Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Идеология и мать ее наука

ModernLib.Net / Политика / Кара-Мурза Сергей Георгиевич / Идеология и мать ее наука - Чтение (стр. 9)
Автор: Кара-Мурза Сергей Георгиевич
Жанр: Политика

 

 



Модель Адама Смита и механика Ньютона

Помимо концепции человека-атома, каркасом главной модели в политэкономии Адама Смита была ньютоновская картина мироздания. Адам Смит просто перевел ньютоновскую модель мира как машины в сферу производственной и распределительной деятельности. Это было органично воспринято культурой Запада, основанием которой был механицизм. Как машину рассматривали тогда все, вплоть до человека. Ньютоновская механика была перенесена со всеми ее постулатами и допущениями, только вместо движения масс было движение товаров, денег, рабочей силы. Абстракция человека экономического была совершенно аналогична абстракции материальной точки в механике.

Экономика была представлена машиной, действующей по естественным, объективным законам (само введение понятия объективного закона было новым явлением, раньше доминировало понятие о гармонии мира). Утверждалось, что отношения в экономике просты и могут быть выражены на языке математики и что вообще эта машина проста и легко познается. Адам Смит перенес из ньютоновской механистической модели принцип равновесия и стабильности, который стал основной догмой экономической теории. Метафора мира как равновесной машины (часы), приложенная к экономике, не была ни научным, ни логическим выводом. Это была метафизическая установка религиозного происхождения (см. о деизме Адама Смита). Равновесие в экономике не было законом, открытым в политэкономии, напротив — все поиски экономических законов были основаны на вере в это равновесие.

Адам Смит, вслед за Ньютоном, должен был даже ввести в модель некоторую потустороннюю силу, которая бы приводила ее в равновесие (поскольку сама по себе рыночная экономика равновесие явно не соблюдала). Это — «невидимая рука рынка», аналог Бога-часовщика. Само выражение «невидимая рука» использовалось в механике ньютонианцами с начала XVIII в. для объяснения движения под воздействием гравитации. Политэкономия, собственно говоря, претендовала быть наукой о приведении в равновесие всех трех подсистем, взаимодействующих с ядром мирового хозяйства — гражданским обществом Локка (или «первым миром») — так, чтобы эта система функционировала как равновесная.

На деле же вся политэкономия, начиная с Адама Смита, тщательно обходит очевидные источники неравновесности и механизмы гашения флуктуаций, возвращения системы в состояние равновесия. Гомеостаз, равновесие поддерживается только в ядре системы, способном вобрать лишь небольшую часть человечества («золотой миллиард»). Влияние механистического мировоззрения и вера в равновесие ощущалось даже в период империализма, когда мировая хозяйственная система совершенно очевидно пришла в неравновесное состояние. Кейнс отметил, что неоклассический синтез Маршалла помещает экономические явления внутрь «коперниковской системы, в которой все элементы экономического универсума находятся в равновесии благодаря взаимодействию и противовесам».

Мы не можем рассматривать весь спектр механических и биологических метафор, привлеченных при выработке экономических моделей (например, аналогии между деньгами и движением финансов с кровью и кровообращением в модели Гарвея). Заметим лишь, что использование метафор не может быть методологически нейтральным.

Из науки в политэкономию были перенесены методологические подходы, в рамках которых и строились модели экономических теорий. Это видно и в антропологии (методологический индивидуализм), и в механицизме политэкономии Адама Смита. Кстати, такая атомизация людей и превращение каждого человека в свободного предпринимателя вовсе не является обязательным условием эффективного капитализма. Это — специфическая культурная особенность Запада. По выражению Мичио Моришима в книге «Капитализм и конфуцианство» (1987), посвященной культурным основаниям капитализма в Японии, в этом обществе «капиталистический рынок труда — лишь современная форма выражения рынка верности». Экономические отношения видятся здесь не в терминах механистической политэкономии Запада, а в категориях традиционного общества.

