Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Страсти по Юрию

ModernLib.Net / Современные любовные романы / Ирина Муравьева / Страсти по Юрию - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Ирина Муравьева
Жанр: Современные любовные романы

 

 


– Что у тебя руки-то так дрожат? – вдруг быстро спросила Арина. – Смотри! Так прихватит – своих не узнаешь!

– Давай мы об этом не будем…

– Давай мы не будем. Давай разводиться. Как можно быстрее.

Много месяцев он готовил себя к тому, чтобы сказать ей о разводе, а сейчас, когда она сама заговорила об этом, Владимиров остолбенел.

– Ну что же ты так удивляешься, Господи! – вскричала она. – Что мы, первые, что ли? А ты вот ввязался в дурную игру! В опасную, Юра!

Владимиров опустил глаза. Этого он как раз и ждал от нее.

– Ты думаешь, что я за славой погнался?

– За бабой погнался ты, а не за славой! А все остальное само подоспело!

– Постой… Объясни! Ты про это письмо? При чем здесь она?

– Она? – повторила Арина. – Она ни при чем. Зачем ты, дурак, влез в политику? Какой из тебя диссидент? Все передеретесь, все переругаетесь, и этим все кончится! Вся ваша смелость! Ты на Барановича, Баранович на Солженицына, Солженицын на Винявского – да что говорить! А главное, будет ведь не до работы! Ведь ты ничего не успеешь же, Юра! Одни только письма и будешь строчить!

Он почувствовал в ее словах правду, но не это перевернуло его сейчас. Он понял, что жизнь их закончилась. Часы, честно отсчитывающие его время с Ариной, остановились, и наступила такая тишина, такое безмолвие вдруг наступило, что даже в природе такого не встретишь. Это только казалось, что он потерял ее из-за Варвары, которая заняла ее место. Ее места не занял никто. Она и Варвара находились по разные стороны души и не сообщались между собой, потому что жизнь с Ариной была в сосуде одного времени, а жизнь с Варварой – другого.

– Когда же ты хочешь со мной разводиться? – спросил он.

– Как можно быстрей, – прошептала Арина. – Пока ты еще что не выкинул… А то ведь на площадь пойдешь…

– А этих людей ты за что поливаешь? Они ведь собой рисковали…

Арина не дала ему договорить.

– Собой рисковали? Скажите на милость! Кто это себе такую роскошь может позволить: собой рисковать? Тот, кто ни за кого другого не отвечает! А это ведь люди с детьми! С малолетними! И им их не жалко! Давай мы не будем о них говорить, об этих героях. – Она перевела дыхание. – А ты, кстати, не знаешь, почему Солженицын не вышел тогда же на площадь? А почему он за Синявского с Даниэлем не заступился? Не знаешь? А хочешь, скажу? Потому что ему тогда не нужны были лишние неприятности, он книжку дописывал, очень все просто! И академик наш тоже не в монастырь пошел водородную бомбу замаливать, а сразу туда, где пожарче, где бьют барабаны! В тени не привыкли сидеть. И тихого дела не знают, не ведают.

– Вещаешь ты, как протопоп Аввакум… Ребенка с водой сейчас выплеснешь.

Арина быстро посмотрела на него.

– Ребенка не я, Юра, ты его выплеснул. Она тебе про стукача рассказала?

Он молча кивнул.

– Ну, видишь… – вздохнула Арина. – Тебе, Юра, лучше уехать из дому. Нельзя тебе жить сейчас с нами, не нужно.

Он ждал, что она это скажет, но, увидев, как Арина неестественно выгнула шею, словно последние слова причинили ей физическую боль, весь сжался внутри.

– Прошу тебя, Юра, – сказала жена. – Дай ей доучиться спокойно. Она уж и так комок нервов.

– Откажетесь вы от меня? – спросил он чуть слышно.

Она промолчала, потом опустила голову и, стараясь случайно не задеть его своим телом, ушла в спальню.


