Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Леди-босс

ModernLib.Net / Детективы / Истомина Дарья / Леди-босс - Чтение (стр. 17)
Автор: Истомина Дарья
Жанр: Детективы

 

 


Она залилась слезами.

— Вот всегда так… Всегда! Хочешь как лучше! Да что я вам, рабыня?!

Зюнька с силой воткнул ножик в доску, поморщился и сказал:

— Кончай эту оперу, Лиза… Пацана разбудишь! Тут я и заткнулась.

Просто поверить в такое было нельзя.

Но уже шлепали где-то по коридору босые ножки, на пороге, сонно морщась, встал Гришунька, в своей байковой ночной рубашонке, спросил:

— Мамочка, где мой горшок?

Я молчала, разглядывая его.. Он был какой-то квелый, с бледным, почти серым, заострившимся личиком. Его зачем-то совсем коротко остригли, отчего ушки казались большими. Ручки и ножки истончились, и он был похож на какой-то увядший росток, который пересадили из теплицы на неухоженную землю.

И глаза были перепуганные, наплаканные и какие-то повзрослевшие.

— Он хреново самолет перенес. И вообще с животиком что-то. Видно, съел не то. Я читал в справочнике… — пытался что-то объяснить Зюнька.

Но я его уже не слушала, подхватила Гришку на руки, ткнулась лицом ему в маковку и утащила в ванную. Усадила на горшок и села рядом, на пол, взяв его руки в свои.

Он сидел сгорбившись.

— Ну и где же ты был, Гришка? — Наверное, я спросила то, чего спрашивать не стоило.

Он отвернулся и, помолчав, сказал:

— Я не знаю… Мы ехали-ехали, потом плыли-плыли, потом летели-летели…

Скрипнула дверь, и в ванную протиснулась пуделишка. Она присела у порога и деловито сделала лужицу.

— Вот видишь, ты просил собачку. Теперь у тебя есть собачка, — сказала я.

— Я больше не хочу собачку… — Он наморщился и только тут бросился ко мне, крепко обнял за шею и прижался, шепча:

— Я буду слушаться… Только ты меня больше не отдавай!

От него пахло чужим. И я его мыла, усадив в джакузи, налив в воду пенящийся детский шампунь, дала ему выпить таблетки, немножко угля. Потом закутала в мой банный махровый халат, который он особенно любил, и отнесла в детскую. Варечка скулила и царапалась коготками, намереваясь взобраться на его кровать. И в конце концов я ее пожалела, уложила в его ногах. Щенок почти сразу заснул. И он тоже заснул почти сразу. Я долго еще не могла от него уйти, потому что он вцепился в мои руки сильно, почти до судороги, будто боялся, что я снова куда-то денусь.

Когда я вернулась в кухню, оскорбленной Арины уже не было. Только тут я разглядела стоявший у окна кожаный чемодан, детский яркий рюкзачок и пару новых игрушек для Гришки: надувной крокодил для пляжа, собранные в башню яркие кубики «Лего».

И не без удивления увидела, что Зюнька продолжает деловито готовить судака. Довольно умело переворачивает лопаткой на сковороде шкварчащие сочные куски с коричневой корочкой и посыпает их крошевом из синего южного лука и еще какой-то зелени. Он уже извлек из багажа чистую футболку с эмблемой «харлея-дэвидсона» на груди, видно, для приличия.

Он вел себя так, будто находится в собственном доме, и в этом было что-то от прежнего Щеколдина, который всегда считал, что если не весь мир, то как минимум наш город — это его епархия, где никто не смел ему возразить и где он творил все, что ему вздумается.

— Трескать будешь, Басаргина? — спросил он. — Учти, рыбка азовская, такие в нашем водохранилище вымерли… Чуешь, как пахнет?

Я была так ошеломлена, что с трудом понимала, что происходит. Я пережила две недели одиночества, Гришка снова со мной… Но что все это должно означать? Что за этим кроется? И что дальше? Какой-то их расчет, их выгода, их условия.

— Откуда вы взялись, Зюнька? — как можно спокойней спросила я.

