Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мужество

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кетлинская Вера / Мужество - Чтение (стр. 31)
Автор: Кетлинская Вера
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Дина сидела на кровати, униженная, потрясенная. Если бы Клава не заплакала, она бы, наверное, разозлилась и накричала в свою очередь. Но Клава плакала от стыда за нее. Ей самой хотелось плакать. И ничего другого не оставалось делать.
      – Ужасно! Ужасно! – драматически воскликнула она и зарыдала.
      В дверь постучали снова. Вернулся Костько. Дина рывком распахнула дверь.
      – Убирайтесь вон! – закричала она. – Все вы лезете ко мне, а потом говорят черт знает что! Убирайтесь, чтоб больше я вас не видела! Я знать никого не хочу, поняли?
      И она захлопнула дверь.
      – Ну зачем вы так? – испуганно прошептала Клава. – Вы бы по-хорошему…
      Но Дина упала на кровать и возобновила рыдания, истерически ломая руки. Клава присела рядом, обняла ее за плечи.
      – Не плачьте, все это можно исправить, – заговорила она заботливо и рассудительно, как старшая с младшей. – А если вас любят, это же хорошо. Это большой двигатель. Вот Андрюша нас всегда посылал, если где затирает: девчата, подогрейте. Вы читали про Жанну д'Арк? Мне всегда казалось, что она была очень красивая. И за нею шли на смерть. А вы бы могли так вдохновить их, чтобы они не зубы вышибали, а за выполнение плана дрались, за первенство. И водиться с ними бросьте… Зачем вам? Андрюша вас любит, вы его любите. Зачем вам к другим бегать? И себя позорите, и Андрюшу позорите, и радости никакой…
      Дина вдруг поднялась, отбросив обнимающую ее руку Клавы.
      – Хватит учить меня! – сказала она упрямо и зло. – Или вы на самом деле думаете, что вам удастся перевоспитать меня? В орбиту свою включить?
      Клава не ждала нового возмущения. Она сказала запальчиво:
      – Рано или поздно – конечно! Не я, так другие. Такое по стране движение идет, неужели и вас не захватит? – И сама себе бодро ответила: – Захватит! Смотрите: налетчики бывшие, на трассе, – и те как работают!
      И, чувствуя себя победителем, но победителем страшно утомленным, Клава собралась уходить.
      – Ну, поживем – увидим, – вежливо сказала Дина, провожая ее. – Во всяком случае, спасибо за откровенность.
      Она смотрела в окно, как бежала к своему бараку Клава. Расскажет она Андрею или не расскажет? «Нет, – решила Дина, вспомнив, как раскричалась, а потом заплакала Клава, – она хорошая, не расскажет. Но, боже мой, сколько обидного она наговорила! И какая уверенность – такое движение, орбита, даже преступники… Поздравляю, Дина, тебя поставили в ряд с преступниками! Нет, даже позади них. Они уже в орбите, а ты нет. Твое место в полете будет за бандитами и наводчицами. Шлюха…»
      Она содрогнулась. Какое слово! Какая гнусность!
      И вдруг узнает Андрей? Вдруг дойдет до него?..
      Раздался робкий стук. Ну, конечно, Костько выжидал за углом, пока Дина освободится.
      Он целовал ее руки и умолял не сердиться, как будто не она на него кричала, а он на нее.
      – Что ей понадобилось, этой каракатице? – спрашивал он.
      Каракатица? Ну конечно. Девчонка, влюбленная дурочка… А она развесила уши, разревелась, расчувствовалась!..
      – Нет, она не каракатица, – из духа противоречия заступилась Дина, – и, честное слово, она прехорошенькая. Я не понимаю, отчего вы все за нею не ухаживаете?
      – Когда существуете вы! – пылко вскричал Костько. Дина испытывала торжество. Вот бы услыхала овечка!
      – И все-таки хватит безобразничать! – сказала она решительно. – Я вам запрещаю бегать за мною, и ссориться с другими, и страдать бессонницей. Извольте перевыполнять план!
      Она и смеялась и говорила серьезно.
      Она отправила Костько и даже сама затопила печь. И когда Слепцов прибежал за нею, чтобы идти танцевать, она прогнала его.
