Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Проблема Спинозы

ModernLib.Net / Историческая проза / Ирвин Ялом / Проблема Спинозы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Ирвин Ялом
Жанр: Историческая проза

 

 


Ирвин Ялом

Проблема Спинозы

Предисловие переводчика

Уважаемые читатели!

Искренне надеюсь, что вы получите от чтения книги, которую держите в руках, такое же удовольствие, какое получила я, ее переводя. Будучи по жанру историческим романом, «Проблема Спинозы» разительно отличается от большинства современных произведений того же плана, где более или менее искусно выписанный антураж исторического периода и приключения героев в стиле экшн нередко становятся самоцелью. Притом что «вкус» эпохи (точнее двух) и захватывающие сюжетные перипетии в этом романе тоже есть (равно как символические смысловые вехи и яркие контрасты, создающие стройную архитектонику текста), он еще отмечен тонким и глубоким психологизмом – «знаком качества» большой литературы. Да и могло ли быть иначе – учитывая, что автор, Ирвин Ялом, является одним из виднейших представителей школы глубинной психологии! К счастью, талант психолога и психиатра сочетается в нем с даром беллетриста – и настолько мощным, что даже учебные пособия по клинической психотерапии, вышедшие из-под пера Ирвина Ялома, читаются почти как романы.

В «Проблеме Спинозы» оба эти таланта сверкают всеми своими гранями – и первый накладывает явственный отпечаток на авторский стиль, особенно в эпизодах беседы двух как бы «психотерапевтических пар» (терапевт – пациент): Бенто Спиноза – Франку Бенитеш и Фридрих Пфистер – Альфред Розенберг. Задача Ялома – показать внутренний мир своих героев через их психологическое раскрытие в череде бесед – диктует выбор определенных выразительных средств. Так что если вам, уважаемые читатели, в какой-то момент покажется, что жившие в XVII веке Бенто и Франку в процессе «взаимной терапии» переходят на язык психиатров и психологов века XX, то это вовсе не потому, что автор «не выдержал стиль». Скорее, рисуя психологические портреты далеко опередивших свое время людей, автор именно такими необычными штрихами прибавляет им жизненных красок и приближает к нам. Так, как будто мы смотрим на них не сквозь пыльные и дымные стекла истории, а через линзу телескопа, отшлифованную с одной стороны трудами Бенто Спинозы, а с другой – Ирвина Ялома.


Элеонора Мельник

Введение

Факты или вымысел? Расставляя точки над «i»

Я пытался написать историю, которая могла бы происходить на самом деле. Стараясь как можно ближе придерживаться исторических событий, я прибегнул к своему профессиональному опыту психиатра, чтобы представить внутренний мир Бенто Спинозы и Альфреда Розенберга. Два придуманных мною персонажа – Франку Бенитеш и Фридрих Пфистер – служат вратами, открывающими вход в психику главных героев. Разумеется, все сцены с их участием вымышлены.

О жизни Спинозы с уверенностью можно сказать, на удивление, мало – возможно, потому, что он предпочел оставаться «невидимкой». История о двух его визитерах-евреях, Франку и Якобе, основана на кратком рассказе из ранней биографии Спинозы, где были описаны двое молодых людей (оставшиеся безымянными), которые вовлекали философа в разговоры с намерением побудить его раскрыть свои еретические взгляды. В скором времени Спиноза прервал контакт с ними, после чего они донесли на него рабби Мортейре и еврейской общине. Более ничего об этих двух мужчинах не известно – и может ли романист желать лучшего! – а некоторые из специалистов и вовсе подвергают сомнению достоверность подобного инцидента. Однако же он мог произойти на самом деле. Алчный Дуарте Гонсалес, которого я изобразил в роли дяди молодых людей, затаившего злобу против Спинозы, – реальная историческая фигура.

Мысли и идеи Спинозы, выражаемые в его спорах с Якобом и Франку, в основном взяты из его «Богословско-политического трактата». Вообще во всем романе я часто использовал фрагменты и цитаты из этой книги, а также из «Этики» и его личной переписки. Спиноза в роли хозяина лавки – плод фантазии, ибо сомнительно, чтобы он когда-либо занимался куплей-продажей. Его отец, Михаэль Спиноза, создал успешное импортно-экспортное торговое дело, которое к тому моменту, как Спиноза «вошел в возраст», уже переживало трудные времена.

Учитель Спинозы, Франциск Ван ден Энден, был замечательно обаятельным, энергичным, свободомыслящим человеком. Позже он перебрался в Париж и впоследствии был казнен по приказу Людовика XIV за участие в заговоре, имевшем целью свержение его монархии. Его дочь, Клару Марию, почти все биографы Спинозы описывают как очаровательную девочку-вундеркинда, которая, повзрослев, вышла замуж за Дирка Керкринка, соученика Спинозы по академии Ван ден Эндена.

Из немногих фактов, известных о Спинозе, наиболее достоверным является его исключение из общины, и я дословно воспроизвел официальный текст постановления об отлучении. Скорее всего, Спиноза никогда более не поддерживал контактов ни с одним евреем – и, разумеется, его продолжающаяся дружба с евреем Франку вымышлена от начала и до конца. Я представлял себе Франку человеком, далеко опередившим свою эпоху, предтечей Мордехая Каплана, первопроходца ХХ века в модернизации и секуляризации иудаизма. Остававшиеся на тот момент в живых брат и сестра Спинозы поддержали отлучение и прервали всякие отношения с братом. Ребекка, как я и писал, вновь ненадолго появилась в поле зрения историков после его смерти и попыталась предъявить права на имущество Спинозы. Габриель эмигрировал на один из Карибских островов и умер там от желтой лихорадки. Рабби Мортейра был выдающейся фигурой в еврейском обществе XVII века, и многие из его проповедей сохранились до наших дней.

Практически ничего не известно о том, какой эмоциональный отклик вызвало у Спинозы изгнание из общины. Мое описание его реакции полностью вымышлено – но, по-моему, это вероятная реакция на радикальное отлучение от всего, что он знал в своей жизни. Города и дома, в которых жил Спиноза, его ремесло – шлифовка линз, его связи с коллегиантами, дружба с Симоном де Врисом, анонимные публикации, библиотека и, наконец, обстоятельства его смерти и похорон – все это факты, зафиксированные в истории.

В части романа, посвященной ХХ веку, исторической точности больше. Однако Фридрих Пфистер – персонаж полностью беллетристический, и общение между ним и будущим нацистским рейхсляйтером Альфредом Розенбергом – плод моего воображения. Тем не менее, насколько я понимаю структуру личности Розенберга и знаю состояние психотерапии в начале ХХ столетия, подобные взаимодействия могли происходить на самом деле. В конце концов, как сказал Андре Жид, «история – это вымысел, который воплотился на деле. А вымысел – это история, которая могла воплотиться».

Документ, составленный одним из конфисковавших библиотеку Спинозы офицеров розенберговского АРР (Айнзацштаба рейхсляйтера Розенберга), содержал утверждение о том, что эта библиотека поможет нацистам разрешить «проблему Спинозы». Я не смог больше найти ни одного свидетельства, которое связывало бы воедино Розенберга и Спинозу. Но эта связь могла существовать: Розенберг воображал себя философом и, вне всякого сомнения, знал, что многие великие немецкие мыслители почитали Спинозу. Таким образом, фрагменты, связывающие Спинозу и Розенберга, тоже относятся к жанру «фикшн» (включая два посещения Розенбергом Музея Спинозы в Рейнсбурге). Во всем остальном, сообщая главные детали жизни Розенберга, я старался соблюдать точность. Мы знаем из его воспоминаний (написанных в тюремном заключении во время Нюрнбергского процесса), что в возрасте 16 лет его действительно «воспламенили» работы писателя-антисемита Хьюстона Стюарта Чемберлена. Этот факт лег в основу придуманного мною столкновения между подростком Розенбергом, директором Эпштейном и учителем Шефером.

Большая часть подробностей дальнейшей жизни Розенберга основана на исторических данных: это его семья, образование, браки, художественные устремления, жизнь и приключения в России, попытка вступить в германскую армию, побег из Эстонии в Берлин, а потом в Мюнхен, ученичество у Дитриха Эккарта, карьера редактора, отношения с Гитлером, роль в мюнхенском «пивном» путче, трехсторонняя встреча с Гитлером и Хьюстоном Стюартом Чемберленом, разнообразные посты в руководстве нацистов, писательские работы, Национальная премия и роль в Нюрнбергском процессе.

Я скорее могу поручиться за свое представление о внутренней жизни Розенберга, чем Спинозы, потому что в моем распоряжении было не в пример больше данных, почерпнутых из его собственных речей, автобиографических заметок, а также наблюдений и замечаний других людей. Он действительно дважды был госпитализирован в клинику Гогенлихен: на 3 недели в 1935 году и на 6 недель в 1936 году, по причинам, носившим – по крайней мере, отчасти – психиатрический характер. Письмо Чемберлена Гитлеру процитировано буквально, как и письмо доктора Гебхардта Гитлеру, описывающее личностные проблемы Розенберга (кроме заключительного параграфа, в котором идет речь о Фридрихе Пфистере). К слову, Гебхардт был повешен в 1948 году как военный преступник за свои медицинские эксперименты, проводившиеся в концентрационных лагерях. Все письма, газетные заголовки, приказы и речи воспроизведены с буквальной точностью. Описание попыток Фридриха проводить психотерапию с Альфредом Розенбергом основано на том, как я лично мог бы подойти к этой задаче – работать с таким человеком как Розенберг.

