поднята, и теперь видно все, что она скрывала. Вонь. Гниль. Все больные или на грани болезни – их трясет, они стонут, закатывают глаза к небу. Не знаю, как я могла подумать, что они счастливы. Может, Флинт каким-то способом заморочил мне голову, чтобы я видела то, чего нет.

Флинт Флинт Флинт. Я три раза произношу имя вслух. Флинт Флинт Флинт снова. И еще раз. Флинт Флинт Флинт. Если люди слышат меня, мне без разницы. Я останавливаюсь и девять раз стучу по земле правой ногой. Потом левой, еще девять. Потом выдергиваю шесть волос. С каждым произношу его имя. Флинт Флинт Флинт Флинт Флинт Флинт. Каждый волос – крошечная смерть. Каждый – жертва, которая приведет его ко мне. Приходи приходи приходи.

И тут я вижу его – знала, что сработает, – появляющегося, как по волшебству, с пластиковым мешком, набитым мусором.

– Потрясающие находки, – делится он со мной, приближаясь.

– Я хочу уйти отсюда, – говорю ему я. – Уйти. Немедленно.

Выражение его лица меняется. Он подходит ближе.

– Что случилось?

– Мне… мне тут не нравится. Мы должны уйти. – Я сжимаю кулаки, три раза, и бормочу под нос «ку-ку».

– Подожди. Ло, скажи мне…

– Немедленно.

Найти стену. Стукнуть три раза. Ку-ку.

Глава 6

Думаю, я дрожу, потому что Флинт кладет руки мне на плечи и начинает успокаивать, как раньше успокаивала мама. Он уводит меня за занавес, где я тук тук тук, ку-ку так тихо, как никогда, и на улицу.

Флинт говорит, что поведет меня в место получше, которое мне, он уверен, понравится. Я пытаюсь сказать ему о том, что видела – о двух парнях, – едва мы выходим на улицу.

– Ло, эй, ты просто напугалась. Не привыкла к тому, как тут ведут себя люди. Послушай, ты должна понять. Здесь все по-другому. Нам нечего терять. Мы – не часть другого мира, мира теликов и гаджетов, сечешь? Мы для этого слишком живые. Мы – мусорщики. Мы – ястребы, кружащие высоко в небе, с огромными крыльями, пикирующие к земле, когда возникает такое желание. Знаешь, о чем я?

Флинт глубоко вздыхает, наблюдая за мной, его щеки на холоде становятся еще краснее.

Я смотрю на его «медвежьи ушки», потом в голубовато-зелено-золотистые глаза. Внезапно меня охватывает злость.

– А как насчет того, что люди действительно умирают? Ты считаешь, это тоже забава? От этого ты чувствуешь себя более живым?

Флинт понижает голос.

– Обещаю, следующее место тебе понравится, идет? Никаких кружков с барабанами. Мы почти пришли.

Я иду за ним, хотя злость не отпускает, кипит на маленьком огне. Он не слушает, ему без разницы. Интересует его только одно – красивый мусор.

Мы кружим по закоулкам и широким улицам, пока не подходим к высокому дому – высокому для Гдетотама, – и Флинт вскрывает замок двери черного хода. Я тук и ку-ку трижды, быстро, злость превращается в жгучий стыд, я молюсь, чтобы он не заметил. Если он и замечает, то ничего не говорит.

Внутри темно, но через открытую дверь я вижу винтовую лестницу в нескольких футах от нас.

– Здесь жил какой-то богач, давным-давно. Дом полностью разграблен. Что от него осталось, так это лестница. – Он начинает подниматься. – Только осторожнее. Некоторые ступеньки шатаются. Ой, где-то есть еще и монстр. Лестничный монстр. Берегись его вызывающих дрожь щупалец.

– Думаю, с монстром я разберусь, Флинт. – Я следую за ним по лестнице, нащупывая ногой сломанные и отсутствующие ступеньки.