— Круиз по Волге. Скатились вниз, потом по каналу до Ростова… Мутер хотела, чтобы я парня родичам показал. В Таганроге и Мариуполе Щеколдиных — не считано! Дядьки-тетки, даже одна прабабка есть, Федора Юхимовна… Трухлявенькая такая! Девяносто три года. Я ее и сам не видел никогда. В общем-то классно прокатились. Теплынь, на Волге пусто, как вымерло все. Корыто это, яхта, ходкое, только качало все время, укачивало мужичка. Он совсем раскис, ничего не ел. Ну а потом затемпературил… Ну куда мне с ним? Так что я его за шкирку и в Ростовский аэропорт…

Он все бубнил, как-то нехотя, через губу, явно недоговаривая, и вдруг сказал угрюмо:

— Может, нальешь капелюшечку? Со свиданьицем? Все-таки сколько не виделись?

Я молча ткнула пальцем в шкафчики.

Он оглядел коллекцию в «винном» отделении, буркнул: «Ни хрена себе батарея…» — выудил бутылку натурального «Порто», посмотрел на просвет, вышиб пробку.

Отхлебнул из горлышка.

— Ты ж не на скотном дворе, Зиновий. В приличном доме у приличной дамы. Привыкли вы там у себя из корыт лакать! Извольте вести себя пристойно…

Я отобрала бутылку, выставила на столик посуду, фужеры, усиленно изображала гостеприимную хозяйку, а в висках все билось горячо и смятенно — что дальше-то?

— А ты все такая же, Басаргина, — ухмыльнулся он. — Все тебе не так. Все по-своему гнешь.

Наверное, мне надо было бы поосторожничать, изобразить полную приязнь к нему, может, даже кокетнуть слегка, тем более что я всей кожей ощущала, как он посматривает на меня, хотя и как бы мельком, вскользь, не прилипая зрачками, но с тем удивлением, кое безошибочно свидетельствовало о том, что он сравнивает меня теперешнюю с той тощей дылдообразной особой, которую они с мамочкой отправили на отсидку. И если честно, мне было приятно это его обалдение.

Но это был хотя и изменившийся, но тот же Зюнька, который никогда ничего не делал без выгоды для себя и своей мамочки. Но в мой дом его привел Гришунька. Если бы не он, Арина вряд ли впустила бы Щеколдина сюда. И выходило так, что Гришкой они воспользовались, как отмычкой, как поводом, чтобы подойти ко мне впритык, и ничего, кроме какой-то неведомой мне пока, но явно продуманной и новой подлянки, за этим актом мне ждать не следует. И та волна почти безумного счастья, которая накрыла меня, когда я ткнулась лицом в макушку моего солдатика, вдохнула его запах, когда он прижался ко мне всем своим тельцем, уже опадала, и все более нарастало мое недоверие, мои страхи, тревожное предчувствие, что вот-вот начнется еще неизвестный, но, как всегда у меня бывало со Щеколдиными и Кеном (а я не сомневалась, что он ко всему этому причастен), торг.

На этот раз они все просчитали безошибочно, они знали, что ничего дороже Гришки у меня нет. Но что они мне готовят еще? Я отодвинула от себя тарелку и сказала:

— Вот что, Зиновий Семеныч… Лопать твоего судака мы будем потом. Давай телись. Что все это значит? Что вы там с мамочкой еще надумали? Ты же по своей воле и пукнуть не можешь! Или это все игрушечки Тимура Хакимовича? Это же он тебя с Гришкой на своем корыте по Волге прогуливал.

Зюнька бледнел медленно, загорелое лицо его становилось серым, он долго жевал сигаретку, потом выплюнул и вздохнул:

— Вот черт! Я же знал, что все так и будет… Дура ты все-таки, Басаргина! И между прочим, полная… Может, для тебя я все еще полено дубовое… Только не полено я! И если хочешь знать, я сам себя все эти дни, как вон того судака, на сковородке поджаривал! Пока не дошло — поздно все… Опоздал я…

— Куда опоздал?