Владимиров допил холодный чай из красной керамической чашки, потом вдруг почувствовал голод и вспомнил, что с утра ничего не ел. Открыл холодильник, увидел вареную картошку в кастрюле, сел на корточки и начал жадно есть ее обеими руками, обмакивая куски в солонку, которую поставил прямо на пол. Изнутри головы сильно давило на глаза, поэтому он погасил свет, сидел в темноте. Потом пошел спать, чувствуя, что не заснет ни на секунду, но заснул сразу же, как только, не раздеваясь, свалился на узкий и неудобный диван в своем кабинете. Его разбудили какие-то звуки. Со сна ему показалось, что в доме щенок, который скулит. Он встал и в наброшенном на майку пиджаке вышел в коридор. Звуки, похожие на щенячий скулеж, вырывались из спальни. Владимиров открыл дверь. Арина, голая, в одном белом лифчике, сидела на кровати и, обхватив голову обеими руками, плакала, скулила и взвизгивала так, как это делают щенки, только что оторванные от матери.

– Уйди! – продышала она. – Уйди, я кому… – И тут же разбудивший Владимирова звук снова вырвался из ее горла, и она захлебнулась в нем. – У-у-у-у-ю-ю!

– Ариша! – забормотал он, обнимая ее и укутывая своим пиджаком ее голое тело. – Ариша!

– Ю-ю-ю-ю! – Она пыталась сказать «Юра», но это изнеможденное «ю-ю-ю» срывалось на тот же самый невыносимый для слуха, беспомощный вой, тонкий, страшный и нежный, от которого Владимирову хотелось оглохнуть.

До сих пор ничего страшнее этой ночи в жизни не было. Арина, мокрая от слез и пота, стуча зубами, цеплялась за его плечи, руки ее соскальзывали, и он обнимал ее, прижимал к себе, слыша, как дико стучат оба сердца, и что-то пытался сказать, обьяснить, но Арина мотала головой, отдирала от себя его руки, потом приникала опять, и снова, как будто их что-то толкало, они вдруг вжимались друг в друга, не двигались, но тут же новая волна отчаяния обрушивалась из темноты, они разлеплялись, отодвигались по разные стороны кровати, и этот животный, неистовый вой опять разрывал ее горло.

Он знал, что если сейчас пообещать жене расстаться с Варварой, выдрать из их жизни последние два года, поклясться, что больше никто никогда не станет угрозой их дому, который Арина спасала, лечила, свивала, как птица свивает гнездо, – он знал, что одно только слово сейчас, она бы поверила сразу. Еще можно было солгать. Он молчал.

Наконец Арина оторвалась от него и, растрепанная, распухшая, в мокром от слез лифчике, расстегнутом и повисшем на одной бретельке, ушла в ванную, заперлась там, а Владимиров, сидя на развороченной постели, смотрел тупо в пол, на котором поблескивала выдранная из ее уха сережка. Потом он снова накинул на плечи пиджак и вернулся обратно в кабинет.


Проспал он, наверное, долго. День уже мутнел, темнел, заплывал болезненной слепотою, в которой, казалось, все движется ощупью: машины, троллейбусы, люди. Деревья прогибались под тяжестью налипшего на них снега, и когда этот снег вдруг с медленным шорохом рушился вниз, то обнажалась голая, черная и костлявая рука дерева, пугающая так, как может напугать протянутая рука нищего. В квартире было тихо, так тихо, что клекот батарей, обычно запрятанный в глубину других звуков, сейчас был отчетливо слышен. На полу в коридоре лежала записка: «Юра, я очень прошу тебя сегодня же уехать. В спальне – два чемодана с твоими вещами, я все собрала. Книги пусть пока останутся дома, иначе это займет у тебя слишком много времени. Мы с Катей сегодня ночуем на даче. Так лучше. Арина».