– Будет ужасно, если тебя сожрет Лестничный монстр. Меня обязательно допросят в отделе расследования убийств, и, честно говоря, я сомневаюсь, что полиция поверит в сожравшего тебя Лестничного монстра. Если, конечно, они сподобятся на расследование, – добавляет он, и, хотя тон веселый, в голосе слышатся жесткие нотки.

Я думаю о Сапфир. Задаюсь вопросом, может, он тоже думает о ней или о других случаях, о других детях Гдетотама, которые бесследно исчезли.

Мы поднимаемся наверх целыми и невредимыми, не сожранными никакими монстрами, и через крошечное окно вливается достаточно света, чтобы Флинт разглядел покрытую изморозью дверную ручку и, повернув ее, открыл дверь.

Мы выходим на широкую крышу, и весь Гдетотам, и весь Кливленд, и даже пригороды вдали расстилаются перед нами…

…ярко-розовые, и оранжевые, и желтые в лучах заходящего солнца. С крыши Гдетотам и весь штат Огайо за ним выглядят более прекрасными, чем я могла себе представить.

Флинт прав. Это хорошее место. В голове у меня начинает проясняться. Может, раньше я действительно просто испугалась. Я вижу семь церковных шпилей и четыре здания с куполом. Семь – плохое число, и я поворачиваюсь, пока не нахожу еще один шпиль, очень далеко, окрашенный солнцем в красное. Восемь и четыре – оба ужасные, удушающие числа, но в сумме дают двенадцать, а это число, пусть и не такое хорошее, как девять, помогает мне дышать. Двенадцать хорошо для домов. Двенадцать – крепкое, надежное, безопасное.

Флинт подходит к краю крыши и раскидывает руки широко-широко, как растение, стремящееся насытиться солнечным светом. Я приближаюсь к нему, какое-то время наблюдаю.

– Слушай, а где ты живешь? – До меня доходит, что он мне этого не говорил.

– Где придется. – Флинт пожимает плечами. – Каждые два или три месяца нахожу новое место. Я живу здесь один уже пять лет, с тринадцати, так что с переездами у меня получается неплохо. – Его глаза блестят.

Крыша покрыта чем-то черным и упругим, в некоторых местах покрытие отслаивается.

– Как вышло, что ты живешь один с тринадцати лет?

– Знаешь, я уже для этого созрел, а в Хьюстоне для меня ничего путного не нашлось. В моей семье в тринадцать тебя уже считают взрослым. – Он садится на корточки, начинает бросать маленькие камушки через улицу на соседнюю крышу.

– А как же твои родители? Они просто позволили тебе уйти?

– Они меня искали. Но не так чтобы очень. – Он смотрит вдаль, возможно, что-то вспоминает. Потом поворачивается ко мне, улыбаясь очень очень очень широко. – Вид отсюда потрясающий, правда?

– Разве это не раздражает? Постоянно сниматься с одного места и устраиваться на новом? – спрашиваю я, хотя и так знаю, что раздражает. Всю жизнь только этим и занималась.

– Если честно, не так это и плохо, – отвечает Флинт. – У меня мешок, в котором лежит самое необходимое, и, если приходится бежать, я бегу, и нахожу новое место, и остаюсь там, пока снова не чувствую, что пора уходить. Прекрасная система, правда.

– А как же школа и все такое? – Я сглатываю слюну, осознав, что говорю, как моя мать. Или как моя мать говорила раньше, до того, как укрылась в своей спальне.

– В Гдетотаме с образованием полный порядок. Выше крыши. – Флинт мне подмигивает. Я еще не встречала человека, который мог так подолгу улыбаться. – Впрочем, в самом скором времени я собираюсь уехать отсюда навсегда. Наверное, отправлюсь в Сан-Франциско. Может, в Портленд. Превращусь в пепел и пыль под западным ветром и вновь обрету плоть где-нибудь у океана. Как феникс. Или, скорее, стану чайкой. С фениксом – это перебор.

Музыка долетает до нас из бара, который на улице под нами: медленный ровный ритм, плавная скрипка, обволакивающая гитара. Флинт поднимается. Взмахивает руками как птица, обнимает меня и кружит.

