Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Родина имени Путина

ModernLib.Net / История / Иван Миронов / Родина имени Путина - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Иван Миронов
Жанр: История

 

 


Иван Борисович Миронов

Родина имени Путина

ОТ АВТОРА

Лето… Жара бьет рекорды. Одиннадцатый час, уже стемнело. Градусник застыл на тридцати. Ни ветра, ни дождя. Мечтаем о грозе и урагане – спасении от трупного пекла. Дождь – пусть даже потопом, ветер – пусть даже смерч. Ярость стихий ждем с восторженной надеждой.

Все равны в этом раскаленном лете. Какая разница, к чему липнут твои руки – к кожаной оплетке руля или металлическому поручню вагона. Какая разница, что ты пьешь: пластмассовый квас или клубничный мохито, если пойло тут же начинает сочиться соленым потом. Мы стали завидовать неграм и молиться на бурю. Нулевые умерли вместе с эйфорией сытости, вялостью, стабильностью и страхом перемен.

Эта книга – осколки зеркала, в которое мы смотрели последние десять лет. Пока еще понятны слезы, приличен смех и не одернут крик.

Это последняя литературная слабость, за которой наступит время прокламаций. Последний романс, после которого загремят марши. Это панегирик нулевым и растерзанному в них поколению.

Любовь еще не заштампована цензурой. Лирику бунта еще не заглушила чеканная поэзия революции. Страх перед политическими репрессиями еще не затмил государственный террор. Кураж борьбы еще не выкристаллизовался в волю войны.

Мы еще боимся того, что предстоит благословлять.

Мы любим тех, кого проклянем, и верим тем, кого низвергнем.

Мы задыхаемся воздухом, которым не сможем надышаться.

Это взгляд назад с чувственной ностальгией, но без сожаления, с презрением, но без гордыни, с иронией, но без цинизма.

Это книга о нас – таких, какими мы уже больше не будем, и о стране, которой больше нет.

НЕБО ОБРЕЧЕННЫХ

Кто смотрит под ноги, тот не увидит неба.

Остались только письма. Немало. Кто может похвастаться, что от разбитой любви осталась целая пачка нежно надписанных конвертов с мрачно-размазанным штампом «Проверено. Цензор №…». Письма – тленный памятник разломанным судьбам, памятник доброму слезному слову, впоследствии преданному и забытому. Странички убористой страстной прозы, пережившие угасшую страсть, потушенную забвением, тюремными сквозняками, вольной суетой, и отравившим сердце равнодушием.

Мы познакомились на одной студенческой свадьбе. Свадьбы всегда отвращали меня своим сходством с похоронами: куча малознакомых людей, действо ритуально, слова банальны, пошлы и неискренни, натуральны только пьянка и слезы родителей.

Честно говоря, и жениха, и невесту я видел впервые. Занес меня туда следующий случай. Мой давний товарищ с раннего студенчества – банкир с сомнительной профессиональной репутацией, предложил ради взаимной развлекухи съездить на празднование бракосочетания одногруппников своей невесты, с отцом которой он связывал собственные финансовые перспективы. Из гостей Паша никого не знал, поэтому во мне он корыстно узрел проверенного собутыльника. Скука перевесила все сомнения, и мы двинулись на свадьбу.

Невеста – москвичка, жених – норильский, оба студенты Государственного университета управления. Мероприятие проводилось под девизом «мы тоже москвичи» и «жизнь удалась», именно поэтому местом торжества был избран пансионат на Рублево-Успенском шоссе. Правда, где-то на самой обочине этого шоссе, да и забор, угрюмо встречавший гостей, больше смахивал на ограждение лечебно-трудового профилактория, чем пансионата. Как говорится, главное, чтобы было «бохато» и на Рублевке, а там уж экономим, на чем хотим.

Просторный холл здания встретил нас неизменным со сталинских времен совдеповским ампиром. Прямо напротив двери на железной палке болталась табличка-указатель «Свадьба». Торжество уже перевалило свой экватор, поэтому тосты звучали реже, но развязнее, лица выглядели уже расслабленными, но пока еще на растерявшими остатки человеческого.

Гости делились на три категории: родственники молодоженов, преподаватели и друзья. Тесть и свекор, несмотря на разницу в прописке, выглядели уже сложившимися родственниками. Пухло-красные, с круглогодичной испариной на лбах, с незначительными остатками причесок, аккуратно прикрывающими проплешины. Заплывшие свинячьи глазки, леность в движении и мысли относили мужчин к чиновничье-милицейской буржуазии. Чтобы отирать пот и слюни, норильский использовал салфетку, а москвич уже обзавелся платочком с фирменной клеткой «Бербари».

Друзья кучковались двумя кодлами, косо поглядывая друг на друга. Норильские пацаны – тамошняя «золотая» молодежь – были похожа на московских гопников. А модные столичные студенты – на норильских педерастов. Молодые дамы, невзирая на юный возраст, в большинстве своем уже успели обзавестись злым уставшим взглядом старых сук. Хорошо сложенных было мало. Одних обезличивала кокаиновая худоба, других неуемное кишкоблудство и гламурное пьянство – наследственная страсть высокопоставленных пап. Стайки кобылиц в блеске вечерних нарядов, блях-брендов сумочек и серебристого перламутра «Верту», периодически вспархивали на перекур, поскольку сие действо в банкетном зале запрещала пожелтевшая табличка в мощной металлической раме.

В этой человеческой лепоте интересно смотрелся педагогический состав – облезлая профессура в не по годам щегольских костюмах и кардиганах, приглашенная в аванс будущих красных дипломов и аспирантур брачующихся.

Новоиспеченные супруги вышли парой складной и гармоничной. Жениху был двадцать один год, веса в нем было твердо под сто двадцать, а свеженадетое золотое колечко уже успело затянуться салом безымянного пальца. Судя по комплекции, у парня настолько все было сладко, что избыток сахара присутствовал даже в крови. Ведомый по жизни неиссякаемым лопатником родителя и железным административным ресурсом, мальчик сиял покойной добротой, прямой и простецкой. Жена, годом младше супруга, милая толстушка, любовно поглядывала на мужа и застенчиво на публику.

Как только мы вошли в зал, к нам навстречу выбежала Оля, Пашина девушка.

– А подарок не купил? – Оля бросила робкий укор в сторону любимого, принимая скромный букет для молодоженов.

– А чего им подаришь? – Паша бесцеремонно оглядел виновников торжества. – Белье таких размеров не продают. Посуду? Так корыта в дефиците. Парфюм? Так из них самих можно мыло варить. Триста баксов сунь в конверт, хотя нет, – банкир брезгливо оглядел праздник, – хватит ста.

– Деньги от нас я уже подарила, – Оля стыдливо опустила глаза.

– Не спи в оглоблях, – Паша одернул девушку. – Сажай нас куда-нибудь, а то время ср…, а мы не жрали.

Оля поспешила проводить новоприбывших гостей за стол, где меню уже вовсю осваивали пара угреватых студенток, мальчик с прозрачными глазами и профессорская чета, чрезмерно довольная соседством с молодежью. Стол не обещал гастрономических восторгов. Потравленные гостями деликатесы уже обветрились и потеряли товарный вид. В жеванной фольге с бумажными хвостиками кисла какая-то мясная запеканка, а оливье, подернутый майонезной коркой, отпугивал едко-желтым раскрасом. Вкушать предлагалось «Советское шампанское», водку «Старая Москва» и коньяк «Кенигсберг», последнюю початую бутылку которого профессор предусмотрительно прикрыл своей супругой от дерзких взглядов тинейджеров, подъедавших беленькую.

– Добрый вечер, – Паша кивнул головой, радушно заулыбавшимся собутыльникам.

– Что-то вы припозднились, – причмокнул профессор. – Ой, молодежь, вечно спешит. А кто спешит, тот никуда не успевает. Придется по штрафной.

– А что есть-то? – Паша брезгливо окинул стол.

– Водочка, – профессор схватился за «Старую Москву», с еврейской щедростью нацедив нам по рюмке. – Меня зовут Михаил Семенович, читаю у Александра мировую экономику, – со старта обозначился профессор.

– А кто у нас Александр? – хмыкнул Паша, скосив взгляд на бронзовые всплески бокала Михал Семеныча.

– Вы, наверное, со стороны невесты. Александр – это жених.

– Ну, да. С той самой стороны.

– Не хочу водку, – я отставил стопарь в сторону. – Не то настроение…

– А у нас коньяк есть! – Паша бесцеремонно изъял «Кенигсберг» из эшелонированной обороны профессорши.

– По сто пятьдесят от силы и что дальше?! Тогда давай уж «бурого мишку».

Паша, не задумываясь, кивнул, и в широкие бокалы были разлиты остатки «Кенигсберга», разбавленные вдогонку шампанским.

Первый тост в честь самих себя сделал нас родными на этом празднике брака. Взгляд разрядился влажной радостью, черты лиц собеседников обрели естественную нежность, так что даже профессор, неудачно скрысивший коньяк, уже не вызывал прежнего раздражения.

После второго залпа бронзово-игристого, глаз, припудренный хмелем, принялся обшаривать соседние столики в поисках человечьей красоты.

Через столик от нас сидела вместе с подругой миловидная девушка, дежурной улыбкой скрывая напряжение от малознакомого коллектива. Черные смолянистые волосы острыми прядями едва доставали до плеч, обнажая легкие очертания шеи. На вид ей было не больше двадцати. Девушка резко выбивалась из своры ровесниц, гудевших на свадьбе. Взгляд светился свежим счастьем, не замыленным суетой, не опошленным тусовкой. В манерах и движениях, казалось, не было ничего наносного и показушного. А еще взгляд, невесомый, смеющийся, с небрежной хитрецой. Взгляд, в который захотелось закутаться, наслаждаясь обжигающей сердце теплотой. Она улыбалась всем и никому, глаза скользили по лицам гостей и молодоженов, не задерживаясь ни на ком, даже не спотыкаясь о нежные взоры поддатых юношей.

Заныло внутри, – что-то сладкое, приятное, муторное. Муторное выбором, который поставлен тебе резко, неожиданно и безапелляционно. Вот, только что ты сидел, пил, развлекаясь потешностью зрелища и персонажей, в нем участвующих. А тут – держи! Или делаешь все, чтобы девочка была с тобой, или жалей, что не подошел, пока ее не забудешь. А таких быстро не забывают. Было в ней что-то родное, близкое, свое… Пока я прикидывал варианты подхода, Пашу распаляла профессорская чета.

– Я вам скажу, молодой человек, – гнусавил подвыпивший препод. – Я вот профессор…

– Я сам кандидат экономических наук, – хлестко перебил Паша собеседника.

– Вот как! – поморщился профессор. – Всегда приятно встретить коллегу. Простите, а где вы защищались?

– В Финансовой академии, – нехотя прожевал Паша, не любивший распространяться о нюансах получения ученой степени.

– Чудесно! – дядя всплеснул руками. – Это у Елены Сергеевны. А кто в совет входил?

– А я помню? – буркнул Паша, про себя отметив недоверчивый взгляд Михал Семеныча.

– Ну, знаете ли! – профессор злобно сверкнул диоптриями. – А кто у вас оппоненты были?

– Что докопался, как пьяный до радио? – терпение Паши лопнуло. – Одолел со своими вопросами. Мы сюда отдыхать пришли, а не тебя слушать.

– Молодой человек! Что вы себе позволяете?! – взвизгнула профессорша за потерявшего дар речи супруга.

Ответное рычание захлебнулось в заглушившей зал музыке. Молодожены принялись топтаться в танце, за ними потянулись гости.


Ее звали Наташей. Студентка престижной Академии народного хозяйства. Танцевала она неумело, но уверенно. Уверенность была во всем: слове, манере, движении, характере. Градус возбуждал красноречие, вопросы сыпались сами собой, невольно заставляя Наташу то улыбаться, то хмуриться. И навстречу мне летели тонкие колкости женского любопытства.

За стол мы вернулись приятными знакомыми, к нам тут же присоединилась Пашина Оля, учившаяся с Наташей в одной группе.

Ольга была девочкой доброй и терпеливой, именно в силу последнего обстоятельства она оставалась с Пашей. Природа обнесла Ольгу женственностью и красотой, подарив ей желеобразную стать, мужикастую походку и шерстяные руки. Дикорастущие зубы девушка старалась прятать, постоянно натягивая на них губы-черви, которые от натяжения тут же начинали лопаться трещинами. Понятия о чистоплотности у Ольги отсутствовали напрочь. Из ее головы колтунами торчали убитые перекисью жирные локоны. Дорогое платье источало не первую свежесть, с трудом задавленную «Шанелем». Густые брови воссоединялись перепончатой колючей перемычкой над длинным острым носом. Паша ласково называл любимую «животным», посвящая знакомых и малознакомых в скабрезные подробности их сожительства. Однако истинную подоплеку отношений знали далеко не многие. Уже на втором курсе МГИМО Паша начал трудиться в семейном подряде своего старшего брата, державшего крупный банк, специализировавшийся на серых и черных схемах по обналу и выводу средств. Через пару лет студент уже возглавлял черкизовский филиал, целыми днями просиживая в бункере: офис был оборудован автономным электропитанием и железобетонной броней, должной в случае штурма 40 минут держать оборону от ОБЭПа, пока не будет уничтожена криминальная документация. И пока брат снимал миллиарды, Паша сидел затворником на окладе в пять тысяч долларов, затачивая зуб зависти на родственника.

С Ольгой он познакомился на дне рождения двоюродной сестры. Компенсировав конфетно-букетный период початой поллитрой, через пару часов знакомства молодой банкир опошлил кожаный диван своего «круизера» трехминутным скотоблудством. Прибалдев от человеческих контрастов, Паша зарекся когда-нибудь звонить и видеть свою новую пассию. Зарока хватило ровно до завтра. Начались отношения. Оля приезжала по звонку за оскорблениями и близостью, которые Паша изощренно совмещал. Ольга привыкла и даже обращение «животное» из милых уст звучало как-то тепло и трогательно. Однажды после очередной случки Оля промолвилась о своем папе, который с ее слов выходил очень большим другом членов правительства, крупным владельцем столичной недвижимости, несметных гектаров в Карелии, пары угольных разрезов в Кузбассе и кимберлитовой трубки в Южно-Африканской Республике. Суммируя гипотетическое приданое, Паша припотел уже на карельских гектарах и тут же предложил Ольге руку и сердце. Не раздумывая, она согласилась. Знакомство с рарап и maman состоялось спустя неделю. Выжрав с будущим тестем ноль семь «Луи Тринадцатого», которым проставлялся Паша, мужчины быстро нашлись, очаровав друг друга взаимными любезностями. В завершение вечера Григорий Львович настоятельно порекомендовал Паше бросить «скверный бизнес», предложив взамен место замначальника финансовой разведки ОБЭПа в ранге подполковника. Жених, сопоставив свои знания о теневом обороте наличности и злобу на брата, быстренько накидал в голове бизнес-план будущих подвигов на передовой сражений за экономическую безопасность родины. По нехитрым подсчетам, за два первых месяца на новой работе под покровительством тестя Паша должен был коррумпироваться на один миллион семьсот восемьдесят тысяч долларов. Отец расчеты одобрил, но присовокупил к барышам еще пятьсот сорок тысяч. При этом Григорий Львович заметил, что со свадьбой не стоит затягивать. В понедельник Паша ушел с работы, прихватив копию черной бухгалтерии, и послал.