— Да всюду! Его ж для меня никогда как бы и не было. Тем более мутер все зудела: «Не твое!» Через Ирку, мол; полгорода прошло! Губошлеп ты, мол, которого на крюк цепляют… Так что я и думать про него забывал. Ну шевелится там что-то вроде головастика… Что-то такое, еще безмозглое, которое ничего не знает и не понимает! Да еще и Ирка издеваться стала, когда дошло до нее — захомутать меня у нее не выйдет: «Может, твой, а может, и не твой…» А тут недавно заявилась расфуфыренная, где-то бабок, видно, нагребла, с мутер пошушукались, а у нас как раз этот самый Кен вокруг мамочки вертелся. В общем, я не знаю, что там за толковище у них шло… В общем, приволакивает она его, перепуганного до икоты, и заявляет: «Твой!» А он уже не головастик, в пеленках, он же уже человек, понимаешь! И ее в упор не видит, «тетей» зовет… А она ему ухо выкручивает: «Мама я, а вот это — папочка!» А он ее боится, меня боится, всех боится… Мы его игрушками заваливаем, а он по ночам под кроваткой прячется и плачет. Мутер говорит: «Привыкнет!» Но я-то не слепой, без очков вижу — до лампочки ей пацан… Опять она какую-то свою игру играет, только на этот раз перед этим косоглазым хвостом виляет.

— А что ему от нее надо?

— Не знаю. У моей мутер знаешь как? «Делай это!», «Не делай того!». «Я лучше тебя знаю…» Вот и на этот раз: «Свези его куда подальше! Ну нашим покажи…» Вот я его и поволок… Только замолчал он!

Зюнька налил вина, выпил и вздохнул:

— Как немой… Молчит и молчит. И даже не плачет. У нас одна каюта была. И как-то ночью слышу, бормочет: «Мама, мама…» Я сунулся, а он горит весь. Ну что я, зверь, Басаргина? На хрен мне все эти родственные церемонии с таганрогскими шашлыками… Знаешь, до чего додумался? Если бы не ты, так его бы, может, уже и на свете не было? Может быть, он уже где-нибудь приютские макароны лопал! Думаешь, я не знаю, как она тебе его подбросила? Я про тебя, Басаргина, знаю все, что знаешь о себе ты сама, и немножечко больше… Только вот вроде бы так все выходит, что пацан там должен быть, где его нормальный дом. Нет, ты не думай, я от него не отказываюсь. Только какой я ему папочка? Стыд один… А пацан, он знаешь ведь какой! Он удивительный пацан!

— А как же… мутер? — спросила я.

— М-да… — почесал он затылок растерянно. — Мне она, конечно, врежет. Только по-другому нельзя. Ты не думай, Басаргина, я деньжат подбрасывать буду… Телка вот эта мордатая, которая его зализала, обрыдала всего, это нянька, что ли? Давай с этого и начнем: няньку я беру на себя! А вообще я знаешь как понимаю! Тут, с тобой, у него совершенно другая панорама перспективы. Москва же… Тем более ты с языком. Он у тебя в момент по инглишу залопочет… А я мешать не буду. Ну, может, только так, иногда… На часок закачусь… Если не прогоните!

Я молчала.

Конечно, я догадывалась, что дело было не только в Гришке.

В отличие от Щеколдиной-мутер, Зюнька, видно, не забыл то, что они со мной сотворили когда-то. И кажется, я сильно преувеличивала его дебильность. Всю жизнь мутер водила его на поводке, в наморднике и приучала, как бобика, выполнять ее приказы не раздумывая. Но что-то там в этом забалованном парне еще оставалось девственно-невинным и нетронутым, и, по-моему, Гришунькино одиночество, его ужас перед чужими, его бездомность так бы не тронули его, если бы когда-то в своем детстве он не переживал чего-то похожего. Если я не забыла того, о чем сплетничала Горохова, то сопливого Зюньку мутер, занятая учебой в юридическом, а затем судейскими делами, держала на расстоянии от себя, перебрасывая от одного родственника к другому, что-то там у нее не складывалось в семье с мужем — лектором общества «Знание», и несколько лет они жили отдельно друг от друга, хотя формально и оставались семьей, поскольку развод мог лишить их партийной непорочности.