– Ты ведь хорошо танцуешь, – говорит он. – Только, готов спорить, ты этого не знаешь, так? Как ты не знала, что отлично играешь в боулинг или на китайских колокольчиках, или то, что ты красавица?

Красавица. Это слово вышибает из моей головы все остальные.

– Я… я не…

Он обрывает меня.

– Ло – это сокращение от какого имени? – Он кружит меня из стороны в сторону.

– Пенелопа.

– Пенел-л-л-л-л-о-о-о-о-опа, – поет он. – Мне нравится. Красивое имя, от него веет древностью.

– Так звали бабушку моей матери, – объясняю я, когда он кладет руку мне на поясницу и ведет меня в вальсе. По моему телу пробегает дрожь, но я не вырываюсь. Зато трещу без умолку. – Мои родители говорили, что я родилась с густыми черными волосами, как у нее. Они собирались назвать меня как-то иначе, но, когда увидели, решили, что я – ее реинкарнация… – Я замолкаю, он наклоняет меня, спину прошибает жаром. – Мои родители довольно-таки странные, – продолжаю я, чувствуя большую руку Флинта, сжимающую мою. Он ведет меня по кругу. Я мысленно их считаю: четыре, пять, шесть. – Я хочу сказать, они были странными. Теперь они никакие. – Я прикусываю губу, сожалея, что произнесла эти слова. – А откуда взялось твое имя? Никогда не встречала человека, которого звать Флинт.

Он отпускает мою руку и кружится сам, как балерина, подняв руки над головой.

– Просто прозвище. В честь Ларри. – Он кружится, удаляясь.

– Ларри? – повторяю я.

– Ларри Флинта.

Теперь, когда Флинт меня не ведет, танцевать мне не хочется. Я обхватываю себя руками, вдавливаю пальцы в плечи, каждый палец, по три раза, нажим, нажим, нажим. Тридцать, тридцать нажимов. Число «тридцать» меня расслабляет, шея больше не каменная, я трясу головой.

Флинт вскидывает брови.

– Мистер Флинт в свое время был порнографическим магнатом. Знаменитым издателем, которому еще принадлежала сеть стрип-клубов и все такое.

Я прищуриваюсь.

– И что? Ты тайный порномагнат?

– Не совсем, – он смеется. – Ты впрямь никогда не слышала о Ларри Флинте?

Я качаю головой, и Флинт протягивает руку, щекочет меня под подбородком, будто мне шесть лет, а ему шестнадцать.

– Ты действительно из Лейквуда, да?

– Во всяком случае, я не поклонница порно, – сухо отвечаю я, подаваясь назад.

– Эй, эй, – голос Флинта становится мягче. – Я думаю, это мило. Если на то пошло, я думаю, это отлично.

Мило. Отлично. Красавица. Эти слова никто со мной не соотносил. Я всегда думала, что они предназначены для других девушек.

– Люди начали называть меня Флинтом, потому что, приехав в Кливленд из Балтимора, я зарабатывал на жизнь в стрип-клубах. – И торопливо объясняет, когда видит мои поднимающиеся брови: – Рисовал стриптизерш для их клиентов. Ты знаешь, в стрип-клубах фотографировать запрещено. Так что я обслуживал сферу обслуживания. – Я вижу, что эту фразу он произносил частенько. Теперь его брови поднимаются и опускаются, как у персонажа мультфильма. Он меня дразнит.

Но его упоминание стриптизерш вызывает мой следующий вопрос.

– Так, может, ты помнишь Сапфир? – Мой голос вдруг становится слабым и тонким. – Ты знаешь. Стриптизершу – мою подругу, – которую убили на прошлой неделе. Может, ты и ее рисовал? – Рот и горло у меня пересыхают, зудят в ожидании его ответа. Он должен ее знать, не может не знать. Поднимается ветер. Город под нами выглядит охваченным огнем.

Флинт пожимает плечами.

– Не знаю. Только в Гдетотаме полдюжины клубов, и стриптизерши постоянно меняются, их слишком много, чтобы уследить. Если честно, я знаю только нескольких. – Он искоса наблюдает за мной.