Его выводили из дому. Не он уходил, а его выводили, как школьника, за руку. Вещи собрали. Конечно: «так лучше». Дача была в Загорянке, и там, на даче, была печка, но воду нужно было набирать из колодца на соседнем участке, а печку топить отсыревшими за зиму дровами. Он представил, как Катя с Ариной приехали сегодня в это мертвое белое царство, где стоят заколоченные на зиму дома и светится только сторожка, как они разгребли снег, заваливший калитку, открыли ее, протоптали тропинку к крыльцу, прошли через незастекленную террасу, засыпанную снегом, из-под которого кое-где чернеет скользкая прошлогодняя листва, вошли в студеные пещеры двух комнат и, дыша морозным паром, начали готовиться к ночлегу. И Катя в своей черной шубке пошла за водою к колодцу. Он увидел руки ее в пестрых варежках, вытаскивающие длинное и узкое ведро и ставящие это ведро на обледенелую скамеечку, услышал чистый звук мерцающей воды, которую Катя переливала из узкого колодезного ведра в их старое, в беленьких крапинках, ведрышко. Ему стало нечем дышать. При этом он вдруг почему-то очень заторопился скорее уйти из дому, хотя впереди был целый вечер и целая ночь. Сначала он решил, что поедет в мастерскую, но мысль о том, чтобы одному ночевать сегодня в мастерской, по-детски напугала его. Уже стоя в пальто, он позвонил Варваре. Ее очень звонкий и радостный голос ответил сейчас же.

– Все, Варя, я еду, – сказал он негромко.

– Ты едешь? Ко мне?

Он почувствовал, что она просияла, увидел ее черные глаза, в которых изредка, как у кошки, вдруг вспыхивали голубые огни, грустно усмехнулся тому, как невольно забилось его сердце, как оно покорно шевельнулось навстречу этому радостному голосу, и твердая уверенность, что теперь уже ничего нельзя изменить, пришла к нему снова. Он надел пальто, обмотался связанным женою шарфом и с чемоданами в обеих руках спустился на первый этаж. Он спустился пешком, потому что в лифте можно было нарваться на знакомых. Консьержка, новая, только неделю как начавшая свою работу в этом доме, проводила его круглыми глазами.

– Вы в отпуск? – спросила она влажным басом.

Владимиров кивнул и, хлопнув дверью, вышел на улицу и сел в такси.

Наверное, все это время Варвара стояла у окна и смотрела вниз. Она видела, как подъехала машина, и вылетела из подъездной двери ему навстречу, не накинув даже пальто, а так, как была, в легком шелковом халате, привезенном из Японии ее недавно умершим отцом, халате, поразившем когда-то Владимирова своими дивными красками, оттенками синего и золотого, которые переливались и дрожали на ее невысоком ладном теле. Он еле успел расплатиться с шофером, как она уже набросилась на него прямо на улице, обняла своими горячими руками и тут же заплакала и засмеялась.

– Ты все там сказал? Отпустили?

– Нет, выгнали. – Он усмехнулся.

Она на секунду оторвалась, расширенными глазами всмотрелась в него, желая убедиться в том, что он не шутит, потом облегченно вздохнула.

– Да ты им не нужен! – мстительно пробормотала она и сделала попытку отобрать у него один из чемоданов.

Владимиров покачал головой, и нельзя было понять, к чему относился этот жест – то ли отрицание ее уверенности, что он не нужен, то ли запрет притрагиваться к чемодану. Они вошли в квартиру ее отца, в которой Варвара жила после своего развода с молоденьким, очень талантливым клоуном, который прославился быстро и умер. Считалось, что спился, но Варвара говорила, что главной причиною стали наркотики. В квартире было набросано, накидано, но чисто. Особенностью Варвары была чистота, а то, что вещи валялись где угодно, мало ее беспокоило. В коридоре она стащила с Владимирова пальто и прижалась к нему. Теперь он чувствовал стук ее сердца, сильный и торопливый, сразу напомнивший ему, как ночью стучало сердце у жены, которую он прижимал к себе и обнимал теми же руками, которыми обнимает сейчас Варвару.

– Ничего не рассказывай! – сказала она, хотя он и не собирался рассказывать. – Я знать ничего не хочу.

