Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Катаев Валентин Петрович / Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона - Чтение (стр. 29)
Автор: Катаев Валентин Петрович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


— Ну нет, мои молодые пациенты, вы у меня не отвертитесь от рыбьего жира. Этот номер не пройдет!

Мы покорно уселись рядом на стулья, понимая, что отвертеться от рыбьего жира не удастся. Вася принес из кухни бутылку с тошнотворно-желтой жидкостью, достал из буфета серебряную столовую ложку, один лишь блеск которой вызывал отвращение не менее сильное, чем вид самого рыбьего жира, вынул пробку, обернутую промасленной бумагой, налил прозрачно-тяжелую омерзительную жидкость в ложку, заблестевшую в его опытных руках еще более тошнотворно, подошел ко мне, стиснул меня коленями, чтобы я не улизнул, велел открыть рот и заставил выпить полную ложку рыбьего жира; то же самое с грубым проворством военного хирурга он проделал с Сашей, у которого даже уши побелели от омерзения, а Женька с явным удовольствием выпил рыбий жир и облизнулся.

И лишь после этого Вася, дав нам на закуску по кусочку черного солдатского хлеба с селедкой, уселся за пианино и весело отбарабанил кекуок, матчиш, а также весьма популярную после русско-японской войны «Китаянку».


«…был, бедняжка, ранен тяжко и к японцам в плен попал. Там влюбился он в смуглянку — кита-кита-кита-кита-китаянку…» и т. д.


Это сразу внесло в дом бесшабашное веселье. Люди двигались в чаду как тени; глаза слезились; на столе соблазнительно виднелась закуска к блинам: тертый швейцарский сыр, мисочка расплавленного коровьего масла, другая миска со сметаной, разделанная селедка с перламутровыми распластанными щечками, красная икра и очень соленая багровая кета из реки Амур, появившаяся в продаже после войны. Красная икра и кета стоили очень дешево, заменяя в небогатых домах черную паюсную икру и семгу, которую мы никогда не покупали: не по карману!

Зато папа купил копчушек в лубяном плетеном коробке. Это были соблазнительно-золотистые копченые рыбки, главная прелесть которых заключалась в том, что их надо было, прежде чем подавать на тарелке к столу, облить спиртом и поджечь; когда спирт догорал желтовато-голубым пламенем, шкурка с рыбок снималась очень легко — сама собой! — и папа очень ловко проделывал эту операцию, обнажая душисто-продымленную плоть рыбьего суховатого мясца, такого вкусного, что от него трудно было оторваться, как от семечек.

Таким образом, к блинному чаду примешивался волшебный запах горящего спирта и теплый запах самих копчушек, что в соединении с «Китаянкой» и посеревшим, заметно осевшим снегом Куликова поля, видного в окна, именно и составляло сущность праздника под названием масленица.

Когда же из кухни в столовую вносились высокие стопки дымящихся блинов, каждый из которых как бы представлял лунную поверхность с кратерами, и Васе — в виде исключения — папа наливал из специального гостевого графинчика граненую рюмку водки, а Вася опрокидывал ее со столичным военно-медицинским шиком в свой румяный под черными усиками рот, и мы все начинали накручивать на свои вилки ажурные блины, макая их попеременно то в расплавленное масло, то в прохладную сметану, и мазать их крупной красной икрой, шарики которой так вкусно лопались на зубах, источая клейкую жидкость зародышей кеты, а зимние окна постепенно синели, неуловимо предвещая чем-то грядущую весну, и зажигали лампу, и папа виртуозно обдирал копчушки, то становилось на душе хорошо и весело и радовало, что две двоюродные семьи живут так дружно, хотя и в противоположных концах города, так любят друг друга, и это чувство охватывало наши души, и тетя от всей души целовалась с француженкой Зинаидой Эммануиловной, настолько обрусевшей, что даже привыкла к блинам, от которых на ее темных усиках белели следы сметаны, и она говорила резким голосом ученого попугая комплименты тетиным блинам:

— Кароши блины! Ах! Очень кароши! Настоящие, как у нас говорят" крэп дентель! Кружевные!