Это случилось за две недели до описываемой свадьбы. Паша пребывал в радужном предвкушении новой работы и собственного бракосочетания.


Зима в этом году выдалась дряблой. Ртутная головка градусника обрывалась на подступах к минус семи. Асфальт сжирал снег. Влажный смог, редко тревожимый заблудшими ветрами, шершавым языком царапал кожу. Зато мороз не убивал розы, которые я нес на наше первое свидание. Маленький кабак, врезанный в бетонку и неоновый блеск Большой Дмитровки чугунной решеткой полуподвала, был словно создан для подобного события. Ток сердечной непредсказуемости слегка потряхивал организм переизбытком волнения. В душе звенели струны счастья, которые чем громче звучат, тем чаще рвутся. Это немного пугало, добавляя к сладкой эйфории пикантную горечь сомнений.

Подойдя к тутовым ступенькам, сбегавшим к прозрачной двери заведения, я набрал ее номер. Немного смущенный, но уверенный в своем очаровании голос просил ждать. Вскоре новенькая «Вольво» на трех девятках без церемоний заехала на тротуар, подперев бампером решетку ресторана. Дверь расколола черный профиль машины, и на асфальт выскользнула стройная ножка, затянутая в высокий замшевый сапог.

Спустились вниз. Столик, заказанный загодя, стоял на отшибе назойливой ресторанной сутолоки. Пока официант суетился с размещением розовой клумбы, я украдкой рассматривал Наташу, которая напряженно делала вид, что этого не замечает. Взгляд, опошленный цинизмом конезаводчика и логикой штангенциркуля, без восторгов изучал прелести женской фигуры, постоянно спотыкаясь об изъяны. Широкая талия не соответствовала узким плечам; закутанные в юбку бедра требовали скромности в объемах в отличие от груди, закамуфлированной элегантным джемпером. Подиум и «Мосфильм» по ней явно не скучали, но какое-то неведомое электричество, струившееся из серо-голубых глаз, нежной теплотой разбегалось по жилам…. Я знал ее слишком мало, о ней почти ничего. Но вопросы и сомнения терялись в единственном ощущении сердечного родства, того самого, которое можно искать всю жизнь, истязаясь душевной сиротливостью.

Разговор шел легко. Наташа не тяготилась моментом: непринужденно подхватывала брошенные мною темы, с искренним любопытством интересуясь, кто я и чем живу. Простодушно болтала о себе, подругах, заграницах и понимании любви в свои неполные двадцать два. Редко спорила, чаще соглашалась, что обнаруживало в ней если не избыток ума, то разумности. Единственное, о чем Наташа говорила нехотя, – это о роде деятельности отца– крупного государственного управленца. Корни семейного древа Курченко терялись на западе Украины, где до сих пор жили бабушки и тетушки, избалованные регулярными визитами столичной родни. Но родилась и закончила школу Наташа в Норильске, где папа – потомственный шахтер, по комсомольской путевке выбившийся в красные директора, командовал в Норникеле. У Натальи был еще обожаемый ею брат, старше меня на два года.

И все же она волновалась, что выдавало частое курево с глубокими затяжками и ломкой окурков в пепельнице. Сигарета в ее руках выбивалась из искренности портрета. Курила она показушно, неестественно, словно отдавая дань уродливой моде сверстниц, желающих во всем друг другу соответствовать. Но привычка уже не отпускала, баловство стало пристрастием, курево – непременным ритуалом. Под сигаретную пачку был приспособлен диоровский футлярчик, а пламя высекалось из изящной серебряной безделушки. Курящая женщина у некурящего мужчины вызывает или раздражение, или снисхождение. Но я об этом не думал, увлекаясь игрой случая, который свел нас на той дурацкой свадьбе.

С этого момента Наташа наполнила мою жизнь, словно волшебное вино звонкий хрусталь. Оно благоухало «Кашарелем», играло итальянской оперой, из-за которой девушка полюбила пробки.

Вместе со снегом зима подвалила работы. Выборы в Архангельске, затем в Астрахани. Но оторвавшегося уже на день от Москвы, меня начинало жрать одиночество, задавить которое не могли ни кабак, ни щедрость взаимности тамошних красавиц. В итоге, с неделю промучившись соблазнами профессиональных барышей, я за долю малую отдавал коммерческую инициативу партнерам и возвращался домой. Она всегда встречала в аэропорту, поэтому цветы приходилось покупать в пункте отправления.

* * *

Февраль закончился сюрпризом. Он сидел напротив меня в «Шоколаднице», с раздражающим остервенением высасывая остатки молочного коктейля. Из-под черной куртки, местами потертой и царапанной, торчали края пиджака невзрачной цветастости, а белый ломаный воротник рубашки отливал шейной сальностью.

Его звали Вовой, и хотя возраст терялся возле сорока, отчества его никто никогда не слышал. О своем звании и точном наименовании лубянского филиала, где Вова обналичивал присягу Родине, он не распространялся. Но по части добычи информации среди наших сексотных кадров Вован был вне конкуренции. Оперативно и почти дешево, не брезгуя чаевыми. Я познакомился с ним в Красноярске в 2002-м, где мы выбирали в губернаторы Глазьева.

Наша встреча состоялась по его инициативе. Вова позвонил «криво», через сестру назначив место-время свидания.

– Короче, Иван, прошла информация, что тебя вписывают в какую-то крутую многоходовую провокацию, – Вова отодвинул стакан, заерзав по сторонам глазами.

– В роли кого?

– Уголовника… живого или мертвого.

– Володь, не кошмарь. Давай конкретику. – Во рту пересохло, я отхлебнул остывший чай.

– Пока ничего конкретного. Утечка из службы безопасности Чубайса о том, что готовится политически-криминальный замес. Ты в разработке. Подтягивать будут к какой-то группе. Брать будут на твоей машине.

– Что значит брать? – Рука потянулась к сигарете.

– За совершение особо тяжких.

– Да каких преступлений? Вова, окстись!

– Ваня, успокойся, – зашипел гэбист. – Я и так многим чем рискую, с тобой разговаривая. Принять могут на чем угодно. Думаю, скорее всего, на наркоте. Килуху герыча в багажник уронят и все!

– Кому я понадобился?

– Ты, лично, никому. Нужен твой батя. Чубайс крайне мстителен, ничего не прощает и не забывает. Но к Сергеичу им не подобраться, а ты как на ладони. Ваня, пойми, я тебе не угрожаю, даже красок не сгущаю. Но ситуация реально патовая.

– Ну, и что делать?

– Я даже не знаю, сколько у тебя есть времени, и есть ли оно. Но, во-первых, ты должен быть готов к тому, что придется посидеть. Не ведись ни на какие милицейские разводки, не подписывай…

– В тюрьму я не сяду, – перебил я собеседника.

– Никто тебя туда не отправляет, – замешкался Владимир. – Я иду по самому худшему варианту.

– Давай по нормальному, без тоски и жути. Как мне всего этого избежать?

– Как избежать, – тяжело вздохнул Вова, собираясь с мыслями. – Ну, для начала поставь на прикол машину, лучше закати в сервис. Пусть пылится на глазах. И свали отдохнуть подальше недели на три, лучше за границу. Еще телефон поменяй: номер и трубку. Зачисти квартиру…

– А карманы зашить не надо?! – выпалил я, не в силах слушать, как перекраивается моя жизнь. – За бугор не поеду, паспорта нет. К тому же выборы в Украине на носу, подряд там большой намечается. Заодно у хохлов и отсижусь.

– Боюсь, не поспеешь ты к этим выборам. Ладно, – Володя поднялся из-за стола. – Я тебя предупредил. Дальше думай сам. Меня не ищи, не звони. Будет информация, сам объявлюсь.

Он протянул вялую руку, чиркнул взглядом по моим глазам и растворился в витринном стекле «Шоколадницы». Я попросил еще эспрессо. Нервы сбивали мысль, которая пыталась вырваться из перспектив, Вовой обрисованных, натыкаясь на непреодолимую стену логики и осведомленности так спешно покинувшего меня собеседника. Следовало принимать меры. Машина, благо, записана не на меня, а на Катю, поэтому можно спокойно докататься до пятницы и поставить ее на выходные, чтобы следующую неделю в ней ковырялись. Как только будет готова, ставлю в гараж и улетаю дней на десять в Екатеринбург к ребятам, где у нас кампания в заксобрание. Красиво, спасибо Вове.

Пульс сбавил ритм, выход вроде был найден. Меня не смутила даже странная уверенность, что десять дней про запас судьба уж всяко подарила. Но на следующий день по дороге в институт, где решалась судьба моей кандидатской, стрелка на температурном датчике дернулась на красный предел, движок, захлебываясь в болезненном урчании, стал терять обороты, а из-под капота вырвались клубы дыма. Еле дотянув до мастерской, где мне были объявлены гибель движка, нескромный ценник за работу и недельное ожидание запчастей.

«Сам себя сглазил!» – досадовал я, на своих двоих выбираясь из промзоны Замоскворечья.

– Надо бы на следующей неделе в Екатеринбург слетать, – между прочим закинул я Наташе, через два часа сидевшей напротив меня в очередной кофейне.

– Надолго? – насупилась девушка.

– Может на недельку, может дней на десять. Как пойдет. – Я старался не пересекаться с ней взглядом, что было тут же отмечено и неправильно истолковано.

– Давай, лети. Можешь хоть завтра!

– Чего ты дуешься? Работа у меня такая. И так два проекта слил, чтобы с тобой быть рядом.

– А ты не думал сменить работу?

– Нет. Пока тебя не встретил. Но не все сразу. Сейчас тему по Уралу закрою, посмотрим, что в Украине нарисуется, и на этом точка.

– Неделя – это много! А пораньше?

– Наташенька, очень постараюсь. – Я заглянул ей в глаза, надрывно тренируя лицемерие.

«Началось. Включи новости». Смс пришла в четверг ближе к полудню.

Я оторвался от компьютера и включил телевизор. На четвертой кнопке мелькали кадры леса, дороги, ковыряющихся в обочине ментов и штатских. При этом звук пояснял о неудачном покушении на главу РАО ЕЭС Анатолия Чубайса близ поселка Жаворонки и об аресте по горячим следам предполагаемого нападавшего – пенсионного полковника ГРУ Владимира Квачкова, схваченного по горячим следам у себя дома.

Квачкова я знал, даже бывал у него на даче, которая находилась неподалеку от Жаворонок, поэтому было о чем призадуматься. Но при чем здесь я, при чем здесь Вова со своими страшилками? Полковника, конечно, жалко, но привязать меня к этому блудняку при моем роде деятельности, алиби и прочими тэдэ нереально… или все-таки возможно?

Я выглянул в окно. Тихий двор пятиэтажек не разрывал ни лай сирен, ни топот берцев. Никто не насиловал звонок и не ломал дверь.

«Может, все-таки от меня отказались», – скользнула отрадная идея. Посмотрел на молчащий телефон, который так и не поменял, сунул в карман и вышел из дома.

Звонок, расставивший все по местам, поймал меня ближе к вечеру.

– Привет, Иван, – журчащий почти детский голос Кати Пажетных отдавал напряженным холодком с легким, как мне показалось, налетом иронии. – К нам с утра милиционеры приходили. Про твою машину спрашивали, говорили, что она в покушении на Чубайса была задействована. Они почему-то решили, что ты живешь вместе с нами, и организовали в подъезде вооруженную засаду. Сейчас к нам приехал спецназ, в масках, с автоматами, пытаются попасть в квартиру, у них ордер на обыск.

– Катя, это все бред. Моя машина не могла нигде участвовать, она в разобранном состоянии стоит со вторника на сервисе. Так что шли их….

– Все! Пока. Они заходят, – твердо отчеканила Катя и повесила трубку.

Я не чувствовал под собой земли, и без того дряхлая надежда выйти сухим из воды сдохла. Устраивать маски-шоу по такому беспределу можно только тогда, когда поставлена задача взять человека во что бы то ни стало. Предъявить Кате было нечего: машина продана по доверенности, купчая и все документы у нее на руках. Да и последний раз мы с ней виделись четыре месяца назад.

Через полчаса я перезвонил. Пока шли гудки, пришло смс с незнакомого номера: «Это Маша сестра Кати. Ее арестовывают, забрали у нее телефон. Выкинь свой».


Я сделал последний звонок со своего номера. Она ответила моментально.

– Вань, ну, ты куда пропал? – прозвучало ласково с интуитивной тревогой в голосе. – Почему не отвечаешь?

– Наташенька, – мне показалось, что я наслаждаюсь каждой ноткой в ее голосе. – Ничего не говори. Послушай меня.

– Что-то случилось? – Она дрогнула.

– Да. Я очень тебя люблю. – Остановился, подбирая слова. Она не перебивала, ожидая продолжения. – Меня крепко подставили. Мы, наверное… нам… – Я осекся, испугавшись продолжения. – Если я тебе не перезвоню в течение недели, забудь меня…

– Что ты сказал?! – От сладости речей не осталось и следа. – Ты хотя бы мог встретиться со мной и сказать в лицо, что уходишь?!

– Послушай меня, – слабо протестовал я.

– А чего тебя слушать? Три с половиной месяца для тебя предел отношений. Хорошо. Пока, удачи! – Она резала душу холодной обидой.

– Наташа, миленькая, родная, дослушай меня! Очень тебя прошу! Люблю тебя и только поэтому сейчас звоню. Очень возможно, что в ближайшее время меня объявят террористом, убьют или посадят. Но, что бы тебе обо мне ни говорили, никому не верь! Поняла меня?

– Поняла… – Голос ее срывался в слезы. – Позвони… Я рядом всегда буду, Ваня.

– Не уверен. Постараюсь. Обязательно позвоню, – тараторил я в полубреду. – Целую тебя крепко. Береги себя!

– И ты… Целую. – В последний момент ее дрожащая речь, казалось, подернулась торжественной радостью женского эгоизма.

Я отключил телефон. Снял батарейку, засунул запчасти обратно в карман, чтобы при случае выкинуть.

* * *

Если вас ищет милиция, ФСБ и прокуратура, то в России самое безопасное место – это Москва. Где еще так, как в столице, можно раствориться в многомиллионной пестрой и разноликой людской массе? Но самое тяжелое – это отказаться от повседневных привычек, пристрастий, слабостей, которые в одночасье становятся коварными мышеловками в руках доблестных органов. Нет ничего больнее, чем на время забыть о родных и дорогих тебе людях, гнусно превращенных системой в беспомощную наживку. Стоит только расслабиться, дать волю чувствам, и тебя уже подсекают. Страшно видеть угрозу в тех, кто тебя любит.

Неопределенность – мерзкая штука. Когда ты не знаешь, чего и где ждать, нервы вытягиваются в струну. Для меня этот моральный угар продолжался дней десять. Я был ни в ком и ни в чем не уверен, не знал, куда податься и что делать. Мысли хаотично крутились в голове, и это броуновское движение перебивал только сон. А вот спалось сладко. Башка и нервы за день нагревались так, что лишь тело касалось кровати, тут же срубало. Часов в одиннадцать подъем – все по новой, новости, слухи и никакой конкретики. А иногда случались ничем не объяснимые приступы счастья.