Это было неправдой: измученная ревностью, она стремилась узнать о его жизни как можно больше, и он нисколько не винил ее за это. Он знал, что ей больно, и знал, что, несмотря на свою вспыльчивость и способность к любому, самому несправедливому взрыву, Варвара была и добра, и доверчива. В прошлом году, когда Владимиров взял ее с собой в одну из архангельских деревень, и там оказались четыре старухи, голодные кошки и два тощих пса, и жизнь этих нищих старух, их дикая жизнь, зимою текла в темноте, какая бывает уже после смерти, Варвара слегла. Перед болезнью она сняла с себя все до последней рубашки и все отдала этим нищим старухам, два раза ездила в районный центр на тряском автобусе и закупала для них продукты, варила овсянку для этих собак, кормила их лысых, ободранных кошек, устроила баню в одном из дворов. Она намыливала деревенских жительниц, голых и равнодушных, мочалкой, не брезговала, раздвигая их худосочные ноги, поливала водой из ковша, промывала им головы, а старухи тихо жмурились и с покорностью подставляли свои согнутые спины, давали себя и чесать, и кормить, и им, может, даже казалось тогда, что нету ни бани, ни бабы из города, а есть только снег, темнота и зима, а булки и запах шампуня им снятся.

На вторую неделю у Варвары поднялась такая температура, что Владимиров, который уже был не рад, что затеял эту поездку по девственным, диким местам на Двине, решил побыстрее вернуться в столицу. Всю обратную дорогу она плакала, кусала ногти, ее колотило от жара, и потом, когда, уже в Москве, она начала поправляться и он попробовал обнять ее и, может быть, даже рискнуть и на большее, она удивленно раскрыла глаза и вдруг посмотрела презрительно.

– Опять за свое? – прошептала она. – А им каково? Уехали, бросили. Им-то что делать?

Теперь они сидели на кухне, и Варвара кормила его обедом. Он понимал, что она наслаждается новизною своего положения, поэтому даже и кормит его с какой-то блаженной замедленностью. Она вынула из серванта самую красивую посуду, разложила вилки, ножи и ложечки, медленно разлила суп, бросила в середину тарелки веточку петрушки, потом капнула на нее сметаной… Два года их тайной жизни прошли на таком накале страсти, спешки, скандалов и нежности, что – хоть она и приносила иногда в мастерскую еду – поесть не спеша редко им удавалось, и Варвара страдала от того, что с ней Владимирову не хватает уюта, к которому он так привык, живя дома. А однажды, когда он пошутил и сказал ей, что все, начиная с их самой первой встречи, иногда кажется ему призрачным и словно все это не с ним, а с другим человеком, Варвара обиделась и так рыдала, что он был не рад своей шутке.


…Он ехал в мастерскую на троллейбусе, и голова его была перегружена мыслями о романе, к которому он недавно приступил, заранее чувствуя, что именно этот роман он будет писать до конца своих дней. Ему не было дела ни до кого, ни до чего, особенно – женщин, потому что он был женат и любил свою жену. Троллейбус остановился. Владимиров увидел, что там, в городе, начался дождь, и сизая, нежная тьма, которая приходит на землю только с весенним дождем, когда едва-едва начинают распускаться деревья и все заволакивается каким-то дымком, – вот эта слоистая хрупкая тьма вспыхнула под выпученными глазами троллейбуса, осветила тех, кто стоял на остановке, и когда они, стряхивая с себя дождь, поднялись по ступенькам, лица их вдруг показались ему похожими друг на друга: все бледные, все светлоглазые, мокрые, и все улыбались немного испуганно. Она вспрыгнула последней, изо всех сил пытаясь закрыть покривившийся зонт, похожий на птицу, только что попавшую под колеса грузовика, которая бьется своими крылами, а кости торчат во все стороны.

Она пыталась закрыть свой зонт, мешая и тем, кто вошел и стоял, и тем, кто сидел – в частности, Владимирову, по затылку которого проехалось это сломанное крыло, и он с досадой привстал, чтобы помочь ей. Лица он не видел, но видел руку в блестящей от дождя темно-красной кожаной перчатке и черную, намокшую, очень густую прядь волос, прикрывшую спицу зонта, отчего его сходство с большой искалеченной птицею только усилилось. Владимиров привстал, а она приподняла зонт и даже негромко досадливо вскрикнула, что так и не может с ним справиться. Их лица столкнулись. Вокруг были люди, троллейбус качало, а они, на секунду нашедшие себе защиту под этим зонтом, на секунду заслоненные им ото всех, узнали друг друга так просто и страшно, как будто им кто-то кивнул головою.