Глава 1

Амстердам, апрель 1656 г

Когда последние солнечные зайчики отскакивают от вод Званенбургваля[1], весь Амстердам закрывается. Красильщики собирают свои пурпурные и алые ткани, разложенные для просушки на каменных берегах канала. Торговцы скатывают навесы и запирают ставнями уличные палатки. Немногочисленный рабочий люд разбредается по домам; некоторые останавливаются, чтобы наскоро перекусить и выпить голландского джину у ларьков селедочников на канале, а потом продолжают свой путь. Жизнь в Амстердаме движется медленно: город скорбит, еще не оправившись от чумы, которая всего несколько месяцев назад отправила на тот свет каждого 9-го горожанина.

В нескольких метрах от канала, на Бреестраат, в доме номер 4, обанкротившийся и слегка подвыпивший Рембрандт ван Рейн в последний раз прикасается кистью к своей картине «Иаков благословляет сыновей Иосифа», ставит подпись в нижнем правом углу, швыряет на пол палитру и, развернувшись, начинает спускаться по узенькой винтовой лестнице. Дом Рембрандта, которому суждено через три столетия стать музеем и мемориалом художника, в тот день сделался свидетелем его позора. Он битком набит покупщиками, предвкушающими аукцион, где все имущество Рембрандта пойдет с молотка. Хмуро растолкав по сторонам толпящихся на лестнице зевак, он выходит из парадной двери, вдыхает солоноватый воздух и, спотыкаясь, направляется к таверне на углу.

В Дельфте, в 70 километрах к югу от Амстердама, начинает всходить звезда другого художника. Двадцатипятилетний Ян Вермеер окидывает взглядом свою новую картину – «У сводни». Глаза его медленно скользят слева направо. Первая фигура – блудница в ослепительно-желтой блузе. Хорошо. Здорово! Желтый сияет, как полированный солнечный свет. И окружающие ее мужчины… Превосходно! – кажется, любой из них вот-вот сойдет с холста и заговорит. Он наклоняется ближе, чтобы поймать беглый, но пронзительный взор ухмыляющегося молодого человека в щегольской шляпе. Вермеер кивает своему миниатюрному двойнику. Весьма довольный, ставит в нижнем правом углу подпись с завитушкой.

А в это время в Амстердаме, в доме номер 57 по Бреестраат, в двух кварталах от дома Рембрандта, где идут приготовления к аукциону, один двадцатипятилетний купец готовится закрыть свою «импортно-экспортную» лавку (он родился всего несколькими днями ранее Вермеера, которым будет потом всячески восхищаться; хотя знакомству их состояться не суждено). Этот молодой человек кажется слишком хрупким и красивым для лавочника. Черты его лица правильны, смуглая кожа без изъянов, глаза – большие, темные, одухотворенные.

Он напоследок обводит лавку взглядом: многие полки так же пусты, как и его карманы. Пираты перехватили последний корабль из Байи[2] с партией товара, и теперь нет ни кофе, ни сахара, ни какао. Старшее поколение семейства Спиноза вело процветающую оптовую импортно-экспортную торговлю, а ныне у двоих братьев – Габриеля и Бенто – осталась лишь одна небольшая розничная лавка. Втянув ноздрями пыльный воздух, Бенто ощущает в нем омерзительную вонь крысиного помета, смешанную с ароматом сушеных фиг, изюма, засахаренного имбиря, миндаля, турецкого гороха и испарений острого испанского вина. Он выходит на улицу и приступает к ежедневной дуэли с заржавленным замком на двери лавки. Незнакомый голос, произносящий слова высокопарного португальского наречия, заставляет его вздрогнуть.

– Это ты – Бенто Спиноза?

Спиноза оборачивается и видит двух незнакомцев, молодых людей, которые, судя по их утомленному виду, проделали немалый путь. Тот, что заговорил с ним, высок, его массивная крупная голова по-бычьи наклонена вперед, словно шее слишком тяжело держать ее прямо. Одежда его добротна, но покрыта пятнами и измята. Другой, одетый в крестьянские лохмотья, стоит позади своего спутника. У него длинные спутанные волосы, темные глаза, волевой подбородок и нос. Держится он зажато. Движутся только глаза – мечутся из стороны в сторону, точно перепуганные головастики.

Спиноза с опаской кивает.

– Я – Якоб Мендоса, – говорит тот из них, что повыше. – Нам нужно было увидеть тебя. Мы должны поговорить с тобой. Это мой двоюродный брат, Франку Бенитеш, которого я только что привез из Португалии. Мой брат, – Якоб хлопает Франку по плечу, – в большой беде.

– Да? – настороженно отзывается Спиноза. – И что же?

– В очень большой беде.

– Так… И к чему же было искать меня?

– Нам сказали, что ты – тот, кто может нам помочь. Возможно, единственный, кто это может.

– Помочь?..

– Франку утратил всякую веру. Он во всем сомневается. Во всех ритуалах веры. В молитве. Даже в присутствии Божием! Он все время боится. Не спит. Говорит, что убьет себя.

– И кто же ввел вас в заблуждение, направив ко мне? Я – всего лишь торговец, который ведет небольшое дело. И не слишком прибыльное, как ты можешь заметить. – Спиноза указывает на запыленную витрину, сквозь которую угадываются полупустые полки. – Рабби Мортейра – вот духовный глава. Вы должны пойти к нему.

– Мы прибыли вчера, а сегодня поутру так и хотели сделать. Но хозяин гостиницы, наш дальний родственник, отсоветовал. Он сказал: «Франку нужен помощник, а не судья». Он поведал нам, что рабби Мортейра суров с сомневающимися. Мол, рабби считает, что всех португальских евреев, обратившихся в христианство, ждет вечное проклятие, пусть даже они были принуждены сделать это, выбирая между крещением и смертью. «Рабби Мортейра, – сказал он, – сделает Франку только хуже. Идите и повидайте Бенто Спинозу. Он – дока в таких делах».

– Да что это за разговоры такие?! Я – простой торговец…

– Наш родственник утверждает, что, если бы не кончина старшего брата и отца, которая заставила тебя принять торговое дело, ты был бы следующим верховным раввином Амстердама.

– Я должен идти. У меня назначена встреча, которую я не могу пропустить.

– Ты идешь на службу в синагоге, да? Так мы тоже туда идем. Я веду с собою Франку, ибо он должен вернуть себе веру. Можем мы пойти с тобой?

– Нет, я иду на встречу иного рода.

– Это какого же? – спрашивает Якоб и тут же осаживает себя: – Прости. Это не мое дело… Может, встретимся завтра? Пожелаешь ли ты помочь нам в шаббат? Это разрешается, ведь это мицва[3]. Мы нуждаемся в тебе. Мой брат в опасности.

– Странно… – Спиноза качает головой. – Никогда еще я не слышал подобной просьбы. Простите, но вы ошибаетесь. Мне нечего вам предложить.

Франку, который все время, пока Якоб разговаривал с Бенто, стоял, уставившись в землю, вдруг поднимает глаза и произносит свои первые слова:

– Я прошу о малом – только перемолвиться с тобою парой слов. Откажешь ли ты брату-еврею? Ведь это твой долг перед странником. Мне пришлось бежать из Португалии – как пришлось бежать твоему отцу и его семье, чтобы спастись от инквизиции.

– Но что я могу…

– Моего отца сожгли на костре ровно год назад. Знаешь, за какое преступление? Они нашли на нашем заднем дворе зарытые в землю страницы Торы! Брат моего отца, отец Якоба, тоже вскоре был убит. У меня есть вот какой вопрос. Подумай об этом мире, где сын вдыхает запах горящей плоти своего отца. Куда же подевался Бог, что создал такой мир? Почему Он позволяет это? Винишь ли ты меня за то, что я задаюсь такими вопросами? – Франку несколько мгновений пристально смотрит в глаза Спинозе, потом продолжает: – Уж наверняка человек, именуемый благословенным (Бенто – по-португальски, или Барух – по-еврейски), не откажет мне в разговоре?

Спиноза медленно и серьезно кивает.

– Я поговорю с тобою, Франку. Быть может, встретимся завтра днем?

– В синагоге? – уточняет Франку.

– Нет, здесь. Приходите сюда, в лавку. Она будет открыта.

– Лавка? Открыта?! – перебивает Якоб. – Но как же шаббат?

– Семейство Спиноза в синагоге представляет мой брат, Габриель.

– Но ведь священная Тора, – упорствует Якоб, не обращая внимания на Франку, который дергает его за рукав, – говорит, что Бог желает, чтобы мы не трудились в шаббат, дабы мы проводили этот святой день в молитвах к Нему и в совершении мицвот!

Спиноза, обращаясь к Якобу, говорит мягко, как учитель с юным учеником:

– Скажи мне, Якоб, веруешь ли ты, что Бог всемогущ?

Якоб кивает.

– Веруешь, что Бог совершенен? Что Он полон в себе?

И вновь Якоб соглашается.

– Тогда ты наверняка согласишься, что, по определению, совершенное и полное существо не имеет ни нужд, ни недостатков, ни потребностей, ни желаний. Разве не так?

Якоб задумывается, медлит, а затем осторожно кивает. Спиноза замечает, что уголки губ Франку начинают растягиваться в улыбке.

– Тогда, – продолжает Спиноза, – я заключаю, что Бог не имеет никаких желаний относительно того, как именно мы должны прославлять его – и даже не имеет желания, чтобы мы вообще его прославляли. Так позволь же мне, Якоб, любить Господа на свой собственный лад.

