ModernLib.Net

( )

ModernLib.Net / / / ( ) - ( ) ( )
:
: ,

 

 


Легенда о великом комбинаторе

(В трех частях, с прологом и эпилогом)

Пролог

Судьба романов И.А. Ильфа и Е.П. Петрова уникальна.

Как известно, в январе 1928 года иллюстрированный ежемесячник «30 дней» начал публикацию «Двенад-цати стульев» – сатирического романа, который ­написали два далеко не избалованных известностью сотрудника газеты «Гудок». Ровно три года спустя в журнале «30 дней» началась публикация продолжения «Двенадцати стульев» – «Золотого теленка». Но к тому времени авторы – в числе самых популярных писателей СССР. Популярность Ильфа и Петрова стремительно росла, романы то и дело переиздавались, их переводили на десятки иностранных языков, выпускали за границей, что, конечно, согласовывалось в советских цензурных инстанциях. А в 1938—1939 годах издательство «Советский писатель» выпустило четырехтомное собрание сочинений Ильфа и Петрова. Мало кто из тогдашних советс-

ких классиков удостоился такой чести. Наконец во второй половине 1950-х годов дилогия была официально признана «классикой советской сатиры». Постоянно публиковались статьи и монографии о творчестве Ильфа и Петрова, воспоминания о них. Это – с одной стороны. А с другой – уже в конце 1950-х годов романы Ильфа и Петрова стали своего рода «цитатником» инакомыслящих, что видели в дилогии почти откровенную издевку над пропагандистскими установками, газетными лозунгами, суждениями «основоположников марксизма-ленинизма». Парадоксальным образом «классика советской литературы» воспринималась как литература антисоветская.

Публикуется в авторской редакции

Нельзя сказать, чтобы это было тайной для советских цензоров. Сходные оценки авторитетные идеологи давали романам гораздо раньше. Последний раз – в 1948 году, когда издательство «Советский писатель» выпустило их семидесятипятитысячным тиражом в серии «Избранные произведения советской литературы: 1917—1947». Специальным постановлением Секретариата Союза советских писателей от 15 ноября 1948 года публикация была признана «грубой политической ошибкой», а выпущенная книга – «клеветой на советское общество». 17 ноября «Генеральный секретарь Союза советских писателей А.А. Фадеев» направил в «Секретариат ЦК ВКП(б), товарищу И.В. Сталину, товарищу Г.М. Маленкову» это постановление, где описывались причины выхода «вредной книги» и меры, принятые Секретариатом ССП.

Писательское руководство проявило бдительность не по собственной воле – вынудили. Сотрудники Отдела агитации и пропаганды ЦК ВКП(б), как отмечалось в том же постановлении, «указали на ошибочность издания». Иначе говоря, – официально известили Секретариат ССП, что находящееся в его непосредственном подчинении издательство «Советский писатель» допустило непростительный промах, в связи с чем теперь нужно искать виновных, давать объяснения и т.п.

Характеристика, что дал романам Секретариат ССП, была по сути приговором: «идеологической диверсией» такого масштаба далее надлежало бы заниматься следователям Министерства государственной безопасности, после чего виновные перешли бы в ведение ГУЛАГа. Однако в силу понятных обстоятельств вопрос об ответственности авторов дилогии не ставился: туберкулез легких свел Ильфа в могилу еще весной 1937 года, а Петров, будучи военным корреспондентом, погиб летом 1942-го. Секретариат ССП мог обвинять только сам себя, потому как именно он принял решение опубликовать романы в престижной серии, после чего книга и прошла все издательские инстанции. Признать это и взять на себя всю вину – шаг самоубийственный.

Тем не менее выход нашелся. В качестве причин публикации были названы «недопустимая беспечность и безответственность» Секретариата ССП. Выразились они в том, что «ни в процессе прохождения книги, ни после ее выхода в свет никто из членов Секретариата и из ответственных редакторов издательства „Советский писатель“ не прочел ее», полностью доверяя непосредственному «редактору книги». Потому Секретариат ССП и объявил выговор главному виновнику – «редактору книги», а также его начальнику – «редактору отдела советской литературы издательства А.К. Тарасенкову, допустившему выход в свет книги Ильфа и Петрова без ее предварительного прочтения». Кроме того – поручил особо надежному критику «написать в “Литературной газете” статью, вскрывающую клеветнический характер книги Ильфа и Петрова».

Разумеется, в Отделе агитации и пропаганды (Агитпропе, как его тогда называли) с этим постановлением тоже ознакомились, хотя и не так быстро, как в Секретариате ЦК ВКП(б). Почти месяц спустя – 14 декабря 1948 года – Агитпроп в свою очередь направил секретарю ЦК ВКП(б) Г.М. Маленкову докладную записку, где, не подвергая сомнению версию секретариата ССП, настаивал, что «меры, принятые Союзом писателей», недостаточны. В книге, утверждали агитпроповские специалисты, «приводятся ругательства врагов советского строя по адресу великих учителей рабочего класса», она изобилует «пошлыми, антисоветского характера остротами», мало того, «общественная жизнь страны в романах описывается в нарочито комическом тоне, окарикатуривается» и т.д., при этом Секретариат ССП оставил без внимания вопрос об ответственности и директора издательства, и своей собственной.

Все перипетии «разоблачения» Ильфа и Петрова в ту пору огласки не получили: цитируемые выше документы осели в архиве под грифом «секретно» [См.: «Пошлые романы Ильфа и Петрова не издавать»//Источник. 1997. № 5. С. 89—94.]. Писательское руководство ответственности избежало, директора же издательства действительно заменили, как того и требовал Агитпроп. Обещание поместить в «Литературной газете» статью, «вскрывающую клеветнический характер» дилогии, секретариат ССП не выполнил. Но 9 февраля 1949 года там была опубликована редакционная статья «Серьезные ошибки издательства “Советский писатель”». О «клевете и пасквилях» Ильфа и Петрова речь уже не шла, выпуск дилогии признавался одной из многих ошибок, далеко не самой главной, даже извинительной. «За годы сталинских пятилеток, – сообщала редакция, – серьезно возмужали многие наши писатели, в том числе Ильф и Петров. Никогда бы не позволили они издать сегодня без коренной переработки два своих ранних произведения». Примерно в том же духе рассуждали авторы других статей в тогдашней периодике, чем все и кончилось.

История эта выглядит вполне заурядной. По крайней мере – на первый взгляд. Обвинения в крамоле предъявлялись тогда многим литераторам, ученым (в том числе и умершим), а также сотрудникам издательств и редакций периодических изданий. Страна пребывала в непрерывной истерии, подхлестываемой широкомасштабными пропагандистскими кампаниями. Разоблачали генетиков, кибернетиков, «безродных космополитов», вели борьбу с «низкопоклонством перед Западом». Но, с другой точки зрения, есть в истории с поздним разоблачением романов и нечто небывалое: абсурдность оправданий секретариата ССП, настойчивость Агитпропа и неожиданно бескровный результат. Последнее особенно редко: вряд ли даже более полувека спустя нужно объяснять, почему в 1948 году отделаться всего лишь выговором (или даже снятием с должности) за «идеологическую диверсию» – как в лотерею автомобиль выиграть.

Вот эти особенности и позволяют с большой долей вероятности предположить, что критическая атака в конце 1940-х годов обусловлена не столько спецификой романов Ильфа и Петрова, сколько сварой двух группировок в тогдашнем идеологическом руководстве – Секретариата ССП и Агитпропа.

На фоне глобальных «разоблачительских» кампаний Агит­проп затеял свою локальную интригу: смещение с должности недостаточно услужливого директора издательства «Совет­ский писатель». Поводом, надо полагать, и стала престижная серия, куда вошла книга Ильфа и Петрова.