Вася снова садился за пианино и, повизгивая немазаным винтом табурета, с огоньком и восклицаниями, посматривая на тетю, играл «Ой-ра».

— Ой-ра! Ой-ра!


…мне в душу закрадывалось подозрение, что Вася тоже был поклонником тети…

«Был, бедняжка, ранен тяжко и к японцам в плен попал!»

Падающие звезды

В темную, безлунную августовскую ночь мы иногда шли к обрывам и, хотя там была вбита в землю скамеечка, предпочитали рассаживаться прямо на теплой, еще не успевшей остыть степной земле, поросшей ромашкой, полынью, чебрецом и многими другими душистыми травами. С обрыва открывалось темное море, на черном горизонте которого слабо светилась не то звезда, не то огонек на мачте невидимого парохода, уходящего за край траурной полосы между водой и небом.

Самое привлекательное в этих непроглядно-черных теплых ночах — перед началом нового учебного года — было то, что, всмотревшись в окружающую тьму, глаз обнаруживал множество источников таинственного свечения: то в кусте дикой маслины, озаряя своим янтарно-зеленым безжизненным светом всего лишь какую-нибудь ничтожно малую часть серебристо-суконного листика, вдруг появлялась капелька светлячка; то где-то неизмеримо далеко в степи, за скифским курганом, еле различимым на фоне неба, можно было рассмотреть искру цыганского костра; то внизу на песчаный берег у подошвы обрыва набегала длинная ночная волна, окаймляя берег светящейся кружевной пеной, — это фосфорилось море.

В черном небе среди довольно крупных, хорошо нам знакомых созвездий Северного полушария и раздвоенного рукава — как бы небесной дельты — Млечного Пути светились миллиарды звезд, наполняя небо серебристым песком, пылью, фосфорическим дымом, при свете которых степь и море хотя и оставались темными, но все-таки таинственно мерцали, и воздух был напоен тончайшим эфирным свечением, в котором вдруг проносилась летучая мышь, похожая на дубль-ве (w), или трепещущие ночные бабочки, как бы сеющие вокруг себя серую пыльцу, или двигались силуэты пограничников, совершающих свой ночной обход, и степь вокруг была наполнена хрустальным звоном сверчков.

Мы ложились на теплые травы лицом вверх и закладывали руки за голову — папа, Женя и я. И еще несколько мальчиков и девочек из немецкой экономии.

Теперь мы видели только одно громадное звездное небо, его траурную черноту и на ней — созвездия и отдельные звезды, которые папа называл по именам, как своих хороших знакомых:


…Большая Медведица, Малая Медведица, Полярная звезда, Сатурн, Юпитер, низко склоняющийся к морскому горизонту, Венера — странная звезда, дважды появляющаяся на небосклоне — утром и вечером, почему ее и называют то утренней звездой, то Веспером, то есть вечерней, а некогда, как нам сказал папа, запрокинув голову и смотря в звездное небо, считалось, что это не одна звезда, а две разных.


…не знаю, но почему-то это меня очень волновало, и мне казалось, что у меня две души — одна радостная, утренняя, а другая сумрачная — Веспер…


…Мы лежали лицом к небу, нас обдувал теплый ночной ветерок, в котором смешивались запахи моря и степи, и временами мне казалось, что я не лежу на земле и смотрю вверх, а наоборот — вишу в пространстве лицом вниз, и в неизмеримой глубине подо мною раскинулось мировое пространство без начала и без конца — во всем своем августовском великолепии.