      – Нет, нет! – сказала она. – Я становлюсь монахиней. Никаких фокстротов! Промфинплан – и больше ни слова.
      Она держалась три дня, но потом оказалось, что надо наколоть дров, и было немыслимо самой колоть. Надо было нести белье прачке – такой большой уродливый узел. Да и, наконец, надо было коротать холодные, темные вечера. Она с ненавистью оглядела свою жалкую комнату, этот грубый стол, эту убогую волчью шкуру на кровати… И когда же вернется Андрей?
      Ей принесли очередное письмо. Она рассеянно пробежала слова любви. Они раздражали ее. Если он любит, зачем он уехал? Жена лесоруба – чудесно! А вот самое основное! «Я мог бы вырваться на денек, но я заставляю себя не уезжать. Ты понимаешь, я убеждаю других не ездить, пока мы не кончим, поэтому я должен показывать пример…»
      Она швырнула письмо в огонь. Нет, не понимаю и не хочу понимать. Пример? Пусть показывает пример, но тогда к черту любовь, верность, этот паршивый барак, эту жалкую монастырскую обстановку!
      Она надела лучшее платье, слегка подкрасила губы и, сразу развеселившись, позвонила Слепцову, что сейчас придет.

29

      Была весна, но такого холода Епифанов не испытывал в самые суровые дни зимы. Он промок и промерз насквозь, сырой стремительный ветер непрерывно пронизывал его, и тело под влажной одеждой ныло от холода.
      Это был его четырнадцатый рейс – четырнадцатый и последний в эту зиму. Колонна везла груз горючего и должна была пробиться на стройку во что бы то ни стало, иначе стройка останется без горючего до начала навигации.
      А в природе была весна. По трассе будущей железной дороги стояли лужи, и размякший снег превратился в кашу. Теперь они свернули на лед и, переезжая с берега на ледяную дорогу, вымокли насквозь, потому что пришлось перебираться через прибрежную полынью: две машины забуксовали, их вытаскивали вручную.
      Ледяная дорога доживала последние дни. Верхний покров подтаивал, под напором весенних вод пошли глубокие трещины, из трещин выступала черная вода, между торосами разливались полыньи, пересекая дорогу. Под колесами тяжело нагруженной машины лед ухал и трещал.
      Они ехали уже четвертые сутки. Машина Епифанова шла за головной, головную вел Гриша Исаков, третью – Кильту.
      Епифанов знал, что промокли все. Но он чувствовал себя так непривычно плохо, что ему не верилось, будто другие испытывают то же. Вода, конечно, мокрая, и уж кому-кому, а Епифанову не привыкать стать. Но водолазное дело – техника. А тут по-глупому влез в одежде и в валенках в ледяную воду, а теперь сиди на ветру и коченей. Гробовая история! Только бы доехать!.. Хабаровск остался где-то далеко. И последняя фаланга, где можно было обогреться у печки, тоже далеко… И где-то бесконечно далеко город, ожидающий горючего, гараж с шоферской теплушкой и Лидинька – Лидинька! Ясная и всегда энергичная женушка, с которой он еще не успел освоиться, так что самое ее существование до сих пор ослепляет, как слишком яркий свет. Неужели она действительно есть? И любит его? Он сомневался каждый раз, когда возвращался к ней из поездки, и смотрел на нее испуганно-недоверчивыми глазами и, обнимая, ощупывая руками ее плечи, ее руки, ее косу, будто проверял – да вправду ли она существует, вправду ли она вот здесь, с ним, в его объятиях…
      Машина глухо рычала и вздрагивала всем корпусом.
      В серой мгле холодного облачного дня не было видно ничего, кроме пустынных берегов, далеких и близких торосов, спекшихся сугробов, черных пятен проступившей воды и кузова передней машины. Епифанов думал о том, что собачий холод и что ехать придется еще не меньше двух суток; что Лидинька ждет и, наверное, волнуется, потому что он уехал уже десять суток назад; что ветер может взломать непрочный лед – тогда все пойдет к черту, рыбам на обед… что впереди двести километров, а доехать нужно во что бы то ни стало.