Серия была, можно сказать, парадной, туда, согласно замыслу, отбиралось только самое лучшее, доказывающее, что советская литература «достигла мирового уровня». Сам факт издания в такой серии означал для любого писателя официальное признание заслуг, статус классика советской литературы, не говоря уже о значительных гонорарах. Понятно, что интриги плелись на всех уровнях. Свои креатуры были и у Агит­пропа, и у секретариата ССП, кто-то мотивировал выбор той или иной книги соображениями престижа и качества серии в целом, кто-то – «идейной выдержанностью» и политической целесообразностью. В общем, интересы сторон не всегда совпадали. По сути же никаких идеологических и политических расхождений не было и быть не могло: это был спор чиновников о сферах влияния и границах очень относительной самостоятельности. А директор издательства подчинялся непосредственно секретариату ССП, Агитпроп руководить издательством не мог. Устранить директора сразу – власти не хватало: по тогдашним правилам кандидатуру директора такого издательства выдвигал секретариат ССП и утверждал ЦК ВКП(б). Замену следовало начинать с «перетряски» излишне самостоятельного секретариата ССП и давления на Фадеева, который не раз бывал на приеме у Сталина. Дилогия Ильфа и Петрова тут – не более, чем одна из карт в игре. Но ход был рассчитан точно: от обвинения в «идеологической диверсии» не отмахнешься.

Постановление, принятое Секретариатом ССП, кажется путаным и вообще нелепым, словно готовили его впопыхах, лишь бы поскорее отвести агитпроповские обвинения, доложить, что инцидент исчерпан, писательское руководство разобралось во всем, виновных наказало и вскоре само себя публично высечет в периодике.

На самом же деле это постановление – очень хорошо продуманный ход. Да, наказания смехотворны, да, предложенные объяснения абсурдны: никем не прочитанная книга не попадает в издательский план, соответственно и «редактор книги» занимается ее подготовкой к серийному изданию лишь после утверждения плана, получив приказ своего начальника. Все так. А чем еще можно было оправдаться, что предложить? Справку о количестве переизданий и подписи цензоров? Но об этом в ЦК знали. Ни статистика, ни ссылки на здравый смысл в подобных случаях никогда не выручали: с кого спросили, тому и отвечать положено. Вот почему многоопытный Фадеев направил отчет прямо Сталину, минуя Агитпроп.

Если Агитпроп действовал в рамках сталинского плана, значит, терять нечего, писательское руководство и лично Фадеев проглядели начало очередной кампании, тут любые объяснения бесполезны, все уже предрешено, виновных будут искать (и найдут) именно в Секретариате ССП. Но если «разоблачение» Ильфа и Петрова – ни с кем не согласованная инициатива Агитпропа, тогда не исключено, что Секретариат ЦК ВКП(б) предпочтет начинать «перетряску» писательского руководства по своему усмотрению, а не по агитпроповскому, и, остановившись на достигнутом, усмирит инициаторов. Агитпроп на фадеевский ход ответил новым доносом, однако в итоге было принято компромиссное решение.

Позже, в годы «оттепели», связанной с приходом к власти Н.С. Хрущева, обо всей этой истории вспоминать было не принято. Наоборот, как уже отмечалось выше, «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» были опять востребованы хрущевской пропагандой – именно в качестве «лучших образцов советской сатиры».

Тем не менее «канонизация» Ильфа и Петрова в качестве классиков потребовала от тогдашних либералов немалых усилий: романы явно не соответствовали советским идеологическим установкам даже такой сравнительно либеральной эпохи, какой была вторая половина 1950-х годов. Следы полемики можно обнаружить, например, в предисловии, которое написал К.М. Симонов к переизданию дилогии в 1956 году. Буквально во втором абзаце он счел нужным особо оговорить, что «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» созданы «людьми, глубоко верившими в победу светлого и разумного мира социализма над уродливым и дряхлым миром капитализма».

Характерно, что подобного рода оговорки использовались и в 1960-е годы. Отечественные исследователи постоянно объясняли читателям, что Ильф и Петров не были противниками политического режима СССР, не были «внутренними эмигрантами». Например, в предисловии к пятитомному собранию сочинений, вышедшему в 1961 году, Б.Е. Галанов, как и Симонов, настаивал, «что веселый смех Ильфа и Петрова в своей основе глубоко серьезен. Он служит задачам революционной борьбы со всем старым, отжившим, борьбы за новый строй, новую, социалистическую мораль». Аналогичным образом защищала Ильфа и Петрова Л.М. Яновская, автор вышедшей в 1963 году монографии «Почему вы пишете смешно?». По ее словам, «жадный интерес к советскому сатирическому роману за рубежом не имел ничего общего со злопыхательским интересом к недостаткам или неудачам Советской России. Неизвестно ни одного случая, когда сатира Ильфа и Петрова была бы использована нашими противниками против нас». Двадцать лет спустя сложившуюся тенденцию защищать Ильфа и Петрова от возможных обвинений в «антисоветскости» отметил и Я.С. Лурье, под псевдонимом А.А. Курдюмов издавший в Париже книгу «Страна непуганых идиотов». К самой идее такой защиты он относился скептически, но тенденцию видел.

В связи с этим уместны как минимум три вопроса. Во-первых, почему профессиональные журналисты Ильф и Петров, каждый из которых всегда казался абсолютно лояльным (в противном случае и не стал бы советским журналистом-профессионалом), объединившись, написали дилогию, скажем так, сомнительную с точки зрения «идеологической выдержанности»? Во-вторых, почему бдительные редакторы и цензоры изначально не заметили в дилогии того, что заметил Агитпроп в 1948 году (да и многие другие позже), почему крамольные романы были опубликованы? Наконец, если сомнения в «идеологической выдержанности» романов оставались и в 1950-е, и в 1960-е годы, то почему дилогию переиздавали и даже пропагандировали как советскую классику?

Ответы на эти вопросы не найти в трудах исследователей творчества Ильфа и Петрова. За крайне редкими исключениями намерения авторов и восприятие дилогии современниками оставались вне области интересов исследователей. Даже при изучении творческой биографии соавторов основное внимание уделялось свидетельствам мемуаристов. Ну, а в их изложении все выглядит более чем благополучно.

Если верить мемуарным свидетельствам, будущие соавторы познакомились в 1923 году. Оба жили тогда в Москве, печатались под псевдонимами. Двадцатишестилетний одесский поэт и журналист Илья Арнольдович Файнзильберг взял псевдоним Ильф еще до переезда в столицу, а двадцатилетний Евгений Петрович Катаев, бывший сотрудник одесского уголовного розыска, свой псевдоним – Петров – выбрал, вероятно, уже сменив профессию. Трудно сказать, зачем псевдоним понадобился Файнзильбергу, этого никто не объяснял, но у Катаева причина была всем понятная: старший брат, Валентин, ровесник Ильфа, уже добился литературной известности.

Именно Катаев-старший предложил Ильфу и Петрову сюжет сатирического романа летом 1927 года, когда все трое были сотрудниками «Гудка». Согласно катаевскому плану, ­работать предстояло втроем: Ильф и Петров начерно пишут роман, Катаев правит готовые главы «рукой мастера», на титульный лист выносятся три фамилии. Дальше – дело за Катаевым. Его считают маститым, все им написанное идет нарас­хват. Предложение – «открыть мастерскую советского романа» – было принято. И хотя Катаев вскоре отказался от своей идеи, два соавтора по-прежнему писали «Двенадцать стульев» денно и нощно.

И вот роман завершен, сдан в редакцию, опубликован, пришло читательское признание. Зато критики проявили необычайную тупость, почти год игнорируя «Двенадцать стульев». Наконец летом 1929 года спохватились и критики. Ильф и Петров к тому времени уже собрались писать второй роман, однако тут работа не заладилась. Они то оставляли замысел, то возвращались к нему и, лишь побывав на «стройках социализма», получили нужный «жизненный опыт», дописали роман и опубликовали в журнале. А критики на сей раз были довольно благосклонны.