И тут до меня доходит, живот скручивает определенностью: он что-то скрывает.

– Она работала в «Десятом номере». Ты знаешь «Десятый номер»?

Несколько секунд паузы, Флинт вроде бы думает.

– Да, я знаю «Десятый номер», – наконец отвечает он. – Правда, давненько там не появлялся. Может, Сапфир начала там работать после того, как я перестал рисовать.

Вновь скручивает живот. Он лжет. Не могу сказать, откуда я это знаю. Просто знаю. Сердце гулко колотится в груди. Я считаю крыши. Восемь красных. Четыре темно-синих. Пять светло-синих. Все плохо. Плохо плохо плохо. Наползает тревога, обвивает, как змея. «Но, – я пытаюсь урезонить себя, – если я сложу синие, четыре темно– и пять светло-, получится девять». Девять – очень хорошо.

– Я думаю заглянуть туда в скором времени. – Я сжимаю пальцами статуэтку-бабочку в кармане, расслабляю лицо, голос, стараюсь показать, что речь о ерунде. – Чувствую себя виноватой из-за того, что так долго не общалась с ней. Я думаю, чувство это утихнет, если я поговорю с людьми, которые ее знали.

Мне без труда удается добиться искренности. Чувство вины присутствует. Вина – она всегда реальная. Я вдавливаю пятку в кед, чувствую, как сложенный листок скользит вдоль носка, чтобы я всегда знала, чтобы я всегда помнила: куда бы я ни пошла, что бы ни сделала, одного мне вернуть не удастся.

Флинт жестко смотрит на меня, от этого взгляда я подаюсь назад.

– Я бы не питал надежд насчет девушек из «Десятого номера», – ямочки на щеках исчезли, лицо такое серьезное. – Со стриптизершами дело обстоит следующим образом: если ты не клиент и не несешь коктейль, разговаривать им с тобой неинтересно. Ты только зря потратишь время, – он встает, очень деловой. – Пора отвести тебя к автобусу. Мне надо кое-что доделать в Малатесте, а уже темнеет.

И тут же он поворачивается и идет к двери на лестницу. Я следую за ним. Спускаемся мы молча. Флинт больше не шутит насчет лестничных монстров или гигантских дыр на месте ступеней. Не оглядывается, чтобы проверить, как я там. Снаружи на нас накатывает бескрайняя темнота.

– Ты хочешь, чтобы я проводил тебя до автобуса? – бесстрастным голосом спрашивает он, надеясь на отрицательный ответ.

Есть шанс заблудиться, но я не хочу, чтобы он оставался со мной против своей воли.

– Нет, – отвечаю я. – Сама доберусь. Без проблем.

– Ты уверена?

– Да. Абсолютно уверена, – Я достаю мобильник и делаю вид, что читаю сообщение, которого нет. Ставлю на то, что Флинта это разозлит. Надеюсь, что так оно и есть. – Мой друг… э… Джереми… написал, что он неподалеку. Так что обо мне можешь не беспокоиться. Он меня встретит, и мы уедем.

– Ага. Ладно. Как думаешь, появишься здесь в скором времени?

– Не знаю.

Флинт потирает лоб под медвежьей шапкой, вздыхает.

– Ло, послушай. Извини, что открыл тебе глаза насчет «Десятого номера». Но это правда.

– Да. Спасибо. – Я не смотрю на него. Не хочу себя выдавать. Вместо этого смотрю на рукава своей куртки. Они в красной краске. В отпечатках ладоней и пятнах Флинта. Раньше они меня так радовали, теперь раздражают. – Так я пошла, хорошо? Джереми меня ждет.

– Да, я тоже. Много дел. – Он хлопает меня по плечу, словно ничего не случилось. – Не изображай незнакомку, Ло. Возвращайся в скором времени. Правда. Ты знаешь, я буду здесь.

Флинт салютует мне и уходит в противоположном направлении, к Малатесте. Я по пути к автобусу счищаю засохшую краску, внимательно слежу за названиями улиц. Мне бы тревожиться о том, что мама будет злиться, да только я знаю, что она ничего не заметит.