      Он резко осадил машину и выскочил, потому что передняя машина застопорила на всем ходу. Гриша Исаков стоял на льду, покачивая головой. Дело было дрянь. Шагов на двести дорогу залило водой, и ветер поднимал на воде крупную рябь.
      Они пошли искать объезд, палками пробуя лед. Но что узнаешь палкой, когда в машине добрых шесть тонн весу?
      Выругавшись, они залезли в машины. Гриша повел колонну в объезд, без дороги. Грузовики, как танки, карабкались вверх, ухали вниз, под ними трещало.
      Епифанов зажмурился и взялся за ручку дверцы, чтобы вовремя выскочить, если машина провалится. Исаков снова застопорил и дал условные три гудка. Шоферы выскакивали с лопатами и ломами и бежали вперед. Передняя машина уткнулась в непреодолимое нагромождение торосов и сугробов.
      Шоферы кололи лед, расчищая дорогу.
      Вдруг Кильту вскрикнул и отскочил. Его лом зацепился за странный предмет, вмерзший в сугроб.
      – Валенок, – сказал Исаков.
      Ребята переглянулись и стали быстро, осторожно обкалывать лед и снег. Уже вырисовывались ноги в валенках – одна нога подвернута, другая вытянута.
      – Мои валенки, – хрипло сказал Епифанов.
      Он узнал их – высокие, с надрезом на том месте, где валенок при ходьбе натирал колено, с пятном от пролитого смазочного масла.
      – Колька…
      Испуганные и притихшие, все продолжали работать. Постепенно открывался человек, сидящий на чемодане, привязанном к сдвоенным лыжам, человек, скорчившийся под накинутым на голову одеялом. Было видно, что метель застигла его здесь, и он забился между торосами, чтобы переждать, и видно было, как он ежился от холода и зажимал подмышками закоченевшие пальцы.
      – Колька, Колька! От цинги спасался, дурной…
      Лицо Коли Платта было сморщено болезненной гримасой, испуганно и совсем не тронуто разложением.
      – Медлить некогда, за работу, братки! – искусственно бодрым голосом крикнул Епифанов.
      Через полчаса можно было ехать. Шоферы окружили труп. Нехорошо оставлять его здесь, но кто захочет взять его на свою машину?
      – Я возьму, – сказал Епифанов, бледнея, – до первой деревни. А там сдадим, пусть хоронят…
      Труп привязали веревками поверх груза, чемодан и лыжи засунули в кабину. Поехали.
      Что скажет Лидинька?.. Лучше бы не говорить ей… Она любила его. Первая любовь… А вдруг эта любовь вспыхнет снова, когда она узнает, что он погиб?.. И все-таки надо сказать.
      Машина подпрыгивала на неровностях пути. При каждом толчке стучал о крышку кабины плохо привязанный окостеневший труп.
      Епифанов сидел, помертвев от страха. Труп постукивал, ворочаясь над ним, как живой. Серая мгла клубилась вокруг в порывах ветра. Жуть… Хоть бы человеческий голос!
      И вдруг – треск, толчок, звон бидонов… машина осела задом. Епифанов выскочил и по колени провалился в воду. Задние колеса были в воде, вода булькала и пузырилась.
      Епифанов был почти рад, что кончилось жуткое одиночество в машине с постукиванием трупа над головой. – А ну, водолазы, принимайся! Шоферы окружили машину, безропотно влезая в воду. Епифанов включил мотор. Но колеса бестолково крутились, не двигаясь с места, взбивая воду. Трещал лед.
      Стали подводить под колеса доски. Упираясь в скользкий лед, дружно толкали машину. Епифанов чувствовал, как под передними колесами дрожит и оседает лед. Страшный треск едва дошел до его сознания, когда он, в припадке отчаяния, рванул вперед машину… и вырвал ее из трещины.
      Сзади кричали. В образовавшейся яме барахталось несколько человек. Их вытащили. Сушиться было некогда и негде.
      Машины осторожно двинулись вперед. Шоферы то и дело вылезали, чтобы расчищать путь. Спрашивали друг друга:
      – Сколько еще впереди?
      – Километров полтораста…
      – Доберемся?