Вот такая сказка о трудолюбивой Золушке, сумевшей воспользоваться шансом и достойно награжденной. А ведь в итоге получилось то, что получилось: два советских антисовет­ских романа. Бдительный Агитпроп в 1948 году был, что ни говори, прав. Но и в 1920-е, и в 1930-е годы авторы избежали репрессий, они числились вполне благополучными писателями; на исходе 1940-х годов скандал замяли, со второй половины 1950-х романы ежегодно издавались массовыми тиражами. Следовательно, были причины. Политические причины. О которых мемуаристы не сообщили.

Нет нужды доказывать, что у советских мемуаристов, современников Ильфа и Петрова, хватало резонов о чем-то умалчивать. Аналогично и у советских исследователей. Такова уж была отечественная специфика. Потому рассмотрим историю создания и восприятия романов Ильфа и Петрова именно в политическом контексте эпохи.

Часть I

Почему в Шанхае ничего не случилось

Начнем с начала дилогии – с истории создания и публикации «Двенадцати стульев».

Вымысел в этой истории, многократно пересказанной мемуаристами и литературоведами, трудно отделить от фактов, реальность – от мистификации. Но зато известен основной источник, интерпретируемый и мемуаристами, и литературоведами, – воспоминания Евгения Петрова. Впервые фрагмент этих мемуаров был опубликован в 1939 году под заголовком «Из воспоминаний об Ильфе» – как предисловие к изданию «Записных книжек» Ильфа. 18 апреля 1942 года еженедельник «Литература и искусство» напечатал под тем же заголовком еще один фрагмент, подготовленный в связи с пятилетней годовщиной смерти Ильфа. А в 1967 году ежемесячник «Журналист» опубликовал в шестом номере планы и черновики книги «Мой друг Ильф». Так что обратимся к воспоминаниям Петрова.

Первое, что замечает непредубежденный читатель, – они изобилуют явными противоречиями, начиная даже со знакомства будущих соавторов. Это симптоматично.

«Мы оба родились и выросли в Одессе, а познакомились в Москве», – сообщает Петров. По его словам, это случилось в 1923 году, но когда именно – Петров забыл: «Я не могу вспомнить, как и где мы познакомились с Ильфом. Самый момент знакомства совершенно исчез из моей памяти».

Значит, далеко не старый писатель, опытнейший журналист вдруг забыл, когда и где познакомился с лучшим другом и соавтором. Очень странно. Тем более странно, что, по отзывам современников, во всех остальных случаях память у Петрова была великолепная. Странно также, что Ильф и Петров познакомились лишь в Москве: они же земляки, причем Ильф еще с Одессы – друг или, по крайней мере, близкий приятель Валентина Катаева. С Петровым были знакомы все тогдашние друзья старшего брата. Например, Ю.К.Олеша и Л.И.Славин, вместе с Ильфом и Катаевым входившие в одесский «Коллектив поэтов». Петров даже бывал на их поэтических вечерах. Мало того, с 1920 года Катаев-старший, Ильф, Олеша и Славин работали в ОДУКРОСТА – Одесском отделении Украин­ского Российского телеграфного агентства, где несколько месяцев был разъездным корреспондентом не кто иной как младший брат – Петров. Он поступил в угрозыск лишь летом 1921 года. Выходит, что Петров, будучи знаком с друзьями и коллегами брата, своими, наконец, коллегами по ОДУКРОСТА, ухитрился не познакомиться именно с Ильфом. Поверить в это трудно.

Возьмем теперь другой эпизод – завершение работы над «Двенадцатью стульями»

«И вот в январе месяце 28 года наступила минута, о которой мы мечтали, – сообщает Петров. – Перед нами лежала такая толстая рукопись, что считать печатные знаки пришлось часа два. Но как приятна была эта работа!» Роман действительно получился объемный – в трех частях, каждая примерно по семь авторских листов, а в каждом листе, соответственно, сорок тысяч знаков. Второго экземпляра, по словам Петрова, не было, соавторы боялись потерять рукопись, почему Ильф, то ли в шутку, то ли всерьез, «взял листок бумаги и написал на нем: „Нашедшего просят вернуть по такому-то адресу“. И аккуратно наклеил листок на внутреннюю сторону обложки». После чего соавторы покинули редакцию «Гудка». «Шел снег, чинно сидя в санках, мы везли рукопись домой, – вспоминает Петров. – Но не было ощущения свободы и легкости. Мы не чувствовали освобождения. Напротив. Мы испытывали чувство беспокойства и тревоги. Напечатают ли наш роман?»

Опять странная история. Получается, что в январе 1928 года соавторы, завершив работу над единственным экземпляром рукописи, еще не знали, примут ли роман в журнале, однако в январе же началась публикация. Такое невозможно. Рукопись не готовится к печати сама собою. Цикл редакционной подготовки довольно трудоемок и продолжителен. В журнале, прежде чем главный редактор примет решение, хоть кому-нибудь следует ознакомиться с новым романом, потратить на это время. И не один день. А еще надо пройти цензурные инстанции, где роман обычно читают. Здесь опять не то что дня – недели мало. Кроме того, цензорам полагалось представлять не рукопись как таковую, а машинописный экземпляр, чтоб удобнее было читать и вносить правку. Потом, если принято окончательное решение, перепечатанную рукопись должен читать журнальный редактор, который обычно тоже вносит правку. Свою правку редактор согласовывает с автором, после чего редакционная машинистка перепечатывает правленный экземпляр заново. Далее рукопись читает корректор. В обычном темпе это все и за неделю не успеть. Наконец, есть ведь и журнальный план: содержание каждого номера, объем каждого раздела, макет номера в целом планируются не менее чем за месяц-полтора – тогдашний журнальный цикл. Коррективы, конечно, неизбежны, бывают срочные материалы, но и тут не вставишь этак запросто несколько романных глав с иллюстрациями. Кстати, и художнику нужно время, чтобы прочитать роман и подготовить иллюстрации, причем речь опять-таки не о днях – о неделях. А еще типографские работы: набор, сверка, верстка, опять сверка и т.п. Неделей и тут не обойтись, такова уж была тогдашняя технология.

Вывод ясен: даже если б история, описанная Петровым, произошла 1 января (что маловероятно), а в редакцию рукопись попала на следующий день, все равно роман в январском номере не печатался бы. Слишком много препятствий.

Мы пока упомянули только те, что можно заметить, не заглядывая в рукописи [См.: Российский государственный архив литературы и искусства. Ф. 1821. Оп. 1. Ед. хр. 32—33. О текстологии романа см.: Одесский М.П., Фельдман Д.М. Легенда о великом комбинаторе: История создания, текстология и поэтика романа «Двенадцать стульев»//Литературное обозрение. 1996. №5-6. С.183—197. Подробнее о текстологии и политическом контексте см. также во вступительной статье и комментарии к первому полном изданию «Двенадцати стульев»: Ильф И., Петров Е. Двенадцать стульев (первое полное издание)/Подготовка текста, вступ. cт., комментарий М.П. Одесского, Д.М. Фельдмана. М.: Вагриус, 1997.]. А если заглянуть, сомнений вообще не останется. Беловую рукопись «Двенадцати стульев» соавторы отдали перепечатать на машинке – в ту пору оба еще не владели техникой машинописи. Учитывая объем романа, легко догадаться, что на перепечатку ушло недели полторы, а то и две. Потом Ильф и Петров еще сверяли рукописный и машинописный экземпляры, вносили правку. Стало быть, когда за машинописный экземпляр принялся редактор, прошло как минимум полмесяца с момента завершения романа. И редактор потом тоже изрядно поработал – судя по тексту первой публикации. Нет, если б все было, как рассказывал Петров, роман печатался бы с мартовского номера, не раньше.

Тем не менее публикация «Двенадцати стульев» началась именно в январе. Что из этого следует?