Мое молчание Зюнька понял как-то по-другому. Он поугрюмел.

— Басаргина, Басаргина!.. Может, я сдуру к тебе? Может, тебя это не устраивает? Тогда скажи — как? Главное, чтобы ему было нормально! Скажи — я все сделаю!

— Балда, — сказала я наконец. — Ты же сделал!

И начала реветь.

…Мы просидели с ним в кухне до утра. Я все время бегала в детскую, я боялась, что мне все это снится. Мальчонка спал спокойно, дышал ровно. Пуделишка похрапывала, свернувшись в мохнатый клубочек в его ногах, а нянька Арина, разобиженная, лежала в дальнем углу на своей постели и, отвернувшись к стене, делала вид, что читает при ночничке «Лолиту». Наконец она не выдержала и сказала мне сипло:

— Что вы гоняете туда-сюда, будто меня нет?

По-моему, она считала, что я ее жестоко унизила при постороннем симпатичном парне, и разделить нашу трапезу категорически отказалась. Мне было как-то не до ее закидонов.

И Зюнька, и я, не сговариваясь, старательно избегали самой больной темы — как они поступили со мной когда-то. Мы словно переходили Волгу по первому тонкому льду, старательно обходя черные плешки промоин и парящие полыньи. Зюнька лишь мельком обмолвился, что Ирка Горохова уже уехала с кем-то на юга и клятвенно пообещала больше вблизи него не возникать. Так же вскользь он помянул Кена, в том смысле, что тот еще при Туманских присматривался к местным судоремонтным мастерским, заброшенным еще с девяностого года. Мастерские уже растащили в куски, на стапелях еще стояли не порезанные на лом две самоходные баржи, на которые не успели поставить двигатели и которые его очень интересовали.

Больше Зюнька ничего не знал, кроме еще одного: «По-моему, он под мутер клинья бьет…»

Чему я, зная Тимура Хакимовича и его склонность к особам скандинавско-прибалтийского типа не старше двадцати пяти, просто не поверила.

Это было как бы совершенно ненужное упоминание имен, с которыми у меня (возможно, и у него) были связаны очевидные малоприятности, и мы торопливо переключились на более приятное. Более приятным для нас с ним был наш город, наше детство. Мы с Зюнькой долгие годы шлепали в одну школу, только я его опережала на три класса. Учителя у нас были одни и те же, и мы дружно ржали, вспоминая нашего физрука по кликухе Месье, тощего, как жердь, престарелого бабника, который красил волосы, усики и баки, изо всех видов спорта признавал только фехтование на шпагах, рапирах и эспадронах и жутко любил выступать на школьных вечерах самодеятельности, гикая и сигая в летящем шпагате на учебный манекен, который протыкал своей рапирой. Костюм для фехтования, узкий камзол и короткие панталончики из белого полотна, был уже старый, и он штопал его и подлатывал, потому что купить новый по нынешним временам не мог. Фехтовальные защитные маски он тоже чинил сам, затягивая дырки проволочками, и мы боялись его фехтовальных бзиков, потому что запросто могли получить в лоб укол или проткнуть глаз.

В каждом городе есть свой сумасшедший. У нас он тоже был — привокзальный алкаш Насос, который, наклюкавшись, забирался на постамент памятника Ильичу и произносил многочасовые речи, как с праздничной трибуны, приветствовал невидимые колонны трудящихся и орал: «Привет труженикам девятого банно-прачечного комбината! Пятилетку в четыре года! Ура-а-а!» Мильтоны его не трогали, потому что это было бессмысленно: все знали, что у него есть справка из психдиспансера, и, когда он засыпал, на площадь за ним с тачкой на четырех колесах приходила мать, тихая старушка. Она грузила сынка на тачку и везла домой.

Зюнька знал все, что знала и я, катался на ледянке с того же раската, вылетая на лед Волги, ходил на «протыр» на киносеансы для взрослых, в кинотеатр «Садко», он тоже застал времена, когда никаких видиков не было, и малолеток по вечерам в кино не допускали, «смыкал» на мормышку окуньков, когда Волга заковывалась и весь город высыпал на лед, крутил коловоротами дырки для подводного лова, помнил, как громкоговоритель на набережной пел голосом молодого Кобзона «Пока я ходить умею…».