      – Надо…
      Через полчаса застряла в трещине другая машина. Снова вытаскивали общими силами. Хмурились. Ругались. Не смотрели друг на друга.
      – Долгонько пробираться будем.
      – Проберемся…
      И снова, в уже начинающихся сумерках, ехали по зыбкому льду. И снова, бледнея, одиноко маялся за рулем Епифанов, и страшнее, чем треск льда под колесами, было непрерывное, осторожное, как будто вкрадчивое постукивание трупа над головой. Сказать Лидиньке?.. Не надо… Нет, нужно… Как смотреть ей в глаза, скрывая?..
      У нанайского стойбища, где предстояла ночевка, выводили машины со льда на берег, и у самого берега сели три машины.
      Нанайцы помогали вытаскивать.
      – Нельзя ехать, – говорили они. – Дорога нет. Ваша не могу доехать.
      – Врешь, доедем! – по-шоферски, с ухарством отвечал Кильту.
      И пока Епифанов с шоферами сдавали труп и устраивались на ночлег, Кильту сидел на корточках у машины, окруженной нанайцами, и объяснял им устройство мотора.
      – Так доедем? – спросил у него Епифанов за ужином.
      – Моя доедет, а ты? – лукаво ответил Кильту. Ранним утром выехали снова. Полынью проскочили без приключений и часа три ехали спокойно, хотя и медленно. А потом раздался сзади протяжный гудок. Епифанов ругнулся и пошел вытаскивать – завязла машина Тимки Гребня, шедшая последней.
      Машина завязла не сильно, возились с нею меньше получаса, но шоферы уже не обольщали себя надеждой, что эта авария последняя. Вода выступала то тут, то там на протяжении всей реки; трещины расширялись на глазах.
      – Здесь со спасательным кругом ездить надо, – острил Тимка Гребень.
      – Из-подо льда не выплывешь, – отвечали ему серьезно.
      В этот день девять раз вытаскивали машины и к ночи прошли всего двенадцать километров. Начался новый день – и через час подсохшие за ночь штаны и валенки были уже пропитаны ледяной водой, и каждый шофер знал, что сушиться не только негде, но и бесполезно, так как все равно придется влезать в воду.
      Двадцать машин шли одна за другой. Двадцать шоферов – двадцать комсомольцев – вели машины, всем корпусом подавшись вперед, сдвинув брови, напружинив мускулы, вперив глаза в неверную дорогу, навострив слух, – в любую минуту готовые ко всему. И каждый, подавляя внутреннюю дрожь, вызванную холодом и нервным напряжением, думал: «А все-таки пробьемся. Надо».
      На четвертый день этой непрерывной борьбы один из шоферов сказал:
      – К черту! Я больше не могу.
      Епифанов возмущенно оглянулся и увидел Тимку Гребня. Тимка качался и был желт. От мокрой одежды валил пар. В необычно блестящих глазах горела лихорадка.
      Товарищи поглядели на него и ничего не сказали. Тимка сел прямо на лед и сидел, опустив пылающую голову. Он долго безучастно слушал, как пыхтят шоферы над очередной завязшей машиной. Неожиданно вскочил и бросился помогать. Епифанов оттолкнул его.
      – Посиди, браток. Отдышись.
      Тимка хотел возразить, но покорно сел.
      Окончив дело, шоферы разошлись по машинам. И Тимка, сказавший, что больше не может, пошел тоже. Он вел машину, как и другие. От него шел пар. Иногда он на минуту прикрывал глаза, и снова они раскрывались и вглядывались в набегающую дорогу.
      На ночлеге он отвел машину, сунул в карман ключ, дошел до избы – и тут же свалился. Ему дали водки, набросили на него тулупы.
      – Я же говорил, нельзя без запасного шофера, – сказал Гриша Исаков, трогая горячий лоб Тимки.
      – Доеду, – сказал Тимка и заснул.
      Утром он встал со всеми, выпил чаю и, качаясь, пошел к своей машине. Его спросили:
      – Дотянешь?
      Он пожевал ссохшимися губами, спросил:
      – Сколько осталось?
      – Километров семьдесят.
      Он с усилием выдохнул:
      – Дотяну.