Вариант первый: роман дописан не в январе 1928 года, а в октябре предыдущего – как минимум.

Вариант второй: роман действительно дописан в январе, но редакция не позже октября 1927 года согласилась принять незавершенную книгу, принятые главы успели подготовить к публикации в январском номере, остальные принимались, редактировались и печатались по мере готовности.

Рассмотрим первый вариант: роман завершен в октябре 1927 года. Соответственно, к ноябрю был готов машинописный экземпляр, потом к работе приступил редактор. Но октябрь и даже ноябрь – это вряд ли. Соавторы указали на последнем листе белового автографа хронологические рамки работы над романом: «1927—28 гг.», хронологические рамки действия в «Двенадцати стульях» – апрель и октябрь 1927 года, к тому же роман буквально «расчислен по календарю», пронизан упоминаниями тогдашних газетных новостей: от начала Днепростроя в апреле до крымского землетрясения в сентябре и подготовки к празднованию десятилетия советской власти в октябре. Известно также, что в июне соавторы отправились в отпуск на Кавказ, а вернувшись, не только «Двенадцать стульев» писали, но еще и в газете работали, на службу ходили ежедневно, публиковались регулярно. Да пусть бы хоть в июне и начали, все равно ни к октябрю, ни к ноябрю рукопись не была б готова к публикации.

Следовательно, возможен только второй вариант: соавторы закончили работу над романом в январе 1928 года, но с октября (или ноября) 1927 года редакция, согласившись начать публикацию незавершенной книги, принимала рукопись по мере готовности. И соавторы передавали роман машинистке тоже по мере готовности – главами.

Это и по рукописи видно. В архиве Ильфа и Петрова сохранились два варианта романа: автограф Петрова и машинопись с правкой обоих соавторов. Самый ранний – автограф – содержит двадцать глав. Названий у них нет. Похоже, этот вариант переписывался Петровым набело с предшествующих черновиков, по ходу соавторы вносили туда незначительные исправления. Каждая глава начиналась с титульного листа, где отдельно указывался номер главы прописью – так машинистке удобнее. Машинописных экземпляров было не менее двух, но сохранился полностью только один. В рукописи изначально было двадцать глав, а после перепечатки, уже в машинописном экземпляре, соавторы изменили поглавное деление. Текст разбили не на двадцать, а на сорок три главы, каждая получила свое название. Тут, вероятно, сыграла роль журнальная специфика – главы меньшего объема удобнее при распределении материала по номерам. Затем роман был существенно сокращен: помимо глав целиком, изымались и эпизоды, сцены, отдельные фразы. Сокращения, похоже, проводились в два этапа. Сначала – авторами, что отражено в машинописном варианте, потом редакторами – по другому, несохранившемуся экземпляру машинописи, правленной авторами. Виной тому не только цензура. В журнале приходилось экономить объем, ведь и после всех сокращений публикация романа чрезмерно затянулась: с январского по июльский номер включительно.

Надо полагать, Ильф и Петров доставили редакции немало хлопот: ведь заведующему редакцией пришлось планировать и постоянно координировать работу соавторов, машинистки, редактора, корректора, художника и т.д. Но в журнале «30 дней» завредом был давний знакомый Ильфа и братьев Катаевых – ­В.И. Регинин. Популярный еще в предреволюционные годы журналист, он после гражданской войны организовывал советскую печать в Одессе и приятельствовал со всеми местными литераторами [См., напр.: Паустовский К.Г. Время больших ожиданий//Паустовский К.Г. Собр. соч.: В 8 т. М., 1968. Т. 5. С. 91—95.]. На его помощь соавторы вполне могли рассчитывать. Правда, лишь после того, как решение о публикации было принято главным редактором.

В 1927 году главный (или, как тогда говорили, ответственный) редактор журнала «30 дней» – В.И. Нарбут [См.: Нарбут Т.Р., Устиновский В.Н. Владимир Нарбут//Новобасманная, 19. М., 1990. С. 322—325.]. Соавторы знали его еще по Одессе. Известный поэт, некогда примыкавший к акмеистам, он в годы гражданской войны сделал стремительную карьеру. А прибыв в Одессу, стал полновластным хозяином ОДУКРОСТА, пригласил туда Катаева, Ильфа, Олешу и других одесских поэтов. Нашлась также работа для младшего брата Катаева. Весной 1921 года Нарбут был с повышением переведен в тогдашнюю столицу Украины – Харьков, где возглавил УКРОСТА. Вслед за ним уехали Катаев-старший и Олеша. Ну, а Петров поступил на службу в угрозыск. В 1922 году Нарбута перевели в Москву, куда потом отправились и Катаев с Олешей, вскоре приехал Ильф, потом – Петров. Уже в Москве Нарбут реорганизовал несколько журналов и основал издательство «Земля и фабрика» – «ЗиФ», где был, можно сказать, представителем ЦК ВКП(б). Нарбут вообще протежировал своим прежним подчиненным: по определению ­Н.Я.Мандельштам, именно из рук Нарбута «одесские писатели ели хлеб» [Мандельштам Н.Я. Вторая книга. М., 1990. С. 52.]. И характерно, что первое отдельное издание «Двенадцати стульев» было зифовским. Оно вышло в июле 1928 года, аккурат к завершению журнальной публикации. Значит, договор был заключен гораздо раньше. Надо полагать, по указанию Нарбута. Больше никто такой власти не имел.

Несколько отвлекаясь, добавим, что Петров был обязан Нарбуту не только литературной карьерой. В 1920 году Катаева-старшего арестовала Одесская ЧК: подозрение в причастности к антисоветскому заговору. Оснований для ареста по тому времени хватало: бывший офицер, отец – чиновник, преподаватель в епархиальном училище, дед с материнской стороны – генерал, с отцовской – священнослужитель. Несколько месяцев тюрьмы, ожидание расстрела, потом освобождение: литературные знакомства выручили. Под арест попал и младший брат, недоучившийся гимназист: он, правда, в офицеры не вышел, возраст не тот, а вот набор родственников тот самый, плюс брат-офицер. Приезд Нарбута, его покровительство, работа в ОДУКРОСТА пришлись тогда очень кстати [См.: Лущик С. Реальный комментарий к повести//Катаев В. Уже написан Вертер. Лущик С. Реальный комментарий к повести. Одесса, 1999. С. 78—86.].

Регинина Петров как-то упомянул мимоходом в черновиках воспоминаний. А вот Нарбута – нет. О редакционной эпопее Петров вообще не захотел рассказывать. Именно не захотел: не просто ошибся в датировке, а сочинил трогательную историю, как в январе 1928 года Ильф приклеил курьезную записку к обложке, как они беспокоились, примут ли рукопись в редакции, напечатают ли... Ничего подобного. Уже приняли, уже печатали. И трогательные подробности нужны здесь лишь в качестве дополнительных эмоциональных аргументов, подкрепляющих шаткую версию Петрова: читатель, увлекшись выдуманными деталями, не замечает, что автор, вопреки традиции, ничего толком не сообщил о реальных обстоятельствах. Петров словно забыл о них, как забыл, при каких обстоятельствах познакомился с Ильфом.

В том, и в другом случае причина одна: к 1938 году Нарбут, по советской терминологии, стал «неупоминаемым». В 1936 году он был арестован, объявлен «врагом народа» и осужден. Погиб в заключении, реабилитирован в 1956 году. Выдумывать же обстоятельства знакомства с Ильфом в Москве Петров не стал. Проще было, сославшись на забывчивость, вовсе умолчать о первой встрече с будущим соавтором, о работе под руководством репрессированного Нарбута, а собственную «трудовую биографию» начинать со службы «в органах». Точно так же «забыл» Петров об истории публикации «Двенадцати стульев», о роли Регинина, ведь и тут без упоминаний о Нарбуте не обошлось бы. Сведущие же современники приняли его версию не по наивности – правда была неуместна.