Отцы и матери города, тогда исполкомовского и райкомовского разлива, мормышками не баловались, но считали своим долгом показать себя трудовому народу и прогуливались по набережной, чинно беседуя о судьбах любимой Родины вообще и вверенного им города в частности.

На лед выезжала гуманитарная автолавка, такой синий фургон, с которого продавали, спасая от мороза рыбачков, водяру в розлив, бутеры с колбаской и красной икрой (тогда она стоила копейки), и отгуливающими выходные народами овладевало всеобщее воодушевление. Я крутилась возле Панкратыча, который, закутанный в тулуп, в меховом треухе, валенках с галошами, сидел, как памятник самому себе, на ящике над дыркой во льду, клюкал из фляжки и пытался прогнать меня в тепло, домой. Выуженные полосатые окуньки, еще какая-то рыбья мелочь прыгали по льду, я их собирала, они пахли свежо и арбузно.

Во времена идиотской горбачевской борьбы с алкоголизмом автолавку уже на лед не выпускали, закусь с колбаской и икоркой тоже куда-то пропала, но все знали, что под старым мостом сидят с пяток бабок с самогонкой в китайских термосах и продают как бы чай. Иногда на лед выезжал местный грузин, дядя Левой, у которого была будка по починке и чистке обуви возле вокзала. Он вывозил якобы подышать свежим воздухом свою бабушку, грузную старуху в черном, закутанную в платки. Бабушка сидела в кресле, поставленном на лыжи, и даже менты прекрасно знали, что под юбками у нее громадная бутыль с чачей. Менты делали вид, что жутко борются, рыбаки делали вид, что жутко их боятся, но морозище и ветер равнял всех, и все алкали из одних и тех же источников. Правда, рыбаков прибавлялось, и это было уже для многих не зимнее развлечение, а рыбалка всерьез, продукты все дорожали и дорожали, многое вообще куда-то исчезало из продажи, и зимняя свежая рыбка становилась ощутимым подспорьем для многих семей.

А как-то даже я увидела нашего Месье, который неумело сверлил лед коловоротом и, кажется, впервые присоединился к добытчикам. Академик Басаргин, дедулька мой обожаемый, тихо ржал:

— Мотай на ус, Лизавета. Чего там в Москве не придумывают, а Волга, она все еще впадает в Каспийское море… Любой указ на козе объехать можно… И Волге впадать туда же… Если, конечно, ее каким-нибудь указом куда-нибудь не прикажут повернуть! Перестройщики, мать их!..

Я досады и тревоги Панкратыча по малолетству не понимала Тогда больше всего меня волновало то, что моя соседка по парте, Горохова Ираидка, уже с гордостью напялила лифчик первого размера, а на моей плоской грудке все еще торчали два розовых прыщичка, что было по меньшей мере унизительно.

…Зюнька принес с собой то, что, казалось, осталось для меня далеко позади: мой городишко, людей, которые знали меня и которых знала я, времена, которые уже никогда не возвратятся. И оказалось, что все это было для меня не просто неповторимым, но самым главным, самым важным, и память о том, как я начиналась, чем жила и о чем мечтала, полыхнула вдруг остро и беспощадно, как будто я еще могла бы вернуться туда, к самой себе, к живому деду, тогдашней Гаше и тогдашней Гороховой, к Петьке Клецову, будто я уже не потрепанная особа двадцати семи годов, которую вынесло по кривой в столицу к делишкам, которые я не очень понимала и очень не любила, а все еще та, прежняя, беззаботная и простодушная, нетерпеливо ждущая, когда можно будет смыться в настоящую жизнь, переступить порог дедова дома, за которым — счастье…

О своих нынешних занятиях Щекоддин не распространялся, сказал только: «Немножко „покрышевал“ в Твери, в одной команде… Но мутер дала по мозгам, когда в мэры нацелилась. Чтобы не портил ей биографию. Так, кручусь по мелочам…» И стал рассказывать, как все, кто знал внучку Иннокентия Панкратыча Басаргина (а это был почти весь город), пришли в восторг и изумление, когда на обложке дамского двухнедельника появилось мое изображение. Кто-то оборотистый смотался в Москву и прикупил несколько десятков экземпляров того номера и толкал журнал с рук в три цены, а вышибленный уже на пенсион по дряхлости Месье рассказывал всем, как готовил из меня в школе классную рапиристку, хотя это было полным враньем: в младые лета я бегала на городском стадионе четырехсотку и прыгала в длину, но даже до первого разряда не добежала и не допрыгалась.