До Смоленска пробились за три часа. Перед городом тормознули обедать в уютной хибаре со звучным мясным названием. Официантка – бледная, словно почетный донор, девочка с некрасивыми пальцами в облупившемся розовом маникюре теребила край серого передника, запоминая наш нехитрый заказ: два борща, две палки шашлыка и мне двести водки: размягчить нервы.

Товарищ, подписавшийся вывезти меня на Украину через Белоруссию, не отличался словоохотливостью и, дабы соответствовать моменту, изображал напряженную задумчивость. В собеседнике я не нуждался, гадая про судьбу на спиртовых парах. Не заглядывай в будущее, когда тебя там нет, но не оплакивай себя, пока еще дышишь. Топи разум в забытье, трави прогнозы уксусом воспоминаний, отдайся фатализму и поклонись неизбежности.

Нагрудный карман куртки оттягивали двадцать тысяч долларов, паспорт и удостоверение помощника депутата – весь багаж, который успел захватить из прошлой жизни.

– Ехать пора… – Вадим поднялся, суетливо расплатившись.

Девочка под желтой биркой «Юлия» с плохо скрываемым счастьем подобрала по счету деньги, живенько скалькулировав щедрые чаевые.

– Удачи вам! – вырвалось у нее неожиданно для себя самой.

Я очнулся. Растворившись в адреналиновом безвременье, я впервые почувствовал под ногами землю. То ли наивная искренность девочки, то ли искренняя ее благодарность за две мятые купюры вернули меня к жизни, разбудили волю, подарили надежду. Вадим меня услышал. Глаза товарища, стелившиеся бельмами строгой обреченности, вдруг дернулись в ее сторону, изобразив восторженное удивление и сердечное спасибо.

«Удачи вам!» и Вадим, тяготившийся ролью катафальщика, разом воспрял, причастившись единой опасностью, единым риском.

Мы сели в машину. Голова заработала, мозги включились. События вновь стали обретать смысл и логику. Риск, от которого я только что бежал, постепенно обретал манящую привлекательность. Душа, задавленная страхом, встрепенулась, задышала и потребовала к себе внимания. Животный инстинкт самосохранения, уносивший меня от российских ментов, догорал на вспыхнувшей человеческими страстями жажде любить и бороться. Я вдруг понял, что не готов расплатиться этой жаждой за 90 килограммов костей и мяса, пусть даже и собственных.

– Не парься, Вань, – аккуратно обмолвился Вадим. – Отдохнешь заодно. Погуляешь по тамошнему буфету. Хохлухи опять-таки… Не Москва тебе. Эх, если бы не жена и работа, сам бы занырнул с тобой на месячишко. Я тебя по праздникам навещать буду. На майские и приеду, ты как раз освоишься, связи наладишь…

– Останови, – я небрежно махнул рукой в сторону проплывающего леса.

– Ты кому звонить собрался? – напряженно протянул Вадим, наблюдая, как я достаю накануне купленный телефон с незарегистрированной симкой.

Я же молча, словно боясь поддаться на уговоры товарища, набрал любимые цифры: 8-916-590…

Ответила сразу, ждала услышать.

– Привет! Что делаешь сегодня вечером?… Тогда в десять… Там, где все начиналось.

– Ты чего творишь? – Вадим инстинктивно даванул на газ, протащив машину по весенней слякоти.

– Разворачиваемся, – еле проговорил я.

– Куда разворачиваемся?! – запаниковал товарищ.

– Домой. Остаюсь.

– Посадят же. Лет на двадцать. Запытают ведь. Это же заказ. Им все по херу: закрыть, убить, искалечить…

– Замолчи, без тебя тошно. Поворачивай. Дома и умирать уютно. Не ментам наше время мерить. – К удивлению Вадима, я закурил неудачно. – Как вы курите это дерьмо? Куда ты едешь? Разворачивайся. Решили.

– Может, передумаешь? – Он скинул скорость.

– Уже передумал. Ты-то что причитаешь? Домой к жене не по кайфу? И вдвоем всяко веселее возвращаться. И в центр меня добросишь…

* * *

Она не опоздала. Приехала раньше. Пятачок перед рестораном был забит машинами. Место для подобной встречи было выбрано крайне неудачно. Хотя я и осознавал, что грамотную наружку обнаружить дилетанту практически невозможно, все же досадовал на себя за глупую непредусмотрительность. Я стоял в пяти метрах от знакомых габаритов, не решаясь подойти. Если они пробили близкий круг, то она железно под «колпаком», а значит, от тюрьмы меня отделяет несколько шагов. А если нет? Если обложили только моих родителей, а ее не просчитали, или не успели просчитать. «Не успели», – это звучало более убедительно. Просчитать – просчитают, достаточно поднять распечатки смс, где мы словно перед алтарем, и станет ясно, по какой орбите я кручусь. Ведь по-любому пробили! Да и возвращаться плохая примета. Зря! Все зря! Я резко подошел к машине. Зачем-то огляделся по сторонам, исподтишка, воровато, как будто плохо репетировал дурацкую роль. Взялся за ручку правой двери. Кровью резануло виски, пальцы налились свинцом до онемения. Захотелось перекреститься, так искренне и истово, что явно ощутил треск во лбу от мысленного троеперстия. Дернул ручку, затвор замка эхом пронзил нервы. Затылок съежился от предвкушения окрика или удара. Оглянуться бы, но не смог от бессилия и бессмыслия. Быстро распахнул дверь, словно уверовав, что за ней спасение.

– Привет, – выдавил с наигранным спокойствием. – Поехали куда-нибудь.

– Куда? – как ни в чем не бывало, брякнула Наташа, облагородив лицо обидчивой улыбкой.

– Все равно, главное – поехали. Туда, где никого нет? – Мозжечок включился хронометром, отщелкивая секунды к спасению.

Она включила поворотник и выскочила на дорогу. Я обернулся. Явных преследователей не оказалась, а на задней полочке лежала коробка с «Чивасом».

– Откуда флакон?

– Папа забыл, – бросила девушка, всматриваясь в зеркало.

– Очень вовремя.

– Поехали ко мне.

Я не возражал. Теперь это было не важно. Я открыл эту дверь, и от меня уже ничего не зависело.

Через четверть часа, обшарив фарами утрамбованный машинами двор на улице Дмитрия Ульянова, Наташа втиснулась в свежепокинутую кем-то дырку. На полуспущенных я вылез из машины. Двор вдохновлял безлюдной тишиной. Подошли к подъезду.

– Квартира на тебя записана? – не запамятовал я уточнить.

– На брата. Я у родителей на Сивцеве прописана, – усмехнулась Наташа, приложив к домофону «таблетку».

Мы поднялись на одиннадцатый этаж. Невзрачная дерматиновая дверь открывала узкий коридор, кучно заставленный коробками и упаковками еще не собранной мебели.

– Кухню на следующей неделе придут устанавливать, – словно оправдываясь за постремонтный беспорядок, пояснила Наташа, и, махнув на огромный кроватный каркас, прислоненный к стене, добавила. – А матрас в пятницу подвезут.

– Диванчик-то есть какой-нибудь?

– Конечно, в гостиной! Если сможешь туда пробраться.

– Хоть есть на чем заночевать.

– Ты ночевать собрался? – Наташа усмехнулась. – Не получится. Я родителям обещала к часу домой приехать.

– Придется ночевать в одиночестве, – задумчиво констатировал я.

– Все так плохо?

– Очень нехорошо. – Я подхватил соскользнувшее с ее плеч пальто.

Прошел в спальню, где посередине стояло несколько стульев и стиральная машина. Порывшись по коробкам, Наташа нашла парочку новеньких вискарных стаканов и блюдце под виноград.

Я выпил залпом, она лишь пригубила. После второй стопки обрисовал ситуацию, не постеснявшись добавить, что из-за нее отказался покинуть страну. Она не заплакала, даже не прослезилась, сморщила переносицу и закурила.

– Надолго все это? – Голос не дрогнул, но руки потряхивало.

– Не знаю. Наверное, – честно признался я.

– Ну и что делать… будешь?

– Свою квартиру сдам. Сниму где-нибудь с тобой поблизости.

– Живи у меня, – оживилась Наташа. – Дней через десять все соберут и поставят.

– Подумаем. Время есть, давай пить.

Она отыскала тапки, скинула сапоги, позвонила домой и долго убеждала отца, что она за городом на дне рождении, уже слегка выпила и останется до завтра. Отец попротестовал и сдался.

Мы расстались в одиннадцать следующего дня. Я ушел первым. Целый день шатался по городу, отирая дешевые кафешки, кинотеатры, выставки, интернет-салоны. Убивал время, пока телефон не ловил «смайлик», что означало «освобожусь через час, люблю, целую. Наташа». И так три дня кряду. Начал параноить. Мне казалось, что я стал рабом телефона, чтобы раз в день видеть, как просыпается в нем желтое пятнышко. Осознавая, что обрыв всех контактов – это дурацкая, трусливая перестраховка, а Наташа – уверенная гибель в рассрочку, я ничего не мог с собой поделать.

Будучи девочкой домашней, она разрывалась между родителями и мною, выдумывая причины отлучек, одна неправдоподобней другой.

А еще я повидался с Мишей, старинным школьным другом. Позвонив с автомата, я условился встретиться с ним на автозаправке возле метро «Кунцевская». Он оказался, как всегда, пунктуален на безупречно отполированном «Мерседесе».

Я нырнул в элегантное нутро, поймав недовольный взгляд товарища на своих ботинках, с которых на замшевые коврики сочилась апрельская грязь.

Мой рассказ не пробудил в Мише товарищеского энтузиазма. Выслушав меня, он лишь кисло зевнул и протянул дряблую руку: «Ладно, ехать пора. К родителям обещался на ужин. Заправиться еще надо».

Мы зашли в магазинчик при заправке. Пока заливали бак, Миша набивал корзину жрачно-смачным, акцентируясь на коньяке и сыре. С минералкой я подошел к кассе, приткнув бутылку к вываленной корзине.

– Нам отдельно посчитайте, – не моргнул глазом школьный дружок.

– Прислал бы я тебе твой полтинник, – грустно ухмыльнулся я, доставая деньги.

– Точно, чтоб не заморачиваться! – обрадовался Миша, принимая стольник. – Только у меня сдачи нет. Может, разменять?

– Будешь должен, – скривился я.

– Не вопрос, – крякнул Миша, заслав сто в общий счет на три с половиной тысячи.

Через пять минут я прыгнул в метро. Тусоваться на родном районе мне представлялось малорассудительным.

– Вань! – оклик в полупустом вагоне показался знакомым, но оборачиваться на него радости не было. – Ваня! Миронов!

Я нехотя повернул голову, обнаружив среди сидячих Васю с героической фамилией Матросов.

«Прямо встреча одноклассников! Как же некстати», – вздохнул я про себя.

Не узнать Васю было сложно, и хотя мы не виделись пару лет, он не изменился бы и за десять. Высокий, худой, но спортивный, Матросов всегда выглядел на восемнадцать, словно нарочно констатируя свое юношество ярким молодежным прикидом, которому он не изменил и в этот раз: бело-оранжевая куртка, расклешенная джинса, пестрые кеды сорок пятого размера и болтающаяся на ушах шапка в веселенькую полоску.

Не дожидаясь ответа, Вася подошел ко мне.

– Привет! – Я протянул навстречу руку.

– Здорово! Давно не виделись. От родителей?

– Ага. И с Мишей пересеклись.

– Мишаня по-прежнему в грушевом бизнесе?

– В смысле?

– Хреном груши околачивает.

– К чему напрягаться, если папа шелестит? Сам-то как? – штамповались машинально вопросы.

– Нормально. В сервис еду, машину с ТО забирать. Завтра опять в леса.

– В какие леса? – Последняя фраза неожиданно поцеловала в ухо.

– Ну, к себе, в Вологду.

– Чего там забыл? – Двери раскрылись на моей остановке, но я не спешил.

– Ты не знаешь? – недоуменно покосился Вася. – Давненько все-таки мы с тобой не общались.

– Не тяни, рассказывай. Выходить скоро.

– Я уже год как финансовый директор лесопромышленной компании, принадлежащей финикам. За местными колхозниками приглядываю. Служба ненапряжная. Машина, квартира, соцпакет. Засада, правда, там сидеть на постоянке, но за то бабло, которое финны откидывают, подпишусь и на полюсе пингвинов гонять.

– То-то, я смотрю, на метро ездишь…

– Ваня, после такой глубокой ж… жемчужины севера, метро – это как аттракцион. Причем, заметь, почти бесплатный. Хотя городишко приятный и народец невредный. Масло, молоко, доярки… Все, как мы любим! Мужики, правда, по пояс деревянные.

– Пригласил бы как-нибудь, – аккуратно закинул я однокласснику, размышляя над кредитом доверия, который предстояло открыть.

– Не вопрос! Поехали.

– Поехали. Завтра? – улыбнулся я.

– Можно и завтра, – отмахнулся Вася. – Ты сейчас серьезно?

– Очень. У меня пауза в трудах и заботах возникла. Душа воздуха просит.

– Уезжаю завтра утром. К семи подтянешься в Крылатское?

– Подтянусь. Только, Вась, – я осекся. – У меня сейчас некоторые сложности. Долго объяснять. Ты пока о том, что я еду с тобой, никому не рассказывай.

– Не вопрос. Что случилось-то?

– Хочу найти себя, пока не нашли другие.

– Ладно, мне выходить. Ну, если соберешься, то до завтра, – пожав руку, Вася выскочил из вагона.

Вечером я сообщил Наташе, что еду в Волгоград к друзьям отдохнуть и отдышаться. Успев подустать за эти дни от моей нервной навязчивости, она не возражала. Наутро доставила меня в условленное место. Вася не подвел, и через сорок минут мы уже сворачивали со МКАДа на Ярославку. И Вологда стала прибежищем, откуда я выбирался раз в неделю или в две, чтобы обнять родных и увидеть ее.


Из дневниковых записей, 22 апреля 2005 г.:

Состояние глухого одиночества, пустоты и беспросветности. Что-то грызет изнутри. Что-то щемит, щемит тупой болью. Это не страх, страха нет, он прошел. Страх, как боль, к нему привыкаешь, смиряешься, и, кажется, что его просто нет. Плохие новости – как хорошие удары по телу – сначала дикая неожиданная боль, и сила ее прежде всего от неожиданности, потом привыкаешь, и уже ее не чувствуешь. Щемит от бездействия, от самой гнусной роли, которая может быть в этой жизни – роли молчаливого наблюдателя, роли скота, которого гонят на бойню, а он еще при этом пытается не мычать, чтобы не прикончили раньше намеченного. На редкость паскудное состояние. На диссертации сосредоточиться не получается. Да и какая там диссертация… все-таки нервы вещь хрупкая и непредсказуемая. Не знаешь, где выдержат, а где сорвутся. Морально уже готов к самому худшему, психологически нет. Каков может быть самый неприятный расклад? во-первых, меня могут закрыть лет так на двадцать. Это значит, что в 44 года я буду свободен как ветер в поле. За это время и кандидатскую можно накропать и к докторской приступить в перерывах в ударно-исправительном труде на зоне в какой-нибудь Мордовии. во-вторых, могут убить. в лучшем случае быстро убить, в худшем долго и с выдумкой.