– О чем же ты думаешь, Юрочка? – спросила она сейчас, уверившись в том, что он навсегда ушел из дома и теперь не посмеет прожить ни одного дня на свете без того, чтобы не сказать ей, как он его прожил. – Ты рад, что мы вместе?

Варвара, как всегда, ставила вопрос слишком прямо, и оттого получалось грубо и неловко. Он хотел быть с нею, но радости от того, что он сделал, он не мог и не смел испытывать: радости не было. А объяснять ей, почему не было радости, значило смертельно обидеть ее и еще больше накалить в ее душе ненависть к Кате и Арине.

– Семенов сказал мне вчера, не прямо, конечно, но он намекнул, что меня не сегодня завтра исключат из Союза, а потом предложат уехать. Сценарий простой и известный. Нам нужно жениться, а то ты не сможешь поехать со мной.

Он увидел, как она побледнела, потом закусила губу, но сдержалась: ее кольнуло то, как он сказал: «не сможешь поехать со мной». Как будто он представляет себе возможность уехать и без нее!

– Для того, чтобы оформить наш брак, – и она вопросительно и испуганно взглянула на него, – ты должен расторгнуть свой брак, и тогда…

– Она, – сказал он так, как всегда говорил с ней о жене: никогда не называя Арину по имени, а только «она», – она готова развестись хоть сегодня, но сегодня уже поздно, все закрыто. Ну, завтра.

– Еще бы! – У Варвары слегка раздулись ноздри. – Еще бы! Теперь ведь с тобою опасно! Зачем ты там нужен?

– А здесь? – пробормотал Владимиров.

Варвара всплеснула руками.

– А здесь? Как ты смеешь! Пойду на край света! В тюрьму? Пусть в тюрьму!

– Нет, лучше давай: в рудники, – грустно пошутил он и притянул ее к себе.

Она села к нему на колени и обеими руками обхватила его за шею.

– Я знаю, что очень тебя веселю. Да смейся себе на здоровье!

Владимиров зарылся лицом в ее волосы.

– Какое там: смейся? Я сам потону и вас потащу за собою…

Варвара вспыхнула от того, что сказал «вас», то есть опять соединил ее и семью, забыв, что семьи больше нет, есть только она. Владимиров подошел к окну, раздвинул тяжелые шторы и всмотрелся в незнакомые очертания домов напротив. В одном из окон горел такой яркий красный свет, как будто бы в комнате развели костер, и от этого красного огня стало еще тревожнее на душе. В большой спальне, где все было накидано и набросано, но пахло духами и свежестью простыней, Варвара, оборачиваясь и сияя на него глазами, перестилала большую постель и, когда он сказал, что смертельно хочет спать, быстро погасила большой свет, оставив только ночник в виде божьей коровки, одна черная крапинка на теле которой была в сто раз больше любой существующей божьей коровки, и Владимирову пришло в голову, что божья коровка такого размера появится, если случится война со всеми ее водородными бомбами.

Во сне он увидел, что Арина протягивает ему ручное зеркало и говорит: «Смотри». Он смотрит, но зеркало, ставши большим, отражает все, что есть в комнате, и даже деревья за окнами. Все, кроме него самого. Его больше нет.

Проснулся в поту. Рядом спала Варвара, и лицо у нее было беспомощным и кротким. Владимиров тихо встал, вышел на улицу, промерзшую, еле освещенную зимним небом, и поехал в мастерскую.