      Епифанов видел, что Тимка болен. И знал, что сам он, несомненно, здоров. Но минутами его охватывала такая усталость, что тоже хотелось сказать: к черту! не могу!
      Он проехал километров пятнадцать и уже утешал себя мыслью, что дорога стала лучше, как вдруг его машина ухнула и задними колесами ушла в воду до кузова. Он выскочил. Это был самый серьезный случай за все время пути.
      Сбежались шоферы. Пришел и Тимка.
      – Иди, иди, без тебя одолеем, – сказал Епифанов. Они вертелись около машины, пробовали и так и этак – ничего не выходило. Машина села прочно, всей своей тяжестью давя лед, и лед продолжал трещать – вот-вот все будет кончено…
      – А ну, разгружать! – сказал Епифанов. – Отдохнули за дорогу, братки, поработаем.
      Никому не хотелось разгружать. И ноги и руки уже отказывались слушаться. Но делать было нечего. Начали выгружать и относить вперед бидоны с бензином. Тимка тоже присоединился. Епифанов вздохнул, но не препятствовал: каждая пара рук была нужна. Облегчив машину, возобновили попытки вытянуть ее. Тимку посадили за руль, остальные раскачивали и толкали машину, поднимали ее на руках. Колеса буксовали, мотор задыхался, лед трещал. Люди ругались, скользили, падали, снова по команде наваливались. И вдруг машина дернулась и выскочила. Ее с криком протолкнули еще несколько метров и стали нагружать снова.
      Другие машины осторожно объезжали опасное место, где быстро выступала, булькая, вода.
      В этот день было еще четыре аварии, а к концу дня заболели еще два шофера.
      На рассвете Епифанов проснулся первым и разбудил других:
      – Браточки, светает. Айда до дому.
      Гриша Исаков поднял изнуренное, неотдохнувшее лицо и тупо спросил:
      – Ехать?
      – Ехать, браток.
      – Ехать так ехать, – сказал Тимка Гребень, поднялся и сразу повалился назад.
      Его лицо заострилось, глаза горели, губы пересохли и потрескались до крови. Увидев его лицо, Гриша торопливо встал – Тимке было во всяком случае хуже, чем ему.
      – Захворал? – тихо спросил Епифанов у Гриши.
      – Пустяки, – сказал Гриша. – Так, знобит чего-то… Пустяки.
      – Дотянем?
      – Дотянем.
      Тимку подняли, подкрепили чаем. Свели под руки к машине.
      Так прошел еще день – шестой день борьбы со льдом. На новой ночевке было веселее – оставалось километров двадцать пять, следующую ночь надеялись ночевать дома.
      И на рассвете, повеселев, шоферы вывели свои машины. Дорога была лучше, полыньи реже, трещин меньше – весна еще не добралась сюда, не проделала своей разрушительной работы.
      «Дотянули, – думал Епифанов. – Вот ведь невозможно казалось, а дотянули. И все так бывает: любую трудность можно одолеть, была бы настоящая охота!.. А Колька? Эх, дурной! Цинги испугался! Сдрейфил! И что же нашел? Снежную могилу… Только бы Лидинька не расстроилась… А вдруг она еще любит его в глубине души?.. Не говорить бы… Нет. Подло. Скажу. И как не сказать?.. Кажется, трудно сказать, а скажешь – и ничего. Вот как с этой дорогой. Знай мы в Хабаровске, что двести километров будем семь суток ехать, не поверили бы. Знай мы, что такая маята будет, испугались бы. А проехали – и дело с концом. Нам – слава, стройке – горючее. Что это?»
      Сзади неслись настойчивые, непрерывные, какие-то жалобные гудки. Епифанов опрометью бросился к задней, Тимкиной машине. Машина застряла в трещине задним колесом. Ничего серьезного не было. Но Тимка, навалившись головой и руками на руль, давал непрерывные гудки и, когда все сбежались к нему, продолжал гудеть и не откликался на голоса товарищей. Его оторвали от гудка, подняли. Он смотрел горячечными, непонимающими глазами и что-то бормотал. Епифанов обнял его за плечи:
      – Что, Тимка, плохо?
      – Врешь, доеду! – выкрикнул Тимка и повалился на бок.