Последний вариант – самый неприятный из всех возможных раскладов. Сама же смерть – понятие философское, и таков к ней должен быть подход. Умирают все. И в свои 80, и в 50, и 25, и в 15. Умереть не страшно, страшно жить как овца. Я, наверное, не так уж и грешен, чтобы бояться предстать перед Господом. И не так уж свят, что-бы сожалеть о невкушенных бренных радостях. Мучиться не хочется, а так «всегда готов!». Великий пост в этом году тяжелый. Знать бы, что Господь нам посылает – испытания или наказания, и будет ли прощение…


Из дневниковых записей, 8 мая 2005 г.:

Проснулись в полдень. вылезли из дома, поехали обедать. Звонок Наташкиного отца застал нас на Проспекте Вернадского: «Где ты? С кем ты?.. Приезжайте, попьем, познакомимся!». Наташа, сказала, что подумает и перезвонит. На ней не было лица: «Вань, я боюсь. ты как думаешь?». в моем положении знакомство с ее родителями представлялось достаточно забавным. Одна лишь эта картина могла вызвать улыбку. Я, будучи в федеральном розыске, не очень бритый, не в очень свежей одежде, не в очень чистых кедах, знакомлюсь с мамой и папой своей потенциальной невесты. От такой развлекухи грех было отказываться. Сперва Наташка была категорична: «Я не хочу, я не готова. ты не знаешь моего отца, а вдруг ты ему не понравишься». Но желание отца оказалось сильнее девичьих сомнений. Место для кофе было избрано с особым цинизмом – гостиница «Арарат Парк Хаятт». Проезд был закрыт уже на подступах к месту встречи. Столица готовилась к торжествам, гостиница – к приему президентов. На пути к «Арарату» мы миновали два милицейских кордона, объясняя нарядным летехам, куда и зачем идем. Единственная мысль, которая не давала покоя, что если меня сейчас примут, то это будет просто смешно, ибо соваться с моей свежей популярностью в ментовских ориентировках в обложенный центр Москвы даже идиотизмом назвать нельзя. Дальше – больше. Холл гостиницы был забит ментами, фэсэошниками, чекистами и прочей разномастной служивой челядью – ждали греческого президента. Обступив нас полукругом, люди в погонах и в штатском, вежливо и не очень, объясняли невозможность попасть наверх в бар. Наташа позвонила, спустился отец. Он с ходу всем объяснил, кто есть они, особо не вдаваясь в подробности, кто есть он. И, обняв дочь, направился к лифту, предложив мне следовать за ним. Попытка взять штурмом лифт была пресечена блюстителями. «Приехали», – мелькнуло у меня в голове. Была еще надежда заявить, что документы я забыл в машине. Однако никто ни о чем не спрашивал. а батька, рассказав им что-то невнятное о проблеме безработицы среди бывших сотрудников правоохранительных органов, гордо овладел лифтом.

Геннадий Федорович – президент крупного добывающего предприятия и по совместительству Наташин папа оказался до банальности типичным управленцем высшего звена: холеноватый, жирноватый, нагловатый. Наемники, по сути шестерки, пусть и ворочащие огромными бабками, ощущают себя полными хозяевами жизни, позволяя себе судить все и вся. Обычно с такими товарищами (в отсутствии дам) под хороший градус после часа официоза, как правило, переходишь на «ты», на разговор «за жисть» и «о бабах». Короче, общение предстояло быть если не интересным, то вполне забавным. адреналин приятно играл в голове и мышцах – знакомство с родителями отошло на второй план. волновал вопрос – выйду ли я отсюда?

Мы поднялись на последний этаж. Стеклянный купол гостиницы открывал упоительную панораму вечерней майской Москвы – тихую, спокойную, но вместе с тем гордую и величественную.

Наташкина маман была классической боевой подругой своего мужа, съевшая с ним не один пуд соли. волевая и с сильным характером, судя по всему, она была крепкой опорой для супруга.

Первые пятнадцать минут общения были неприятно натянутыми. Меня аккуратно щупали, изучали, высматривали. Наташа была как на иголках. Пили виски. После первого тоста глава семьи по-отечески обвинил меня в неуважении к старшим. Оказывается, опрокидывать стакан следует в порядке старшинства. Короче, разговор пошел.

– Чем сам-то занимаешься? – поднабравшись, спросил Геннадий Федорович.

– В аспирантуре учусь.

– Ну, это понятно. все мы учимся. Мне вот тоже профессора недавно дали. а работаешь где?

– Помощником депутата, – не моргнув глазом, ответил я.

На этом папенька окончательно успокоился.

Пролетело два часа. Поднялись на выход. Когда одевались, я отдал Наташе все телефоны и документы на случай ареста. Девчонка переживала больше меня. вышли спокойно. Прошли два кордона. Сели в машину. Отвезли родителей. Прощаясь с ее отцом, я поймал его взгляд. в нем отразилась глубокая симпатия, но вместе с ней недоверие и, как мне показалось, сочувствие.

Вечером встретился с матушкой. Она молодец – держится. то, что на нее свалилось, сломало бы кого угодно. Она же, наоборот, никогда, как сейчас, не была такой спокойной, собранной и ответственной. Каких же усилий ей стоило отмобилизовать нервы и силы, что нести этот крест. Мама передала ордер на предоставление адвокатской защиты.


Из дневниковых записей, 12 мая 2005 г.:

И снова дорога: Переславль-Залесский, Ростов Великий, Ярославль – путь, который никак не может стать привычным. Каждый город – крепость, крепость русского воинства, духа, воли. Когда проезжаю по их тесным улочкам, в голове калейдоскопом проносятся даты, имена, названия – все, что осталось из курса истории древней Руси.

…По дороге между Москвой и Ярославлем есть очень прямой отрезок пути, идущий через большой холм, на котором возвышается храм, увенчанный огромными синими куполами. И верст пять ты поднимаешься прямо к этому храму – только вверх и только вперед. Создается впечатление необыкновенной глубины, красоты и величия. На этом подъеме мы уперлись в фуру. Слабо соображая, что делаю, я пошел на обгон. Лоб в лоб на меня шла белая «семерка», водитель которой даже не гудел и не мигал, он просто пытался успеть вспомнить лучшие моменты своей жизни.

Крутанув руль, я еле успел выскочить на встречную обочину. Остановились, перекрестились, поехали дальше. Господь пока милует, значит, для чего-то мы еще сгодимся.


Из дневниковых записей, 6 июня 2005 г.:

Мы созванивались с Наташей каждый день. Я отлично чувствовал ее настроение, даже если она очень хотела его скрыть. Первый раз я услышал такой тяжелый голос. Она отпиралась, ссылалась на головную боль, на усталость. Я поднажал, она все рассказала. Это должно было случиться – до ее отца, наконец, все дошло. развернув в самолете свежий «Коммерсантъ», Геннадий Федорович обнаружил на полполосы портрет своего перспективного зятя. Пережив настоящий шок, он примчался к дочери и потребовал от нее немедленно разорвать со мной отношения – «по телефону – прямо сейчас». «Меня никто не тронет, а ты пойдешь как соучастница», – заявил дочке любящий папа. Наташа ничего не смогла сказать отцу, кроме того, что сделает это только при личной встрече со мной.

Подобный расклад моей личной жизни легко просчитывался, и, как мне тогда казалось, я был к этому готов. И вот снова дорога в Москву, но не такая легкая и не такая желанная, как всегда. На душе скребут кошки, и хотя ничего не решено, но все уже понятно. Знакомая «вольво» стояла на привычном месте, я открыл дверь – давно так не билось сердце. Мы ехали молча. Начинать разговор о расставании, не видевшись две недели, было бы верхом цинизма. Говорить о чем-то другом было бы верхом неискренности.

* * *

На столе пустая бутылка из-под портвейна с горящей свечой, рядом бутылка чуть побольше – полная. Я уже привык к этой кухне, к этому дому. только здесь за эти два с половиной месяца я находил душевное спокойствие, маленькое, но бесценное счастье, которое вот-вот должно было рухнуть. Она рассказала все подробности разговора с отцом. Надо отдать должное, Наташа оказалась сильнее своего бати. Поначалу она держалась хорошо, ей было гораздо тяжелее, чем мне, но потом слезы взяли верх. Обманывать отца у нее бы не вышло, он быстро бы догадался и мог просто меня сдать, решив все проблемы одним звонком. Об этом хотелось думать меньше всего, ведь у нас еще оставалось в запасе две последние ночи и два последних дня.

Вечером на следующий день встретились с Мишей. Он должен был передать кое-какие мои вещи. Мы не виделись месяца три – он не меняется. все то же томное, скучающее лицо, на котором нарисована суицидальная усталость от жизни. Каждое его слово вымученно, каждое движение бесцветно, настроение отдает похоронной сыростью. Последние несколько лет Миша походит на дорогой гроб – мертвечина в золоте и бархате. Бррр… Даже мне, в бегах, только что потерявшему родную и любимую, стало его как-то жалко и по-дружески за него обидно.

Последняя наша ночь. Огарок свечи провалился в бутылку, ярко вспыхнул, осветив кухонный полумрак, и погас струйкой дыма. Я попросил Наташу принести телефон, по которому мне звонила. Достав симку, я сжег ее в пепельнице. Пока пламя медленно съедало карту, ее глаза наполнялись слезами горькой обиды. Она до конца не верила в то, что твердила мне уже неделю, в глубине души оставляя возможность все переиграть. только сейчас она поняла, что возврата не будет. Что точка поставлена, и поставлена мной. «телефон я твой знаю, а карту можно восстановить», – с неуверенной надеждой в голосе сказала Наташа.

«Ты этого не сделаешь», – ответил я. С осознанием разлуки к ней пришла истерика. Я никогда не видел ее такой. Она всегда держала себя в руках, не давала волю слабости.

Наутро она приготовила мне сырники. Мило и просто, все по-домашнему, все по-семейному. Никогда бы не подумал, что об этом можно мечтать в двадцать четыре года. Она долго не хотела оставлять на память свою фотографию, мол, примета плохая – навсегда расстанемся. Но я настоял.

Пару часов спустя мы сидели в машине в Крылатском, ждали Васю, который должен был забрать меня в Вологду. Настроение было грустное, но приподнятое. Я сказал Наташе: «Прощаться надо так, как будто завтра увидимся». Наконец, из ворот выкатила корейская «табуретка», за рулем которой сиял от выходных отходняков Матросов. Я перекинул вещи. Скромно поцеловались. «Прощай до завтра», – сказал я. Она улыбнулась. Не оглядываясь, расселись по машинам. Как только отъехали, я достал фотографию. На обороте нетвердой рукой шла надпись: «Пусть в памяти у тебя останется не только эта фотка, но и самые яркие, добрые воспоминания о том времени, что мы были вместе. Спасибо тебе за все! ты самый дорогой и любимый мой человек… Целую тебя крепко, крепко.

P.S. береги себя 5.06.05».

* * *

…Когда на душе совсем плохо, выбор простой – или выть, или смеяться. выть легче, но тебя при этом хватит ненадолго, быстро перегоришь и окончательно сломаешься. тихий июньский вечер, воздух свеж и сладок от прошедших гроз, но свет белой ночи еще скрыт затянувшими небо тучами. Сижу в машине на безлюдной улице, радио затягивает чей-то нервный плач. На душе грустно и торжественно. Живем надеждой, надеждой бунта, революции, войны. Знаю, будем живы, пройдем и победим. Главное, лишь бы началось. а там уже ничего не страшно. Наше положение подобно состоянию тяжелобольного перед операцией: выживет, не выживет – не так уж и важно, главное, чтобы скорее начали резать.

Мысли хаотично сменяют друг друга, задерживаются, уходят и вновь возвращаются. Из головы не выходит Наташа. Что же все-таки это было? Любовь? Привязанность? Привычка? Слишком больно для привычки, слишком простой и легкий конец для любви. За любовь надо биться, биться в кровь, до изнеможения, набираться сил и снова бросаться в бой. Я же просто капитулировал, сдался без единого выстрела. Почему? Просто, воевать легче, когда мосты сожжены и нечего терять. Когда нет сомнений – нет страха. Когда некуда вернуться, то идешь только вперед до конца, не останавливаясь и не оглядываясь. Но к этому еще предстоит привыкнуть. а сердце пока еще ноет и ждет звонка…

…В Вологде белые ночи и «поребрики», прямо как в Питере. И много красивых девчонок. Милые, взаимные, влюбчивые. С их появлением боль утихает, с уходом – разгорается сильнее, снова заполняя гулкой пустотой даже самые сокровенные уголки сердца.


Из дневниковых записей, 30 июня:

30 июня, четверг – собираемся в Москву. Я не был в Первопрестольной ровно месяц. Надел костюм, красную рубашку, любимый галстук – подарок сестры. Больше официоза – меньше менты цепляются. «Че рубашку красную надел, чтоб крови не было видно… Хе-хе?» Васин, казалось, уже привычный специфический юмор как-то больно резанул слух. Я сел за руль. Дождь шел стеной. Но что нам дождь? Горючки под горлышко, педаль в пол и полетели. За спиной уже сотня, проскочили село «рождественское». впереди по изгибу дороги шел видавший виды КамАЗ. Я сбросил скорость до 120 и пошел на обгон. Когда машина оказалась посередине фуры, КамАЗ стало сносить на нас. Уходя от удара, я инстинктивно немного принял влево – колесо выскочило на мокрую обочину… Пара секунд – и машину оторвало от земли. в воздухе нас перевернуло через капот на крышу, а потом еще пару раз крутануло через двери. Наконец, машина замерла колесами вверх. Сквозь гул в голове я услышал твердый и лаконичный вопрос с трепетным оттенком надежды: «Живой?». Мы болтались на ремнях головой вниз. руки и одежда были залиты кровью. Матросов первый отстегнулся, упал на крышу и полез наружу через узкую щель в окне своей двери. в голове гудело, с волос и рук сочилась кровь. Как только Вася сумел вылезти из машины, тут же разразился отборным истеричным матом. «Сейчас рванет», – раздирая руки о битое стекло, я стал выбираться из машины. Но Матросов продолжал стоять с выпученными глазами, не переставая материться. «Чего орешь? Бензин?» – «Какой бензин!? Посмотри, что от тачки осталось!».

Первые полчаса кроме радости, что остались живы, я помню с трудом. Остановилось несколько машин. Мужики помогли поставить на колеса то, что еще двадцать минут назад называлось джипом. Подъехали менты. Вася все взял на себя. вещи были разбросаны в радиусе десяти метров от машины. Все собрали и стащили на дорогу. Но ни документов, ни телефонов я найти не мог. Костюм на мне был изодран в клочья. Галстук залит кровью, которую на красной рубашке действительно не было видно. Я переобулся в кроссовки, снял галстук, закурили. Мы не доехали 30 метров до указателя «Любим 25», до Москвы оставалось 360 километров, часы показывали начало восьмого. Попутный МАЗ вытащил искореженный остов на дорогу. Я сел в машину к ментам – кавалькадой двинулись в рождественский райотдел милиции. Менты, смекнув, что им тоже может что-то обломиться, в течение получаса нашли крановщика и водил, которые согласились везти на своем КамАЗе наш металлолом в Москву. Отыскав сельмаг, я купил бутылку водки, маринованных помидоров, колбасы и сока. Вася и майор – начальник отделения пить отказались. Я пил один, пил в ментовке, напротив обезьянника, мимо шныряли косившиеся на меня милиционеры.