Тринадцать с половиной кварталов до автобусной остановки. Налево на Восточную авеню. Прямо по 117-й улице.

Может, Флинт прав. Может, он действительно старался помочь. Но едва я упомянула Сапфир, как в нем щелкнул невидимый выключатель. Внезапно он стал другим человеком, уклончивым и нервным. Еще и злобным.

Он сказал мне, что я хорошенькая.

Он лжец.

Я вновь пробегаюсь пальцами по засохшей краске. Шесть раз. Перед моим мысленным взором его руки. Его длинные пальцы.

Как бы мне хотелось стереть его. Но он прилип ко мне, сейчас прилип.

Еще шесть раз провожу пальцами по засохшей краске. На удачу.

Глава 7

На следующий день школьные занятия такие же длинные, но меня отвлекает слишком многое, чтобы я замечала, как медленно ползет время. Почему Флинт солгал насчет знакомства с Сапфир?

Я занята своими мыслями большую часть урока английской литературы, пока Сидни Лори и Бриджит Крэнк, девушки с вьющимися блондинистыми локонами и мускулистыми бойфрендами почти тридцать минут взахлеб распинаются о романе «Гордость и предубеждение»[14].

Что заставило его так внезапно перемениться, а в конце вести себя так, будто ничего не случилось?

Я отвечаю вслух на вопрос, заданный на уроке подготовки к школьному оценочному тесту: рана, с признаками (сильного) кровотечения, требующая медицинского вмешательства. Я никогда этого не делаю. А тут ответ приходит ко мне, и я его озвучиваю: «Би; максимальная».

После часов, отведенных на подготовку домашнего задания, в туалете, я отстукиваю шесть слогов моих имени и фамилии, негромко произнося их: три раза, чтобы получилось восемнадцать, а это совершенно идеальное число после того, как с домашним заданием покончено. Я начинаю: Пе-не-ло-па-Ма-рин Пе-не-ло-па-Ма-рин Пе-не-ло-па-Ма-рин, Пе-не-ло-па-Ма-рин… и тут в туалет входит Кери Рэм, встает у соседнего зеркала и начинает мазать губы блеском с запахом арбуза. Мне надо досчитать еще четыре раза, и я не могу остановиться, пусть она и стоит рядом со мной, пусть все тело жжет от стыда. Я бормочу, постукиваю, надеясь, что она не заметит. Пе-не-ло-па-Ма-рин Пе-не-ло-па-Ма-рин Пе-не-ло-па-Ма-рин Пе-не-ло-па-Ма-рин.

– Что ты сказала? – спрашивает она, глядя на меня через зеркало.

На ее лице странное выражение. Мое – густо– густо-красное. Я сую руку в карман, где лежит статуэтка-бабочка, сжимаю ее три раза, чтобы ко мне вернулся дар речи, чтобы я смогла хоть что-то сказать, чтобы не стоять безмолвным столбом рядом с Кери Рэм.

– Что? – выдавливаю я из себя. Мне хочется бежать. Мне хочется умереть.

Она вскидывает брови.

– Ты же только что мне что-то сказала.

– Ох, – вырывается из меня, руки я прижимаю к бедрам, чтобы унять дрожь. – Я просто… э… пыталась вспомнить кое-что по английской литературе. Стихотворение Ти-Эс Элиота, которое мы читали, – я смотрю в зеркало на свои жуткие кудряшки. Делаю вид, что поправляю волосы, хотя поправить в данный момент нет никакой возможности: спутанная масса с резиновой закруткой на конце, которую я пытаюсь выдать за косу.

– Я совершенно не запоминаю стихотворений. – Она накручивает колпачок на пластмассовый тюбик с блеском, изучает мое отражение. – Где ты взяла эту подвеску? Мне она нравится. – Кери выпячивает губы, наслаждается их блеском.

– Какая именно? – спрашиваю я, нервничая, хотя и знаю, что подвеска Сапфир у меня под рубашкой и ее не видно.

– Полумесяц.