      Машину вытащили, но управлять ею было некому. Тимку на руках снесли на другую машину. Он выбыл из строя.
      – Придется оставить. Доедем – пошлем за нею на лыжах, – говорили ребята.
      – Нельзя! – вспыхнув, сказал Епифанов. – Всю дорогу тянулись, и вдруг угробить одну машину?
      Кто-то предложил буксир. Попробовали. Но буксировать машину, лишенную управления, на ледяной дороге, где требовалось непрерывно и умело направлять руль, оказалось невозможно.
      Снова сгрудились для совещания шоферы.
      – Делать нечего, придется оставить.
      – Ну уж нет, – сказал Епифанов. – А вдруг машину угонят, тогда что?
      – Да кто угонит-то? Здесь сам черт по своей воле не поедет!
      – А вдруг бензин покрадут?
      Шоферы молчали.
      – Позор-то какой! – воскликнул Епифанов, распаляясь. – Доверили нам ценный груз, а мы его посреди Амура бросили.
      – Так что же делать?
      Епифанов думал, чесал затылок, шевелил бровями. Спросил:
      – Колькины лыжи, кажется, остались?
      Лыжи были.
      – Езжайте до места, – сказал он. – Как доедете, высылайте сюда шофера.
      – А ты?
      – Я поведу две машины.
      – Две?
      – Очень просто, браточки, две. Епифанов еще нигде не пасовал и здесь не спасует. Езжайте.
      Подавленный тревогой, он глядел, как вся колонна удаляется, объезжая его машину. Потом подогнал Тимкину машину на самое сухое место, подстелил брезент под колеса, чтобы они не врезались и не оседали в лед, пересел на свою и поехал. Он отъехал на километр. Колонны уже почти не было видно. И Тимкина машина казалась небольшой одинокой точкой. Он надел лыжи и побежал за оставленной машиной.
      Когда он пригнал Тимкину машину к своей, колонны уже не было видно. Острая тоска охватила его – тоска и неуверенность. Он заехал на километр-полтора вперед и снова, надев лыжи, пошел обратно – за второй. Он попробовал смеяться над собой: вот так шофер, на пешем ходу! Но смеха не получалось.
      Когда он снова поехал, машина завязла в талом снегу и забуксовала. Он чуть не взвыл от злости. Он громко ругался, чтобы подбодрить себя звуком голоса. Он бился с машиной минут сорок, весь измокший от пота, пока ему не удалось вывести ее из ледяного болота. Езда успокоила его, но когда пришлось снова надевать лыжи и бежать за второй машиной, силы ему изменили. Бежать он уже не мог. И лыжи помогали плохо – налипал снег, они не скользили, а затрудняли ход. Он швырнул их в машину и пошел пешком.
      Тяжело волоча мокрые, в разбухших валенках ноги, он думал только об одном: выдержать! Не сдать, пока не придет подмога… Позорище – взялся и не сделал… Две машины горючего… Горючего и так в обрез… Надо дотянуть…
      В середине пути он покачнулся и привалился спиной к торосу. Ноги подгибались, в глазах прыгали река и небо, черная точка машины казалась то близкой, то бесконечно далекой.
      «Отдохнуть?.. Так погиб и Колька». Он вдруг очнулся с этой мыслью и понял, что заснул. Сколько времени он спал? Наверное, несколько минут.
      Он пошел снова, быстрым шагом, пересиливая дрожь в ногах и во всем теле.
      Начало слегка темнеть. Вспыхнул огонек на правом берегу – лесозаготовки. Значит, восемь километров, десять – не больше… Главное – не упасть, не заснуть, не сдаться… Он боролся с усталостью, уже ни о чем не думая, сосредоточив все физические и духовные силы на последовательно сменяющихся действиях: шел, вел машину, пересаживался, снова шел, снова вел машину, снова шел…
      Он увидел бегущих к нему людей только тогда, когда они были совсем рядом. Он сел на крыло своей машины и тупо смотрел, как пошли за другой машиной. Потом до его сознания дошло, что рядом с ним стоит Гриша Исаков.
      – А ты зачем пошел? – сказал Епифанов. – Ты же больной.