– Слушай, Вань, а почему тебя здесь нет? – прокричал Матросов из противоположного угла отделения, рассматривая доску «ВНИМАНИЕ, РОЗЫСК!».

– Спроси у майора! Это его хозяйство.

Через полчаса мы загрузились в кабину КамАЗа и двинулись дальше. К четырем утра были уже в Москве. встречала Наташа. разлукой она наелась за месяц. Позвонила на страх и риск… все вернулось на круги своя, вопреки воле ее отца.

* * *

– Паша звонил, – ухмыльнулся Вася, отключив телефон. – Потерянный какой-то.

– Чего хотел? – буркнул я.

– Приехать ко мне хочет, в гости. Соскучился, говорит. – Вася почесал затылок.

– Когда?

– На этих выходных. Тебя придется засветить.

– Паша не сдаст… Если нечаянно только. С чего это ему приспичило? В любви к родной периферии замечен не был.

– Ноет, что все достало. Отдохнуть решил.

– С Пашкой весело, пока он вменяемый. Не сказал, когда женится?

– Раком встала свадьба. Родня косяка давит, – Вася вытащил из конверта щепотку табака, распределив его по бумажке. – В подробности меня не посвящал. Приедет, сам расскажет.

Визит нашего друга обещал привнести в выходные, ставшие уже пьяной формальностью, разнообразие в намозоливших глаз лицах.

Паша приехал днем в пятницу, что говорило об отсутствии у него трудовых обязательств. Вид банкира был, мягко говоря, безрадостный. Устало поздоровавшись, он изобразил хилое удивление моим присутствием.

– Я тут выпить захватил, – Паша вытащил из пакета два литра черного рома. – Пожрать-то есть чего?

– Корм всегда в наличии, – Вася бодро прошел на кухню, подпалив конфорки с поставленными на них кастрюлями с рассольником и котлетами.

Банкир свалился на стул. Тусклое лицо отливало апатией и беспросветностью. Он молча поел, закинул в себя двести рома.

– Спасибо вам. – Паша отставил тарелку, тяжело вздохнул и, поймав мысль о своем, скрежетнул зубами. – У меня больше и друзей-то кроме вас нет, – продолжил он, начисляя себе очередной полтинник.

– Ладно, Павла, не ной! Поехали проэкскурсируем тебя по вологодским злачностям. Как-никак пятница, – Вася протянул вслед за опрокинутой рюмкой «Бакарди» малосольный огурец с тамошнего рынка.

– Вы езжайте, – Паша жалобно хрустнул огурцом. – На меня внимания не обращайте.

– А ты чего? – Вася недоуменно уставился на друга.

– А я это… Дома посижу. Хотите, супчика вам приготовлю? У меня рецепт такой есть…

– Какой супчик, Павла? Заканчивай. Выедем в город, бухнем, тоску твою разгоним.

– Да я особо не хочу, – упирался банкир. – Правда, лучше дома вас подожду.

– Случилось чего, Павлик? – Я заглянул товарищу в глаза, зацементированные печалью и безнадегой.

– Деньги кончились! – Паша махнул рукой.

– Как это? А я верил, ты будешь последний из нас, кто в этом признается, – мрачно констатировал я. – И ты решил, что на пропой мы денег не найдем?! Хорошо же ты о нас думаешь. Собирайся, поехали. Кстати, а как они у тебя так кончились? Удиви друзей захватывающей историей.

И Паша удивил.

После того, как произошло не совсем ласковое расставание с родней в кредит нарядных обещаний будущего тестя, Паша этапировал Олю в свое жилище, дабы у папы последней не закрались сомнения в искренности намерений. Накопления с прежнего места службы осваивались с жадностью смертельно больных. Оно и понятно. Пугать окружающих скромностью неприлично, а экономить на себе немыслимо. Да и зачем жаться, когда судьба уже улыбнулась тебе кривозубым бриллиантовым ртом. Паша даже не стал дожидаться официального зачисления в штат, заказав форму подполковника в Доме Юдашкина. Материю он ездил выбирать с Ольгой. Долго не ковыряясь, они выбрали самое дорогое сукно. И спустя неделю бывший банкир начал облачаться в милицейский клифт, но пока лишь в ролевых играх со своей невестой.

Однако Пашино назначение сначала отложилось на неделю, потом на месяц. Разбираясь в причинах пробуксовки своей карьеры, Паша решил, что папа отчего-то заподозрил его в малодушии перед достоинствами невесты, и на следующий день они с Ольгой подали заявление в ЗАГС. Это событие было решено отметить на даче Олиных родителей с непременным участием последних. Пьянка длилась три дня, оставив в Пашиной душе мутный осадок сомнений.

Раздавив с папой на пару флакон «Кауфмана», Паша был посвящен в тайны семейства.

– Ты понимаешь, самое дорогое, что у меня есть – это дочь, – распалялся Михаил Львович, на что молодой человек согласно кивал. – Если она будет с тобой счастлива, я вам все отдам: недвижку, акции, доли. Ты же мне теперь сын. Понимаешь, дурья твоя башка? И спрашивать я теперь буду с тебя как с сына. Вот сколько тебе лет?

– Двадцать пять, – Павел прокашлял в кулак.

– Салабон! Я в твои годы двумя магазинами заведовал. Весь дефицит через меня шел. Членов Политбюро одевал, мне ихнии бабы в ноги кланялись, на близость склоняли за румынский гарнитур, – папа перешел на шепот. – Ни хрена ты не понимаешь. У меня уже в пятнадцать лет «Волга» была. Знаешь, что такое «Волга»?

– Откуда? – Паша поморщился сомнением.

– В преферанс у фарцовщиков выиграл. Знаешь, как я в преферанс играю? Я в четырнадцать лет на картах десять килограмм рыжья скопил. Цацек там всяких золотых, бриллиантов с голубиные яйца…

– И куда вы их дели? – Паша непредусмотрительно перебил тестя.

– Я клад зарыл… – Голос Михаила Львовича упал на шипение. – В Красногорском районе Московской области, в лесу…

– В каком лесу? – икнул Паша, испугавшись собственной непочтительности, что, впрочем, осталось незамеченным.

– Возле поселка Юбилейный, триста метров вдоль просеки, под гнилым дубом. Летом, сын, мы пойдем и отроем. Мне для вас, дети мои, ничего не жалко, – всхлипнул Михаил Львович и за складки на шее притянул к себе Пашу, лобызнув его сивушной слюною. – Только там лес страшный. Там вурдалаки живут, я специально там закопал, чтобы все боялись. Ну, ты же мужик, Павел! Не испугаешься? Мужик, а? Знаешь, какой я мужик?

– Какой? – Паша напряженно соображал, как ему соскочить с прожарки головного мозга.

– Видишь шрам? – Михаил Львович тыкнул Паше в щеку указательным пальцем правой руки, на котором болталась золотая гайка с бледно-зеленым камнем.

– Ну? – Паша краем глаза разглядел затянувшийся рубец.

– Это я на Тихом океане акул ловил на гарпун. Вытащил одну такую здоровенную. Думал, готова, и решил у ней клык выломать для Илюши, младшего нашего.

– У Ольги брат есть? – Конкуренту на наследство Паша был неприятно удивлен.

– Конечно. Боль и радость моя. У мальчика церебральный паралич, наследственность тяжелая по маме, да еще после пяти абортов. – Михаил Львович высморкался. – В тульском интернате учится. О чем я рассказывал?

– Как у акулы зубы дергали.

– Точно! Ну, вот подошел я к ней, взял пассатижи. И только руку туда запустил, как она, сука моржовая, хлоп и меня за палец. Еле пришили, хреново срослось – шрам остался.

Не терзаясь в дальнейших откровениях, Михаил Львович хлопнул залпом двести и пошел по нужде в сад. Паша решил, что пора отползать в спальню к любимой.

Пьянка продолжилась следующим вечером. Президент Геральдического союза, которым, как оказалось, тоже являлся Михаил Львович, «поддавал угля» дьютифришной косорыловкой и героическими воспоминаниями.

– Ты знаешь, что я богат? – то ли вопрос, то ли утверждение, в чем Паша сразу и не разобрался, шоколадной стружкой припудрил и без того приторные мечты банкира. – Но мало кто знает – насколько.

Взятая Михаилом Львовичем пауза могла бы явиться входным билетом в ГИТИС. Паша замер. Папа продолжил:

– Десять лет назад в Занзибаре революция случилась. Я тогда командовал отрядом спецназа ГРУ. Нашей задачей было не допустить смену власти. Но силы оказались не равны. Император был тяжело ранен, он умирал у меня на руках. Последней волей правителя было назначение меня регентом при единственной его наследнице-принцессе Нури, которую враги продали в рабство. Я не мог не исполнить последнюю волю короля, и спустя год после мучительных поисков я нашел принцессу в одном из борделей на Садовом, – папаша высморкался. – Ну, значит, вызволил ее из плена и поселил на спецдачу КГБ. Короче, там сейчас в этом Зимбабве наши спецслужбы по поручению Путина готовят реставрацию монархии. Девочка моя чернож… станет королевой, а я директором всего этого зоопарка. Там алмазов, Павел, алмазов, как грязи!

– Вы служили в спецназе? – Банкир решил быть последовательным в сомнениях.

– А ты мои слова под сомнения ставишь, салабон?! – рявкнул Михаил Львович.

– Что вы, просто спрашиваю, – Паша прикусил губу.

– Да у меня Звезда Героя секретным приказом, два ордена Мужества, легиона почетного… два, – папаша опорожнил стакан с виски, сплюнув обратно залетевший в рот кусок льда. – Он мне не верит! Вот, палец этот видишь? – тесть снова тыкнул Паше в глаз вчерашней царапиной.

– Ну! – с азартом кивнул банкир.

– 89-й год. Афган, под Кабулом проводили разведку. Наткнулись на спящих духов. Стрелять нельзя, только резать. Достали ножи. Двоих я четко проткнул, а третьего, когда стал резать от уха до уха, он проснулся и цап меня за палец, откусил и проглотил. Пришлось потрошить вакхабита. Палец из трахеи вырезал, уже перевариваться начал. Так я его потом месяц в кармане таскал, чтобы мне его друзья-хирурги в Боткинской пришили.

У Паши в глазах стояли слезы. Но не слезы солидарности в сострадании о временной утрате конечности будущего родственника, и даже не слезы скорби об освежеванном гражданине Афганской Республики. Паша оплакивал себя, свои погоны, свои миллионы. Но надежда с тупым упорством боролась за мечту, убеждая здравый смысл, что даже самый дикий бред опирается на истину.

Банкир сменил тактику – перешел на грубый шантаж: сначала – назначение, потом – свадьба. С папой перешел на «ты», с мамой оставаясь на «вы», но называя ее «кухаркой». Тесть и теща кряхтели, но терпели, боясь возвращения блудной дочери.

И вот Паша сидел у нас на кухне, хныча на судьбу и на свою доверчивую влюбленность.

– Надо бы его с кем-то познакомить, – Вася отозвал меня в сторону.

– Ас кем? – Я пожал плечами. – Он же спьяну нагрубит, оскорбит, обидит. Жалко девчонок, слушай потом претензии.

– Согласен. А что делать? Всю дорогу слушать это нытье под всплески в стакане. Хорошенькие выходные.

– Надо подумать. – Я достал телефон, извлекая из памяти подходящие варианты. – Может, его с Викой познакомить.

– С этой грязнулькой? – Вася ласково улыбнулся. – Почему нет?

Вика была подругой одной нашей подруги. Добрая девочка с доброй фигурой крестьянской заточки, грубо сбитой, словно специально под сельхозработы – от дойки молока до колки дров.

Неприхотливостью в образе мысли журчала легкая матерщина и нежная похабщина, струящаяся изо рта девушки тонким дымком тонкой дамской сигареты. Имя Виктория к этому образу подходило, как значок «Мерседеса» к «Жигулям». Предложение совместного ужина было встречено Викой восторженно, но удивленно. Ужин начался нервными сомнениями банкира в своей мужской привлекательности в свете отсутствия наличности, а закончился тем, чем начинается любовь, стесненная временем, свободой нравов и лошадиным запоем.

В воскресенье вечером Паша, провонявший за двое суток подкисшим «Диором», захватил меня в Москву, где ждала Наташа, вино и тушеный кролик. С чувствами дочери смирился даже Геннадий Федорович, для которого я, по легенде, был редким гостем из города-героя на Волге.

* * *

Теплая зима, бесснежная и серая, удручала вялотекущей депрессией и скукой. В бегах я числился уже больше полутора лет. За это время статус «находящегося в федеральном розыске» не наводил жути, но уже порядком надоел. Приелся даже адреналин. Трудно было понять: то ли он не вырабатывался, то ли выдохся, то ли скис. Но волнующий мандраж, по своей природе похожий на восторг, при виде погон и серых бушлатов исчез. Я потерял страх, а вместе с ним ни с чем не сравнимый трепет гибельной радости, остроты неопределенности с фанатичной верой в предрешенность финала.

В конце октября я поставил точку в диссертации, написал несколько научных статей. Все так же стабильно пил по субботам на деньги, которые шли от сдачи моей квартиры. Когда не знаешь своего завтра, ты начинаешь в него верить, наполняя опустевшее от насущного будущее иллюзиями и мечтами. Они тебя греют, они тебя спасают. Беда, если сознание начинает размывать надежду безликостью дней– недель – месяцев, оборачивая судьбу в нескончаемой тошнотворной карусели.

Первого декабря я зачем-то позвонил Ане. Этот звонок я не смог бы объяснить даже себе. Последний раз мы виделись год назад, не разговаривали по телефону месяца четыре. Она вышла замуж за тамошнего вологодского бандюка и должна была пребывать в семейной идиллии тихой провинции.

С Аней мы познакомились спустя два месяца, как я перебрался в Вологду. Сложно было пройти мимо высокой ладно-складной девушки с вьющимися каштановыми волосами, застывшей в немых сомнениях перед винно-водочным стеллажом в центровом супермаркете «Ключ». Помог выбрать… водку. Познакомились.

Аня обладала редким даром, которым гордилась и которого боялась. Экстрасенсорику она унаследовала от отца. Пользовалась случайно, подсознательно, непредсказуемо для самой себя, выдавая на-гора ответы в самых неожиданных ситуациях. Она умела подглядывать в будущее, исподтишка копаться в чужой голове, но все это происходило спонтанно и необъяснимо. Аня была похожа на хозяйку шикарного автомобиля, которым совершенно не умела управлять, но методом «тыка» включала фары и дворники. При этом каждый раз, когда от произвольно нажатой кнопки вспыхивал свет, девушку охватывал детский восторг и взрослая оторопь.

– Максим, – представился я.

– Аня, – она улыбнулась, заглянув в глаза. – Не твое это имя… Максим.

– В смысле? – опешил я.

– Ну, тебе идет имя Иван. Максим – не твое, чужое.

– Это к родителям претензия, – поперхнулся я подобным откровением.

Аня сразу сняла трубку. Голос не баловал удивлением услышать меня, сразу перебив мои дежурно-вежливые вопросы острым замечанием: «Макс, у тебя с машиной какая-то проблема серьезная. Что-то очень странное».

– Аня, не гони жути, неделю как из сервиса забрал, – раздраженно бросил я, ошарашенный таким приветствием.

– Очень странно, – продолжала девушка. – Прошу тебя, езди аккуратнее, а лучше вообще к ней не подходи!