Когда под утро он собрался уходить, сообщив, что должен встретиться с каким-то московским приятелем, который обещал ему новый двигатель для катера, я, совсем размякнув, сказала ему, что он может приходить в мой дом к Гришке в любое время дня и ночи. Он, подумав, отказался:

— Лучше не надо, Лиза, пока. Он же боится меня, как Бармалея. Дрожит весь. Я позванивать буду. А там как выйдет. Чего загадывать?

Он вынул из чемодана бумажник, хотел отстегнуть денег на Гришкино содержание, я завелась, он настаивать не стал. Но когда я, проводив его до парадного, вернулась, увидела, что он успел подсунуть под тарелку на столе пачку купюр. И меня это неприятно резануло, словно он хотел нанять меня в полубонны-полумамочки для своего сына.

С Ариной мы, конечно, помирились. О Зюньке она отозвалась восхищенно:

— Какой кадр, а? Ну я прямо потащилась… Конечно, вы для него уже слишком старая, Юрьевна, а вот у меня до сих пор коленки дрожат…

С этой позиции я Зиновия Щеколдина никогда всерьез не рассматривала, но не без изумления поняла, что относиться к Зюньке, как прежде, как к подонку высшей пробы, уже не смогу.

Гришунька еще спал, а я уж включила все свои каналы: вызвала из медцентра наТверской педиатра, подключила невропатолога. Я решила устроить моему солдатику медицинскую ревизию по всем статьям. Мне казалось, что его вываляли в каких-то помойках, прикасались к нему грязными лапами, и мне еще придется долго отчищать его запачканную страхами, отчаянием и безнадежностью душу до прежнего состояния. Больше всего я боялась, что теперь он никогда не будет смеяться. Но засмеялся он в то же утро, заливисто и восторженно, и когда я влетела в детскую, он лежал на ковре, а Варечка изображала из себя грозного пса, покусывая его за босые пятки, наскакивая и лая. Половину его тапочки пуделишка уже слопала.

Узнав о том, что Гришка уже дома, Чичерюкин примчался, как на пожар. Но в отличие от меня никаких особых восторгов не выразил.

— Что-то тут не то, Лизавета, — сказал он. — Что-то мне не очень верится, чтобы этот самый сыночек без позволения мамочки себя в гуманисты записал… Это все мадам Щеколдина крутит! Она свои яйца в одну корзину никогда не кладет. У нее всегда запасные варианты для отхода в тылы заготовлены. Она же прекрасно понимала: раз Гришунь-ка у них, ты, только чтобы его видеть, на что угодно пойдешь. Вроде кнопочки, только жми на тебя… И так получается, что это тебе вроде отсигналили: мы — с добром, и ты нас не забывай… Мы уже как бы не чужие!

— О чем вы, Михайлыч?

— Вляпались они, Лизавета, с нашим Кеном. Не знаю, на чем он эту мэршу подцепил. Но похоже, во всяком случае, мои источники в этом вполне уверены, наш Хакимыч своего не упустил. Свел твою Щеколдиниху с «Пеликаном». Она почти все бюджетные деньги и городскую казну под проценты постоянно в банк перекачивает. Знаешь, как это делается. Зарплата никому не платится по году, пенсии придерживают, все, значит, Москва виновата… А денежки между тем крутятся, навар идет, и немалый… Так что неизвестно уже, чей это городишко: ее или уже Хакимыча? Он же еще Викентьевну уговаривал, мол, само все в руки идет. Обувная фабричка в банкротах, верфи почти что ничейные, земли под коттеджи вдоль Волги — только толкай… Да, между прочим, это же Кен Нину Викентьевну с городскими властями свел, когда ей территория приглянулась!