Однако всю историю создания «Двенадцати стульев» – от начала и до конца – Петров сочинять не стал. Задачи такой не ставил. Поэтому истина порою проглядывает не столько в том, что он рассказал, сколько в том, о чем ненароком обмолвился.

К примеру, Петров сообщает, что когда «в августе или сентябре 1927 года» Катаев подарил им с Ильфом сюжет «Двенадцати стульев», соавторы целый месяц возвращались домой «в два или три часа ночи», поскольку писать роман могли только после окончания рабочего дня в «Гудке». «Нам, – подчеркивает Петров, – было очень трудно писать. Мы работали в газете и в юмористических журналах очень добросовестно. Мы с детства знали, что такое труд. Но никогда не представляли себе, что такое писать роман. Если бы я не боялся показаться банальным, я сказал бы, что мы писали кровью». Вот тут Петров, старательно нагнетая эмоциональное напряжение, проговорился ненароком: «Все-таки мы окончили первую часть вовремя. Семь печатных листов были написаны в месяц».

Стоп. Что значит «вовремя», почему первую часть «Двенадцати стульев» нужно было написать именно «в месяц»? Написали бы за полтора или два, не мучаясь: нигде ж не упомянуто о каких-либо обязательствах и договоренностях. Но ведь и о Нарбуте тоже – нигде. А если успели «вовремя», значит, договоренность была, и поведение соавторов уже не выглядит странным. Они месяц истязали себя не из любви к трудностям, а чтобы главный редактор получил первую часть романа в октябре—ноябре 1927 года. Только тогда по его приказу завред успевал организовать подготовку публикации в январском номере 1928 года. И даже на февральский хватало – «с запасом».

Примечательно, что о работе над второй и третьей частями романа Петров не рассказал вообще. Лишь обронил фразу: «Мы продолжали писать». Вот и вся информация. Но, с другой стороны, тут и рассказывать особо не о чем: прежних трудностей уже не было, поскольку не было нужды в прежнем изматывающем режиме. И если первую часть Ильф и Петров написали за месяц, то вторую и третью – за три. К январю они вполне укладывались в график, предъявив материал для мартовского и последующих номеров. Так что роман к выходу первого номера был практически завершен. И руководство журнала могло более не беспокоиться о выполнении авторами обязательств.

В редакции, похоже, авторам доверяли изначально. Своего рода гарантом был маститый Катаев. Кстати, в 1928 году издательство «ЗиФ» выпустило его двухтомное собрание сочинений. Дарил он сюжет, нет ли – сейчас точно не скажешь. Нет документа – нет аргумента. Мемуары не в счет. Но в любом случае свое имя, писательский авторитет брату и другу-земляку Катаев «одолжил». А когда официально отстранился от соавторства, материал – в минимально достаточном объеме – Ильф и Петров уже предъявили. И главный редактор мог убедиться, что авторы следуют принятым договоренностям. Кстати, и Катаев почти полвека спустя – в автобиографической книге «Алмазный мой венец» – тоже проговорился невзначай: был договор, причем не позже августа-сентября был, и заключили его сначала с тремя соавторами, потом – с двумя [См.: Катаев В.П. Алмазный мой венец. М., 1981. С. 163.].

Ильф и Петров торопились, потому что их торопил Нарбут. А вот причины торопливости Нарбута – неочевидны.

Он принял решение публиковать неоконченный роман, он согласовывал свое решение с цензурой. Это большая ответственность. Конечно, помощь приятелям и все такое прочее. Но приятелям можно помочь и тогда, когда роман уже дописан. Учтем еще, что в 1927 году Нарбут – не просто литератор, он партийный функционер, причем в немалых чинах. Меру в благотворительности знал. И роман-то необычный, даже три­дцать лет спустя советские литераторы писали о нем не без оговорок. А Нарбут, вопреки обыкновению партийных функционеров, словно бы ничего не опасался. Мало того, что преждевременно санкционировал публикацию в журнале, еще и сразу выпустил сомнительный сатирический роман отдельным изданием. Зачем же ему это понадобилось?

По мнению Н.Я.Мандельштам, Нарбут как издатель энтузиастом сатиры не был, «ничего, кроме партийного и коммерческого смысла книги, он знать не хотел». С «коммерческим смыслом» угадано было стопроцентно, однако выйди «Двенадцать стульев» тремя месяцами позже, издательский промфинплан не сгорел бы.

Нарбут руководствовался тем самым «партийным смыслом».

Работа над романом шла в период наиболее ожесточенной открытой полемики партийного руководства – И.В. Сталина и Н.И. Бухарина – с так называемой «левой оппозицией»: Л.Д. Троцким и его сторонниками. Предмет полемики – нэп. Троцкий давно уже доказывал, что Сталин и Бухарин, используя нэп ради укрепления личной власти, предали идею «мировой революции». А это, по мнению Троцкого, приведет к гибели СССР в результате «империалистической агрессии»: нэп был лишь временным «стратегическим отступлением», марксизм изначально определяет, что до победы «мировой революции» невозможно «построение социализма в одной отдельно взятой стране».

Успеха Троцкий и его сторонники не добились, их продолжали оттеснять от власти. Но весной 1927 года оппозиционеры вновь активизировались. 12 апреля стал явным провал ­политики «большевизации» Китая, где шла многолетняя гражданская война. Генерал Чан Кайши, командующий Народно-революционной армией, отказался от союза с коммунистами, более того, санкционировал массовые расстрелы недавних союзников в Шанхае. 15 апреля советские газеты сообщили о «шанхайском перевороте» и «кровавой бане в Шанхае». Троцкий, используя неудачу сталинско-бухаринского руководства, тут же заявил, что, «усмирив» Китай, «силы международного империализма» обезопасят свои колонии от «революционного пожара», объединятся и непременно начнут войну против СССР. А в СССР Сталин и Бухарин затягивают нэп, что ведет к «реставрации капитализма». Выход, согласно Троцкому, был лишь один: как можно скорее отстранить от власти Сталина и его сторонников.

Апологеты сталинско-бухаринской «генеральной линии» попали в сложное положение. Вряд ли имело смысл, опровергая Троцкого, доказывать, что нет ни реальной угрозы интервенции, ни опасности «реставрации капитализма» силами «внутренних врагов» СССР. Сделать это было легко, но доказанное противоречило бы основным советским идеологическим установкам. Сталин и Бухарин выбрали другой путь: началась планомерная и открытая дискредитация Троцкого. Его оппоненты утверждали, что руководство партии вовсе не отвергло «мировую революцию» как цель, просто до нее еще далеко, потому целесообразно не ссылаться на марксистские теории, не рассуждать постоянно о международном положении, а решать актуальные задачи «социалистического строительства», развивать экономику СССР, исходя из реальных условий, не надеясь на скорую абсолютную победу в результате всемирного «революционного пожара». События же в Китае не настолько значительны, чтобы привести к глобальной войне. И предпосылок «реставрации капитализма» в СССР нет, все разговоры об этом, да и о военной опасности, вызваны обычным «левачеством» Троцкого, неготовностью троцкистов к «мирному строительству», желанием вернуться к прошлому – к привычным методам управления, к «военному коммунизму».

Официальная пропаганда способствовала тому, чтобы Троцкий и «левая оппозиция» стали символами гражданской войны, «красного террора», разрухи, голода. А сталинско-бухаринское руководство рекламировалось в качестве гаранта стабильности и продолжения нэпа. Ради унижения троцкистов допускались и даже поощрялись насмешки над «левачеством» в любых областях – литературе, театре и т. д.

Вот в этой ситуации соавторы и приступили к «Двенадцати стульям». Под патронажем Нарбута они написали роман о том, что в Шанхае ничего не случилось. Ничего опасного для СССР.

Сюжет «Двенадцати стульев» идеально соответствовал тезисам официальной пропаганды, противопоставившей «левую оппозицию» как приверженцев прошлого, людей, мыслящих в категориях прошлого, и сталинско-бухаринское руководство, решающее реальные задачи настоящего и будущего.