Я резко попрощался и отключился. Вышел из дома, сел в машину и уехал в институт решать вопрос с защитой кандидатской. Да! Теперь мне это самому кажется дико, но тогда безделье, социальный вакуум одолели настолько, что я готов был не только идти на защиту, но и к более крутым авантюрам со своей судьбой.

* * *

Через три недели Новый год. Наташка теребит предложениями, от которых уже подташнивает. Я выдохся верой и духом. Десятого декабря Вася, только вернувшись из Вологды, подскочил ко мне на Академическую. Мы сидели в кофейне, витражи которой обметало мокрым жирным снегом. Похлебывая черную муть, говорили мало. Вася курил, я месяц как бросил.

– Знаешь, надоело мне все это. Муторно.

– Еще бы! А что поделаешь? – Товарищ понимающе кивнул головой. – Я через месяц в Иркутск работать уезжаю. Где-то на годишку. Перебирайся ко мне.

– Вася, ты не понял. Я уперся в стену, которая начинает на меня медленно падать. Медленно, словно в невесомости, но тяжело и неумолимо. Вправо-влево не отскочишь, она бесконечная. Назад уже поздно. Остается только вперед – пробить ее или разбиться.

– Пробьешь-то голову, – усмехнулся Вася.

– Зато душу спасу.

– Что-то ты уже подгонять начал. В тюрьму захотел? Совсем дурак?

– Не знаю. Всяко лучше, чем это болото… По рукам и ногам, ни вздохнуть, ни выдохнуть.

– Бойтесь своих желаний, им суждено сбываться, – Вася глубоко затянулся, спалив сигарету до фильтра.

На следующий день в ходе совместной спецоперации ФСБ и милицейского ОРБ на выходе из подъезда я был задержан: обезврежен, обездвижен и немножко покалечен, загружен в транспорт и доставлен в Генеральную прокуратуру.

С трудом собирая слова кровавым ртом, в порядке моральной компенсации за боевое усердие мусоров я спросил майора, не принимавшего участие в расправе и поглядывавшего на коллег, словно на уголок дедушки Дурова, как меня нашли.

– Как погода в Волгограде? – нехотя полушепотом протянул он, прищурившись глаза в глаза. И уже громче добавил. – Месяц твою машину пасем.

* * *

Андрею под пятьдесят, из которых уже больше двух лет забрала крытка. Одного из лучших знатоков мебели подтянули к делу о контрабанде, пытаясь склонить к сотрудничеству со следствием. Но он не сдавался, душой не кривил, на расклады не шел, ментам в долю не падал. Мусоров он презирал, а потому сдаваться им считал надругательством над утонченным вкусом и высокой эстетикой, оберегаемыми трепетнее совести и морали. К женщинам Андрей подходил как к мебели, выискивая за внешним изяществом форм и пропорций философскую энергию творения. Даже в описании слабого пола сквозила любовь к профессии. Рост под метр шестьдесят Андрей называл «царским размером». Мол, с низкорослой барышней всякий мужчина чувствует себя по-королевски. Со своей единственной официальной женой он давно развелся. Дочку любил, в тюрьме пожиная плоды отцовских чувств в виде регулярных передач, щедрых посылок и слезных писем. Девочка, с которой он жил, пока за его спиной не защелкнулись наручники, была на несколько лет младше дочери. Не дождалась, через восемь месяцев выписав Андрею «расход». Он переживал, пропуская тоску и боль через осмысление опытом.

– По природе своей женщина сначала думает о ребенке, затем о муже и в последнюю очередь о себе, – рассуждал Андрей, распаляясь заслуженным вниманием. – Им на воле морально гораздо тяжелее, чем нам здесь. Там мир соблазнов, бежит жизнь. Я благодарен Марине, сказавшей мне в лицо то, на что обычно не решаются, опасаясь оскорбить наше самолюбие: «Андрей, у меня были к тебе чувства, было сердце, а потом заработал мозг. Я выхожу замуж. Он перспективный. Он меня любит. Он будет принадлежать мне. Любовь? Ну, вот была у нас любовь, и что она дала? Полгода вонючих очередей, чтобы сделать тебе передачу, да раз в два месяца сорок минут разговора через стекло в этом страшном подвале». Она даже предложила возить мне передачи после свадьбы. Что же это за такое чувство, которое заставляет ее, предавши, с готовностью таскать тебе дачки? Милосердие, жалость или рационализм? Так на всякий случай, чтобы хоть один мосточек, узкий и шаткий, но за собой сохранить, обязав заботой и вниманием. Каково, а? Утопив совесть в измене, рассчитывать на запасные аэродромы. На воле иной счет времени, стремительнее и циничнее.

Знаешь, женское восприятие беды или разлуки аллегорическое. Наше заключение они представляют мифической болезнью или командировкой, которые рано или поздно закончатся выздоровлением и возвращением. Это для нас важно, чтобы только любили и ждали. Когда ты в тюрьме, для женщины очень важен статус. Пока ты на воле, она готова мириться с ролью любовницы или гражданской жены, но стоит тебе оказаться здесь, ее положение становится для нее невозможным. Ей не важно, когда ты вернешься, важно куда. Если бы они на сто процентов были уверены, что дорога назад лежит только к ним, ждали бы все. Конечно, если она по жизни тварь, то любовь не спасет ни штамп, ни потомство. Но тогда, с другой стороны, на хрена такая свадьба? И деньги здесь ни при чем, если только первые пару лет. Помнишь, как у Островского, «и любить, да и деньги давать, уж слишком много расходу будет»?

Воля! Кто ее не терял, с ней не знаком. Словно жена после долгой разлуки – немного изменившаяся, немного изменявшая, немного чужая, но пока все еще желанная и родная. Она встречает подзабытыми соблазнами, сомнениями и разочарованием обретенного. Ты пытаешься ею надышаться, но от переизбытка с непривычки разум охватывает помутненная боль. Из маяков, на которые я стремился два зарешетчатых года, остался только один – семья. Остальные – любовь и дружбу время не пощадило. Один потух, другой померк. Любовь в тюрьме быстро обретает свойство наркоты. Сначала эйфория, которая спасает душу от мерзости и леденящей обреченности. Потом – терзающая тоской и бессонницей зависимость. А затем она тебя убивает, отравляя сознание бессильной ревностью и абстинентной ностальгией. Эпистолярное удовольствие закончилось месяцев через шесть. Далее с затейливостью безвозвратного торчка я в жгучей лихорадке бросался на лязг кормушки в болезненной надежде на очередную дозу-письмо, чтобы хотя бы на день смирить прогрессирующее сумасшествие. Через три месяца, когда конверты с нежным почерком постепенно иссякли, скрежет металлического окошка, на который я уже научился не оборачиваться, все еще царапал железом предательства зеркало, отражавшее ее. Я переломался, долго и мучительно. Простил и смог понять, точнее заставил себя простить, а понять было сложнее, поскольку оправдать слабость чувства – значит разочароваться в себе, ибо чем ты жил и дышал – превратилось в труху перед скудным счетом времени. И, кажется, я смог убедить себя, что так оно и надо, что Господь строит нашу жизнь по ведомым только Ему планам, суть которых скрыта настоящим, а ключ сокрыт в будущем.

На смену ломке пришло спасительное спокойствие. Легко на сердце, когда в нем пусто. Из наркомана я превратился в нарколога, выписывая рецепты смирения ошалевшим от разлуки соседям, не гнушаясь ни жалостью, ни презрением. Наташа перестала являться даже во снах, а фотки я предусмотрительно сдал на тюремный склад. Но воспоминания, уже почти равнодушные, словно любимое кино, начинали крутиться, стоило лишь отвлечься от быта и работы. Наташа стала чужой, стала другом. Простив измену, я не смог отречься от двух лет вольного счастья, от благодарности за все, что пришлось претерпеть ради меня, за риск, на который она шла, чтобы быть рядом со мной. Я любил ее отрешенно и, казалось, никому не под силу было отобрать у меня эту чувственную отрешенность. Но, увы, я заблуждался.

Два года заключения подходили к концу, и меня повезли в Московский областной суд, где вставал вопрос о моей дальнейшей судьбе. Вера в освобождение почти иссякла, но то, что от нее осталось, терзало душу призраками надежды.

«Продлить срок содержания под стражей на шесть месяцев…» – прозвучало гнусавой бесстрастностью судьи Стародубова, молодого, но вялого господина, отчего-то постоянно потевшего, что отмечалось суетливым промоканием подбородков одноразовыми салфетками. При этом, словно изощряясь в придумках, во что бы еще завернуть месть за свое моральное уродство, судья сделал заседание закрытым, не пустив в зал родителей, с которыми я не виделся несколько месяцев.

Нервы изматывающего ожидания, духота и отсутствие кислорода превратили мою голову в гудящий улей терзаний и боли. Я хотел одного – вернуться в хату, на централ, но этапа не было, а счет времени растворялся в белесом галогене, мерцавшем под потолком бетонной кладовки. Привалившись к стене, я заснул. Затылок резали острые края цементной шубы, тело неестественной змеей деформировала теснота стен. Но я настолько был истощен напряжением, что разум, нащупав шанс короткой передышки, погрузил меня в мутные видения. Стук в дверь оборвал нить забвения и через пять минут меня, пристегнутого к дерганому джигиту с волосатыми глазами, полными измены и страха, подвели к загружаемым зеками автозакам.

– Фамилия, имя, отчество? – рявкнул сержант, сверяя списки.

Я назвался.

– В стакан его! – бросил мент своему жирному корешу, наводившему суету внутри арестантского стойла.

Огромный железный ящик, в котором ЗИЛы-автозаки перевозят каторжан, разбит на две узкие кишки, упирающиеся в узкий проход с конвоем и два глухих стакана сорок на сорок сантиметров, в которых спасают от любви и расправы женщин, бывших сотрудников и свидетелей.

– С каких это в стакан? – выпалил я. – Ты чего, старшой? Попутал?! Я тебе не свидетель, не мусор. Сажай к братве! В стакан не сяду.

В это время джигит, предчувствуя что-то недоброе, нырнул ко мне за спину.

– У тебя «особая изоляция» стоит!

– Ошибка, старшой! Меня два года вместе со всеми возят.

– Ты с шестого спеца. К нам какие вопросы?

Убедившись в непреодолимости тупоголовой милицейской решимости, я под настороженные взгляды, шевелившиеся в мелкой сетке решеток-дверей, полез в металлическую конуру. Закупорив воронок, отдали команду на выезд. Как только машина выскочила из подвала суда, на крыше завыла мигалка, разгоняя скучающих в пробках граждан. Кузов раскачивало, прикорнуть было невозможно, как и просто расслабиться, поскольку голова, ощутив под собой свободу размягшей шеи, начинала маятником биться о жестяные стены. Сквозь дырку-глазок в двери стакана я мог разглядеть лишь новенький «Калашников», лежащий на коленях пухлого прапора. Боль стала нарастать, в ушах снова поднялся тяжелый гул, сдавливающий перепонки. Мышцы, скрученные винтом застывшей позы, от напряжения и усталости, казалось, вот-вот начнут лопаться гнилой пенькой.

Прошел час. Кто-то спросил у вертухая время, тот ответил. Глаза метались по душному мраку в инстинктивном поиске света, натыкаясь на позорный шеврон, мелькавший в дверной дырке.

Еще час, может, меньше, может, больше. Я выблевывал боль. Меня тошнило криком и отчаяньем. При этом голову я старался пристроить между коленями, чтобы вконец не испачкать судебно-выходные брюки. Ни платка, ни салфетки, ни воды. Только постановление суда о продлении сроков содержания под стражей, скрепленное белой ниткой и жирным оттиском печати. Оно и выручило. Боль вернулась сторицей, злыми вшами въедаясь в виски, темень, лоб. Тело окаменело, напоминая о себе лишь судорогами от холода и оцепенения. Взгляд замер, уткнувшись в дырку, затуманенную табачным смогом. Выражение моего лица было, наверное, похоже на посмертную маску. Если бы стороживший нас мент имел интерес к физиологии, то в дырке он разглядел бы полумертвого зека. И в этой уже, казалось, почти мертвой и закостенелой оболочке на углях чувств закипала желчь разочарования и злобы.

О чем я думал? Я никогда ни о чем не жалел. Жалеть себя – самоубийство воли, пепел надежды, окоченение духа… Но я сломался. Чаша тюремной бесконечности, до сих пор перевешиваемая борьбой и любовью, разом рухнула вниз, утаскивая меня в вонючий мрак земной преисподней. Мысли одна за другой рубили жилы характера, превращая личность в тухлый кисель сомнений и ропота.

«Ваня, стоили ее твои страдания? Зачем ты вернулся к ней в Москву, зная, что все закончится погребом? – Запоздалые вопросы к самому себе дробили сознание. – Стоило ли это того, чтобы через полгода тебя забыли и предали? Она тебя погубила, и ты знал, что так будет! Но мог ли догадываться, что так скоро и подло? Мог, но не захотел, цепляясь за чувства, которые жгли тебе душу». Жалел, проклинал и отрекался. Я пытался молиться, но спасительное слово тонуло в сатанинском ропоте. Рассудок дал течь, я испугался спятить, но поток жалостливых проклятий не подчинялся ни разуму, ни духу. Тогда я решился попробовать перебить его болью физической, резкой и рваной. Я сломал шариковую ручку, получив острый пластмассовый зуб с пилообразными заусенциями. Резал чуть ниже локтя, со спасительным восторгом стачивая прозрачный пластик о живой рубец, сочащийся кровью…

Эпилог

Через месяц меня освободили. Верховный суд посчитал продление сроков незаконным и отпустил на поруки депутатов. Четвертого декабря я вышел из парадного входа изолятора. Глаза слепили вспышки журналистских камер. Я жадно дышал волей, обнимая родных. Потом домой к родителям, где я не был три с половиной года. Вспомнил ее, постаравшись тут же притравить неуемную ностальгию уксусом равнодушия. Семья и неразбежавшиеся друзья, словно договорившись, о ней не поминали. Терпения и гордости хватило на сутки. Я набрал цифры, которые память хранила бесценной реликвией. Номер оказался заблокирован.

«К черту», – отдалось в душе холодным лязгом, но еще неделю прокопался в социальных сетях, пытаясь выискать Наташу. Тщетно. Зачем искал? Затем, что все еще любил и устал с этим бороться.

В череде новогодних выходных я не вылезал из ночных клубов, наслаждаясь шумом и женским многообразием. Вася, вызвавшись ознакомить вчерашнего зека со всей злачной движухой, неутомимо таскал меня из шалмана в шалман.

Кунсткамеры с переизбытком кокаиновых рож, «дырявых» пижонов и девок, озабоченных дурью и похотью, быстро приелись, но заключать по ночам себя добровольно в четыре стены я не мог. Пьяный и вымотанный, я добирался до дома под утро, умирая до обеда следующего дня с малознакомой возлюбленной.

Очередной субботней ночью за барной стойкой я закидывался полтинниками под гул ретро-шлягеров. Вася растворялся в хмельной нирване в другом конце зала. Кто-то неуверенно коснулся моего локтя. Я обернулся и отчего-то вздрогнул, не без труда узнав в улыбающейся мне девушке Наташину подругу.

– Ваня, привет! – Она театрально повисла на шее. – Глазам своим не поверила. Тебя отпустили?

– Уже как месяц. Лена, а ты как?