      Гриша не ответил, спросил: – Замаялся?
      – Ничего, – сказал Епифанов.
      Они подождали вторую машину и поехали.
      Встречать их сбежались товарищи, друзья, начальники. Все знали о десятидневном рейсе, о найденном трупе, о героическом поступке Епифанова.
      Епифанов искал глазами Лидиньку – ее не было. Ну, конечно. Ей уже сказали. Она в слезах, она даже не захотела встретить его…
      Он возился у машины, ожидая, пока ее разгрузят, чтобы отвести в гараж, но начальник гаража оказался здесь. Он пожал руку Епифанову и сказал:
      – Спасибо, друг! А теперь марш домой. Я сам отведу.
      Епифанов кивнул и поплелся было домой, но ему как-то трудно было идти. Что ждет его? Какова будет Лидинька? Не оттолкнет ли она его?
      Его остановила Соня Исакова. Она просто обняла его, похвалила за героизм и шепнула:
      – А насчет Коли ты Лиде ничего не говори. Ее теперь нельзя волновать. Я всех предупредила…
      Епифанов так ничего и не понял. Почему нельзя волновать? Может быть, Лидинька больна? Ну, конечно, больна, иначе она прибежала бы встретить.
      Он мчался домой, забыв усталость. А навстречу ему выскочила в одном платке на плечах Лидинька, и первое, что он увидел даже в сумерках, были ее сияющие каким-то особенным светом глаза.
      Ее руки обвились вокруг его шеи, ее губы целовали его, она что-то быстро, между поцелуями, говорила, что ее почему-то не пустили, – или не сказали ей, он не расслышал, – и она прильнула к нему, к его мокрой грязной одежде. Он хотел отстранить ее, потому что почувствовал себя рядом с нею отвратительно мокрым и грязным, но у него не было сил прервать это счастье, и они вместе вошли в комнату. Он все вглядывался в нее и не мог понять: то ли она действительно по-новому светится особой, небывалой радостью, то ли ему просто кажется.
      Он уже лежал в постели, обмытый, переодетый и насильно уложенный Лидинькой, когда она подсела к нему и нерешительно сказала:
      – А у меня для тебя новость…
      И по тому, как она вспыхнула и потупилась, а потом быстро вскинула на него вопросительные, ждущие, каким-то совсем особенным женским выражением освещенные глаза, он сразу понял и вскрикнул:
      – Правда? – и уткнул в ее ладони смущенное, гордое, счастливое лицо, так что ничего уже не надо было объяснять.

30

      Уже неделю на строительстве работала комиссия из пяти человек. Они прилетели на самолете и в тот же день начали изучать состояние строительства. Они облазили все объекты, вечерами обходили бараки и шалаши, беседовали с комсомольцами, вызывали к себе по очереди лучших ударников, инженеров, мастеров.
      Назавтра было назначено в клубе открытое партийное собрание с участием комсомольского и инженерно-технического актива.
      Вернер осунулся, посерел. Он еще не знал выводов комиссии, но обычная самоуверенность покинула его, и то, что назревало в нем с ночи, последовавшей за убийством Морозова, теперь оформилось, – он сам себя осудил и снял с должности. Он уже не чувствовал в себе силы, необходимой для руководства большим делом. Он внутренне, для себя, решил вопрос. И завтрашнее собрание пугало его только потому, что он не знал, что, как, с каким настроением будут говорить люди. Он проработал с ними свыше десяти месяцев, и вот теперь он не знал их. Среди них были хорошие и плохие исполнители, хорошие и плохие работники. Но что они думают? Как относятся к нему? Какие обвинения они выдвинут? Он не прислушивался к их голосам, а завтра они будут судить его…
      Он не мог ни работать, ни отдыхать. Он рано лег спать, отменив вечерний прием, но спать тоже не мог. Утром он пошел по стройке. Он любил ее, как свое детище. Он любил маленькую смешную первую электростанцию и гордые контуры второй, еще недостроенной. Знакомые силуэты строящихся цехов. Ряды невзрачных бараков. Ряды кургузых, заметенных снегом шалашей. Трубу лесозавода, торчащую над деревьями. Далекий дымок кирпичного завода. Он живо вспомнил летнее утро, когда загудел первый гудок в тайге. Он вспомнил свои радужные мечты о том, что правительственный срок будет сокращен намного, что недалек триумф, чествование, орден… Честолюбие?