Главные герои романа – люди прошлого. Не только «лишние», но и «бывшие», как тогда говорили. Прошлым живет делопроизводитель загса Ипполит Воробьянинов, бывший помещик, бывший уездный предводитель дворянства. Категориями прошлого мыслит священник Федор Востриков, бывший студент, мечтающий разбогатеть и открыть собственный «свечной заводик». Мечтами о богатстве и праздности живет профессиональный мошенник Остап Бендер, «великий комбинатор». Их ценностные установки соотносимы не с «новым социалистическим бытом», а с прошлым. И не случайно начало романного действия, разворачивающегося в «уездном городе N», приурочено именно к 15 апреля 1927 года.

В этот день газеты сообщили о событии, которое «левая оппозиция» объявила крупнейшим поражением советской внешней политики, чреватым смертельно опасными для страны последствиями. В этот день начался, можно сказать, последний этап открытой борьбы «левой оппозиции» со сталинско-бухаринским партийным руководством. И жители «уездного города N» тоже обсуждают «шанхайский переворот» – главную газетную новость. Обсуждают как событие заурядное, вроде свадьбы сына городского брандмейстера. Однако и для героев романа этот день – рубежный. 15 апреля Востриков, исповедуя умирающую тещу Воробьянинова, узнает, что фамильные бриллианты она спрятала в один из двенадцати стульев мебельного гарнитура, когда-то украшавшего воробьяниновский особняк. И отец Федор бросается в погоню за сокровищами прошлого, не думая о настоящем. На поиски сокровищ, на поиски прошлого отправляется и бывший помещик, которому не обойтись без помощи компаньона-мошенника.

Наперегонки со священником компаньоны ездят по стране, и всюду читатель может увидеть, что советский строй стабилен, события в Китае и связанные с ними опасения забыты, надежды противников режима на скорое «падение большевиков» и помощь из-за границы, столь ядовито высмеянные в романе, – беспочвенны. Некому в СССР всерьез бороться с этим режимом, потому силам «международного империализма» не на кого опереться. Бывшие дворяне стали совслужащими, бывшие купцы, ныне нэпманы, озабочены лишь своими доходами и, как прочие заговорщики-монархисты, патологически трусливы, опасности они все не представляют. «Новый социалистический быт» сложился, это данность, «реставрация капитализма» невозможна в принципе. Потому бесперспективными, нелепыми, наконец просто смешными выглядят в романе бесконечные рассуждения о «международном положении». То же самое можно сказать и о тяге к «ультрареволюционности» – в любой области. В прошлое – революционное или предреволюционное – вернуться нельзя.

Круг замкнется осенью 1927 года: надежды «левой оппозиции» на победу окончательно рухнут, соответственно и надежды героев романа вернуться в прошлое – тоже не сбудутся. Все их усилия напрасны.

Такой сатирический роман был очень кстати в полемике с «левой оппозицией», почему сановный Нарбут и счел возможным поторопиться. Авторам было дозволено многое – откровенно вышучивать прежние пропагандистские клише, осмысляемые, в разгаре полемики, как троцкистские; пародировать авторитетных советских литераторов и режиссеров (Андрея Белого, П.С.Романова, В.В.Маяковского, В.Э.Мейерхольда и других), всем памятные «достижения левого искусства»; издеваться над бесконечными, к месту и не к месту читаемыми докладами о «международном положении», «империалистической угрозе», над традиционной советской шпиономанией и т. д. Роман получился довольно объемным, даже на сокращенный вариант едва хватило семи номеров, случай беспрецедентный для иллюстрированного ежемесячника, но Нарбут с этим смирился. И поставил в издательский план «ЗиФ» – на июль – выпуск книжного варианта «Двенадцати стульев», куда менее пострадавшего от редакторских ножниц. Заказ был политическим – Троцкого громили.

Впрочем, период своего рода вольности, обусловленный борьбой с «левачеством», оказался недолгим. В октябре 1927 года дискредитированного Троцкого исключили из ЦК, в ноябре – из партии. На состоявшемся в декабре XV съезде ВКП(б) «левая оппозиция» отреклась от своих лозунгов, съезд принял решение продолжать нэп, и к началу 1928 года был решен вопрос о высылке Троцкого, а его сторонников уже исключали из партии в массовом порядке. Полемика с «левой оппозицией» утратила прежнюю актуальность, шутки, уместные ранее, выглядели рискованными. А потому роман был изрядно сокращен и «почищен» еще в рукописи.

Приведем наиболее характерный пример. В главе «Слесарь, попугай и гадалка», авторы, описывая сцену гадания по руке, характеризовали ладонь вдовы Грицацуевой: «Линия жизни простиралась так далеко, что конец ее заехал в пульс, и если линия говорила правду, вдова должна была бы дожить до мировой революции». Соответственно, «мировая революция» осмыслялась как событие весьма отдаленное, хотя и вероятное – в обычных пределах человеческой жизни. На исходе же 1928 года соавторы произвели неадекватную замену: теперь вдова должна была бы дожить «до Страшного суда», отчего шутка утратила смысл. Отметим, что десять лет спустя шутка – в первоначальном варианте – стоила бы соавторам свободы, если не жизни, однако летом 1927 года такой антитроцкистский выпад был вполне уместен. Как и прочие, включая пародии, удаляемые редакторами и цензорами от выпуска к выпуску. В итоге роман сократили почти на треть. Так он публиковался даже и в послесталинские годы.

Мы не будем возвращаться к текстологии «Двенадцати стульев», описанной в нашем предисловии к первому полному комментированному изданию, выпущенному издательством «Вагриус» в 1997 году. «Антилевацкая» направленность романа (позже воспринимавшаяся как проявление оппозиционности авторов) всегда оставалась очевидной, тут уж ни цензоры, ни редакторы ничего не могли сделать. Но роман опубликовали, потому как его главная идеологическая установка – режим в СССР стабилен, к прошлому возврата нет – сохраняла актуальность, особенно в период празднования десятилетия советского государства.

Подчеркнем: создание и специфика романа, сам факт его публикации обусловлены конкретной политической прагматикой. Нарбут ли предложил Катаеву-старшему написать «антилевацкий» роман, Катаев ли был инициатором – все это одинаково вероятно. В любом случае никаких случайностей, никаких чудесных совпадений, которые охотно живописали ­мемуаристы, здесь не было. «Социальный заказ» был. И кандидатура исполнителя далеко не случайна: не просто популярный писатель, драматург, фельетонист, «золотое перо», но и давний приятель главного редактора, многим Нарбуту обязанный. Кому ж и доверять, как не Валентину Катаеву. Ну а если заказ срочный, значит, и формирование «писательской бригады» целесообразно, тем более что в 1920-е годы «писательские бригады» формировались часто. Катаеву же кого и превлекать к работе, если не брата и приятеля-земляка. Трудно сказать, когда конкретно Катаев обратился к Ильфу и Петрову, но хронологические рамки видны: не раньше мая 1927 года и не позже начала сентября. В июне Ильф и Петров, может быть, еще и не соавторы, однако первый раз проводят отпуск вместе. В августе-сентябре они уже денно и нощно пишут «антилевацкий» роман, действие которого начинается именно 15 апреля 1927 года. Они торопятся, экономя на сне и отдыхе, чтобы успеть сдать главы в первый номер, в октябре-ноябре закончена первая часть романа, ее срочно готовят к журнальной публикации, с января 1928 года печатается сокращенный вариант «Двенадцати стульев», при этом подготовка книги в издательстве «ЗиФ» – вопрос давно решенный.