Из детерминизма научного вытекал и детерминизм социальный, экономический. Видный социолог из Йельского университета Уильям Самнер писал в начале ХХ века: «Социальный порядок вытекает из законов природы, аналогичных законам физического порядка». Иллюзия, будто все в мире предопределено, как в часах, что мир детерминирован, до сих пор лежит в основании механистического мироощущения Запада. Совсем недавно виднейший английский ученый Томас Хаксли заявил:

«Фундаментальная аксиома научного мышления состоит в том, что не существует, не существовало и никогда не будет существовать никакого беспорядка в природе. Принять возможность любого явления, которое не было бы логическим следствием непосредственно предшествующих ему явлений в соответствии с определенными правилами (открытыми или еще неизвестными), которые мы называем „законами природы“, означало бы для науки совершить акт самоуничтожения».

Разумеется, в западной общественной мысли с самого начала были диссиденты научной революции. Существовали важные культурные, философские, научные течения, которые отвергали и механицизм ньютоновской модели, и возможность приложения ее к обществу. И экономисты делились на два течения: инструменталисты и реалисты. Более известны инструменталисты, которые разрабатывали теории, излагающие «объективные законы экономики» и обладающие поэтому статусом научной теории. Инструменталисты использовали методологические подходы механистической науки, прежде всего, редукционизм — сведение сложной системы, сложного объекта к более простой модели, которой легко манипулировать в уме. Из нее вычищались все казавшиеся несущественными условия и факторы, оставалась абстрактная модель. В науке это — искусственные и контролируемые условия эксперимента, для экономиста — расчеты и статистические описания.

А реалисты — те, кто отвергал редукционизм и старался описать реальность максимально полно. Они говорили, что в экономике нет законов, а есть тенденции. Использовалась такая, например, метафора: в механике существует закон гравитации, согласно которому тело падает вертикально вниз (так, падение яблока подчиняется этому закону). А если взять сухой лист, он ведет себя иначе: вроде бы падает, но падает по сложной траектории, а то, может, его и унесет ветром вверх. В экономике действуют такие тенденции как падение листа, но не такие законы, как падение яблока (реалисты уже в этой аналогии предвосхищали немеханистические концепции второй половины ХХ века: представление о неравновесных процессах, случайных флуктуациях и нестабильности). Хотя триумф техноморфного мышления, сводящего любой объект к машине, в эпоху успехов индустриализма оттеснил реалистов в тень, их присутствие всегда напоминало о существовании альтернативного видения политэкономии.


От механики к термодинамике

Научная картина мира менялась. В XIX веке был сделан важнейший шаг от ньютоновского механицизма, который представлял мир как движение масс, оперировал двумя главными категориями: массой и силой. Когда в рассмотрение мира была включена энергия, возникла термодинамика, движение тепла и энергии, двумя универсальными категориями стали энергия и работа — вместо массы и силы. Это было важное изменение. В картине мира появляется необратимость, нелинейные отношения. Сади Карно, который создал теорию идеальной тепловой машины, произвел огромные культурные изменения. Эту трансформацию научного образа мира освоил и перенес в политэкономию Карл Маркс.

Маркс ввел в основную модель политэкономии цикл воспроизводства — аналог разработанного Сади Карно идеального цикла тепловой машины. Вместо элементарных актов обмена «товар-деньги» (как у Карно — обмен «давление-объем») — вся цепочка соединенных в систему операций. Модель сразу стала более адекватной — политэкономия теперь изучала уже не простой акт эквивалентного обмена, как было раньше, а полный цикл, который может быть идеальным в некоторых условиях (Карно определял условия достижения максимального КПД, в цикле воспроизводства — максимальной нормы прибыли). Но главное, что из термодинамического рассмотрения (а это была равновесная термодинамика) вытекало, что, совершив идеальный цикл, нельзя было произвести полезную работу, т. к. эта работа использовалась для возвращения машины в исходное состояние. И, чтобы получить полезную работу, надо было изымать энергию из топлива, аккумулятора природной солнечной энергии.