Казалось, я уже больше не принадлежу земле, ее материкам, океанам, странам и границам между этими странами, вдоль которых расставлены пушки, крепости и пограничные кордоны вроде нашего Будакского пограничного поста у высокого обрывистого берега, вдоль которого ходят пограничные патрули, и народы говорят на разных языках, и враждуют между собою, и ведут войны, и по морям и океанам ходят дредноуты, — в глубине скользят тени подводных лодок — субмарин, — а есть надо всеми только одно общее звездное небо и одна всемирная душа — моя душа, и падающие звезды, или, как их называл папа:


…метеоры, болиды, метеориты…


В середине августа их — этих падающих звезд — было особенно много, и они одна за другой внезапно возникали в глубине угольно-черной небесной бездны и чиркали как спички, оставляя за собой фосфорическую царапину, быстро исчезающую среди небесной черноты.

Метеоры летали часто, легко и по разным направлениям, но не пересекаясь, а всегда примерно из одного самого темного участка неба.

И всегда неожиданно, без всякого порядка…

Иногда метеор напоминал алмазик стекольщика, оставлявший почти слышимый след на черном стекле Вселенной, или, как папа говорил, космоса.

Мы знали, что, пока звезда катится, надо шепнуть ей желание сердца и оно непременно исполнится.


В середине августа, подстерегая внезапное появление новой падающей звезды, на краю земли между Днестровским лиманом с его старой турецкой крепостью и дельтой Дуная, в Буджакской степи, я шептал заветное свое желание.

Но падающих звезд было так много, а желания мои были так разнообразны и противоречивы, что я до сих пор не знаю, исполнились ли они в конце концов или не исполнились…

«Ломай замок!»

До сих пор не знаю, не могу понять, хотела ли эта девочка подбить меня на кражу со взломом или в ее словах таился какой-то другой смысл — жгучий, волнующий…

Не помню, как ее звали.

Ей было лет одиннадцать, и она принадлежала к числу тех уличных девочек, которые вечно таскаются за мальчиками, предпочитая их обществу своих подруг. Никто из нас не знал — да и не интересовался, — откуда она появилась у нас в Отраде. Босая, очень коротко остриженная, в стираном-перестираном ситцевом платье с пуговками на спине, из которого она настолько выросла, что виднелись ее колени, покрытые синяками и царапинами, она плелась в некотором отдалении от мальчиков, напоминая приблудившуюся кошку.

Мальчики ее отгоняли, но она не отставала и все время канючила:

— Чего вы меня не принимаете в компанию? Что я вам сделала? Хочете, я вас поведу в сарай к мадам Васютинской, там в соломе родилось шесть штук котят и все полосатые, святой истинный крест, пусть меня бог накажет, если не полосатые.

— Иди ты знаешь куда со своими котятами! Чего пристала к людям? Иди к своим девчонкам и не морочь нам головы. Гэть отсюда! — говорили мальчики грубыми голосами.

— Пожалеете! — зловеще-скорбно отвечала она, но не уходила, а, лишь немного постояв на месте на одной ноге, как цапля, издали плелась за мальчиками.

Неизвестно почему, но она вызывала к себе презрение. Я тоже презирал ее и не упускал случая, чтобы не крикнуть ей:

— Чего прилипла? Иди откуда пришла, а то получишь по шеям!

При этом я невольно смотрел на ее тонкую, не очень хорошо вымытую шейку и уши, выглядывающие из неровно обстриженных волос. Наверное, ее стригла дома ножницами мать — прачка или дворничиха.

Однажды после гимназии я, как любила ядовито выражаться тетя, валандался без дела по улице, ища себе компанию, но в этот знойный, послеобеденный час улица была пустынна: все другие мальчики, вероятно, сидели по домам и готовили уроки. Несмотря на конец сентября, ничто не напоминало осени. Можно было подумать, что томительно продолжается сильно затянувшееся южное лето и не предвидится ему конца.

Я чувствовал себя одиноким, каким-то бездумно-опустошенным. Между тем уже довольно долго за мной бесшумно шла неизвестно откуда появившаяся знакомая босая девочка — забыл ее имя, — и я вдруг услышал за спиной ее монотонный таинственный шепот:

— Мальчик, хочете, я вас поведу на одну пустую заколоченную дачу? Оттуда уже перебрались жильцы, садовник пошел в монопольку, и нас там с вами никто не увидит… Хочете, мальчик?