Глаза Франку округляются. Он поворачивается к Якобу, всем своим видом будто бы говоря: «Вот видишь, видишь?! Это тот самый человек, которого я ищу!»

Глава 2

Ревель, Эстония, 3 мая 1910 г

Время: 4 часа дня. Место: скамья в главном коридоре перед кабинетом директора Эпштейна в Петри-реалшуле.

На скамье ерзает шестнадцатилетний Альфред Розенберг, который теряется в догадках, пытаясь понять, зачем его вызвали в кабинет директора. Тело у Альфреда жилистое, глаза – серо-голубые, «тевтонское» лицо – благородных пропорций; прядь каштановых волос падает на лоб как бы небрежно – но именно так, как ему хочется. Вокруг глаз никаких темных кругов: они появятся позже. Подбородок вызывающе поднят. Вся его поза выглядит дерзкой, но кисти рук – то сжимающиеся в кулаки, то расслабляющиеся – выдают тревогу.

Альфред похож на любого юношу и одновременно не похож. Он – почти мужчина, и вся жизнь у него впереди. Через 8 лет он переберется из Ревеля[4] в Мюнхен и станет плодовитым журналистом, антибольшевиком и антисемитом. Через 9 лет – услышит на митинге Немецкой рабочей партии зажигательную речь нового перспективного вождя, ветерана Первой мировой войны по имени Адольф Гитлер – и вступит в партию вскоре после Гитлера. Через двадцать – отложит в сторону ручку и победно улыбнется, закончив последнюю страницу своей книги «Миф двадцатого столетия». Эта книга, которой суждено стать бестселлером с миллионным тиражом, во многом обеспечит идеологический фундамент нацистской партии и даст обоснование уничтожению европейских евреев. Через 30 лет его солдаты ворвутся в маленький музей в голландском городке Рейнсбурге и конфискуют личную библиотеку Спинозы, состоящую из 159 томов. А через 36 лет в его глазах, обведенных темными кругами, мелькнет удивление, и он отрицательно покачает головой, когда американский палач в Нюрнберге спросит его: «Вы хотите сказать последнее слово?»


Юный Альфред слышит эхо приближающихся по коридору шагов и, заметив герра Шефера, своего наставника и учителя немецкого языка, вскакивает, чтобы приветствовать его. Герр Шефер только хмурится и качает головой, проходя мимо него и открывая дверь кабинета директора. Но, перед тем как войти, медлит, поворачивается к Альфреду и беззлобно шепчет:

– Розенберг, вы разочаровали меня – всех нас – своими убогими рассуждениями во вчерашней речи. Убогость этих рассуждений вовсе не перечеркивается тем, что вы были избраны старостой класса. И при всем том я продолжаю верить, что вы не совсем пропащий студент. Всего через несколько недель вам вручат аттестат. Так не будьте же сейчас дураком!

Речь на выборах вчера вечером! Так вот, значит, в чем дело! Альфред хлопает себя по лбу ладонью. Ну, конечно, – потому-то его сюда и вызвали. Хотя там присутствовали почти все 40 учащихся его старшего класса – в основном балтийские немцы, слегка разбавленные русскими, эстонцами, поляками и евреями, – Альфред подчеркнуто обратил свои предвыборные комментарии к немецкому большинству и возбудил дух однокашников, говоря об их миссии как хранителей благородной германской культуры. «Сохраним нашу расу чистой, – говорил он им. – Не ослабляйте ее, забывая наши благородные традиции, усваивая неполноценные идеи, смешиваясь с неполноценными расами!» Вероятно, на этом ему следовало остановиться. Но его занесло. Наверно, он зашел слишком далеко…

Его раздумья прерывает скрип открывшейся массивной, десяти футов[5] в высоту, двери и гулкий голос директора Эпштейна:

– Herr Rosenberg, bitte, herein![6]

Альфред входит в кабинет и видит директора и учителя немецкого, сидящих в дальнем конце длинного стола из темного тяжелого дерева. Альфред всегда чувствовал себя маленьким в присутствии директора Эпштейна – мужчины более шести футов ростом, чья горделивая осанка, пронзительный взгляд и окладистая, хорошо ухоженная борода символизировали собою его властный авторитет.

Директор Эпштейн жестом велит Альфреду сесть в кресло на конце стола. Это кресло заметно меньше размером, чем два кресла с высокими спинками, которые занимают оппоненты Альфреда. Директор не тратит времени зря и сразу приступает к делу:

– Итак, Розенберг, значит, я родом еврей, так, по-вашему? И моя жена тоже еврейка, не так ли? И евреи – неполноценная раса и не должны учить немцев? И, как я понимаю, определенно не должны дослуживаться до должности директора?

Нет ответа. Альфред выдыхает, пытается поглубже вдвинуться в кресло и опускает голову.

– Розенберг, верно ли я излагаю вашу позицию?!

– Господин… э-э, господин директор, я слишком спешил и не обдумывал свои слова. Такие замечания упоминались мною лишь в самом общем смысле. Это была предвыборная речь, и я говорил так потому, что именно это они хотели услышать.

Краем глаза Альфред видит, как герр Шефер горбится в своем кресле, снимает очки и потирает глаза.

– О, понимаю. Значит, вы говорили в общем смысле? Но теперь вот он я перед вами – и не в общем смысле, а очень даже в частном!

– Господин директор, я говорю только то, что думают все немцы, – что мы должны сохранить нашу расу и нашу культуру.

– А как же быть со мной и с евреями?

Альфред вновь молча склоняет голову. Его так и тянет уставиться в окно, расположенное точно напротив середины стола, но он опасливо поднимает глаза на директора.

– Да уж, конечно, как же отвечать на такой вопрос! Может быть, у вас развяжется язык, если я скажу, что моя родословная и родословная моей жены – чисто немецкие, и наши предки пришли в эти места в XIV столетии? Более того, мы преданные лютеране!

Альфред медленно кивает.

– И тем не менее вы назвали меня и мою жену евреями! – продолжает директор.

– Я этого не говорил. Я только сказал, что ходят слухи…

– Слухи, которые вы с готовностью распространяете ради своего собственного преимущества на выборах! А скажите-ка мне, Розенберг, на каких фактах основываются эти слухи? Или они просто взяты из воздуха?

– Факты? – Альфред мотает головой. – Э-э… ну, может быть, ваша фамилия?

– Так, значит, Эпштейн – это еврейская фамилия? Все Эпштейны – евреи, вы это хотите сказать? Или 50 процентов? Или только некоторые? Или, может быть, один на тысячу? Что показали вам ваши научные изыскания?

Нет ответа. Альфред качает головой.

– Вы имеете в виду, что, несмотря на все свои познания в науке и философии, приобретенные в нашем училище, вы даже не задумываетесь о том, откуда знаете то, что знаете. Не это ли – один из главных уроков эпохи Просвещения? Мы что же, плохо вас учили? Или это вы плохо учились у нас?

Альфред ошарашен. Герр Эпштейн барабанит пальцами по столу, потом вопрошает:

– А ваша фамилия, Розенберг? Ваша фамилия – тоже еврейская?

– Я уверен, что нет!

– А вот я в этом не так уверен. Позвольте мне сообщить вам некоторые факты насчет фамилий. В эпоху Просвещения в Германии… – Директор Эпштейн умолкает, а потом рявкает: – Розенберг, знаете ли вы, когда было Просвещение и что это такое?

Бросив взгляд на герра Шефера, с мольбой в голосе, Альфред робко, полувопросительно отвечает:

– В XVIII веке и… и это была эпоха… эпоха разума и науки?

– Да, именно так. Хорошо. Не все наставления герра Шефера были потрачены на вас зря…. В конце этого столетия в Германии были приняты меры по превращению евреев в немецких граждан, и они были принуждены выбрать себе немецкие фамилии – и заплатить за них. Если они отказывались платить, то могли получить фамилии-насмешки, такие как Шмуцфингер[7] или Дреклекер[8]. Большинство евреев соглашались заплатить за более приятную или элегантную фамилию, к примеру – цветочную, вроде Розенблюма[9], или ассоциировавшуюся с природой, наподобие Гринбаума[10]. Еще популярнее были названия благородных замков. Например, название замка Эпштейн имело благородные коннотации, поскольку он принадлежал знатнейшему семейству Великой Римской империи, и эту фамилию часто выбирали евреи, жившие в окрестностях замка в XVIII столетии. Некоторые евреи платили меньшие суммы за традиционные еврейские фамилии, вроде Леви или Коген. Ваша фамилия, Розенберг, тоже очень древняя. Но уже более ста лет она живет новой жизнью. Она стала распространенной еврейской фамилией в нашем отечестве – и, уверяю вас, если вы предпримете поездку в Германию, то увидите косые взгляды и ухмылки и услышите толки о еврейских предках в вашей родословной. Скажите мне, Розенберг, как вы станете на них отвечать, если такое произойдет?

– Я последую вашему примеру, господин директор, и расскажу о своей родословной!

– Я-то лично проводил исследование генеалогии моей семьи за несколько столетий. А вы?

Альфред отрицательно качает головой.

– Вы знаете, как проводят такие исследования?

Снова отрицательный жест.

– В таком случае одной из ваших обязательных исследовательских работ перед выпуском будет выяснение генеалогических деталей, а затем – проведение изысканий по вашей собственной родословной.

– Одной из моих работ, господин директор?

– Да, потребуется выполнить два обязательных задания, чтобы снять любые мои сомнения относительно вашей готовности к получению аттестата, равно как и вашей пригодности к поступлению в Политехнический институт. После нашей сегодняшней беседы, мы – герр Шефер и я – примем решение относительно второго познавательного задания.