Дверь его мастерской была открыта настежь, из комнаты доносилась возня и чужие голоса. Он взял себя в руки и вошел осторожными и спокойными шагами, хотя его изуродованная щека горела и дергалась. Двое молодых людей рылись в книжных шкафах. На полу аккуратно лежали стопки просмотренных ими книг и бумаг, а вот на столе был отвратительный беспорядок. Стол, полный черновиков, мелких набросков в рабочих тетрадях, записных книжек и писем, стол, к которому никто, кроме него самого, не имел права притрагиваться, потому что только он знал, что именно находится в каждом из этих черновиков и в каждой тетрадке, сейчас был похож на живое, вздыбленное, насмерть оскорбленное существо, узнавшее вошедшего хозяина и обернувшееся к нему.

Молодые люди выпрямились при его появлении, и один из них протянул Владимирову ордер на обыск.

– На каком основании, – сдерживаясь, спросил Владимиров, – вы вломились в чужое помещение?

– Спокойно, товарищ Владимиров, – вежливо сказал тот, который вручил ему ордер. – Все по закону. Вчера вечером вас лишили советского гражданства, и помещение, предоставленное вам государством для работы над произведениями, в которых вы клеймите наш строй, вам больше не принадлежит.

Во рту у него пересохло. Сон с зеркалом сбылся.

– Я требую, – прыгающими губами сказал он, – чтобы мне предоставили адвоката…

– Так вы же не арестованы, Юрий Николаич, – еще дружелюбнее ответил тот же молодой человек. Владимиров заметил, что у него ясные васильковые глаза. – Зачем вам адвокат? Мы сейчас проверим ваше имущество на предмет запрещенной к хранению и распространению антисоветской литературы, а потом вы спокойно тут собирайтесь, пакуйтесь, берите, что нужно, а вечером мы заглянем и эту квартиру опечатаем.

– Когда меня лишили гражданства? Как это можно: заочно лишить гражданства?

– Так что же нам делать с такими, как вы? – И парень моргнул васильками. – Да едьте, куда вы хотите! – Лицо его было полно удивления. – Раз мы вам не нравимся, едьте, пожалуйста!

Его напарник, с плоским бурятским лицом, низенький и очень мускулистый, продолжал быстро, как робот, перетряхивать каждую книжку в шкафу и на веселый тон синеглазого поначалу не обратил никакого внимания. Потом оглянулся и тихо сказал:

– Да шо ты, Сергей, к варнаку привязался?

Владимиров вздрогнул, услышав знакомое слово «варнак». В Сибири так называют каторжников, бродяг и всякий чужой человеческий мусор. Его обожгло.

Подъездная дверь громко хлопнула, и долговязый, в вязаной шапочке на лысой голове, корреспондент одной из западных радиостанций в сопровождении толстого, похожего на кудрявую сонную девочку фоторепортера английской газеты, быстро топая ногами, влетел в разгромленную мастерскую.

– Господа товарищи, – сибирским говорком сказал бурят, не выпуская из рук очередной книги. – Прошу покинуть помещение, идет секретная государственная операция.

– Мы присутствуем при незаконной акции Комитета государственной безопасности: обыске в мастерской знаменитого писателя Юрия Владимирова, только что лишенного советского гражданства… – торопливо заговорил долговязый в магнитофон. – Господин Владимиров! Как вы относитесь к тому…

– На улицу, на улицу, пожалуйста! – с досадой вскричал синеглазый. – Ну что, елы-палы! Работать мешают!

И синеглазому, и буряту, и тем людям, которым казалось, что они управляют событиями в этой стране, трудно было понять, что, какие бы решения они ни принимали, все в этой стране и все в зимней их жизни идет как идет, а они только смотрят на то, как идет, не зная, что сила их распоряжений похожа на силу указки, которою машут синоптики, важно очерчивая на географической карте продвижение теплого воздуха или, напротив, мощного снежного бурана.

Владимиров вспомнил свой спор с Барановичем, который до хрипа доказывал, что, если бы не Сталин и не Гитлер, ничего того, что произошло в двадцатом веке, не произошло бы, а он возражал маленькому, напоминающему гусара александровских времен Барановичу, что происходит только то, что неминуемо должно произойти, а Сталин и Гитлер всего-навсего исполняют предначертанное и появляются не сами по себе, а потому, что должны были появиться, и именно об этом писал Толстой в «Войне и мире», и именно это содержится в Библии, отчего Баранович, совсем уже потный, малиновый, яростный, упрекал его в идеализме и предлагал подставить вторую щеку, что было бестактно, поскольку ожог на щеке у Владимирова был все-таки сильно заметен.