…Теперь она уже шла рядом со мной, со странным выражением, без улыбки, заглядывая мне в лицо. Мы были с ней одни, вдвоем среди этого знойного, пустынного, послеобеденного мира Отрады, и я вдруг стал испытывать к ней, кроме укоренившегося презрения, еще нечто странно-волнующее, почти любовное.

Я был Хома Брут, она — мертвая панночка…


— Пошла вон, — сказал я скорее по привычке, — чего ты за мной ходишь?

Она не обратила на мои слова внимания и, уже касаясь своим худым плечиком моего плеча, продолжала монотонно бормотать:

— Пойдемте со мной, вы не пожалеете, оттуда уже все дачники перебрались, комнаты стоят пустые, садовник пошел в монопольку за шкаликом, и нас там никто не увидит. Хочете?

Я почувствовал необъяснимое волнение и, ничего не отвечая, продолжал идти следом за девочкой, которая уже опередила меня, перебирая босыми ногами по горячему тротуару. Изредка она оборачивалась, глядя ничего не выражающими, пустыми глазами, светящимися на худом лице, неподвижном, как маска.

Пройдя сквозь безлюдную Отраду под сенью пыльных акаций, уже отягощенных гроздьями поспевших черных стручков, среди мелких листиков, еще почти не тронутых осенней желтизной, мы очутились на террасе пустой заколоченной дачи на краю обрыва, за которым голубело пустынное сентябрьское море, охваченное штилем. Мы стали заглядывать в окна, забитые накрест досками, рассматривая пустые дачные комнаты с частью оставленной на зиму мебели и разными забытыми мелочами вроде вазы для цветов, подсвечника, кухонной ступки, жестяной коробки из-под чая… В углу на беленом потолке сидела, сложив треугольником крылья, большая серая ночная бабочка «мертвая голова», а паук уже успел заткать другой угол паутиной, по которой каталась как ртутный шарик блестка солнечного луча, проникшего сквозь забитое досками, пыльное стекло.


…Вокруг царило страшное безлюдье.


На дверях висел железный замок. Девочка подошла ко мне совсем близко, почти вплотную. Я чувствовал на лице ее дыхание, попахивающее чесноком. Я видел близко ее малокровные губы с заедами в углах рта. Заеды были похожи на присохшую желтую малину. Под мочками ушей на шее виднелись мутные потеки: наверное, она недавно ела дыню, и концы дынной скибки касались ее ушей. Ее глаза с напряженно-стоячими зрачками смотрели на меня в упор, мне показалось, что она подбивает меня на кражу.

— Ломай замок! — повелительно сказала девочка и по-воровски оглянулась.

В этот миг калитка скрипнула, и мы услышали голос садовника, вернувшегося из монопольки:

— Чего вы здесь лазаете по чужим дачам? А ну, гэть видселя!

И он, стоя на месте, затопал сапогами, делая вид, что гоняется за нами.

В ту же минуту девочку как ветром сдуло, только через забор перелетело ее розовое платье.

Я побежал с пылающими ушами мимо ухмыляющегося садовника и слегка получил по шее добродушной рукой. Больше я эту девочку уже никогда не встречал.

Фани Марковна

Была Малая Арнаутская улица, казавшаяся мне тогда ужасно далекой, а на самом деле находилась она совсем близко. Попадая на эту улицу, мы сразу погружались в мир еврейской нищеты со всеми ее сумбурными красками и приторными запахами. Мы входили в деревянную застекленную галерею, окружающую двор. Тут маме приходилось то и дело наклонять голову, чтобы орлиное перо на ее шляпе не сломалось, наткнувшись на какое-нибудь препятствие: веревку с развешанными на ней бебехами или перекладину, поддерживающую покосившиеся дощатые стены источенной жучками галереи с немытыми стеклами, половина из которых была разбита.