– Да, господин директор.

До Альфреда начинает доходить, насколько рискованно его положение.

– Скажите мне, Розенберг, – интересуется директор, – знали ли вы, что на митинге вчера вечером присутствовали евреи?

Альфред чуть заметно наклоняет голову. Эпштейн продолжает:

– А принимали ли вы во внимание их чувства и реакцию на ваши слова о том, что евреи недостойны учиться в этом училище?

– Я полагаю, что мой первейший долг – думать об отечестве и защищать чистоту нашей великой арийской расы, созидательной силы всей цивилизации.

– Розенберг, выборы закончились – избавьте меня от речей! Отвечайте на мой вопрос. Я спрашивал о чувствах евреев, бывших среди вашей аудитории.

– Я считаю, что, если мы не будем настороже, еврейская раса повергнет нас. Они слабы. Они – паразиты. Вечный враг! Антираса, противостоящая арийским ценностям и культуре!

Удивленные горячностью Альфреда, директор Эпштейн и герр Шефер обмениваются обеспокоенными взглядами. Директор решает копнуть поглубже.

– Кажется, вы желаете увильнуть от моего вопроса. Хорошо, я зайду с другой стороны. Значит, евреи – слабая, паразитическая, неполноценная жалкая раса?

Альфред согласно кивает.

– Так скажите же мне, Розенберг, каким образом может столь слабая раса быть угрозой нашей всемогущей арийской расе?

Пока Альфред пытается сформулировать ответ, Эпштейн продолжает допытываться:

– Скажите мне, Розенберг, вы изучали Дарвина в классе герра Шефера?

– Да, – отвечает Альфред, – в курсе истории у герра Шефера, а также у герра Вернера, в курсе биологии.

– И что вы помните из Дарвина?

– Я знаю об эволюции видов и о выживании наиболее приспособленных.

– Ах, да, наиболее приспособленные! И вы, конечно же, старательно читали Ветхий Завет на уроках закона Божия?

– Да, в курсе герра Мюллера.

– Тогда, Розенберг, давайте задумаемся о том факте, что почти все народы и культуры, описанные в Библии – а их были десятки, – вымерли. Так?

– Так, господин директор.

– Можете ли вы поименовать некоторые из этих народов?

У Альфреда пересыхает в горле.

– Финикийцы, моавитяне… еще идумеи… – Альфред бросает взгляд на герра Шефера, который одобрительно кивает головой в такт.

– Превосходно. Итак, все они вымерли и исчезли. Кроме евреев. Евреи выжили. Разве не сказал бы Дарвин, что евреи – самые приспособленные из всех? Вы следите за моей мыслью?

Ответ Альфреда быстр, как молния:

– Но не благодаря собственной силе! Они были паразитами и не давали арийской расе стать еще более приспособленной. Они выживают только за счет того, что сосут из нас силы, золото и блага.

– Ай-яй-яй, значит, они нечестно играют! – подхватывает директор Эпштейн. – То есть вы полагаете, что в великом плане природы правит честность. Иными словами, благородное животное в своей борьбе за выживание не должно использовать защитную окраску или охотничье подкрадывание? Странно! Что-то я ничего такого о честности в, дарвиновских, работах не припоминаю!

Альфред, озадаченный, сидит молча.

– Что ж, не будем об этом, – говорит директор. – Давайте рассмотрим другой момент. Вы, Розенберг, наверняка согласитесь, что еврейская раса производила на свет великих людей. Подумайте о Господе нашем Иисусе, который был урожденным евреем.

И вновь Альфред не медлит с ответом:

– Я читал, что Иисус был рожден в Галилее, а не в Иудее, где жили евреи. И пусть некоторые галилеяне со временем пришли к исповеданию иудаизма, у них не было ни единой капли крови сынов израильских.

– Что?! – Директор Эпштейн воздевает руки и, повернувшись к Шеферу, вопрошает: – Откуда берутся такие представления, герр Шефер? Будь на его месте взрослый, я спросил бы, что он накануне пил! Этому вы учите их в курсе истории?

Герр Шефер отрицательно качает головой и поворачивается к Альфреду:

– Где вы набрались этих идей? Вы говорите, что читали о них – но не в моем же классе! Что вы такое читаете, Розенберг?

– Благородную книгу, господин Шефер. «Основы девятнадцатого века»[11].

Герр Шефер хлопает себя по лбу и оседает в кресле.

– Это еще что такое? – осведомляется директор Эпштейн.

– Книга Хьюстона Стюарта Чемберлена, – отвечает герр Шефер. – Он англичанин, зять покойного Вагнера[12]. Пишет воображаемую историю, то есть историю, которую сочиняет на ходу, – он оборачивается к Альфреду. – Откуда вы взяли книгу Чемберлена?

– Я начал читать ее в доме моего дяди, а потом пошел в книжную лавку через улицу, чтобы купить эту книгу. У них ее не было, но они заказали для меня экземпляр. Я читал ее весь прошлый месяц.

– Какой энтузиазм! Я мог бы лишь пожелать, чтобы вы с таким же рвением относились к своим учебным текстам, – съязвил герр Шефер, широким жестом обводя уставленную полками с переплетенными в кожу книгами стену директорского кабинета. – Да что там, хоть бы и к одному учебнику!

– Герр Шефер, – окликнул его директор, – вы знакомы с работой этого… Чемберлена?

– Настолько, насколько стоит быть знакомым с любым псевдоисториком. Он – популяризатор Артура Гобино, французского расиста, чьи писания об изначальном превосходстве арийских рас повлияли на Вагнера. Оба, и Гобино, и Чемберлен, выдвигают экстравагантные утверждения о ведущей роли арийцев в великих цивилизациях, древнегреческой и римской…

– Они были великими! – внезапно перебивает Альфред. – Пока не смешались с неполноценными расами – с мерзкими евреями, с неграми, с азиатами. И тогда наступал закат каждой из этих цивилизаций.

И директор, и герр Шефер ошеломлены тем, что студент осмелился прервать их разговор. Директор с упреком глядит на герра Шефера, будто это он провинился.

Герр Шефер переводит стрелки на своего ученика:

– Вот бы он проявлял столько горячности в классе! – и поворачивается к Альфреду: – Сколько раз я говорил это вам, Розенберг? Вас, кажется, совсем не интересует ваше образование. Ведь сколько я пытался побудить вас к участию в наших чтениях! А сегодня – пожалуйста, так и пышете жаром из-за какой-то книжки! Как прикажете это понимать?

– Возможно, я просто никогда прежде не читал таких книг – книг, которые говорят правду о благородстве нашей расы, о том, что ученые ошибочно смотрели на историю как на прогресс человечества. А истина в том, что именно наша раса создала цивилизацию во всех великих империях! Не только в Греции и Риме, но также в Египте, Персии и даже в Индии. Каждая из этих империй рушилась только тогда, когда нашу расу загрязняли соседние неполноценные расы.

Альфред переводит взгляд на директора и говорит со всей возможной почтительностью:

– Если позволите, господин директор, это был ответ на ваш первый вопрос. Вот поэтому меня не беспокоят уязвленные чувства пары-тройки студентов-евреев – или славян, которые тоже неполноценны, но не так организованны, как евреи.

Директор Эпштейн и герр Шефер снова обмениваются взглядами, теперь уже по-настоящему встревоженные серьезностью возникшей проблемы. Перед ними больше не озорной мальчишка, не запальчивый подросток.

Директор говорит:

– Розенберг, пожалуйста, подождите снаружи. Нам нужно посовещаться наедине.

Глава 3

Амстердам, 1656 г

Йоденбреестраат[13] в сумерках перед шаббатом была запружена евреями. У каждого в руках был молитвенник и маленький бархатный мешочек с молитвенной накидкой. Все амстердамские сефарды[14] направлялись к синагоге – все, кроме одного. Заперев дверь своей лавки, Бенто постоял на пороге, долгим взглядом окинул поток собратьев-евреев, сделал глубокий вдох и нырнул в толпу, направляясь в противоположную сторону. Он избегал встречных взглядов и шептал сам себе утешения, чтобы унять уколы совести: «Никто ничего не замечает, всем все равно. Имеет значение чистая совесть, а не репутация. Я делал это уже много раз». Но мчащееся вскачь сердце было неуязвимо для жалкой шпажки логики. Тогда он попытался отгородиться от внешнего мира, погрузиться внутрь и отвлечь себя наблюдением за этой любопытной дуэлью между логикой и эмоциями – дуэлью, в которой логика всегда терпела поражение.

Когда толпа поредела, он зашагал свободнее и свернул налево, на улочку, бегущую вдоль канала Конигсграхтвест[15] по направлению к дому и учебному заведению Франциска ван ден Эндена, экстраординарного профессора[16] латыни и классической литературы.

Хотя встреча с Якобом и Франку была событием примечательным, несколькими месяцами ранее в лавке Спинозы состоялась еще более памятная встреча – когда в нее впервые зашел Франциск ван ден Энден. По дороге Бенто развлекал себя, вспоминая ту встречу. Детали ее запечатлелись в его памяти с абсолютной ясностью.


На улице почти стемнело. Канун шаббата. Упитанный, строго одетый мужчина средних лет с повадкой, выдающей в нем человека светского, входит в его лавку и принимается осматривать товары. Бенто слишком поглощен очередной записью в своем дневнике, чтобы обратить внимание на посетителя. Наконец ван ден Энден вежливо покашливает, чтобы обозначить свое присутствие, а потом решительно, но добродушно, говорит:


– Молодой человек, вы ведь не слишком заняты, чтобы позаботиться о покупателе, не так ли?