То есть топливо было особым типом товара, который содержал в себе нечто, давным-давно накопленное природой, что позволяло получать работу. Когда Маркс ввел свою аналогию — цикл воспроизводства, в каждом звене которого обмен был эквивалентным, то оказалось, что для получения прибавочной стоимости надо вовлекать в этот цикл совершенно особый товар — рабочую силу, платя за нее цену, эквивалентную стоимости ее воспроизводства. Рабочая сила была таким товаром, созданным «природой», который позволял производить «полезную работу». Так в политэкономию были введены термодинамические категории. В дальнейшем были отдельные, но безуспешные попытки развить особую ветвь энергетической или «экологической» политэкономии (начиная с Подолинского, Вернадского, Поппера-Линкуса)16.

По сути, в переходе от цикла Карно к циклу воспроизводства был сделан неосознанный скачок к неравновесной термодинамике, скачок через целую научную эпоху. В отличие от топлива как аккумулятора химической энергии, которая могла вовлекаться в работу тепловой машины только с ростом энтропии, рабочая сила — явление жизни, процесса крайне неравновесного и связанного с локальным уменьшением энтропии. Фабрика, соединяя топливо (аккумулятор энергии) с живой системой работников (аккумулятор негэнтропии) и технологией (аккумулятор информации), означала качественный сдвиг в ноосфере, а значит, принципиально меняла картину мира.

Маркс даже значительно опередил свое время. В «Капитале» есть очень важная глава «О кооперации», полностью преодолевающая механицизм основной модели политэкономии (более того, в ней преодолен и евроцентризм, хотя марксизм в целом находится под большим влиянием этой идеологии). Хотя в общем Маркс исходит из абстрактной редукционистской модели взаимоотношения рабочего с предпринимателем как купли-продажи рабочей силы, в этой главе показано, что в экономике действуют не «атомы», не индивиды, а коллективы рабочих. И соединение рабочих в коллектив само по себе создает такой кооперативный эффект, такую добавочную рабочую силу, которая капиталисту достается бесплатно как организатору. То есть Маркс ввел в политэкономию системные представления о синергизме, которые не вмещались в механистическую модель.


Политэкономия и эволюционизм

Маркс сделал еще один важный шаг, соединив модель политэкономии с идеей эволюции. На завершающей стадии работы над «Капиталом» появилась теория происхождения видов Дарвина. Маркс оценил ее как необходимое естественнонаучное обоснование всей его теории. Он немедленно включил концепцию эволюции в модель политэкономии в виде цикла интенсивного воспроизводства, на каждом витке которого происходит эволюция технологической системы.

Таким образом, Маркс ввел понятие технического прогресса как внутреннего фактора цикла воспроизводства. Сейчас это уже кажется тривиальным, а на деле введение эволюционной идеи в политэкономическую модель было огромным шагом вперед. Можно сказать, что Маркс привел политэкономическую модель в соответствие с картиной мира современной ему науки, которая претерпела кардинальное изменение.

В немарксистской политэкономии эволюционное учение Дарвина сыграло огромную роль, дав как бы научное обоснование модернизированной антропологической модели западного общества («социал-дарвинизм»). Как пишет историк дарвинизма Р. Граса, социал-дарвинизм вошел в культурный багаж западной цивилизации и «получил широкую аудиторию в конце XIX — начале ХХ в. не только вследствие своей претензии биологически обосновать общественные науки, но прежде всего благодаря своей роли в обосновании экономического либерализма и примитивного промышленного капитализма».

Биологизация политэкономии интенсивно идет и сегодня (так, небывалый в истории всплеск социал-дарвинизма наблюдается в России, где раньше для него не было культурной ниши). Но это не новое явление. М. Салинс пишет:

«Раскрыть черты общества в целом через биологические понятия — это не совсем „современный синтез“. В евро-американском обществе это соединение осуществляется в диалектической форме начиная с XVII в. По крайней мере начиная с Гоббса склонность западного человека к конкуренции и накоплению прибыли смешивалась с природой, а природа, представленная по образу человека, в свою очередь вновь использовалась для объяснения западного человека. Результатом этой диалектики было оправдание характеристик социальной деятельности человека природой, а природных законов — нашими концепциями социальной деятельности человека. Человеческое общество природно, а природные сообщества любопытным образом человечны. Адам Смит дает социальную версию Гоббса; Чарльз Дарвин — натурализованную версию Адама Смита и т. д.