Так Ильф и Петров приняли участие в политической интриге. Нет оснований считать, что они этого не понимали. Чем же они руководствовались, кроме, конечно, соображений конъюнктуры? Похоже, тем же, что и ряд других писателей. Булгаков, например. Многие интеллектуалы тогда верили: с падением Троцкого нэп утвердится навсегда, уровень жизни будет расти, политические ограничения, как и эпоха «перманентной революции», «военного коммунизма», «красного террора», – безвозвратно уйдут в прошлое. Но ни Ильф и Петров, ни тем более Нарбут вовсе не фрондировали. Они старались оставаться «в пределах дозволенного» – точнее, дозволенного именно тогда.

Подобные литературно-политические игры в 1920-е годы – не редкость. И сторонники Троцкого тоже от них не отказывались.

К примеру, сенсацией 1926 года стал майский номер «Нового мира», где популярнейший Б.А. Пильняк опубликовал «Повесть непогашенной луны»: автор, как известно, намекал, что в 1925 году внезапная смерть народного комиссара по военным и морским делам М.В. Фрунзе была обусловлена не случайным стечением обстоятельств, а сталинским приказом. О происхождении пильняковской версии, о разразившемся скандале, повсеместном изъятии крамольного номера, обвинениях в клевете, обрушившихся на Пильняка, о том, как и сколько раз ему пришлось тогда каяться, о том, был ли скандал причиной ареста Пильняка в 1937 году и его расстрела, о запрете на упоминание повести в советской печати, отмененном почти шестьдесят лет спустя, сказано немало. Гораздо меньше исследователей и мемуаристов интересовало, почему явно антисталинская повесть вообще была написана и опубликована.

Кающийся Пильняк утверждал, будто по наивности не ведал, что творил. А сотрудники журнала? В.П. Полонский, известный критик, главный редактор «Нового мира», согласовывавший публикацию с цензурой, не мог же не заметить замеченное всеми критиками-современниками. И не в том здесь дело, что ненависть к Сталину оказалась сильнее инстинкта самосохранения. Нет, к весне 1926 года у Троцкого еще была достаточно сильная позиция, чаши весов колебались, общественный резонанс, вызванный повестью, имел бы – в положении неустойчивого равновесия – какое-то значение. Однако в мае-июне Сталин опять победил, в октябре Троцкого вывели из состава Политбюро ЦК ВКП(б), окончательно лишив реальной власти. Полонский, как и Нарбут, запоздал. Ситуация тогда менялась очень быстро. Сходство же интриги Полонского и нарбутовской интриги – очевидно.

В 1938 году, когда Петров задумал написать об Ильфе, нельзя было упоминать не только о Нарбуте, но и об антитроцкистской кампании, способствовавшей появлению романа. Зато созданная Петровым легенда – о катаевском «подарке» и случайной удаче трудолюбивых соавторов – была чрезвычайно удобна. Удобной она осталась и в послесталинские годы: Нарбута уже реабилитировали, но само имя Троцкого по-прежнему было «неупоминаемым». Как и методы борьбы с опальным лидером.

Часть II

Громкое молчание

Отечественные литературоведы и мемуаристы мифологизировали не только историю создания и публикации «Двенадцати стульев». История восприятия романа критиками выглядит в их изложении не менее загадочной.

Практически все исследователи творчества Ильфа и Петрова сообщают, что критики-современники о «Двенадцати стульях» писать не желали. Наиболее деликатно высказался уже упомянутый Галанов: «Первый роман Ильфа и Петрова, по свидетельству современников, сразу был замечен читателями. Однако критика долгое время обходила его молчанием». Прервалось оно, по словам Галанова, лишь «через год после выхода романа». Почему критики ранее молчали, почему вдруг перестали – не уточняется. Аналогично и Яновская – в уже цитировавшейся монографии – указывает: «Несмотря на осторожное молчание критики, „Двенадцать стульев“ были тепло и сразу („непосредственно“, по выражению Е. Петрова) приняты читателем». Читатели, значит, были непосредственны, а критики выразили свое осторожное отношение посредством почти годичного молчания. Но почему они решили, что нужно проявить осторожность, почему через год передумали – опять не уточняется.

Спору нет, недалекий и трусоватый критик – явление далеко не редкое. Но когда речь идет о сатирическом романе, вышедшем в 1928 году, рассуждения о пресловутой «осторожности» по меньшей мере не убедительны.

«Легендарные двадцатые» известны как эпоха самых ожесточенных в истории советской литературы критических баталий, где никакие литературные авторитеты не щадились, и уж тем более не было принято осторожничать с сатириками. Хрестоматийные примеры – травля М.А. Булгакова, Е.И. Замятина, Б.А. Пильняка. Создатели же «Двенадцати стульев» и авторитет еще не успели заработать: публикации в периодике, два очень небольших сборника фельетонов и рассказов у Петрова, вот и все. А критики вдруг разом оробели. Допустим, случайно. Однако осмелели они тоже разом. Два совпадения – не случайность. Они могли быть обусловлены только политическими причинами, изучение которых оказалось неуместным и в конце 1950-х годов, и десятилетия спустя.

Обратимся же к политическому контексту.

В конце 1927 года, когда соавторы дописывали последние главы романа, Сталин, одолевший Троцкого, уже не числил Бухарина в союзниках. Готовилась дискредитация очередной группы партийной элиты, хотя Бухарин, возможно, еще и не знал, что именно его объявят лидером новой оппозиции.

13 марта 1928 года в «Известиях» появилось сообщение о раскрытии контрреволюционной организации в Донбассе. А с 18 мая по 15 июля года в Москве шел печально знаменитый «Шахтинский процесс». Центральная периодика регулярно публиковала сенсационные материалы суда: более пятидесяти инженеров и техников с многолетним опытом, руководителей угледобывающей промышленности Шахтинского и других районов Донбасса, обвинялись во «вредительстве». Как «буржуазные специалисты», получившие в нэповские годы крупные посты в промышленности, они якобы защищали интересы «международного капитала», прежних владельцев шахт, стремились «подорвать хозяйственное благополучие СССР». Многие подсудимые признавали себя «вредителями», публично каялись. Признания, покаяние и осуждение «шахтинцев» давало партийному руководству возможность списать все неудачи в промышленности на происки уже обнаруженных и еще разыскиваемых «вредителей». Косвенно дискредитировался и нэп – питательная среда «вредителей».

«Шахтинский процесс» был воспринят как начало антибухаринской кампании, так называемой борьбы с «правым уклоном». Поиски «вредителей» и «правых уклонистов» развернулись не только в угледобывающей промышленности. Понятно, что и в литературе без них не обошлось.

Поначалу эти поиски велись исподволь: официально еще не было разъяснено, в чем конкретно должен выражаться литературный «правый уклон». К примеру, 19 мая 1928 года (точно к началу «Шахтинского процесса») в двадцатом номере литературного еженедельника «Читатель и писатель» развернулась дискуссия «Угрожает ли нашей литературе правая опасность?». А.В. Луначарский в беседе с представителем еженедельника заявил, что «правой опасности» пока не видит, однако с наркомом согласились далеко не все. Наиболее яростные оппоненты были из числа литераторов, входивших в Россий­скую ассоциацию пролетарских писателей. Так, рапповский критик С.Б. Ингулов в статье «Симптомы опасности» утверждал, что некоторые писатели «разучились видеть революцию в ее новой формации, на новом этапе ее развития». Вот они-то и опасны: «Глаза этих писателей цепляются за лохмотья, отрепья революции, не видят ее “души”, нутра. Поэтому “героем нашего времени” в их произведениях является никудышник, неприспособленный к действительной жизни неудачник, “лишний” и “бывший” человек. “Герой нашего времени” в их литературном отображении – это не строитель, а растратчик жизни».

Под той же рубрикой через неделю была опубликована статья Ф.В. Гладкова «В чем опасность». Автор, подобно Ингулову, видел опасность «в склонности некоторых литераторов живописать так называемых лишних людей современности». Об этом, полагал Гладков, «писать легче всего, а копаться в мерзости сорного ящика вредно: можно заразиться и серьезно заболеть». Разумеется, ни Ингулов, ни Гладков, ни прочие борцы с «правым уклоном» не обвиняли именно авторов «Двенадцати стульев», хотя объективно к ним это имело отношение. Впрочем, летом споры стихли: то была даже не разведка боем, а лишь пристрелка.