Роняя на полуслове перо, Бенто вскакивает с места.


– Слишком занят? Едва ли, менеер[17]. Вы – первый посетитель за весь день. Прошу, простите мою невнимательность. Чем могу служить?


– Мне бы хотелось литр вина и, пожалуй, килограмм вон того сушеного изюма из нижней корзины – но это смотря сколько он стоит.


Пока Бенто кладет на одну чашу весов свинцовую гирьку, а на другую насыпает истертым деревянным совком изюм, уравновешивая чаши, Ван ден Энден добавляет:


– Но я оторвал вас от письма. Какое это приятное и необычное – нет, более чем необычное: единственное в своем роде – событие: зайти в лавку и наткнуться на молодого служащего, который столь поглощен своим ученым занятием, что даже не замечает присутствия покупателей! Будучи учителем, я обыкновенно сталкиваюсь с противоположным опытом. Мои студенты, когда я застаю их врасплох, не пишут и не размышляют, хотя им-то как раз следовало бы это делать.


– Торговля идет скверно, – поясняет Бенто. – Вот я и сижу здесь час за часом, и мне нечем заняться, кроме как думать и писать.


Посетитель указывает на дневник Спинозы, по-прежнему открытый на той странице, где осталось неоконченное предложение.


– Позвольте, я попробую угадать, что вы пишете. Дела идут скверно… несомненно, вас беспокоит судьба ваших товаров… Вы заносите в свой журнал расходы и доходы, подбиваете баланс и перечисляете возможные решения проблем. Верно?


Бенто, побагровев, торопливо переворачивает дневник вверх обложкой.


– Не стоит прятаться от меня, юноша. Я понаторел в мастерстве сыщика и умею хранить секреты. И меня тоже порой посещают запретные мысли. Более того, по профессии я – учитель риторики и, вне всякого сомнения, мог бы усовершенствовать ваши навыки в письме.


Спиноза протягивает ему дневник и спрашивает с оттенком иронии:


– Насколько хорош ваш португальский, менеер?


– Португальский! Вот тут-то вы меня и поймали, юноша. Голландский – да. Французский, английский, немецкий – да. Да – латынь и греческий. Я даже немного знаком с испанским и поверхностно – с ивритом и арамейским. Но португальский – это не про меня. Вы превосходно говорите по-голландски. Почему бы вам не писать на нем? Вы же наверняка местный уроженец?


– Да. Мой отец эмигрировал из Португалии еще ребенком. И хотя я пользуюсь голландским в своих коммерческих сделках, в письме на этом языке я не силен. Иногда еще пишу на испанском. И в совершенстве знаю иврит.


– Всегда мечтал прочесть Священное Писание на его родном языке! К несчастью, у иезуитов я смог получить весьма скудную подготовку в иврите… Но вы еще не ответили на мой вопрос по поводу того, что вы пишете.


– Ваше умозаключение о подведении баланса и улучшении продаж основано, как я понимаю, на моем замечании о том, что торговля идет со скрипом? Логичный дедуктивный вывод – но в данном случае совершенно неверный. Мои мысли редко задерживаются на делах, и я никогда не пишу о них.


– О, так, значит, я ошибся! Но прежде чем мы вернемся к теме ваших писаний, прошу, позвольте мне одно маленькое отступление, педагогический комментарий – привычка, что поделать. Ваше употребление слова «дедуктивный» неверно. Процесс логического построения на основе конкретных наблюдений, дабы вывести из них рациональное умозаключение; иными словами, построение теории на разрозненных фактах – это индукция. А дедукция начинается с теории a priori[18] и выстраивает логическую цепочку вниз, к ряду умозаключений.


Мысленно отметив задумчивый, а возможно – и благодарный кивок Спинозы, ван ден Энден продолжает:


– Если это не деловые заметки, юноша, то что же такое вы пишете?


– Просто то, что вижу из окна своей лавки.


Ван ден Энден поворачивается, проследив за взглядом Бенто, устремленным на людную улицу.


– Глядите: все пребывают в движении. Суетятся, бегают взад-вперед целый день, всю жизнь. Ради какой цели? Ради богатства? Славы? Радостей плоти? Безусловно, все эти цели представляют собою тупики.


– Почему же?


Бенто уже сказал все, что хотел сказать, но вопрос покупателя придает ему храбрости, и он продолжает:


– Такие цели обладают способностью к самовоспроизводству. Всякий раз, как цель достигнута, она лишь множит дополнительные потребности. А значит – еще больше суеты, больше стремлений, и так ad infinitum[19]. Путь к непреходящему счастью должен лежать где-то в иной области. Вот о чем я думаю и пишу.


Бенто густо краснеет. Никогда прежде он ни с кем не делился такими мыслями.


Черты посетителя выражают живейшую заинтересованность. Он откладывает в сторону свою сумку с покупками и вглядывается в лицо Бенто…


Вот это был момент – всем моментам момент! Бенто любил это воспоминание, этот изумленный взгляд, это новое, иное любопытство и уважение, отразившиеся на лице незнакомца. И какого незнакомца! Посланца огромного внешнего, нееврейского мира. Человека значительного. Оказалось, от этого воспоминания не так-то просто отделаться. Бенто воображал эту сцену по второму, а бывало – и по третьему, и по четвертому разу. И как только она всплывала перед его глазами, на них наворачивались слезы. Профессор, изысканный, светский человек проявил к нему интерес, воспринял его всерьез, возможно, подумал: «Вот выдающийся юноша!»

Бенто с усилием оторвался от своего «звездного часа» и продолжал вспоминать их первую встречу.


Посетитель не отстает:


– Вы говорите, что непреходящее счастье заключается в чем-то другом. Расскажите мне об этом «другом».


– Я знаю только, что оно заключается не в бренных вещах. Оно кроется не вовне, а внутри. Это душа определяет, что внушает человеку страх, что ничего не стоит, что желанно, что ценно – и следовательно, душу, и только душу следует изменять.


– Как ваше имя, юноша?


– Бенто Спиноза. На иврите меня зовут Барухом.


– А по-латыни ваше имя – Бенедикт… Прекрасное, благословенное имя! Я – Франциск ван ден Энден. Руковожу Академией классического образования. Спиноза, говорите вы… хмм, от латинского spina и spinosus, что соответственно означает «шип» или «полный терниев».


– D’espinhosa по-португальски, – говорит Бенто, кивая, – «из места, заросшего терновником».


– Да, вопросы, коими вы задаетесь, вполне могут воткнуть пару шипов в неудобное место ортодоксальным наставникам-доктринерам! – губы ван ден Эндена изгибаются в озорной усмешке. – Признайтесь-ка мне, юноша, случалось вам быть колючкой в седалище своих учителей?


Бенто ухмыляется в ответ:


– Да, как-то раз было. Но теперь я освободил учителей от своего присутствия. Вся моя колючесть достается дневнику. Такие вопросы, как мои, не приветствуются в обществе, пропитанном суевериями.


– Да, суеверия и логика никогда близко не приятельствовали. Но, возможно, я мог бы представить вас вашим единомышленникам. Вот, например, человек, с которым вам следовало бы свести знакомство, – ван ден Энден запускает руку в свою сумку, вынимает из нее видавший виды том и передает его Бенто. – Имя этого человека – Аристотель, и эта книга содержит его исследования по вопросам как раз такого рода, как ваши. Он также рассматривает душу и стремление к совершенствованию разума как высшее и уникальное человеческое занятие. «Никомахова этика» Аристотеля непременно должна стать одним из ваших последующих уроков.


Бенто подносит книгу к лицу и вдыхает ее запах, прежде чем открыть.


– Я знаю об этом ученом муже и был бы рад познакомиться с ним. Но, увы, мы не смогли бы побеседовать. Я совершенно не знаю греческого.


– В таком случае и греческий должен стать частью вашего образования. Конечно, уже после того, как вы овладеете латынью. Какая жалость, что ваши ученые раввины так мало знают классиков! Их кругозор настолько узок, что они часто забывают, что и неевреи тоже заняты поиском мудрости.


Бенто отвечает мгновенно – как всегда, когда нападают на его соплеменников, делаясь истинным евреем:


– Это неправда! И рабби Менаше, и рабби Мортейра читали Аристотеля в латинском переводе. А Маймонид считал Аристотеля величайшим из философов!


Ван ден Энден расправляет плечи.


– Отлично сказано, юноша, отлично! Считайте, что благодаря этому своему ответу вы прошли мое вступительное испытание. Такая верность по отношению к прежним учителям побуждает меня теперь же сделать вам формальное предложение обучаться в моей академии. Пришло время не только узнать об Аристотеле, но и познакомиться с ним самим. Я могу помочь вам познать его – наряду с целым миром его товарищей, таких как Сократ, Платон и многие другие.


– Ах, но ведь обучение в вашей академии платное? Как я уже сказал, дела у нас идут скверно.


– Мы достигнем обоюдовыгодного соглашения. К примеру, поглядим, какой из вас получится учитель иврита. И я, и моя дочь желаем усовершенствовать наш иврит. А может быть, мы обнаружим и другие формы взаимного обмена. Пока же… предлагаю вам добавить килограмм миндаля к моему вину и изюму – и теперь уже не сушеному: давайте-ка попробуем во-он те толстенькие изюминки с верхней полки.