      Вернер оказался около шалашей и вдруг остановился, потрясенный. В лучах раннего солнца по дорожке между шалашами тихо двигались несколько сгорбленных фигур с палочками. Они осторожно передвигали распухшие, согнутые в коленях ноги. И они смотрели на него без злости, без презрения, но и без дружелюбия. Они не здоровались и не отворачивались, а шли навстречу и мимо, постукивая палочками, шаркая валенками по талому снегу. Он узнал двоих из них: одного он видел на монтаже первой электростанции, другой был известным силачом в бригаде лесогонов. Что? Что он сможет сказать сегодня в свое оправдание?
      И вот настал час собрания. Председатель комиссии сказал краткое и суровое вступительное слово.
      Вернер не захотел сесть к столу президиума. Он сидел внизу, у самого помоста, подтянутый, замкнутый, с неприятно-сухим выражением лица. Он смотрел в зал на сотни лиц и не встречал ни одного дружелюбного взгляда. Напротив него, с другой стороны помоста, сидела в группе комсомольцев Клара Каплан. Она заметила его взгляд, кивнула ему головой и сочувственно улыбнулась, – улыбка оскорбила его, как признание его слабости. Потом он увидел испуганный и преданный взгляд Кочанера. Вспомнил определение Клары – «бритое ничтожество». Он сердито отвернулся от Кочанера. Как он не понимал его раньше? Он ценил в нем идеально исполнительного, безотказного работника и только сейчас понял, что Кочанер – мелкий подхалим, карьерист и стяжатель, который всегда умел выговорить себе и лишнюю зарплату, и квартиру, и премиальные, и лечебные, и подъемные.
      Ему стало стыдно и страшно. Он жалел, что не сел в президиум, – может быть, там, на привычном месте, не было бы ощущения такого полного одиночества. Вон Гранатов, сидя рядом с одним из членов комиссии, переговаривается и шутит как ни в чем не бывало. «Конец этой красивой изоляции может быть печальным», – сказала тогда Клара. Это было уже очень давно. Тогда он был смел, упрям, независим, самоуверен. А сейчас он одинок, он почувствовал себя обнаженным на глазах у сотен людей. «Король гол». Пафос дистанции исчез, ореол всезнающего, всемогущего превосходства померк, и его будут судить сегодня – судить по делам, по результатам: омертвление капитала в незаконном строительстве ныне законсервированных объектов; срыв снабжения; массовые авралы на запущенных участках – лесозаготовки, транспорт; пшенная каша утром и вечером; цинготные заболевания…
      Собрание было судом. И первое же выступление мастера-судостроителя из Ленинграда, уважаемого всеми Ивана Гавриловича Тимофеева – подсказало приговор. Тимофеев говорил очень спокойно и деловито только об одном – о том, как плохо и неумело готовилось руководство к скорейшему началу судостроения. И Вернеру самому стало ясно, что его честолюбивая спешка была во вред делу. Ему нечего было возразить. «Я не учел… У меня были хорошие побуждения… Я ошибался…» Об этом можно говорить жене. Какое до этого дело людям, испытывающим на своей спине последствия его ошибок? Вернер ждал, что каждое выступление будет углублять мысль Тимофеева и добивать его, Вернера. Он сидел, уперев подбородок в стиснутые руки, готовый принимать удары.
      И вдруг он прислушался. То, что говорили выступающие, было для него неожиданно. Они говорили не о нем. Они говорили о себе и о стройке, о стройке и о себе.
      Выступали коммунисты, комсомольцы, беспартийные. Многих он знал как рабочих-ударников, как техников и инженеров, некоторых видел впервые. Но именно они были хозяевами и говорили как хозяева. Сперва он поморщился: при чем здесь клопы и порубка деревьев на площадке, зачем уводить от основного вопроса к вопросам о бане, о плохой нормировочной работе на шестом участке, о пренебрежении инженера Слепцова к заметкам в стенгазете?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43