– Нормально. – Она говорила, широко открывая рот, словно призывая читать по губам.

– Здесь-то с кем? – с невнятной надеждой крикнул я, сопротивляясь стонам АББЫ.

– С подругами!

– С Курченко? – бросил я наудачу.

– Жалко Наташку! – Она то ли не услышала, то ли не поняла, изобразив на лице наигранную грусть и волнение. – Ты был у нее?

– Нет, какой смысл? А где она? – прозрачное серебро обожгло горло.

– На Кунцевском, – растерянно пробормотала девушка мне в ухо.


У стеклянного подъезда гламурным винегретом перетаптывалась публика, стараясь угодить озябшими улыбками фэйс-контрольщику. Я не плакал, просто текли слезы, задуваемые новогодней вьюгой. Чуть поодаль курила Лена, прикусывая губы и в небо забрасывая глаза, стараясь удержать потекшую тушь.

Следствие установило, что Наташа выбросилась с технического балкона одиннадцатого этажа, в семи шагах от своей квартиры. Алкоголь и наркотики в крови не нашли. Труп без следов насилия и борьбы обнаружили в четыре утра, а вечером того же дня в кормушку нашей камеры мне просунули ее последнее письмо.

РОДИНА ИМЕНИ ПУТИНА

Кто не был, тот будет.

Кто был, не забудет.

До Сибири этап шел две недели. Лето выдалось жгучее, жестокое градусом, разъедающее солнечной кислотой воспаленные тюремным полумраком каторжанские сетчатки. Скромный провиант из расчета на два-три дня пути вышел. Баланда, прописанная в «Столыпине», отдавала мочевиной и гнилью. Но и есть не хотелось. Жара! Пот соленой жижей стелил глаза, забираясь даже под веки. Клетки наполнял тяжелый, ленивый гул полусвязной речи с паскудным скрежетом матерщины. Лица, подернутые липкой, лоснящейся пленкой, словно флюгеры, ловили спасительные сквозняки набирающего обороты состава. Каждый полустанок тягучей болью нарезал изможденные уродливые улыбки.

Очередная транзитная тюрьма была встречена зеками с большей радостью, чем придорожная гостиница водителем после суточной, не смыкающей глаз рулежки. Мечтали выспаться, поесть, размять затекшие конечности, скинуть письмишко родным, отогнать маляву подельникам.

Пересыльный централ не отличался гостеприимством. Шмон был суровый. Остервенело перетряхивались сумки, прощупывался каждый клочок одежды, из подкладок которой вырезались аккуратно зашитые сим-карты и купюры. Не побрезговали вертухаи заглянуть и в «воровские карманы», выуживая из анальных дыр упакованные в презервативы наркоту, трубочки наличности и телефоны. После формальных процедур столичными арестантами утрамбовали несколько хат.

Камера «217» могла вполне сойти за наглядную агитацию каторжанских ужасов царской России, ибо обитавший в ней интерьерчик сохранял свою первозданность со времен декабристских кандальников. Кирпичные своды, отдаленно напоминающие Бутырскую тюрьму, обостряли у знакомых с ней не понаслышке ностальгическую изжогу. Каменную кладку, словно штукатуркой, обволакивал жирный слой копоти, раскрашенной серо-зелеными паутинками грибковой плесени. Серая краска, пузырившаяся на стенах, периодически вытравливала живописные экзерсисы сидельцев вперемешку с вычурной арестантской философией. С каллиграфически выведенной рядом с дверью истиной: «посеешь поступок – пожнешь характер, посеешь характер – пожнешь судьбу» соседствовал хлесткий, как плевок, афоризм: «сколько насрал – столько и съешь».

Публика, вселившаяся в камеру, была способна затмить не последнюю московскую тусовку своими манерами и запросами, которые вредной привычкой еще терзали души столичным зэкам. Помимо дюжины блатных быков и наркоманов хату принялись обживать раскулаченные олигархи, разряжавшие мрачный хозяйский смог яркими пятнами модных футболок. Общество подобралось вполне интернациональное: стремяги – в основном грузины, спортсмены – все нашенские, коммерсанты – русские, евреи и пара армян. Шконки были распределены по мастям и характерам. И хотя на пятидесятиголовый коллектив приходилось всего тридцать вакантных нар, удалось обойтись без лишней суеты и раздражений. Пятнадцать железных кроватей заняли блатные и приблатненные, остальные шконки были расписаны под две смены. Еще остатки: опущенные и пидарасы привычно-покорно забились под шконари.

– Лампочка! – сиплым голосом окликнул уже немолодой тучный зэк маленького человечка, выглядывавшего из-под соседних нар. – Сюда иди!

Тут же из-под шконки вынырнула здоровенная шелудивая голова на короткой шее и с ушами на ширине плеч. Лицо человечка, благодаря постоянно приоткрытому рту и выпирающей нижней челюсти, было похоже на снегоуборочную машину и выражало юродивую услужливость без оттенка человеческого достоинства. Тонкие жилистые руки, словно коряги, переломанные в локтях, разъедала гнойная короста. Лампочка, прозванный так за огромную несуразную башку, источал селедочную вонь.

Определить его возраст представлялось весьма затруднительным. Глаза, затуманенные собачьей радостью, и лицо, разбитое внутренним нездоровьем, скрывали подлинные годы этого странного пассажира. Рахитизм, скрутивший дряблое тельце невидимой жесткой проволокой, позволял угадывать прожитый век с погрешностью лет в десять. Однако, несмотря на уродливую конституцию, походка у Лампочки была поистине строевой, хотя при каждом шаге его травоядные глаза судорожно дергались, словно от резкой боли.

– Давай разгружайся! – Блатной с плохо скрываемой брезгливостью указал на парашу.

Лампочка, вняв призыву, тем же стройным шагом караула «вечного огня», почеканил на дальняк. Минут через пять он вернулся. Лицо обезображивало вымученное блаженство. Лампочка выложил на край шконки блатного две «Нокии» и, дождавшись одобрительного кивка, вновь полез на свое место.

– Да, Андрюха, ценный у тебя кадр, – отплевываясь потом, восторженно воскликнул сосед. – Только сильно вонючий, загнал бы черта помыться.

– Ага, чтобы мусора и к нему залезли. А так брезгуют.

– Чесоточный?

– Неа. Псориаз, лишай какой-то. Чесотки нет. Короче, до Калуги ехал с нами лепила один, ветеринар, по кетамину закрыли. Он Лампочку посмотрел, сказал, что кожа гнилая, но не заразный. Зато вертухаи, когда карту его видят, вообще близко не подходят.

– А чего так?

– Ха-ха. Турбович. Главное, чтобы он у меня этапом не сдох. Кишка задубеет – хрен достанешь.

Турбовичевыми называли больных одновременно СПИДом и туберкулезом. На тюрьме почти каждый вичевой из-за постоянной влажности непременно ловил тубик. Хотя правила и требовали отдельного содержания подобной категории зэков, но, как и все правила, они повсеместно нарушались.

– Как турбович? – дрогнул сосед.

– Вася, не нервничай ты так, на красоте отражается. Жить с ним не предлагаю. Я когда в «Крестах» сидел, у меня такой способный молдаван был. Погоняло – «Депозит», у него в «воровской карман» тысяч сто влезало свободно. По три дня мог не вынимать. Эх! Полжизни бы отдал, чтобы в «Кресты» вернуться.

– Да и в столице не плохо сидится. Я на «Матроске» первый раз в жизни черную икру попробовал и этот, как его, на «х» коньяк, французский.

– Олигарх обломился? – с насмешливой завистью потянул каторжанин.

– Типа того. Сижу я в общей хате. Человек тридцать. Хрен без соли доедаем. И тут под вечер заезжает пассажир, растрепанный, но спокойный. И так культурно заявляет, мол, «я – Валя Некрасов (это который хозяин «Арбат-Престижа»), перекинули меня к вам с «шестого спеца». Уважаю ваши понятия, поэтому сразу хочу обозначиться, я – пидарас! Мне объяснять ничего не надо, все знаю. Готов жить под шконкой или, если позволите, где-нибудь отдельно возле тормозов. Сам ни к чему не прикасаюсь, ну и вам ничего предложить не могу». Смотрящий только руками развел, показал ему нары возле параши, где Некрасов вполне уютно устроился. Через полчаса вертухай притащил Вале телефон, а наутро у Некрасова под шконкой уже разлагался ресторанными ферамонами толстый баул. Ну, Валя от всего понадгрызал – глотал аж бугры по спине скакали, сожрал все устрицы, залив их из горла каким-то «Шато» в пыльной бутылке и завалился спать. Вечером, забрав слегка потравленные пидором деликатесы, мент притащил новый рюкзак, на этот раз с пекинской уткой, сушами и вискарем. Валя поужинал, подравнялся двумя дорогами кокаина и принялся трещать по телефону. Терпение у блатных лопнуло, зовут к дубку Некрасова. Тот смиренно подходит, аккуратно так, опасаясь кого-нибудь задеть и к чему-нибудь прикоснуться. Ему самый блатнючий грузин, Лашой звали, заявляет: «Валя, то, что ты пидарас, это еще надо обосновать! Короче, не наговаривай на себя, братуха!». И зажил Некрасов порядочным пацаном…

– А вы мышами на пищеблоке! – презрительно усмехнулся собеседник. – Ключи от ж… на кишку променяли?

* * *

Камера была похожа на винегрет: разномастные и разные по твердости человеческие души томились в собственном соку – резкой смеси потов и характеров. Ближнюю к двери нижнюю шконку делили банкир Гинзбург и молодящийся армян, стесняющийся своего отвалившегося пуза и не выпускающий из рук расчески. Армяна закрыли за мошенничество. В своем родном Ростове-на-Дону, представившись лоховатому коммерсу помощником министра культуры Федерации, он пообещал тому за сто тысяч евро сдать в долгосрочную аренду городскую филармонию. Но помимо денег Саакяна увлекала роль, которую он играл. Играл упоительно, играл страстно, перевоплощаясь из скромного рыночного барыги в государственную аристократию. Своим счастливым билетом Саакян считал женитьбу на пятидесятилетней особе по фамилии Шереметьева. Нисколько не гнушаясь двадцатилетней разницей в возрасте, армян пленил родового отпрыска горячими горскими признаниями под нескончаемое горячительное, к которому дворянка имела наследственную страсть. Окольцевавшись, Саакян тут же сменил свою опостылевшую фамилию на супружнюю. Три недели спустя Шереметьев-Саакян заканчивал свой медовый месяц в следственном изоляторе, откуда смс-ки своей алкоголической половинке он подписывал не иначе как «Граф».

Соседство с Гинзбургом Саакяна тяготило. Пассажир попался, мягко говоря, чудаковатый. Устроившись на краю нар, он не лежал, но и не сидел. На вид спящий, но с открытыми глазами, закатанными, словно у филина, приспущенными веками. Взгляд был наполнен полугорем-полусчастьем, что отражалось в движении губ. Они то подергивались усмешкой, то обнажали нижние уцелевшие зубы вместе с рыхлой, изъеденной болячкой десной. Эти гримасы касались лишь мыслей, калейдоскопом сотрясавших сознание Гинзбурга. Время от времени банкир бесцеремонно ковырялся в носу, вытирая палец о рейтузы с характерными цветовыми разводами.

Когда-то выпускнику экономического факультета МГУ Саше Гинзбургу тамошняя профессура прочила блестящую карьеру. И не ошиблась. С красным дипломом и лестными рекомендациями Сашу на зависть однокашникам взяли в «Менатеп», впоследствии ЮКОС, где тот уже благодаря природной сметке и фамилии стремительно попер в гору, скоро выбившись в топ-менеджмент компании. Полуголодная студенческая романтика сменилась сладким олигархическим цинизмом со всеми атрибутами благоденствия современной российской элиты. Пентхаус на Патриарших, дом в Жуковке, квартира в Монако… Но стенам завидуют дураки, кто поумнее – детям. Семейство Гинзбургов – полная чаша. Жена, дочь и сын – погодки, тринадцати и четырнадцати лет. Хозяйку звали Алисой, в девичестве Миркина, из семьи директора закрытого советского КБ. Они познакомились на втором курсе в стройотряде, через год поженились.

Арест был тихий, со времени разгрома ЮКОСа прошло уже два года. Наручники одели в кабинете следователя по особо важным делам в здании Генеральной прокуратуры, что в Техническом переулке, куда банкира заманили повесткой. После прожарки в петровских застенках Гинзбурга прописали на «Кремлевском централе» – ИЗ 99/1. Ни связи, ни дорог, да и письма доходили через раз. Первой почтой Саша получил драгоценные фотографии жены и детей. Алиса писала часто, не скрывая тоски, которая для Гинзбурга являлась свежим признанием в любви спустя почти двадцать лет брака.

Первые три месяца банкира перекидывали из хаты в хату, как говорится, «посадили на трамвай», не давая толком привыкнуть к новым попутчикам, придышаться и оглядеться. Потом, наконец, забросили в душный тройник, где забыли про него на полгода. Сокамерниками Гинзбурга стали свежепосаженный таможенник Козин и молодой грузинский стремяга Михо. Парню было двадцать пять, сидел за грабеж второй ходкой, не в меру блатовал, двумя синими перстнями вызывая у далеких от понятий соседей трепетное уважение. Михо усердно уничтожал банкирские дачки, взамен преподавая Гинзбургу тюремную азбуку. Вскоре Саша, способный к познанию, владел в теории, что значит «спросить» как с «понимающего», а как с «гада», и чем отличается «козел» от «петуха». А на практике лихо крутил четками, которые Михо замастырил из хлеба. Тронутый участием своего блатного друга, Гинзбург, не стесняясь, изливал ему душу, разбавляя тюремную грусть вольной сентиментальностью. Через пару месяцев Михо из камеры забрали. Расставались как братья. Михо продиктовал номер мамы, обитавшей в предместьях Гори, а Саша каллиграфическим почерком вывел цифры своих адвокатов и Алисы. Банкир скучал по стремяге, и, когда на очередном свидании адвокат принес привет от Михо, выпущенного на свободу, Саша весь вечер травил себя чифирем, отмечая счастливую весточку. К блатному привету прилагалась просьба выделить субсидию в размере трех тысяч бакинских рублей. Гинзбург, недолго думая, распорядился выделить три с половиной.

Еще с полгода промурыжив банкира на заморозке «Кремлевского централа», следствие за оперативной ненадобностью перевело Гинзбурга на Бутырку, где Саша тут же обзавелся телефоном и милицейскими «ногами», которые за сто баксов через день таскали жирные баулы с ресторанной снедью и полувековыми коньяками. Вместе с крепким градусом и голосами семьи, журчащими в трубку, к Гинзбургу вернулась жизнь, надежда и упрямая вера в свободу. Как-то Алиса между прочим пожаловалась, что у Илюши серьезные трудности по учебе в элитном лицее, который Гинзбурги щедро спонсировали. Саша «включил» строгого отца и потребовал к телефону сына для внушения. На вопрос: «Илья, что происходит?», звенящим детским грассирующим голоском донеслось: «Все фуфло! Училка, сука, грузит как самосвал! Хочет на лыжи меня поставить. Ха! Заманается пыль глотать». Услышав подобное мурчание, которому позавидовал бы всякий начинающий зэк, из уст собственного чада, Гинзбург забил тревогу. Но поскольку Алиса недоумение супруга тут же переадресовала к нему самому, заявив, что Саше надо реже общаться с сыном, Гинзбург принялся обзванивать родственников и друзей. Правда разрушила сознание банкира, когда он узнал, что Алиса живет с каким-то молодым кавказцем Мишей.