Так что их с Щеколдиной взаимная любовь и дружба вон еще откуда тянется, с девяносто второго…

На мой взгляд, наш безопасник по чекистской привычке везде видеть комбинации и враждебные "Системе "Т" заговоры сильно нагнетал. Но возражать ему было бессмысленно.

Тут к нам прибежал Гришка, ткнулся ему в коленки и закричал:

— Дядя Кузя, дай пистолетик подержать! Чич чмокнул его в макушку и сказал грустно:

— Вырастешь — еще надержишься… Гришка умчался.

— Вот что, Лизавета. — Михайлыч был очень серьезен. — Есть такая байка, что снаряд в одно место дважды не попадает. Вранье все это — я видел, попадает! Один прокол с мальчиком мы уже имеем, а береженого Бог бережет. Да и мне легче будет, вы ж как зайцы разбегаетесь, не уследишь. Так что давай-ка парня куда подальше припрячем, вместе с Аришкой… Я Костяя отдам. Лето тем более… Ну зачем ему в Москве париться?

Может быть, он что-то предчувствовал, может, и знал, но, как всегда, меня держал в стороне, но мне очень не хотелось расставаться с Гришкой, тем более что страхи Чича, мне казалось, никогда не пройдут после истории с Сим-Симом. Уламывал он меня часа два.

Он собирался отправить свою детвору и любимую кадушку на Кубань до сентября к каким-то родичам и предложил подсоединить и мою команду к своим.

Но тут уж и я кое о чем вспомнила, конечно, прежде всего о том, что я какая-никакая, а глава, и решительно заявила, что соглашусь только на Кипр, на ту самую беленькую трехэтажку, с бассейном, недалеко от Лимасола, куда просто обязано отправиться и семейство самого Михайлыча. Тем более что за границей они сроду не бывали. Он подергал ус и признался, что для него это несколько накладно.

— Фирма платит! — гордо сообщила я.

Семнадцатого июля, под вечер, караван из моего «Дон Лимончика» и чичерюкинской «Волги» прибыл в Шереметьево. И мы проводили Гришку с Ариной, обалдевшей оттого, что через несколько часов она увидит натуральных киприотов, и купившую аж четыре купальника, Костяя, чичерюкинскую супругу и всех троих отпрысков, от двенадцати до пяти лет, на чартерный рейс, помахали вслед Илу и отвалили из аэропорта.

Вечер еще не наступил, но было сумрачно от накативших на Москву дождевых облаков, с неба сеялась мелкая, как пудра, морось, от раскаленного за день асфальта поднимался пар, и, когда мы вкатились в город («Волга» Михайлыча шла впритык за мной), фонари уже включились автоматом, но их огни в ореолах только мешали толком держать дорогу. Все было мокрым, блестело и отражало огни. Даже троллейбусы шли, включив габариты.

Я злилась оттого, что мне снова пришлось расставаться с Гришкой, оттого, что Михайлыч добился-таки своего, и оттого, что лобовик замыливает влагой, а щетки работают плохо и только размазывают морось в какой-то кисель.

У перехода возле Речного вокзала медленно рассасывалась пробка, и машины ползли почти шагом, я притормозила, и тут какой-то тупорылый фордовский микроавтобус, догнав мой «фиатик», попытался вклиниться между мной и чичерюкинской «Волгой», но Михайлыч ему сделать этого не дал, вдруг часто засигналил фарами, бросил свою «Волгу» вперед и с ходу долбанул микроавтобус в бок. Удар был несильный, вскользь, микроавтобус (окна его были опущены, свет в салоне не включен, и я никого внутри видеть не могла) продолжал движение вперед, уже обгоняя «Дон Лимона» и плотно притираясь к нему с левого боку, когда «Волга» Чичерюкина резко засигналила и рванула вперед, как в прыжке, снова оттирая этого придурка на автобусике от «фиатика», втискиваясь между нами и опять врезалась левым крылом в микроавтобус, будто отшвыривая его прочь. В этот раз удар был мощнее, и я услышала, как скрежещет, вминаясь, автомобильная жесть и звучно лопается фара на «Волге».