С XVII века, похоже, мы попали в этот заколдованный круг, поочередно прилагая модель капиталистического общества к животному миру, а затем используя образ этого «буржуазного» животного мира для объяснения человеческого общества… Похоже, что мы не можем вырваться из этого вечного движения взад-вперед между окультуриванием природы и натурализацией культуры, которое подавляет нашу способность понять как общество, так и органический мир… В целом, эти колебания отражают, насколько современная наука, культура и жизнь в целом пронизаны господствующей идеологией собственнического индивидуализма».


Кейнсианская революция

Перескочим через несколько этапов и посмотрим, как произошла модернизация политэкономии в ходе «кейнсианской революции», когда был сделан принципиальный шаг от механицизма. Английский экономист и философ Кейнс, значительно опережая западную интеллектуальную традицию, не переносил в экономику механические метафоры и, главное, не прилагал метафору атома к человеку. Кейнс отрицал методологический индивидуализм — главную опору классической политэкономии. Он считал атомистическую концепцию неприложимой к экономике, где действуют «органические общности», — а они не втискиваются в принципы детерминизма и редукционизма. Более того, Кейнс даже отрицал статус политэкономии как естественной науки, на котором так настаивали его предшественники начиная с Адама Смита. Он писал: «экономика, которую правильнее было бы называть политической экономией, составляет часть этики».

Кейнс относился к тому типу ученых, которых называли реалистами, — видел мир таким, каков он есть, с его сложностями, не сводя к упрощенным абстракциям (типа человека-атома, индивидуума). Он поставил под сомнение главный аргумент, посредством которого идеология использует науку для легитимации социального порядка — апелляцию к естественному порядку вещей, к природным законам общественной жизни. Он не только вскрыл методологическую ловушку, скрытую в самом понятии «естественный», но и отверг правомерность распространения этого понятия на общество.

В первой трети ХХ века индустриальная экономика стала столь большой системой, что «невидимая рука» рынка оказалась уже неспособной возвращать ее в состояние равновесия даже в масштабе ядра — развитых капиталистических стран. Включив системные идеи в теорию экономики, Кейнс привел ее в соответствие с методологическим уровнем современной ему науки, ограничив влияние детерминизма.

Роль «планового» начала в хозяйстве Запада особенно наглядна в моменты кризисов. Экономисты-классики (теоретики «свободного рынка») и «неолибералы» видят выход из кризиса в сокращении государственных расходов (сбалансировании бюджета) и доходов трудящихся (снижении реальной зарплаты и безработице). Кейнс, напротив, считал, что простаивающие фабрики и рабочие руки — признак ошибочности всей классической политэкономии. Его расчеты показали, что выходить из кризиса надо через массированные капиталовложения государства при росте дефицита бюджета вплоть до достижения полной занятости (беря взаймы у будущего, но производя). Он предлагал делать это, например, резко расширяя жилищное строительство за счет государства.

Так пытался действовать Рузвельт для преодоления Великой депрессии, несмотря на сопротивление экспертов и частного сектора. Ему удалось увеличить бюджетные расходы лишь на 70%, и уже при этом сократить безработицу с 26% в 1933 г. до 14% в 1937. Тогда он попробовал сбалансировать бюджет — и в 1938 г. произошел «самый быстрый спад за всю экономическую историю США»: за год безработица подскочила до 19%, а частные капиталовложения упали вдвое.

В 1940 г. сам Кейнс с горечью предсказывал: «Похоже, что политические условия не позволяют капиталистической экономике организовать государственные расходы в необходимых масштабах и, таким образом, провести эксперимент, показывающий правильность моих выкладок. Это будет возможно только в условиях войны». Так и получилось — война стала лабораторным экспериментом, доказавшим правоту Кейнса. Только строили за счет государства не жилища, а аэродромы и танки (но для анализа это неважно). В США дефицит госбюджета с 1939 по 1943 г. подняли с 4 до 57 млрд. долл., безработица упала с 19 до 1,2%, производство возросло на 70%, а в частном секторе — вдвое. Тогда-то экономика США (да и Германии) набрала свой ритм. Эксперимент состоялся.