Все было просто, пошло и банально. Номер жены, который Гинзбург оставил своему соседу, испепелил счастливый мир банкира. Он решил повеситься. Даже сплел из носков канатик, как учил его Михо. Ночью пошел на дальняк, закрепил самодельный шнурок на металлической трубе, снял шлепанцы, стал на край параши. Затянул на шее свои бывшие носки: нейлон скользко резанул оттопыренный кадык. Гинзбург поперхнулся. Стало вдруг страшно. Он испугался не смерти – ни с чем расстаются легко. Он испугался боли. Саша заплакал, вытаскивая из петли свою кривую шею. Гинзбург сел на край чугунной параши. Со слезами пришло спасительное помешательство. Сумасшествие стало альтернативой самоубийству. Убегая от реальности, одни спасаются смертью, другие – безумием… На три месяца банкира списали на тюремную дурку. Здешние мозгоправы витиевато постановили, что у банкира всего лишь обострение наследственной шизофрении, которой страдала мать подследственного, и что Гинзбург вполне может предстать перед судом. Начальник дурдома, беседуя тет-а-тет со своим пациентом, пытался предложить ему за тридцать тысяч долларов официальное заключение о невменяемости, но, поскольку банкир был действительно невменяем, разговор не получился. И Гинзбурга вернули на Бутырку. Вскоре ему пришла малява с соседнего продола: «Саня, я в камере 724, подогрей по-братски. Михо».

* * *

Над банкиром «ехал» Влад Кудрявцев. Невысокий, сухой и жилистый парень источал тихий покой, которым невольно заражались соседи. Как бывшему адвокату удалось забронировать отдельные нары в переполненном человечиной «трюме», кроме смотрящего, никто не понимал, но вслух этим вопросом задаваться стеснялись. Ему было около тридцати. Казалось, он существовал отдельно от этого тюремного смрада, его не трогали страдания, не сжирала общая обреченность. Но при этом парень, словно юродивый, испытывал странную эйфорию от собственного горя и одиночества. Влад тяжело шел на общение, стараясь не впускать в свой чудной мир чужие уныние и апатию. Днями напролет он занимался кундалини-йогой, молился, читал и что-то много писал в толстый блокнот дешевой серой бумаги. Раз в день Влад обращался к письмам жены, словно к справкам о фантомных болях в сердце. Он знал их наизусть, даже помнил музыку ее почерка, мог закрыть глаза и вспомнить дрожь изгиба пера, иногда нервно выскакивающего за поля линованного тетрадного листа:

«…Прошло уже две недели, и это уже очень долго. Я безумно скучаю по тебе, и очень хочу тебя видеть, слышать… Я часто смотрю на твою фотографию и те наши новогодние. Они такие смешные. До сих пор, когда я смотрю на тебя, то должна сначала привыкнуть к тебе, и это всякий раз. Я должна перестать стесняться твоего взгляда. Ты всегда смотришь на меня с вызовом, и я робею. Чудно, наверное! Я безумно люблю твои бархатные глаза, опаленные темными, шелковистыми ресницами, их так много, и зачем тебе столько? Люблю твои очерченные губы, ну, просто очень картинные! Я помню и знаю всего тебя, мне кажется, до песчинки. Я закрываю глаза и взглядом провожаю, стараясь ничего не забыть. Меня это как-то успокаивает… А в голове только «когда мы будем вместе?». И больше ничего не надо. Без этого все становится пустым и бессмысленным. И вот уже почти год я не вижу своего наступающего дня, настоящего – без тебя, я не представляю всей своей жизни – без тебя. Мне не нужна такая жизнь, в которой тебя нет!


…Была плохая погода, лил дождь, темно, и я слушала музыку, просто инструментал, без слов. Сильная музыка, она всегда рождает в воображении образы. И под эту музыку я стала вспоминать все те места в Москве, где мы с тобой были. Воспоминания выстроились в кадры. Наверное, я бы начала с панорамы Москвы. Конечно, это была бы осень, очень теплая, солнечная. Легкие желтые шторы, выбивающиеся из балкона на Полянке. А я такая, какая есть сейчас, стою внизу и смотрю на этот балкон, но уже не могу туда подняться…


…В четверг я приезжала в суд, искренне надеясь тебя увидеть. А потом время вышло, и никого кроме меня не осталось, я поняла, что сегодня не свидимся. Я вышла из суда и тупо стояла на одном месте, идти никуда не хотелось. Потом я выключила телефон и поехала к метро. Захотелось спрятаться в толпе, но как назло в это время народу в подземке оказалось мало. Я стояла у платформы, пропуская состав за составом, просто стояла и тупила. Женька последнее время называет меня «мультяшкой», потому как он считает, у меня «невозможная» прическа, вместо лица одни глазищи и маленькое тельце. Хотя в тот момент я, наверное, так и выглядела, эдакое задумчиво-глуповатое существо. Наконец, я зашла в вагон и всю дорогу думала о тебе, думала о том, что ты делаешь, как сидишь, какой у тебя взгляд и все такое… Думала, доходят ли до тебя мои мысли, мое разочарование, мое одиночество. И я страстно жаловалась тебе на это. А потом, меньше чем за секунду, в меня, не знаю, как это описать, но будто «вдохнули» жизнь, и я почувствовала, что это ты, что ты думаешь в эту секунду обо мне и говоришь со мной. Ты, наверное, думаешь, что я совсем сбрендила, просто я всегда стараюсь настроиться на тебя, поймать твое настроение, мысли и на этой волне передать свое. И так со мной происходит довольно часто, но так сильно и явно впервые. Когда меня что-то мучает или тревожит, я всегда мысленно обращаюсь к тебе, и постепенно мне действительно становится легче. Потом я вышла из метро, включила телефон и пошла на автобусную остановку…


Ты всегда помни и знай, что я люблю тебя больше всех на свете! То, что было сегодня в суде, наверное, в какой-то степени сломало меня, вырвало из меня одним махом всю веру, и стало внутри очень глухо и пусто. Я хотела умереть в этот момент, но понимала, что сделать этого не могу. Почему судьба так жестоко отрывает тебя от меня. За что?! И нет больше веры. Все сгорело в одну секунду. Я хотела тебе что-то сказать, но от слез, от злобы на это бесчеловечье и подлость не смогла… Ты прости, прости, что я такая слабая. Но все это лирика, пустословье, горькая обида. Но знай, что мне плевать на время, расстояния. Я дождусь того дня, когда мы всегда будем вместе. Значит, надо еще подождать, нужно терпеть. С первого дня нашей встречи я поняла, что только ты делаешь меня счастливой, так есть и сейчас, так и будет. Я знаю, ты очень сильный, но тем не менее не отчаивайся. Тебя здесь все ждут и дождутся. Я еще больше стала верить, что все будет хорошо. Ни на миг не забываю о тебе – ты мой смысл, моя душа и жизнь! Ты только не забывай об этом, храни в себе этот свет! Надо бороться за справедливость, бороться, чтобы быть услышанным. Сдаться – значит умереть! Я хочу, чтобы это письмо, эта весточка, хотя бы немного тебя отвлекла и успокоила. Я всегда с тобой всеми своими мыслями и чувствами, всем своим сердцем. Молюсь за тебя каждый вечер, чтоб Бог не оставлял тебя. Если сможешь, то есть захочешь, напиши мне хотя бы пару строк. Я очень сильно люблю тебя. У нас все будет хорошо…».

* * *

– Шереметьев! – со скрежетом, потонувшим в камерной суете, откинулась «кормушка», обнажив грациозные скулы местного врача – женщины глубоко за тридцать, из местной сибирской чухни.

– Я! – подорвался армян, шустро соскочив со шконки.

– Какой «я»?! – злобно хохотнула врачиха, по ослиному задрав зубы, нескромно выставляя напоказ железную фиксу. – Ше-ре-меть-ев!

– Женщина, я Шереметьев! – не сдавался Саакян.

– Сука нерусская, шутки шутить будешь?! – цинковый клык был снова погребен под толстой губищей. – На кичу захотел? На рынке своем вонючем так шуткуй.

Под дружный смех хаты армян растеряно разводил руками, оправдываясь перед соседями: «Как объяснить, что я Шереметьев. Никакой ксивы нет!».

– Придется тебе на роже герб фамильный колоть! – заржал кто-то из быков, подхваченный остальными.

* * *

В другом углу хаты поселился вполне герметичный коммерсант, у которого липосакции требовали даже щеки. Фамилия Раппопорт вполне гармонировала с его внешним видом и мошеннической статьей, по которой Натаныча и гнали по этапу отбывать свою пятерку. Он уже давно научился страдание превращать в философию. В тюрьме ничего не боялся благодаря врожденной наглости и твердому убеждению, что ушлость и деньги сильнее понятий. Поэтому он смело гнобил быков и хамил блатным, каждый раз в последний момент ловко соскакивая с прожарки. Хотя порой ему и доставалось, но доставалось редко и не в морду. К подобным случайностям Раппопорт относился как к неизбежности, переживая их с улыбкой и упорством.

Его сожителем по нарам оказался калмык – участник пятигорской группировки, здоровенный, мясистый, недалекий, но духовитый. Парню недавно перевалило за тридцатку. И без того малоэстетичную физиономию украшал расплющенный нос с торчащими вывертом ноздрями, как у демона из японского эпоса. Маленькие степные глазки дружно постреливали морзянкой – верный признак боксерского прошлого. Уголовника звали Балдан. Прямой, как рельса, деревянный, как шпала. К знаниям Балдан тянулся не слабее, чем к воровскому, но и там, и там все безнадежно упиралось в железную дорогу. Балдан и Раппопорт приятно нашли друг друга. Калмык хотел подучиться, еврей – поглумиться. Первым делом Раппопорт закалил в бандите уважение к сединам и мощному интеллекту, вторым – сочувствие к еврейской судьбе, сломанной милицейским антисемитизмом и тяжелыми недугами. После этого у Балдана автоматически отменилась потребность спать на шконке в положенную смену: добрую половину прав на сон калмык уступил мошеннику. Однако спустя несколько дней Балдан начал раздражать Раппопорта своей бесцеремонной и неуместной любознательностью. В более остроумные собеседники Натаныч взял унылого коррупционера-чиновника, погоревшего на распределении каких-то квот. Чиновник всего боялся, вел себя зашуганно-скромно, но прекрасно играл в шахматы, составив бойкую партию Раппопорту. За баталиями неотрывно следил Балдан, на котором мошенник срывал зло за проигрыши. Натаныч бил по больному, заводил разговор, в котором калмык понимал лишь предлоги и союзы. Надо отметить, что и сам Раппопорт понимал не намного больше, но беззастенчиво грузил Балдана «концептуальностью», «синергетикой» и «пассионарностью». Калмык злился, но виду старался не подавать.

– Россия – говно! Валить отсюда надо! – тяжело вздыхая, резюмировал Раппопорт, поставив шах чиновнику, на что тот одобрительно кивнул. – Балдан, ты как думаешь?

– У меня такие же мысли, – осторожно ответил калмык.

– Какие у тебя, колхозника, могут быть мысли? – неожиданно рубанул Раппопорт.

– Как ты меня назвал?! – Белки узких глаз резко воспалились.

– Потому что фуфло ты двинул! – не растерялся мошенник.

– Какое фуфло? – буксанул калмык.

– Только заднюю сейчас не надо включать. Ты сам сказал, что у тебя есть мысли.

– Ну?

– Что ну? Чтобы иметь эти самые мысли, надо уметь мыслить.

– А я мыслю! – рычал бандит.

– Ну, как же ты, Балданушка, можешь мыслить, если даже не знаешь, что это такое?

– Как не знаю? Знаю! – не отступал калмык.

– Хорошо. Тогда скажи, что такое мышление?

– Эта… – промямлил вконец запутанный Балдан.

– Не знаешь? Во! Это даже Вася знает, – Раппопорт подмигнул чиновнику, уже будучи осведомленным о его дипломе философского факультета с отличием.

– Мышление есть рациональная способность структурировать и синтезировать дискретные данные путем концептуального обобщения, – не моргнув глазом, выдал чиновник.

– Ну, видишь, все как просто, Балданушка, – Раппопорт снисходительно похлопал по плечу калмыка. – Ты хоть запомнил или еще повторить?

Калмык промолчал, но обиду закусил, прицелившись на отместку своему сожителю. А Раппопорт продолжал разглагольствовать о судьбах нации, не замечая всполохов злых раскосых огоньков.

– Страна дебилов! – распалялся мошенник. – Здесь же девяносто процентов – это быдло.

– Подожди, – рявкнул Балдан. – Подожди! Вот мы втроем сидим. Девяносто процентов быдло? Это ты к чему сейчас ведешь?!

– Ну, а ты сам кто такой? – взвизгнул Раппопорт.

– Я не понял, он меня быдлой назвал?! – подскочил со шконки калмык, призывая общественность в очевидцы.

– Да не волнуйся, быдло тоже люди… – попытался реабилитироваться Раппопорт, и, сопоставив угрозы и риски, судорожно рванул головой в сторону подальше.

Но было поздно. Калмыцкий кистень из костей и кожи перекраивал и без того мало приличный портрет мошенника. Хата замерла, затаив дыхание, ожидая продолжения. Но бандит увлекаться не стал. Раппопорт, закинув голову, чтобы не расплескать кровь из разбитого носа, пошкандыбал утираться на дальняк.

* * *

К генеральской форме Слава Раппопорт всегда относился с чрезмерным пиететом. Наверное, сказывалось, что генералом был его дед Моисей Раппопорт, заведовавший снабжением рабоче-крестьянской армии. В 1936 году за пару отправленных не по назначению эшелонов с мукой Моисей Абрамович пал жертвой сталинских репрессий. Бабушка Славы, на которой числилось две дачи в Переделкино и три квартиры на улице Горького, поневоле переехала в Соликамск, откуда уже не вернулась. Их сын, не желая быть родственником врагов народа, написал отказную от сгинувших родителей и поменял фамилию. Своим детям он поведал о легендарном дедушке, лишь когда его имя появилось в списках реабилитированных мучеников сталинского террора. Подрастающий Вячеслав был слезно тронут, вернув себе наследственную фамилию героя, не без прицела, конечно, на заветную эмиграцию в Святую Землю. Однако с развалом Союза мечты об израильском гражданстве померкли на фоне зарева отечественного капитализма. Слава крутил наперстки, фарцевал джинсой, кидал лохов через проходняки. Потом пошли машины: наши, не наши, краденные, отнятые, всякие. Потом замахнулся на оружие и кокаин, но вовремя ужаснулся последствиями посягательств на милицейскую монополию. И Слава вновь ударился в искусство разговорного жанра, без устали помогая гражданам радостно расставаться с наличностью. Лет через семь Раппопорт дышал в полный рост. Жил на Тверской прямо по соседству с конфискованной у бабушки квартирой, обзавелся политическими связями на уровне сотрудников аппарата Госдумы, был своим в мире театра и кино: пил с Калягиным, спал с Гурченко, серьезно задумываясь спродюссировать фильм про дедушку. Тюрьма «подпилила» Раппопорту ноги…

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4