Я поднимаю руку к подвеске, металлическому полумесяцу с маленьким светло-синим кристаллом посредине; серебряная лошадь обжигает, прижатая к груди.

– Отец привез мне ее пару лет тому назад из Таиланда, – застенчиво отвечаю я.

– Таиланд, – она вздыхает. – Круто. Бывала там? – Она лезет в большую кожаную сумку и достает толстый черно-серебристый цилиндрик туши для ресниц.

Я все вожусь с косой. Сдергиваю резиновую закрутку, запуская пальцы в спутанные волосы.

– Мой отец часто ездит туда, но нас никогда не берет. Я хочу сказать, маму иногда брал, но нас с Ореном – ни разу. А теперь… – Я быстро сжимаю губы. Никогда не произношу имя Орена вслух. Быстро смотрю на Кери – она вновь роется в сумке. Может, она и не услышала меня. Вроде бы не слушала. – Но я хочу поехать туда. В Таиланд. Когда повзрослею, съезжу. – Я опять заставляю себя закрыть рот. Если начинаю говорить, всегда балаболю, и возвращаюсь к волосам.

– Да, конечно, – рассеянно отвечает Кери. Не думаю, что она знает, как продолжить разговор на эту тему. – Послушай, Ло, – она убирает за ухо прядь волос, – ты в школе в кого-нибудь влюблена? – И всматривается в мое отражение в зеркале.

Я так удивлена столь неожиданным поворотом нашей беседы, что могу сподобиться лишь на одно слово:

– Нет.

– Правда? Ни в кого? – Она все сверлит взглядом мое отражение, будто надеется, что я сломаюсь и поделюсь с ней ужасной, тайной правдой.

Я качаю головой.

– Нет. Нет. Безусловно, нет.

– И в Джереми Теру тоже? – Она отворачивается от зеркала и теперь смотрит на меня.

Я делаю вид, что крепко задумалась: кусаю губу, смотрю в потолок, потом влево, подношу указательный палец к губам.

– Джереми Теру? – повторяю я, словно впервые слышу эти имя и фамилию. – Думаю, я даже не знаю, кто это.

– Странно. Потому что он смотрит на тебя в классе. Ты действительно этого не замечала? И всегда пытается сесть рядом с тобой. На каждом уроке. Он, несомненно, втрескался в тебя. Он в легкоатлетической команде. И выигрывает практически все соревнования.

Мое лицо становится томатно-красным.

– Ох, – говорю я так, будто в голове у меня что-то щелкает. – Тот Джереми. – Я гоняю кудряшки по лбу. Направо и налево. По три раза. Всего шесть. – Я сначала не поняла, о ком ты говоришь. – Я откашливаюсь. – Извини.

– Так он тебе не нравится? – напирает Кери.

Мое лицо пунцовеет.

– Нет. – Я энергично трясу головой. – Нет. – И еще раз, до трех: – Нет.

С ней я нервничаю: вероятно, она думает, что видит меня насквозь, и я краснею и снова и снова повторяю «нет», потому что лгу. Она, конечно же, выйдет из туалета и расскажет всем своим подругам, что я втюрилась в Джереми, но боюсь это признать. А потом он об этом узнает, и вновь начнет предлагать мне позаниматься вместе, и это никогда не закончится.

Она склоняет голову, щурится, глядя на меня.

– Да, хорошо. Я поняла тебя с первого раза. – На лице написано разочарование. Она закидывает сумку на плечо и направляется к двери, а когда открывает ее, оборачивается. – Он такой милый, знаешь ли. Если находится время взглянуть на него.

* * *

Джереми подходит ко мне, когда я стою у своего шкафчика, укладываю книги в портфель, собираясь уйти из школы. Его волосы пламенеют в предвечернем свете.

– Привет, Ло. – На нем футболка «Кливлендских индейцев»[15] и те же обтягивающие серые джинсы, какие он носит каждый день. Ранец висит на плече.

– М-м-м? – Я отворачиваюсь от него, делая вид, будто что-то отрываю в глубинах шкафчика. Думаю о том, что Кери сказала мне в туалете, и задаюсь вопросом: а может, со мной что-то не так, если не замечаю, какой он милый, и не хочу иметь с ним никаких дел? Нормальная девушка – та бы обязательно захотела.