Он еще потоптался на пороге бывшего своего дома, потом тихо вышел обратно во двор. Корреспонденты выбежали за ним, и долговязый прямо к его рту приставил свой микрофон.

– Как вы можете прокомментировать поступок советских властей по отношению к вашей личности? – старательно спросил долговязый.

– В нашей стране, – устало ответил Владимиров, – понятие «личность» не соблюдается.

Он знал, что теперь нужно многое сделать, нельзя отступать и необходимо устроить вокруг себя как можно больше шума, как это умело устроил Солженицын, сам написавший свою биографию в отличие от упрямого, сошедшего с ума Шаламова, – он знал, что для того, чтобы ничего не произошло сейчас ни с Катей, ни с Ариной, ни с Варварой, не говоря уже о нем самом, придется как можно мощнее описать то, что творится в литературе, назвать имена фаворитов и жертв, окружиться примерами, тогда «они» съежатся и не посмеют коснуться ни Вари, ни Кати с Ариной, – но он не успел открыть рта. Во двор ворвалась его женщина, как он мысленно называл иногда Варвару.

Его женщина не уступала ни одной из героинь Достоевского и ни одной из античных героинь, а может, была посильнее и тех, и других. Она ворвалась в сонный двор, где не было еще никого из пригревшихся в тепле своих коммуналок жителей, а были только он, долговязый журналист в своей красной вязаной шапочке и фоторепортер английской газеты, похожий на толстую девочку. Но только она ворвалась – в распахнутом черном пальто и без шапки, с засыпанными снегом неподколотыми волосами, – весь двор словно преобразился: со всех проводов вдруг посыпались птицы, отчаянно вскрикнула кошка в помойке, а к окнам прилипли какие-то лица, как будто сейчас вот начнется кино, нельзя потерять ни секунды.

– Позвольте мне тоже сказать! – громко, таким свежим, переливающимся и сильным голосом перебила Владимирова Варвара, что долговязый корреспондент отступил прямо в сугроб и тут же протянул ей микрофон. – Я жена Юрия Владимирова и я заявляю всему миру, всем, кто сейчас слышит нас, что подобного беззакония ни я, ни мой муж не будем терпеть! То состояние, в которое приведены в СССР свободная мысль и свободное слово, заставляет нас вспомнить о сталинском времени, которое непонятно только тем западным политикам, которые заигрывают с Советским Союзом и не знают, через что прошли два, по крайней мере, поколения русских людей…

– Вы считаете, – старательно, боясь сделать ошибку в чужом языке, сказал долговязый, – что нынешние времена не отличаются от времен Сталина и писатели так же страдают под гнетом властей, как страдали…

Она не дала ему договорить:

– А вы не считаете? Или вы думаете, что только лагерь, только лесоповалы и баланда ломают дух человека и убивают творческую личность?

– Послушайте, – кашлянув, вмешался Владимиров, – вы хотели, чтобы я высказался по поводу того, что произошло лично со мной…

– Не только! Не только с тобой! – Варвара взяла его под руку и крепко прижалась к нему. – Мой муж отличается редкой скромностью, ему никогда не хотелось влезать в политику, но нас заставляют… И я хочу сказать, что сейчас наша жизнь, моя жизнь с писателем Юрием Владимировым, находится в настоящей опасности! Мы идем по лезвию ножа! Я – гражданская жена Владимирова, и я требую, чтобы нам дали возможность узаконить наши отношения, с тем чтобы я могла последовать за своим мужем туда, куда ему позволят выехать. Я уверена, что, раз моего мужа уже лишили советского гражданства, та же самая участь должна постигнуть и меня…

Лиц, прилепившихся к окнам, становилось все больше. Некоторые квартиросъемщики открыли даже форточки, несмотря на холод, и высунулись наружу, чтобы не пропустить ничего из происходящего во дворе.