Неолиберализм: возврат к истокам

В конце 50-х годов, когда завершилась послевоенная структурная перестройка экономики Запада, начался откат к механистической модели политэкономии. «Консервативная волна» вывела на передний план теоретиков неолиберализма и монетаризма. Давление на кейнсианскую модель и «социальное государство» нарастало. Собственнический индивидуализм все больше доминировал в культуре. Установки неолибералов были во многом более радикальны, чем взгляды Адама Смита. Была вновь подтверждена полная автономия от этических ценностей. М. Фридман декларировал: «Позитивная экономическая теория есть или может быть объективной наукой в том же самом смысле, что и любая естественная наука».

В истории «механистического ренессанса» в политэкономии очень характерен эпизод с «кривыми Филлипса». С помощью крайне редукционистской и механистичной модели Филлипс сделал чисто политический вывод: «При некотором заданном темпе роста производительности труда уменьшить инфляцию можно только за счет роста безработицы». Ошибки (и подтасовки) Филлипса хорошо изучены в истории эконометрии.

В этот момент, пожалуй, впервые с рождения политэкономии возникло принципиальное расхождение между траекторией ее основной модели и тенденциями в изменении научной картины мира. Даже не просто расхождение или скрытое противоречие, как в неоклассической политэкономии 20-х годов, а радикальная оппозиция. Завершен новый виток в развитии механистической модели человека (как кибернетической машины в необихевиоризме) и его биологизации (в социобиологии). Человек вновь предстал как индивидуум, вырванный из мира и противопоставленный ему. Вновь восторжествовал детерминизм и редукционизм как методологические принципы.

Значительная часть научного сообщества поддержала неолиберальный поворот. В годы перестройки в СССР это проявилось в гипертрофированной форме. Один из видных лидеров советской либеральной интеллигенции академик Н. Амосов писал даже: «Точные науки поглотят психологию и теорию познания, этику и социологию, а следовательно, не останется места для рассуждений о духе, сознании, вселенском Разуме и даже о добре и зле. Все измеримо и управляемо».

Это — уникальный в истории случай, когда ведомая своими социальными интересами научная элита выступает в идеологии как сила обскурантистская, антинаучная. Основные постулаты и основные модели, которые нам предлагают якобы от имени науки, кардинально противоречат фундаментальному научному знанию, которое сама наука уже освоила. Это вызвало болезненные явления, которые в большой мере повлияли и на развитие культурного кризиса индустриализма.

Почему откат к классической либеральной модели означал поворот промышленной цивилизации к ее нынешнему острому кризису? В чем был смысл указателей на том перекрестке, с которого Запад пошел по пути политэкономического фундаментализма? То распутье ставило цивилизацию перед принципиальным выбором.

Один выбор означал преодоление индустриализма, глубокое культурное преобразование, масштаба новой Реформации. Преодоление антропологической модели — признание, что человек не атом, что он включен в крупные «молекулы» солидарных связей. Преодоление модели общества как арены войны всех против всех, отказ от глубоко коренящегося в индустриальной культуре социал-дарвинизма, переход от метафоры и ритуалов борьбы к метафоре и ритуалам взаимопомощи (что для фон Хайека означало «путь к рабству»). Преодоление экономического детерминизма и признание того, что мир сложен, что отношения в нем нелинейны — отказ от инструментализма и претензий на то, что политэкономия — естественная наука. Преодоление самого разделения знания и морали, главного кредо европейской науки Нового времени. Наконец, преодоление тех постулатов, которые и определяли прометеевский характер индустриальной цивилизации, прежде всего, переосмысление категорий прогресса и свободы, восстановление их диалектики с категорией ответственности. Очевидно, что это означало отказ от той метаидеологии, которая лежит в основе политики Запада, — евроцентризма.