Глупышка. Разумеется, со мной что-то не так. Да со мной все не так!

– Ты получила мои записки? Обе? Я хочу сказать… я хочу сказать… Вторая до тебя дошла, я знаю, потому что был там. Ты понимаешь. В классе и все такое.

– Записки?..

Он откашливается.

– Я знаю, раньше мы совсем не разговаривали – за пределами класса, – но ты… такое ощущение, что ты не очень усваиваешь материал для ШОТа, и я подумал, если у тебя найдется свободное вре…

– Извини, но сейчас говорить не могу, – обрываю я его. Не могу смотреть на него, не хочу видеть разочарование, расползающееся по его лицу. – Мама ждет дома. Как можно раньше. Она… она болеет. Мы с тобой еще поговорим, хорошо? – Я выдавливаю из себя виноватую улыбку. – Мне… мне действительно жаль. Увидимся завтра в классе.

Я захлопываю дверцу шкафчика. Быстро иду к выходу из школы, расположенному рядом с кабинетом директора Пауэлла.

– Ладно, тогда увидимся завтра! – кричит мне вслед Джереми. Я, не оборачиваясь, машу ему левой рукой. Потом проделываю то же самое правой.

Нервозность Джереми заставляет нервничать и меня. Когда его лицо краснеет во время разговора со мной, меня начинает мутить, потому что я его понимаю. Понимаю, как пылает и болит каждая клеточка тела, с каким трудом дается каждое слово.

Флинт совсем не такой. Он не похож ни на меня, ни на Джереми. Он умеет говорить с людьми. Он знает миллион историй. От Флинта меня мутит по-другому. Потому что он мне солгал. Потому что он свободен, на него ничего не давит. Потому что он самый загадочный из всех моих знакомых. Я с таким никогда не встречалась. И потому что он видит меня красавицей.

Я считаю плиты, по которым иду. Сорок девять между моим шкафчиком и дверью, на пяти размазана жвачка.

* * *

Долгие годы после школы я никогда не шла домой одна, где бы мы ни жили, потому что меня сопровождал Орен. Осенью, в Миннесоте, когда везде лежали листья, он заходил сзади и толкал меня в огромные кучи опавших листьев, которые люди сгребали на лужайках. Когда мы добирались домой, мама выбирала кусочки листьев из моих волос и свитера, а я сидела на ковре, смотрела телевизор, а Орен приносил мне печенье, чтобы загладить свою вину.

У него была большая плетеная корзина, заполненная бейсболками, которые он коллекционировал с детства. Он всегда любил бейсбол. Как-то по-особенному их укладывал, поэтому всегда знал, что я подходила к корзине и прикасалась к ним. А я иногда заходила в его комнату, когда он играл с друзьями в подвале или слушал музыку на кухне, и разбрасывала бейсболки по комнате, просто для того, чтобы его позлить.

И всегда знала, что он вернулся в свою комнату, по его сердитым крикам и топоту ног, спешащих ко мне. Папа усаживал нас на ковер, друг против друга, и заставлял извиниться. Мама тоже приходила, вставала у него за спиной, кивала, говорила: «Вам повезло, что вас двое. А теперь обнимитесь, хватит дуться и ссориться». К обеду он уже все забывал, а бейсболки лежали в корзине в привычном для него порядке.

Теперь я стараюсь не дышать, проходя мимо его комнаты. Отчасти волнуюсь, что мое дыхание потревожит его бейсболки. Никто их не трогал, никто вообще ничего не трогал в его комнате.

Мы все думали, он вернется. Он неоднократно уходил и пропадал по несколько дней в те шесть месяцев, что предшествовали его окончательному уходу. Потом возвращался без единого слова, будто люди постоянно так поступают, будто мамина, папина и моя тревога – не тот фактор, что влиял на его уходы и приходы. Потом прошли недели. Месяцы. Мы все еще думали, что он вернется: может, он покинул Кливленд, покинул страну, но где-то живет, дышит. Мы в этом не сомневались.