В галерею выходило множество окон и дверей, большей частью распахнутых, и там во тьме гнездились целые семейства евреев — ремесленников, портных, сапожников, модисток, жестянщиков, лудильщиков, — так что из каждой двери неслись звуки молотков, лязганье громадных портновских ножниц, треск раздираемого коленкора, визг немазаных ножных швейных машин и резкие кухонные запахи, смешанные с чадом множества керосинок «грец» с их слюдяными окошечками, светящимися во тьме квартир, как сцены маленьких театров, где разыгрывалась феерия волнистых языков коптящего пламени — пожар какого-то города.

Мы входили в закопченную, почти черную дверь Фани Марковны, задернутую ситцевой занавеской, и мама наклонялась и прикрывала узкой рукой в лайковой перчатке перо на своей шляпе.

Фани Марковна встречала нас приветливой улыбкой на худом, малокровном лице, покрытом черными точечками угрей. Ее улыбка обнаруживала отсутствие бокового зуба. Если бы не этот дефект и не дряблая кожа на шее, Фани Марковна вполне подходила к моему понятию — дама: на ней был жакет примерно такой же, как у мамы, и такая же юбка со шлейфом, обшитым щеточкой, но только более поношенные. Фани Марковна отличалась от мамы прической. Мамины блестящие смоляные волосы были всегда гладко зачесаны назад и закручены на затылке узлом, полным шпилек, а у Фани Марковны была модная прическа с накладным валиком над преждевременно морщинистым низким лбом, производившая впечатление рыжеватого парика. Впрочем, кажется, это был действительно парик.

Из потемок вырисовывался темный комод тараканьего цвета, покрытый гарусной салфеткой, и на нем в белых гипсовых вазочках букеты бумажных роз, отраженные в зеркале без рамы, но на толстой ясеневой подкладке.

Мама вручала Фани Марковне бумажный сверток с материей, предназначенной для шитья к весеннему сезону легкой шерстяной накидки. Фани Марковна разворачивала материю и выходила с ней в галерею, чтобы лучше ее рассмотреть, а мама садилась на гнутый венский стул черного еврейского цвета и привлекала меня к себе, целуя мою шею, причем я чувствовал, как надулся ее живот.

Затем возвращалась Фани Марковна и одобряла качество материи и мамин вкус. Материю она осторожно клала на круглый стол, покрытый бархатной скатертью с кистями.

Фани Марковна уводила маму за ширму для примерки прежде заказанных нижней юбки из шуршащего сиреневого канауса и корсета на китовом усе, а я долго сидел посреди комнаты на освободившемся стуле, то разглядывая узорную чугунную педаль ножной швейной машины, то глядя, как над бамбуковой ширмой вдруг на миг появляется мамина голая рука или голова Фани Марковны с булавками во рту и верхней губой, как бы опушенной темными ресничками усов. Именно от этого потрескавшегося клеенчатого сантиметра с серыми и розовыми цифрами и распространился — как мне казалось — тот общий для всей Малой Арнаутской улицы запах людской скученности и бедноты, как бы пропитавший золотушный воздух. Все это внушало мне в одно и то же время и отвращение и мучительную жалость к бедным людям, принужденным жить так скученно и некрасиво среди биндюгов, двухколесных тачек с задранными ручками, лавочек, где продавался вонючий керосин — петроль, — сливовое повидло в бочках, древесный уголь, называющийся «деревянный», и ржавые селедки в кадочках, и маслины, и брынза в стеклянных банках с мутно-молочной водой и желтыми соцветиями укропа, и халва, похожая на глыбы оконной замазки.

…и я ерзал на черном венском стуле, с нетерпением ожидая мига, когда примерка кончится и, сопровождаемые сладкими улыбками и сдержанными поклонами Фани Марковны, мы с мамой наконец пойдем домой, подальше от этого грустного, несправедливого, ужасного мира Малой Арнаутской улицы.