Я еще не понимала, что Михайлыч что-то разглядел и отчаянно пытается заслонить своей машиной мой «фиат», умудрившись втиснуться между нами. На этот раз удар от его «Волги» получил в бок мой экипаж, я успела подумать: «Поддал он, что ли?» — ремень безопасности сильно стиснул мою грудь, а «фиатик» буквально вылетел через бордюр на травянистый газон. Это меня и спасло. Потому что очередь из «калаша» прошила мою машину уже в толчке, когда я вылетала с полотна дороги, и пули прошили только верх кузова и задницу «Дон Лимона». Ниже они стрелять не могли, потому что мешала «Волга». Стреляли из оружия с глушителями, слышно было только чмоканье. С хрустом и звоном осыпалось заднее стекло.

«Волгу» развернуло поперек движения, синий микроавтобус рванул вперед и направо, в парковые ворота, и поток начал останавливаться и взорвался автомобильными сигналами, как всегда бывает, когда кто-то вмажет в кого-то, — все должны стоять и ждать ментов для разборки, а виновники уже начинают таскать друг дружку за грудки.

Я не успела испугаться и пыталась отстегнуть ремень, когда Михайлыч рванул мою дверцу и прохрипел:

— Живая?!

Я хотела выбраться наружу, но он отпихнул меня назад, развернулся, закрывая всем своим грузным телом, и рявкнул:

— Назад! Не подходить!

И набегавшие любопытные попятились, потому что морда у него была страшенная, с головы текла кровь, заливала лицо, пятнала его белую сорочку, перехваченную плечевой кобурой.

Свою стрелялку он держал в руке. Потом выяснилось, что пропахало его по маковке несерьезно, не пулей — осколком пластмассового бокового плафончика, который разлетелся внутри салона от пулевого удара снаружи. Голова вообще место кровеобильное. Так что заорала я от ужаса, в общем, напрасно.

Микроавтобус нашли почти сразу, в кустах близ аллеи парка при Речном вокзале. Все было, как всегда: оружие, из которого стреляли, два автомата десантного образца были брошены тут же, даже глушители были аккуратно свинчены, магазины отсоединены и лежали рядом, микроавтобус был, конечно, угнан со стоянки какой-то фирмы еще утром, и его еще даже в розыск не объявляли. Михайлыча уже умыли и сделали ему марлевую нахлобучку, и менты нам позволили приблизиться к его «Волге». Старая колымага выглядела чудовищно, приняв на себя то, что предназначалось «Дон Лимону» и мне. Но бронированный корпус был так и не пробит, только подпорот и изувечен местами, где в глубине вмятин и царапин блестел белый металл, а спецстекла, поставленные Михайлычем на каком-то авиазаводе, тоже выдержали, правда, стеклами их назвать уже было трудно…

— Что же это? — спросила я.

— Привет от Кена, — пожал он пледами.

Мы дозвонились до офиса, и к нам прислали дежурную машину. «Дон Лимона» все еще изучали сыскари, фиксируя, что и куда попало. И когда мы ехали ко мне домой на проспект Мира, он сказал задумчиво:

— Если бы я не разглядел, что эти чижики там в автобусике в черных намордниках маячат, вряд ли бы понял, что будет… И вот что никак не могу сам себе разъяснить, Лизавета: они же мужики, прекрасно знали и видели, что за рулем — баба. И хоть бы хны! Дожили…

И только тут до меня стало доходить, что это убивали не его, а именно меня. Как Сим-Сима. И меня стало трясти.

Нас, конечно, помянули в новостях, уже утром пришел на офис факс от Кена. Как всегда, Тимур Хакимович Кенжетаев был очень далеко от места события. Он был в Мюнхене. На какой-то торговой выставке. Сообщал, что потрясен, и выражал возмущение. Желал мне успехов в труде и счастья в личной жизни. Здоровья он нам с Михайлычем не желал. Я думаю, он еще до сообщений в прессе и на ТВ прекрасно знал, что мы, к сожалению, здоровы.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18