* * *

Воспоминания о том, как началась его новая жизнь, были настолько притягательны, что замечтавшийся Бенто на несколько кварталов промахнулся мимо своего места назначения. Вздрогнув, пришел в себя, быстро сориентировался и вернулся по собственным следам к дому ван ден Эндена – узкому четырехэтажному зданию, выходящему на Сингел. Поднимаясь на верхний этаж, где проходили занятия, Бенто, как всегда, останавливался на каждой площадке и заглядывал в жилые помещения. Затейливо выложенный плиткой пол на первой площадке, окаймленный рядом бело-голубых изразцов с дельфтскими ветряными мельницами, был ему знаком и не вызвал особого интереса.

На втором этаже ароматы кислой капусты и острого карри напомнили ему, что он опять забыл пообедать – как, впрочем, и поужинать.

Минуя третий, он не стал задерживать взгляд на поблескивающей струнами арфе и гобеленах музыкальной комнаты, но, как всегда, залюбовался множеством живописных полотен, которыми были увешаны все стены. Несколько минут Бенто стоял, разглядывая небольшую картину, изображавшую лодку, причаленную к берегу. Особенно понравилась ему перспектива, которую обеспечивали большие фигуры на берегу и две поменьше – в лодке, одна из которых стояла у руля, а другая, еще меньше, сидела на веслах, и он сделал мысленную заметку снять с этого холста копию углем тем же вечером, позже.

На четвертом этаже его приветствовали ван ден Энден и шестеро других учащихся академии, один из которых еще изучал латынь, а остальные перешли к греческому. Ван ден Энден начал вечер, как всегда, латинской диктовкой, которую студенты должны были перевести либо на голландский, либо на греческий. Надеясь заразить своих учеников любовью к овладению новыми языками, ван ден Энден давал им специально подобранные отрывки из текстов, которые могли и заинтересовать их, и позабавить. В течение последних трех недель в этой роли выступал Овидий, а сегодня ван ден Энден прочел отрывок из легенды о Нарциссе.

В отличие от остальных студентов, Спиноза не проявлял особого интереса к волшебным сказкам или фантастическим метаморфозам. Вскоре стало очевидно, что в развлечениях новый ученик не нуждается. Притом он испытывал настоящую страсть к учению и демонстрировал такие способности к языкам, от которых дух захватывало. Хотя ван ден Энден сразу же понял, что Бенто – выдающийся талант, он не уставал поражаться тому, как его ученик схватывал и запечатлял в памяти любую концепцию, любое общее правило и каждое грамматическое исключение еще до того, как объяснения успевали слететь с уст учителя.

Ежедневное занятие латинской зубрежкой проходило под надзором дочери ван ден Эндена – Клары Марии, долговязой, худощавой девушки с привлекательной улыбкой и искривленным позвоночником. Когда Бенто начал заниматься в академии, ей было всего 13 лет. Клара была вундеркиндом в языках и без всякого стеснения демонстрировала свои таланты, свободно переходя с одного языка на другой, пока они с отцом обсуждали сегодняшнее задание каждого студента. Поначалу Клара Мария вызвала у Бенто настоящее потрясение. Одним из иудейских догматов, который он никогда не подвергал сомнению, была неполноценность женщин – с точки зрения их прав и интеллекта. Да, Клара Мария ошеломила Бенто, но он считал ее исключением, причудой природы и так до конца жизни и не изменил своего мнения о том, что женщины в целом – интеллектуально низшие существа.

Как только ван ден Энден покинул класс вместе с пятью студентами, занимавшимися греческим, Клара Мария, с серьезностью почти комической для полуребенка-полудевушки, начала гонять Бенто и немецкого студента Дирка Керкринка по словарю и склонениям, заданным им в качестве домашней работы. Дирк изучал латынь, поскольку знание ее было обязательным требованием для поступления в медицинскую школу Гамбурга. После словарных упражнений Клара Мария попросила Бенто и Дирка перевести на латынь популярное голландское стихотворение Якоба Катса о поведении, подобающем молодой незамужней женщине, которое продекламировала им вслух чарующим голосом. Когда Дирк, а следом за ним и Бенто, зааплодировали ее исполнению, она разулыбалась, поднялась из-за стола и присела в книксене.

Заключительная часть вечера всегда была для Бенто долгожданным гвоздем программы. Все восемь студентов перешли в большой класс – единственный, в котором были окна, – чтобы послушать лекцию ван ден Эндена об античном мире. Темой, избранной им на этот вечер, было представление греков о демократии, по его мнению – наиболее совершенной форме правления, хотя (прежде чем сказать это, он бросил взгляд на дочь, которая присутствовала на всех его занятиях) «греческая демократия не охватывала более 50 процентов населения, а именно – женщин и рабов». Чуть помешкав, ван ден Энден продолжил:

– Давайте рассмотрим парадоксальное положение женщин в греческом театре. С одной стороны, гречанкам либо вообще запрещалось посещать представления, либо (позднее, в более просвещенные столетия) их допускали в амфитеатры, но лишь на те места, с которых сцену было видно хуже всего. А с другой стороны, подумайте о классических персонажах – женщинах со стальным характером, которые были прототипами героинь величайших трагедий Софокла и Еврипида. Позвольте мне кратко описать три наиболее потрясающих женских образа во всей литературе: Антигону, Федру и Медею…

После лекции, во время которой ван ден Энден просил Клару Марию прочесть несколько самых драматических реплик Антигоны по-гречески и по-голландски, он велел Бенто на несколько минут задержаться.

– Мне надо обсудить с тобою пару вопросов, Бенто. Прежде всего помнишь ли ты мое предложение, сделанное при нашей первой встрече в твоей лавке? Мое предложение познакомить тебя с мыслителями – твоими единомышленниками? – Бенто ответил утвердительно, и ван ден Энден продолжал: – Я не забыл об этом и начинаю исполнять свое обещание. Твои успехи в латыни выше всяких похвал, и мы ныне обратимся к языку Софокла и Гомера. На следующей неделе Клара Мария начнет учить тебя греческому алфавиту. Скажу больше, я подобрал тексты, которые должны представлять для тебя особый интерес. Мы будем работать над отрывками из Аристотеля и Эпикура, имеющими прямое отношение к тем самым вопросам, интерес к которым ты выказал при нашей первой встрече.

– Вы имеете в виду мои дневниковые записи о целях бренных и нетленных?

– Именно. А ради совершенствования в латыни предлагаю тебе отныне вести свой дневник на этом языке.

Бенто согласно кивнул.

– И еще одно, – продолжал ван ден Энден, – Клара Мария и я готовы начать занятия ивритом под твоим руководством. Удобно ли тебе приступить к делу на следующей неделе?

– С радостью, – ответил Бенто. – Это доставит мне большое удовольствие, а также позволит отчасти уплатить мой великий долг перед вами.

– Тогда, может быть, пора подумать о педагогических методах. Есть ли у тебя опыт учительства?

– Три года назад рабби Мортейра просил меня помочь ему в обучении ивриту младших учеников. Я набросал тогда немало заметок о сложностях, существующих в иврите, и надеюсь когда-нибудь написать его грамматику.

– Превосходно! Будь уверен, у тебя будут рьяные и внимательные ученики.

– Интересное совпадение, – задумчиво добавил Бенто, – как раз сегодня ко мне обратились с еще одной просьбой о педагогических услугах – и довольно странной. Двое мужчин, один из которых едва не обезумел от свалившегося на них горя, несколько часов назад пришли ко мне и пытались уговорить стать для них своего рода советником…

И Бенто перешел к рассказу о подробностях встречи с Якобом и Франку.

Ван ден Энден слушал внимательно и, когда Бенто закончил, сказал:

– Сегодня я хочу добавить в твой латинский словарь еще одно слово. Пожалуйста, запиши его: caute. Можешь догадаться о его значении по испанскому cautela.

– Да, это значит «осторожность». И по-португальски – тоже. Но почему я должен осторожничать?

– Будь добр, говори по-латыни.

– Quod cur caute?

– У меня есть один соглядатай, который доносит мне, что твои еврейские друзья недовольны тем, что ты учишься у меня. Очень недовольны. И еще они недовольны тем, что ты все больше сторонишься своей общины. Caute, мальчик мой! Позаботься о том, чтобы не доставлять им дальнейших огорчений. Не доверяй никаким незнакомцам свои сокровенные мысли и сомнения. А на следующей неделе поглядим, не найдется ли для тебя полезного совета у Эпикура.

Глава 4

Ревель, Эстония, 10 мая 1910 г

Когда Альфред вышел за дверь, два старых друга встали из-за стола, чтобы размяться, пока секретарь директора Эпштейна ставил на стол блюдо с яблочным штруделем с грецкими орехами. Потом снова уселись и молча отщипывали по кусочку пирога в ожидании чая.

– Ну, что, Герман, это и есть – лик будущего? – задумчиво проговорил директор Эпштейн.

– Не то это будущее, какое я хочу видеть! Хорошо, что чай горячий, – когда я оказываюсь с ним рядом, у меня мороз по коже.

– Насколько нам следует беспокоиться из-за этого юнца, из-за его влияния на однокурсников?

Мелькнула тень: кто-то из студентов прошел по коридору, и герр Шефер встал, чтобы притворить дверь, которую Альфред оставил открытой.

– Я был его наставником с самого начала учебы, и он посещал ряд моих курсов. Но вот ведь странность какая: я его совсем не знаю. Как вы сами видите, есть в нем нечто… механическое и отстраненное. Других юношей я часто вижу занятыми оживленными беседами, но Альфред никогда в них не участвует. Хорошо скрывает свои чувства.

– Ну, едва ли он скрывал их последние несколько минут, Герман.