Для такого поворота от хрематистики интеллектуальная и культурная элита Запада не созрела. Был сделан иной выбор — возврат к истокам, к основным мифам евроцентризма и политэкономии, с доведением некоторых из них уже до уровня гротеска. Очень важен сегодня спор Улофа Пальме с Фридрихом фон Хайеком, который сказал в 1984 г., что для существования рыночной экономики необходимо, чтобы люди освободились от некоторых природных инстинктов, среди которых он выделил инстинкт солидарности и сострадания. Признав, что речь идет о природных, врожденных инстинктах, философ выявил все величие проекта современного индустриализма: превратить человека в новый биологический вид. То, о чем мечтал Фридрих Ницше, создавая образ сверхчеловека, находящегося «по ту сторону добра и зла», пытаются сделать реальностью в конце ХХ века. В последние два десятилетия концепция новой расы («золотого миллиарда») совершенно всерьез разрабатывается в ее философских, социальных и политических аспектах.

Возврат к либерализму означал наложение идеологических табу на ту линию в развитии политэкономической модели, которая предполагала включить в нее наряду с традиционными экономическими категориями стоимости, цены и прибыли (категориями относительными, зависящими от преходящих социальных и политических факторов, например, от цены на арабскую нефть) категорию абсолютную — затраты энергии. Принципиальная несоизмеримость между ценностью тонны нефти для человечества и ее рыночной ценой (которая определяется лишь ценой подкупа или запугивания арабских шейхов) — яркий пример товарного фетишизма, который скрывает подобные несоизмеримости.

Таким образом, не было сделано того шага вперед, который уже назревал в развитии политэкономии, а был сделан огромный шаг назад. Был усилен основной изъян базовой политэкономической модели, который стал осознаваться как нетерпимый в середине ХХ века. Он состоял в том, что модель не включала в рассмотрение взаимодействие промышленной экономики с окружающей средой и с будущим. Это имело философское основание, уходящее корнями в научную революцию и в Реформацию — человек был выведен за пределы мира и представлен свободной личностью, призванной познавать Природу, подчинять и эксплуатировать ее. Специфика «формулы свободы» в индустриализме связана прежде всего с детерминизмом, который создает иллюзию возможности точно предсказать последствия твоих действий. Это устраняет «боязнь непоправимого», метафизическую компоненту проблемы ответственности, заменяет эту проблему задачей рационального расчета. Детерминированная и количественно описываемая система лишена всякой святости (как сказал философ, «не может быть ничего святого в том, что имеет цену»).

Но было и объективное обстоятельство, которое в прошлом допускало замыкание политэкономии в механистических рамках: мир был очень велик, а ресурсы казались неисчерпаемыми, и эти факторы могли восприниматься как константы. Маркс, введя понятие о циклах простого и расширенного воспроизводства, основывался уже на термодинамических концепциях Сади Карно. Но и Карно идеализировал свою равновесную тепловую машину — он не принимал во внимание топку. А это именно та неотъемлемая часть машины, где расходуются невозобновляемые ресурсы и создаются загрязняющие природу отходы. В середине ХХ века исключать «топку» из политэкономической модели было уже недопустимо. Но неолиберализм пошел на этот шаг, компенсируя нарастание противоречия мощным идеологическим давлением.

Так родился ставший знаменитым афоризм: «Почему я должен жертвовать своим благополучием ради будущих поколений — разве они чем-нибудь пожертвовали ради меня?». Это — завершение антропологической модели Запада, когда разрывается даже связь наследования между поколениями людей-атомов по прямой родственной линии. Эта связь поддерживалась передачей экономических ресурсов детям при условии, что они передадут их своим детям, а не на условиях эквивалентного обмена. То есть индивидуализм хотя бы предполагал поддержание «экономической генетической связи», обеспечивающей воспроизводство индивида. Нынешний кризис побуждает обосновать разрыв и этой связи.