Мама на улице

Я уставал идти по улице, держа маму за палец в лайковой перчатке, и просился на ручки, на что мама — помнится мне — всегда говорила одно и то же:

— Как не стыдно! Такой большой, хороший бутузик, а ходить до сих пор как следует не научился.

Она меня ласково называла «китайчонком», а иногда Ли Хунчангом.

И я продолжал шаркать своими туфельками по гранитной мостовой, когда мы со всеми предосторожностями переходили на другую сторону против уже знакомой мне аптеки с двумя громадными стеклянными графинами, наполненными один лиловой, а другой зеленой жидкостью, ярко светящейся, как бы сквозь увеличительное стекло, в больших окнах, где виднелись черные полки с белыми фаянсовыми банками, помеченными зловещими надписями, которые я не умел прочитать.

На улице мама была совсем не такая, как дома. Дома она была мягкая, гибкая, теплая, большей частью без корсета, обыкновенная мамочка. На улице же она была строгая, даже немного неприятная дама в мушино-черной вуали на лице, в платье со шлейфом, который она поддерживала сбоку рукой, на которой висел черный муаровый мешочек, обшитый блестками, в котором лежала деревянная желтолакированная пулька — патрон с мигренином, открывавшийся с писком, как деревянная писанка, а внутри деревянной пульки оказывался вроде бы парафиновый карандаш мигренина: если потереть им лоб и щеки, то сильно холодило и пахло камфорой.


…Мама страдала мигренями…


Мигрени представлялись мне как сильные удары всеми пальцами по басовым бемолям пианино с нажатыми педалями.

В пенсне, рисовавшемся под вуалью, с густыми бровями, приподнятыми к вискам, с орлиным пером на шляпе, мама временами казалась мне совсем чужой женщиной, не мамой, а «сударыней», как обращались к ней в лавках или на улице, если кто-нибудь из встречных случайно задевал ее на узком тротуаре локтем:

— Простите, сударыня.

А мама в ответ гордо кивала головой в знак извинения и не оборачиваясь проходила мимо, таща меня за руку и произнося:


…какие все-таки невежи. Совсем разучились прилично ходить по улице…

Карлики

Карлики была фамилия. Говорилось:

— Надо зайти к Карликам за тесьмой для юбки.

Карлики совсем не были карликами, а обыкновенными пожилыми людьми — мужем и женой, мадам Карлик и месье Карлик. У них мама покупала приклад, необходимый для шитья своих платьев у модистки Фани Марковны, а для меня цветные карандаши, резинки, липки, а также переводные картинки и просто разноцветные картинки, целыми листами висевшие на бельевых защипках над ящиком прилавка с потертыми, почти матовыми стеклами, огражденными сверху от локтей покупателей медными прутьями.

В магазине никогда не бывало обоих Карликов. Торговали по очереди: то мадам Карлик, то сам Карлик. Они оба хорошо знали маму и меня как своих «постоянных покупателей».

Кажется, мама впервые посетила магазин Карликов вскоре после того, как вышла замуж за папу и купила там лист канвы и два мотка красной и черной шерсти для того, чтобы вышить крестиками украинский орнамент на папиной рубахе, что имело особенное значение, так как папа окончил Новороссийский университет по историко-филологическому факультету с серебряной медалью за работу о византийском влиянии на народное искусство юга Украины, или, как тогда говорили, Новороссии…


…будучи студентом последнего курса, папа летом пешком исходил множество украинских сел и деревень с тетрадкой, куда — со свойственным ему педантизмом — срисовывал красным и синим карандашом народные орнаменты и вышивки на рубахах и рушниках — полотенцах.