Ошибались.

* * *

Обычно домой я иду по Дубовой улице, прямой, с чистыми тротуарами и большими новыми автомобилями. Холодный ветер середины марта завывает в голых ветвях. Я сую руки в карманы куртки в поисках синих пушистых варежек, которые мама подарила мне на Рождество тремя годами раньше. Пальцы касаются и поглаживают статуэтку-бабочку Сапфир. Ее я теперь беру с собой всякий раз, когда выхожу из дома.

Я замечаю, что пластиковый рождественский олень в соседском дворе повалился набок. А Лоуменсы, которые живут через несколько домов от нас, похоже, сегодня помыли автомобиль: он просто сверкает. Солнце уже садится – каждое крыльцо отбрасывает длинную тень, крыши блестят красно-оранжевым или темно-синим.

Девять воронов сидят на телефонном проводе, протянутом высоко над бульваром, который проходит за моей улицей, девять идеально черных силуэтов. Один раскрывает крылья, словно собираясь взлететь, но не взлетает. Остается на месте, складывает крылья, и все девять – идеальное число, безопасное, несущее успокоение – сдвигаются ближе друг к другу. Я смотрю на них, и меня наполняет тепло, как бывало в детстве по субботам, когда я просыпалась раньше других и смотрела мультфильмы, завернувшись в пушистое синее одеяло, дожидаясь, пока кухня наполнится звуками разбалтывания яиц в миске, шипения бекона на сковороде и булькания кофеварки – близкими, родными, земными запахами.

Приближаясь к дому, я замечаю посылку на крыльце: что-то темное, комковатое, вероятно, что-то для отца, с работы. Многие компании, которым он помогает с реструктуризацией, посылают ему свою сувенирную продукцию по почте, в знак благодарности. Большинство из того дерьма, что ему присылали, он отдавал нам с Ореном. Мы строили мосты из колпачков ручек, и цепочек для зажигалок, и подставок для пивных кружек. Все построенное нами хранится в какой-то из картонных коробок в подвале, и коробку эту мы забирали с собой всякий раз, когда переезжали, ее углы обклеены изолентой.

Примечания

1

Пендлтонские одеяла(англ. Pendleton blankets) – знаменитые одеяла из шерстяной материи, которые изготовляются на фабрике шерстяных тканей в Пендлтоне, штат Орегон, с 1909 г.

2

«Детройтские тигры» (англ. Detroit Tigers) – профессиональная бейсбольная команда.

3

Нил Персивэл Янг (англ. Neil Percival Young) (р. 1945) – канадский рок-музыкант, гитарист с весьма своеобразной техникой, композитор, поэт и исполнитель собственных песен, автор сценариев и режиссер-постановщик нескольких фильмов.

4

Карвер, Джордж Вашингтон(англ. Carver, George Washington, 1865—1943) – американский ботаник, миколог, химик, педагог и проповедник.

5

Антидепрессантные и снотворные препараты.

6

Гдетотам (Нетинебудет, Нигдешняя страна)(англ. Neverland) – от острова сбежавших и потерявшихся детей из сказочной повести «Питер Пэн» Джеймса Барри.

7

«Плейн дилер» (англ. The Plain Dealer) – выходящая в Кливленде самая многотиражная газета штата Огайо. Основана в 1842 г.

8

Марта Хелен Стюарт (англ. Martha Helen Stewart, р. 1941) – американская бизнесвумен, телеведущая и писательница, получившая известность и состояние благодаря советам по домоводству.

9

На английском шершень – hornet (хорнет), псевдоним автора блога.

10

«Мэник Пэник (англ. Manic Panic) – американская компания, одна из ведущих в производстве красок для волос. Популярна среди неформальной молодежи – готов, панков и т.д.

11

Блошиный рынок (фр.).

12

Сильный антидепрессант.

13

Без (фр.).

14

Роман Д. Остин (1813).

15

«Кливлендские индейцы» (англ. The Cleveland In– dians) – профессиональная бейсбольная команда.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4