Послышались первые комментарии:

– Скажи: безобразница-баба! Ишь, хвост распустила! Езжайте, езжайте в свою заграницу! Не очень заплачем!

Владимиров обнял Варвару за плечи как раз в тот момент, когда сонный и пухлый фоторепортер защелкал своим аппаратом, и все это сразу поплыло куда-то из блеклого утра и мокрого снега в далекое и неизбежное время, когда на земле этой больше не будет ни их, ни свидетелей тягостной сцены, а от аппарата останется остов, осколок, кусок, но сама фотография, возможно, останется жить.


Развод с Ариной произошел в четыре часа дня, незадолго до того, как закрылся загс, и женщина, похожая на воробышка, полумертвая от множества истерзавших ее бед и свидетельств о смерти, пепельно-серая в отличие от той полнощекой, кудрявой, какая сидела за дверью напротив и вся расцветала от громкого марша, от огненно-красных невест, женихов, так просто и быстро отдавших свободу за женскую ласку и студень с котлетой, – эта маленькая, пепельно-серая женщина неживым голосом сообщила, что брак гражданина Владимирова Юрия Николаевича с гражданкой Владимировой Ариной Григорьевной расторгается по взаимному согласию обеих сторон. Вот здесь распишитесь. И здесь. Вот вам копии.

А еще через день, в десять часов, как только открылся тот же самый загс, полнощекая, но настороженная (поскольку расписывали Владимирова вне очереди, но было получено распоряжение сверху расписать и не задавать лишних вопросов) женщина с красной праздничной лентой через все ее крупное, во многих местах выпуклое тело поздравила только что сочетавшихся законным браком гражданина Владимирова Юрия Николаевича и гражданку Краснопевцеву Варвару Сергеевну. Сказала от самого сердца, что рада за них и желает им счастья. Законной и крепкой советской семьи.

Все, что произошло с ним за последнюю неделю, было, в сущности, так страшно, что он чувствовал себя в каком-то полубеспамятстве, как будто все это произошло не с ним или не совсем с ним, а он должен телесно участвовать в том, что делает, говорит и решает тот человек, которого сейчас принимают за Юрия Владимирова. Варвара просила его давать интервью – от корреспондентов не было отбою, и иногда они вдруг напоминали ему тех красновато-зеленых человечков, которые преследовали его всякий раз, когда он был ребенком и болел с высокой температурой. Но он давал эти интервью, в которых говорил, что писатель не может работать, если ему не предоставляют свободы творчества, а когда его спрашивали, собирается ли он продолжать писать романы на Западе, он честно отвечал, что не загадывает, как сложится его жизнь, поскольку ни разу там не был. И оттого, что он старался отвечать как можно честнее, его интервью были не такими выигрышными и не такими броскими, как интервью Барановича, Винявского и Устинова.

Варвара, конечно, ставила ему в пример Солженицына, который сразу разобрался и с Западом, и с Востоком, отчего сделался неуязвимым ни для того, ни для другого, поскольку изворотливость его арифметического ума и закаленность сердца помогали ему протиснуться сквозь джунгли людского устройства и тут же движением ладони стряхнуть колючки, песчинки и всех насекомых. На то он и был Солженицыным, что говорить.

Два университета, расположенные в Германии не так далеко друг от друга, приглашали Владимирова прочесть несколько курсов по русской и советской литературе, но одновременно с их приглашениями возникла идея журнала, который, как была уверена Варвара, должен будет оказаться и сильнее, и во сто крат интереснее того, затеянного Устиновым издания, которое советская пресса поливала помоями так щедро, с такою обильностью, что сами поливщики диву давались. Все эти планы, как со страхом чувствовал Владимиров, устремлялись к одному: к тому, что ему придется бросить роман, который терзал его так, как отца, вынужденного с утра и до глубокой ночи зарабатывать деньги вне дома, терзает мысль о больном ребенке, брошенном на попечение соседки.


  • Страницы:
    1, 2, 3