Я живо представляю себе, как мама нашла эти тетрадки и в виде сюрприза тайно вышила красной и черной шерстью крестиками полотняную летнюю рубаху для папы. Сколько помню свое детство, в нем всегда присутствовала полотняная папина рубаха с маминой вышивкой на вороте и рукавах. Эта рубаха казалась неизносимой, и после множества стирок и глаженья крестики ее вышивки не теряли своей яркости; как видно, Карлики продавали хороший товар.

Кроме этой рубахи, помню серую холщовую наволочку, которую надевали на подушку, отправляясь куда-нибудь в дальнюю дорогу. Эта дорожная наволочка была тоже вышита шерстью, но уже в другом духе, чем папина рубаха. Здесь мама дала волю своей фантазии и уже без всяких византийских орнаментов не только черной и красной, но также зеленой, голубой, синей шерстью вышила гладью замечательно красивый букет, где без труда можно было узнать розы, гвоздики и фиалки. Помню костяные пуговички, на которые застегивалась наволочка, слегка пожелтевшие от времени, но все же неизносимо-прочные. Уверен, что их покупали тоже у Карликов, так же как и перламутровые пуговички для моих сорочек, продававшиеся дюжинами пришитыми к зеркально-блестящим картонкам, так ярко светившимся под матовым стеклом в глубине прилавка, рядом с катушками белых и черных льняных ниток номер сорок и черными матовыми конвертиками, откуда виднелся ряд блестящих ушек иголок, а в овальной прорези — их тесно прижатые друг к другу стальные стерженьки, напоминающие трубы микроскопического органа.


…крючки, кнопки, гуммиарабик, кисточки для акварельных красок и сами эти краски — кружочки, приклеенные к картонной палитре, или в деревянных ящичках, все это покупалось у Карликов, причем всегда сам Карлик или мадам Карлик в виде премии с любезной улыбкой вручали мне какую-нибудь приятную вещицу: синее стальное перо с курчавой головой Пушкина посередине, резинку с белым слоном или что-нибудь подобное, умилявшее тем, что это бесплатно.

Я очень любил, когда мама брала меня с собой в магазин Карликов за покупками. Должен прибавить, что сам Карлик всегда был в котелке, отчасти напоминая этим старьевщика, так как все старьевщики нашего города носили котелки и назывались не старьевщиками, а «старовещиками»…

Аптека

В ней обращало на себя мое внимание большое количество кружек для сбора пожертвований разных благотворительных обществ. Они были прибиты вокруг кассы и стояли также на самой кассе. Их было, пожалуй, даже больше, чем на церковной паперти или на конторке церковного старосты. Не говоря уже о кружках Красного Креста, распространенных повсеместно, обращали на себя внимание кружка еврейского благотворительного общества с голубой шестиконечной звездой царя Давида, кружка призрения сирот ведомства императрицы Марии Федоровны с птицей пеликаном, осеняющим своими опущенными крыльями гнездо, откуда во все стороны тянулись разинутые клювы голодных птенцов, в особенности же кружка общества спасения на водах в виде белоснежной шлюпки с красным дном и эмблемой общества — двумя скрещенными якорями на фоне спасательного круга.

Все эти жестяные кружки были опечатаны сургучными печатями и заперты на висячие замочки.

Получая сдачу, покупатели аптеки иногда опускали в щели благотворительных кружек медные или даже серебряные деньги: ведь обычно человек шел в аптеку не от хорошей жизни; чаще всего в аптеку приводило горе, беда, смертельная опасность… В аптеке человек делался суеверным, и он, как бы желая умилостивить судьбу, сулящую, быть может, смерть, бросал монеты в благотворительные кружки, подобно тому как первобытные люди приносили жертвы, желая умилостивить темные силы, управляющие миром.

Покупая фенацетин от головной боли, мама всегда опускала сдачу в кружки и даже при этом, должно быть по привычке, мелко крестилась, как в церкви, и лицо у нее под вуалью делалось суеверно-испуганным, она как бы предчувствовала свою близкую смерть.