– А вот это для меня совершенная новость. Это меня поразило. Я увидел другого Альфреда Розенберга. Чтение Чемберлена придало ему храбрости.

– Может быть, в этом есть и светлая сторона? Вероятно, могут появиться и другие книги, которые воспламенят его – но уже по-иному… Однако вы говорите, в целом он не охотник до книг?

– Как ни странно, на этот вопрос трудно ответить. Иногда мне кажется, что ему нравится сама идея книг или их атмосфера – или, может быть, только их переплеты. Он часто разгуливает по училищу со стопкой книг под мышкой – Гауптман[20], Гейне, Ницше, Гегель, Гете… временами его нарочитая поза почти смешна. Для него это способ продемонстрировать превосходство своего интеллекта, похвалиться тем, что он предпочитает книги популярности. Не раз я сомневался, что он их на самом деле читает. А сегодня прямо не знаю, что и думать.

– Такая страсть к Чемберлену… – заметил директор. – А в других вещах он проявлял подобный энтузиазм?

– Тоже вопрос! Он по большей части держит свои чувства в узде, но я помню, как он загорелся местной археологией. Несколько раз я брал небольшие группы студентов поучаствовать в археологических раскопках к северу от церкви Св. Олая. Розенберг всегда вызывался в такие экспедиции. Во время одной из них он помог найти кое-какие инструменты каменного века и доисторический очаг – и пришел в полный восторг.

– Странно, – проговорил директор, перелистывая личное дело Альфреда. – Почему он решил поступить в наше училище, вместо того чтобы пойти в гимназию? Там он мог бы изучать классиков, а потом поступил бы в университет на факультет литературы или философии – кажется, в этой области лежат его главные интересы. Зачем ему идти в Политехнический?

– Думаю, здесь финансовые причины. Его мать умерла, когда он был младенцем, а у отца туберкулез, и он работает банковским служащим, но весьма нерегулярно. Наш новый учитель рисования, герр Пурвит[21], считает Розенберга довольно хорошим рисовальщиком и подбивает его избрать карьеру архитектора.

– Значит, с другими он держит дистанцию, – подытожил директор, захлопывая дело Альфреда, – и все же, несмотря на это, выиграл выборы. Кстати, а не он ли был старостой класса пару лет назад?

– Думаю, это мало связано с авторитетом у товарищей. Студенты без уважения относятся к этому посту, и популярные юноши обычно избегают его из-за сопряженных с ним рутинных обязанностей. Да и для того, чтобы произнести речь на вручении аттестатов, необходимо специально готовиться. Не думаю, что однокурсники воспринимают Розенберга всерьез. Я никогда не видел его в веселой компании, перебрасывающимся шутками с другими. Чаще он сам бывает мишенью для насмешек. Он – нелюдим, вечно в одиночку бродит по Ревелю со своим альбомом для зарисовок. Так что я бы не слишком беспокоился насчет того, что он станет распространять здесь свои экстремистские идеи.

Директор Эпштейн поднялся и подошел к окну. За стеклом виднелись широколистные деревья, окутанные свежей весенней зеленью, а поодаль – белые домики с красными черепичными крышами, воплощенное чувство собственного достоинства.

– Расскажите мне побольше об этом Чемберлене. Мои интересы в чтении лежат в несколько иной области. Каков размах его влияния в Германии?

– Оно быстро нарастает. Пугающе быстро. Его книга была издана 10 лет назад, и ее популярность продолжает стремительно расширяться. Я слышал, что уже продано свыше 100 тысяч экземпляров.

– Вы ее читали?

– Многие из моих друзей прочли ее всю. А я начинал было, но она меня раздражала, и остаток я только бегло просмотрел. Профессиональные историки реагируют на нее аналогично – равно как и церковь, и, разумеется, еврейская пресса. Однако кое-какие видные люди ее хвалят – кайзер Вильгельм, например, или американец Теодор Рузвельт. И многие ведущие иностранные газеты отзываются о ней положительно, а некоторые просто бьются в экстазе. Язык Чемберлена высокопарен, он притворяется, что взывает к нашим благороднейшим чувствам. Но я думаю, что на деле он поощряет самые низменные.

– Как же вы объясните его популярность?

– Он убедительно пишет. И производит впечатление на недоучек. На любой его странице можно найти глубокомысленные цитаты из Тертуллиана или святого Августина, а то еще из Платона или какого-нибудь индийского мистика века этак восьмого. Но это лишь видимость эрудиции. На самом деле он просто надергал несвязанных между собою цитат из разных веков, чтобы поддержать свои убеждения. Его популярность, несомненно, помогла ему недавно жениться на дочери Вагнера. Многие рассматривают его как наследника вагнеровского расистского наследия.

– Что, коронован лично Вагнером?

– Нет, они никогда не встречались. Вагнер умер до того, как Чемберлен начал ухаживать за его дочерью. Но Козима[22] дала им свое благословение.

Директор подлил в чашку чаю.

– Что ж, похоже, наш юный Розенберг так пропитался чемберленовским расизмом, что выветрить его, пожалуй, будет нелегко. И действительно, какой же никем не любимый, одинокий и, в общем, недалекий подросток не замурлыкал бы от удовольствия, узнав, что он принадлежит к знатному роду? Что предки его основали великие цивилизации? Особенно – мальчик, никогда не знавший матери, которая любовалась бы им; мальчик, чей отец на пороге смерти, а старший брат болен; который…

– Ах, Карл, я прямо так и слышу эхо вашего любимого провидца доктора Фрейда, который тоже убедительно пишет – и тоже ныряет в классиков, всегда выныривая на поверхность с сочной цитаткой!

– Mea culpa[23]. Признаю, что его идеи кажутся мне все более и более разумными. К примеру, вы только что сказали, что продано сто тысяч экземпляров чемберленовской антисемитской книжонки. Целый легион читателей! И многие ли из них выбросили ее из головы, как это сделали вы? А сколько таких, кто зажегся ею, как Розенберг? Почему одна и та же книга вызывает такую палитру реакций? В читателе должно быть что-то, что побуждает его набрасываться на книгу и принимать ее целиком. Его жизнь, его психология, его образ себя. Должно существовать нечто, блуждающее глубоко в сознании (или, как говорит этот Фрейд, – в бессознательном), что заставляет такого читателя влюбляться в такого писателя.

– Благодатная тема для нашей следующей дискуссии за ужином! А тем временем мой студент Розенберг, как я подозреваю, мечется и потеет там, за дверью. Что будем с ним делать?

– Да, нам обоим хотелось бы от этого увильнуть. Но мы обещали ему задания и должны придумать их. Как считаете, может быть, мы слишком много на себя берем? Да и есть ли хоть какая-то возможность назначить ему такое задание, которое оказало бы на него положительное влияние за те немногие недели, что у нас остались? Кроме этого его фантазма «истинного немца», я вижу в нем столько горечи, столько ненависти ко всем и вся! Думаю, нам надо переключить его с бесплотных идей на нечто осязаемое, что-то такое, что он мог бы потрогать руками.

– Согласен. Труднее ненавидеть личность, чем расу, – подтвердил герр Шефер. – Есть у меня одна мысль. Я знаю одного еврея, к которому он должен быть неравнодушен. Давайте-ка позовем его обратно, и я начну с этого.

Секретарь директора Эпштейна убрал чайный прибор и привел Альфреда, который вновь занял свое место на другом конце стола.

Герр Шефер неторопливо набил свою трубку, раскурил ее, втянул и выдохнул облачко дыма – и начал:

– Розенберг, у нас есть еще несколько вопросов. Я осведомлен о ваших чувствах к евреям в широком расовом смысле, но вам ведь наверняка приходилось встречать на своем пути евреев хороших. Я, кстати, знаю, что у вас и у меня один и тот же семейный доктор, герр Апфельбаум. Я слышал, он вас принимал при рождении.

– Да, – подтвердил Альфред. – Он лечил меня всю мою жизнь.

– А еще он все эти годы был моим близким другом. Скажите мне, что, он тоже «мерзкий»? В Ревеле не найдется человека, который трудится усерднее его. Когда вы были младенцем, я собственными глазами видел, как он работал день и ночь, пытаясь спасти вашу матушку от туберкулеза. И мне рассказывали, что он рыдал на ее похоронах.

– Доктор Апфельбаум – неплохой человек. Он всегда хорошо о нас заботится… и мы всегда ему за это платим, между прочим. Да, попадаются и хорошие евреи. Я это знаю. Я ничего плохого не говорю о нем лично – лишь о еврейском семени. Нельзя отрицать, что все евреи несут в себе семя ненавистной расы и что…

– Ах, опять это слово «ненавистный»! – перебил директор Эпштейн, изо всех сил пытаясь сдержаться. – Я так много слышу о ненависти, Розенберг, но ничего не слышу о любви! Не забывайте, что любовь – вот сущность веры Христовой. Любить не только Бога, но и ближнего своего, как самого себя. Неужели вы не видите некоторого противоречия между тем, что вы читаете у Чемберлена, и тем, что каждую неделю слышите о христианской любви в церкви?

– Господин директор, я не посещаю церковь каждую неделю. Я… перестал туда ходить.

– А как к этому относится ваш батюшка? И как бы он отнесся к Чемберлену?

– Мой отец говорит, что в жизни не переступал порога церкви. И я читал, что и Чемберлен, и Вагнер утверждают, что учение церкви чаще ослабляет нас, нежели делает сильнее.

– Вы не любите Господа нашего Иисуса Христа?