Это радикальный отказ от Кейнса, который при оптимизации учитывал «взаимодействие с будущим» — с поколениями, которые еще не могут участвовать ни в рыночном обмене, ни в выборах, ни в социологических опросах. Рыночные механизмы в принципе отрицают обмен любыми стоимостями с будущими поколениями, поскольку они, не имея возможности присутствовать на рынке, не обладают свойствами покупателя и не могут гарантировать эквивалентность обмена. Следовательно, при любом таком акте сразу нарушается главная догма политэкономии — принцип равновесия.

Так развитие политэкономии было загнано в тупик (по сути, политэкономия изымается из университетских курсов, заменяется эконометрикой и организацией бизнеса). Расхождение между мировой реальностью — даже природной, а не социальной — и критериями эффективности того ядра хрематистики, в котором поддерживается относительное равновесие («первый мир») стало вопиющим. Политэкономия неолиберализма принципиально игнорирует даже те сбрасываемые в буферную зону (атмосфера, океан, «третий мир») и в будущее источники неравновесия (например, загрязнения), отрицательная стоимость которых поддается оценке в терминах самой хрематистики. Когда же эти расчеты делаются, миф о равновесной рыночной экономике разлетается в прах.

Эта декадентская социальная философия неолиберализма в большой мере предопределила разрушительный, доходящий до некрофилии (в смысле Э. Фромма) характер проекта модернизации народного хозяйства России. Та глубина деструктуризации хозяйства, науки, социальной сферы, которая была предусмотрена проектом и уже достигнута на практике, ни в коей мере не была необходимой для декларированной цели — демократизации общества и либерализации экономики. Не могут быть эти разрушения в полной мере объяснены и геополитическими интересами противников СССР в холодной войне. Реформа в России — колоссальный эксперимент, очень много говорящий о глубинных мотивах позднего индустриализма в его столкновении с грядущей «третьей волной» цивилизации.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ Научная картина мира — экономика — экология

Рыночная экономика и природа: формулировки конференции Рио-92

Одним из самых острых проявлений общего кризиса индустриальной цивилизации стало признание природоразрушающего характера созданного этой цивилизацией типа хозяйства — т.н. «рыночной экономики». Это признание стало итогом беспрецедентной Конференции ООН по окружающей среде и развитию (Рио-де-Жанейро, 1992). Ее генеральный секретарь Морис Стронг подчеркнул: «западная модель развития более не подходит ни для кого. Единственная возможность решения глобальных проблем сегодняшнего дня — это устойчивое развитие».

Незадолго до этого было предложено и понятие: «Устойчивое развитие — это такое развитие, которое удовлетворяет потребности настоящего времени, но не ставит под угрозу способность будущих поколений удовлетворять свои собственные потребности». Это условие накладывает на современную хозяйственную деятельность ограничение, «идущее из будущего». Оно связано прежде всего с невозобновляемыми ресурсами — минеральными и экологическими.

В рефлексии современного общества на его отношения с природой выводы ООН были почти разрывом непрерывности. В истории культуры редко приходилось видеть такой радикальный и «моментальный» отказ части интеллигенции от общепринятой и господствующей модели всего образа жизни. Говоря о способе производства и потребления Запада как общей модели развития, Я.Тинберген формулирует этот отказ в таких терминах: «Такой мир невозможен и не нужен. Верить в то, что он возможен, — иллюзия, пытаться воплотить его — безумие. Осознавать это — значит признавать необходимость изменения моделей потребления и развития в богатом мире» [1, с. 104].

Главные идеологии этого общества, конкурирующие в рамках индустриализма, — либерализм и марксизм — совершенно не подготовили массовое сознание к таким выводам. Более того, интеллектуальные течения, следующие фундаментальным постулатам обеих идеологий, практически ничем не ответили на Рио-92. Во всяком случае, не известно попыток провести ревизию главных постулатов этих идеологий в свете решений этой Конференции или хотя бы объяснить причину такого их разрыва с реальностью. Пока что главный ответ на констатацию краха главной модели развития целой цивилизации — полное молчание17.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18