Золотой двуглавый орел над вывеской аптеки придавал ей нечто государственное, как будто бы ей была свыше вручена власть над здоровьем и жизнью всех людей, живших поблизости, как бы тяготеющих именно к этой аптеке.

Со страхом я заглядывал через прилавок, ставши на цыпочки, в открытую дверь заднего отделения аптеки, где приготовлялись лекарства, из пузырька в пузырек наливались через стеклянные воронки разные жидкости, в толстых фарфоровых чашках растирались фарфоровыми пестиками какие-то мази, катались на стеклянной доске пилюли, посыпанные зеленым порошком, что-то взвешивалось на миниатюрных аптекарских весах с роговыми чашечками и зелеными шнурками, пылало почти невидимое при дневном свете спиртовое пламя, и пахло йодистыми и ртутными испарениями, наклеивались шлейфоподобные ярлыки рецептов с двуглавыми орлами, вселяющие в мою детскую душу величайшее почтение, даже страх.

…Особенно пугали меня кислородные подушки, которые иногда при мне выносил из задней комнаты сам провизор для какого-нибудь помертвевшего от горя покупателя с блуждающими глазами и дрожащими губами, который, делая неверные движения пальцами, бросал на каучуковый кружок с присосками перед окошечком кассы рубли и полтинники, а потом, взяв две объемистые кислородные подушки, неумело обхватив их невесомые туши с гуттаперчевыми аппаратами и черными трубками для вдыхания кислорода — респираторами, — выбегал с ними на улицу, и прохожие поспешно уступали ему дорогу, как ангелу смерти, и меня охватывал ужас при мысли, что подушки не поспеют к умирающему больному, делающему последние глотательные движения губами и горлом, и я даже слышал его сухое хриплое дыхание, в котором мне чудилось какое-то темное, ужасное предчувствие, пророчество…

Утопленница

Поразительный случай произошел со мной в раннем детстве, еще при жизни мамы.

Долгое время в нашей семье хранилась как курьез довольно большая, захватанная пальцами визитная карточка, напечатанная в провинциальной типографии прописными буквами, гласившая:

«Кисель Пейсахович Гробокопатель, посессор».

Посессор значило арендатор.

Эту визитную карточку показывали тем, кто не хотел верить, что существует человек с таким анекдотическим именем.

Мы познакомились с ним, когда проводили лето на берегу Днестра возле местечка Резина, недалеко от станции Рыбница.

Смутно представляется мне фигура человека в холщовом пылевике, в белом просалившемся картузе, в мужицких сапогах, арендовавшего не только несколько виноградников возле Сахарны, но также державшего молочную лавочку, куда мы иногда наведывались с мамой; у него же обычно нанимали лошадей до Рыбницы, когда в августе уезжали обратно в Одессу к началу учебного года.

Помню, это был деятельный, услужливый, немного суетливый человек с испуганными глазами и доброй, несколько приторной улыбкой.

Не знаю, по каким делам, но он часто навещал нас в белой мазаной хатке, где мы жили высоко над стремительно-быстрым Днестром. Кажется, он был арендатором нескольких домиков, которые сдавал на лето дачникам, приезжавшим сюда из Одессы и Кишинева. Он был источником всех местечковых новостей, и каждый год зимой, ближе к весне, мы получали от него по почте открытку, в которой он напоминал о своем существовании и просил не забывать, что если мы соберемся летом прожить на Днестре, то он пришлет за нами на станцию бричку.

И вот однажды вечером, когда в комнатах уже горели сумрачные лампы, освещающие цветы на обоях, а за окнами шумел зимний, предвесенний дождь, всегда особенно печальный в городе, и по нашей Базарной улице текли пенистые потоки, низвергаясь водопадами сквозь решетки городской канализационной сети, вделанные в гранитные обочины мостовой, на лестнице, через стенку, послышались шаги поднимающегося человека, и почему-то я сразу почувствовал, что это идет к нам Кисель Пейсахович Гробокопатель и несет какую-то недобрую, даже ужасную весть.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34