Альфред умолк. Он ощущал, что его обложили со всех сторон. То была почва зыбкая, ненадежная: директор всегда говорил о себе как о преданном лютеранине. Безопасно опереться можно было только на Чемберлена, и Альфред силился получше припомнить слова из книги:

– Как и Чемберлен, я чрезвычайно восхищаюсь Иисусом. Чемберлен называет его нравственным гением. Он обладал великой силой и мужеством, но, к несчастью, его учения были евреизированы Павлом, который превратил Иисуса в страдальца, человека робкого. В каждой христианской церкви есть картина или витраж с изображением распятия Иисуса. Ни в одной из них нет изображений могучего и мужественного Иисуса – Иисуса, который осмелился бросить вызов испорченным раввинам, Иисуса, который одной рукою вышвырнул из храма менял!

– Так, значит, Чемберлен видит Иисуса-льва, а не Иисуса-агнца?

– Да, – поддержал приободрившийся Розенберг. – Чемберлен говорит, что это трагедия – то, что Иисус появился в том месте и в то время. Если бы Иисус проповедовал германским народам или, скажем, индийцам, его слова оказали бы совершенно иное влияние.

– Давайте-ка вернемся к моему более раннему вопросу, – спохватился директор, который осознал, что избрал неверный курс. – У меня есть простой вопрос: кого вы любите? Кто ваш герой? Тот, кем вы восхищаетесь превыше всех прочих? Помимо этого Чемберлена, я имею в виду.

Мгновенного ответа у Альфреда не нашлось. Он долго медлил, прежде чем сказать:

– Гете.

И директор Эпштейн, и герр Шефер выпрямились в своих креслах.

– Интересный выбор, Розенберг, – заметил директор. – Ваш или Чемберлена?

– Нас обоих. И я думаю, что это выбор и герра Шефера тоже. Он хвалил Гете на наших занятиях больше, чем кого бы то ни было другого, – Альфред перевел выжидающий взгляд на учителя и получил утвердительный кивок.

– А скажите мне, почему именно Гете? – продолжал расспрашивать директор.

– Он – вечный германский гений. Величайший из немцев. Гений в литературе, в науке и в искусстве, и в философии. Он – гений более широкий, чем все прочие.

– Превосходный ответ, – похвалил директор Эпштейн, внезапно воодушевляясь. – И, полагаю, теперь я нашел для вас идеальную предвыпускную работу.

Два педагога шепотом посовещались между собой. Директор Эпштейн вышел из кабинета и вскоре вернулся, неся большой фолиант. Они с Шефером вместе склонились над книгой и несколько минут листали ее, просматривая текст. Выписав несколько номеров страниц, директор повернулся к Альфреду.

– Вот ваша работа. Вы должны прочесть, очень внимательно, две главы – 14-ю и 16-ю – из автобиографии Гете и выписать каждую строчку о его собственном личном герое – о человеке, который жил давным-давно, по имени Бенто Спиноза. Уверен, вам понравится это задание. Ведь читать автобиографию своего кумира – большая радость. Вы любите Гете, и, я полагаю, вам интересно будет узнать, что он говорит о человеке, которым восхищается он. Верно?

Альфред с опаской кивнул. Озадаченный внезапным добродушием директора, он чуял ловушку.

– Итак, – продолжал директор, – давайте еще раз как следует уточним ваше задание, Розенберг. Вы должны прочесть 14-ю и 16-ю главы автобиографии Гете и выписать каждое предложение, где он пишет о Бенедикте де Спинозе. Вы должны сделать три копии: одну для себя и по одной для каждого из нас. Если мы обнаружим, что вы пропустили какой-либо из его комментариев о Спинозе в своем письменном задании, то потребуем, чтобы вы переделали все задание заново – и так до тех пор, пока оно не будет выполнено верно. Увидимся через две недели, чтобы прочесть вашу работу и обсудить все аспекты вашего устного задания. Это ясно?

– Господин директор, могу я задать вопрос? Раньше вы говорили о двух заданиях. Я должен выполнить генеалогическое исследование. Я должен прочесть две главы. И я должен сделать три копии материалов об этом… Бенедикте Спинозе?

– О Спинозе, – подтвердил директор. – И в чем же вопрос?

– Господин директор, а разве это не три задания вместо двух?

– Розенберг, – подал голос герр Шефер, – и двадцать заданий были бы слишком мягким наказанием! Назвать вашего директора непригодным для его поста потому, что он еврей, – это достаточное основание для исключения из любой школы, будь то в Эстонии или в Германии!

– Да, герр Шефер.

– Погодите-ка, герр Шефер, возможно, мальчик прав, – возразил директор. – Задание по Гете настолько важно, что я хочу, чтобы он выполнил его с величайшей тщательностью, – он обернулся к Альфреду: – Вам дозволяется не делать генеалогического проекта. Полностью сосредоточьтесь на словах Гете. На этом наша встреча закончена. Увидимся ровно через две недели в это же время. И позаботьтесь сдать копии вашего задания на день раньше, чтобы мы могли их проверить.

Глава 5

Амстердам, 1656 г

– Доброе утро, Габриель, – окликнул Бенто брата, услышав, что он умывается, приготовляясь к утренней субботней службе. Габриель лишь что-то промычал в ответ, но потом снова вошел в спальню и грузно опустился на величественную кровать с балдахином, которую делил с братом. Эта кровать, заполнявшая большую часть комнаты, была единственным напоминанием о прошлом.

Их отец, Михаэль, оставил все семейное состояние старшему сыну, Бенто, но две его сестры опротестовали завещание отца на том основании, что Бенто в результате избранного им пути перестал быть истинным членом еврейской общины. Хотя еврейский суд принял решение в пользу Бенто, тот поразил всех, сразу же передав всю фамильную собственность сестрам и брату, сохранив для себя лишь одну вещь – кровать с балдахином, принадлежавшую родителям. После того как их сестры вышли замуж, он и Габриель остались одни в прекрасном трехэтажном белом доме, который семья Спиноза арендовала десятилетиями. Он стоял лицом к Хоутграхту[24] рядом с самыми оживленными перекрестками еврейского квартала Амстердама, недалеко от маленькой синагоги Бет Якоб и примыкающей к ней школы.

Как ни жаль было Бенто и Габриелю расставаться со старым домом, они все же решили переехать. Когда дом покинули сестры, он стал велик для двух человек и слишком живо напоминал им о покойных. Да и обходился чересчур дорого: англо-голландская война 1652 года и пиратские захваты кораблей из Бразилии стали сущей катастрофой для импортной торговли семьи Спиноза, вынудив братьев снять дом поменьше всего в пяти минутах ходьбы от их лавки.

Бенто долгим взглядом вгляделся в брата. Когда Габриель был ребенком, люди часто звали его «маленьким Бенто»: у них был один и тот же удлиненный овал лица, те же пронзительные «совиные» глаза, тот же решительный нос. Однако теперь полностью возмужавший Габриель стал на сорок фунтов тяжелее старшего брата, на пять дюймов[25] выше и намного сильнее. Но в глазах его больше не появлялся тот пристальный взгляд, словно вглядывающийся в дальнюю даль.

Братья в молчании сидели рядом. Обыкновенно Бенто дорожил тишиной и чувствовал себя вполне непринужденно, деля с Габриелем трапезы или работая бок о бок с ним в лавке и не обмениваясь при этом ни словом. Но сегодняшнее молчание было тягостным и рождало темные мысли. Бенто вспомнилась сестра, Ребекка, которая в прошлом всегда была такой говорливой и энергичной. Теперь же она молчала и отворачивалась при всякой встрече с ним.

Примечания

1

Канал в Амстердаме.

2

Портовый город в Бразилии.

3

Мицва (мн. мицвот; «заповедь, повеление»; ивр.) – заповедь в иудаизме. В обиходной речи – добрый поступок, благодеяние. В отличие от практической деятельности, мицвот можно совершать и в шаббат.

4

Ревель – ныне Таллин.

5

В футе – 30,48 см.

6

Господин Розенберг, пожалуйте сюда (нем).

7

Грязный палец (нем.).

8

Дерьмоед (нем.).

9

Розовый цвет (нем.).

10

Зеленое дерево (нем.).

11

Позже с легкой руки Розенберга, ставшего главным редактором «Фёлькишер беобахтер», официального органа нацистской партии, эту книгу станут называть «Библией движения». Гитлер в период написания «Моей борьбы» также вдохновлялся ее идеями.

12

В 1908 г. Чемберлен, страстный поклонник творчества композитора Рихарда Вагнера, женился на его дочери Еве и поселился в резиденции Вагнера в Байрейте.

13

Другое название Бреестраат (букв. «еврейская широкая улица»), улицы в еврейском квартале Амстердама.

14

Сефарды – субэтническая группа евреев Пиренейского полуострова.

15

Канал Сингел до XV в. именовался Стедеграхт (городской канал), в XVII в. был ненадолго переименован в Конигсграхт (канал короля) в честь Генриха IV, союзника Голландской республики.

16

Экстраординарный профессор занимает подчиненную должность по отношению к ординарному профессору и получает меньший оклад.

17

Сударь (нидерл.).

18

До проверки, заранее, независимо от опыта (лат.).

19

До бесконечности (лат.).

20

Немецкий писатель, лауреат Нобелевской премии за 1912 год.

21

Вильгельм Карлис Пурвит – латышский художник-пейзажист, основоположник современной латышской школы живописи.

22

Козима Лист-Вагнер – жена Рихарда Вагнера, дочь Ференца Листа, венгерского композитора и пианиста.

23

Моя вина (лат.).

24

Один из каналов Амстердама.

25

18 кг и 12,5 см, соответственно.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3