В июле 1928 года, когда закончилась журнальная публикация «Двенадцати стульев», а тираж только что изданной книги поступил в розничную продажу, началось первое серьезное наступление на Бухарина и его сторонников. Имена пока не назывались, но догадаться было несложно. В речи на июль­ском пленуме ЦК Сталин заявил, что нэп – тупик, причина всех экономических затруднений: по мере построения социализма классовая борьба не ослабляется, но обостряется, возрастает сопротивление буржуазии. Соответственно, «сворачивание нэпа» означает и подавление буржуазии, попытки же представителей правящей элиты продлить нэп – неготовность к подавлению, «правый уклон».

Сталину тогда не удалось добиться решающего перевеса на пленуме: позиции бухаринцев были еще сильны. Потому сталинская речь, широко обсуждавшаяся в партийных кругах, была опубликована лишь несколько лет спустя. Но встревоженный Бухарин сразу же сделал попытку предать эту полемику гласности.

13 июля «Правда», которой он руководил, опубликовала резолюцию по одному из докладов, куда вошли как сталинские тезисы, так и поправки бухаринцев. Благодаря этому в резолюции признавалось и пресловутое возрастание «сопротивления со стороны капиталистических элементов», и необходимость продолжать нэп.

14 июля в редакционной статье «Правды» (анонимной, но явно Бухарина) говорилось: «Решительное наступление на капиталистические элементы, провозглашенное XV съездом, велось и будет вестись методами нэпа». Это должно было напомнить, что Троцкого на XV съезде громили именно как противника «методов нэпа». Отказ от них автор статьи сопоставлял с принятием уже осужденных троцкистских воззрений: «Партия не отступит от решений XV съезда ни на шаг, отвергая всякие попытки обойти их с той же решительностью, что и троцкистскую дорожку».

И все же на пленуме бухаринцев изрядно потеснили, а статья была понятна лишь посвященным, которые и так все знали. К осени давление на бухаринцев опять усилилось, в прессе все шире разворачивалась кампания по борьбе с «правой опасностью в литературе».

Осень 1928 года была для Ильфа и Петрова не из удачных.

Покровительствовавшего им Нарбута в сентябре сняли со всех постов, исключили из партии. Причиной тому были не «Двенадцать стульев». На фоне борьбы то с «левой оппозицией», то с «правым уклоном» в ЦК ВКП(б) шла своя интрига. Нарбут излишне увлекся полемикой со сторонниками Троцкого, у которых остались еще влиятельные друзья, и в результате им просто пожертвовали: наказали за якобы неожиданно вскрывшиеся политические «прегрешения» периода гражданской войны. Регинин остался завредом, у него вскоре появился новый начальник. Но для Ильфа и Петрова это все равно означало лишение главной опоры и защиты. В прессе тогда возобновились «кадровые перестановки», сменилось и руководство «Гудка», ушли многие сотрудники. В октябре был уволен Ильф, официальная причина – «сокращение штатов». Ушел вскоре и Петров.

Именно осенью, в сентябре-октябре, то есть через полтора-два месяца после издания «Двенадцати стульев» – обычный в таких случаях срок, – соавторы, вероятно, ожидали многочисленных рецензий. Сложилось все несколько иначе. Петров в черновых набросках воспоминаний об Ильфе писал: «Первая рецензия в „вечорке“. Потом рецензий вообще не было». На эту фразу Петрова обычно ссылаются исследователи и мемуаристы, говоря о «молчании» критиков. Однако сама рецензия, весьма важная для понимания литературно-политического контекста, при этом не анализируется.

Она была опубликована в газете «Вечерняя Москва» 2 сентября 1928 года за подписью «Л.К.». Мы приводим ее полностью.

«Илья Ильф и Евг. Петров. “Двенадцать стульев”. Роман. ЗИФ. 1928 г. Ц. 2 р. 50 к.

Роман читается легко и весело, хотя к концу утомляет кинематографическая смена приключений героев – прожженного авантюриста Остапа Бендера и бывшего предводителя дворянства Ипполита Матвеевича, разыскивающих стул, в котором предводительская теща зашила бриллианты. Утомляет потому, что роман, поднимая на смех несуразицы современного бытия и иронизируя над разнообразными представителями обывательщины, не восходит на высоту сатиры (здесь и далее выделено автором рецензии. – М.О., Д.Ф.). Это не более как беззаботная улыбка фланера, весело прогуливающегося по современному паноптикуму.

Разыскивать приходится двенадцать стульев, так как неизвестно, в каком из составлявших гарнитур помещен клад. Все стулья разбросаны по различным уголкам СССР и, разыскивая их поочередно, герои романа переносятся из затхлой атмосферы глухого городка в мир московской богемы, оттуда на курорт и т.д. Многие из зарисовок-шаржей очень хлестки. Так, хорошо показаны типы поэтической богемы. В романе много удачно использованных неожиданностей. И самая концовка его, рисующая, как накануне похищения последнего двенадцатого стула из клуба Ипполит Матвеевич, убивший из-за жадности своего компаниона, узнает, что сам клуб построен на ценности, найденные в этом роковом стуле, – выполнена очень эффектно.

Но читателя преследует ощущение какой-то пустоты. Авторы прошли мимо действительной жизни – она в их наблюдениях не отобразилась, в художественный объектив попали только уходящие с жизненной сцены типы, обреченные “бывшие люди”. Когда авторы попытались изобразить студенческий быт – кроме бледных полутеней ничего не получилось. Авторам, очевидно, не чужда наблюдательность и умение передавать свои наблюдения. Жаль было бы, если бы они не пошли дальше многостраничного фельетона, каким по сути дела является роман “Двенадцать стульев”».

Казалось бы, в суждениях «Л.К.» нет ничего особо примечательного. Положительной, конечно, рецензию не назовешь, хотя и не вовсе разгромная. Но здесь важен политический контекст – упреки рецензента напоминают майские инвективы борцов с «правой опасностью»: не о «бывших людях» надо бы рассказывать читателям. Оно и понятно – с началом осени разворачивалась очередная атака на Бухарина: разоблачение «правых уклонистов» в литературе. Рецензия соответствовала общей направленности.

Вполне вероятно, что сентябрьский отзыв «вечорки» был первым, как писал Петров. Но единственным он точно не был. К примеру, в том же сентябре журнал «Книга и профсоюзы» опубликовал еще более резкую рецензию Г.Блока. Ее мы также приводим полностью, сохраняя особенности орфографии.

«Илья Ильеф и Евгений Петров. 12 стульев. Роман. ЗиФ. 1928 год. Тираж – 7000 экз., Стр. 422., Цена 2 р. 50 к.

“12 стульев” – коллективное произведение двух авторов, по своей тематике очень показательных для нового направления, все более крепнущего в нашей литературе. Ильф и Петров с задатками талантливых рассказчиков создали из своего творения милую, легко читаемую игрушку, где зубоскальство перемежается с анекдотом, а редкие страницы подлинной сатиры растворяются в жиже юмористики бульварного толка и литературщины, потрафляющей желудку обывателя.

В книге нет живых людей – есть условные категории героев, которые враждуют между собой, мирятся и стараются в действиях своих походить на настоящего человека. Великий комбинатор Бендер, своеобразный потомок Хлестакова, душа погони за бриллиантами, отец Федор, скинувший рясу для земных сокровищ, и много разного рода и звания – все они призваны веселить читателя.

Смех – самоцель. Неприглядные стороны жизни, наши промахи и несправедливости затушевываются комичными злоключениями, анекдотами и трюками. Социальная ценность романа незначительна, художественные качества невелики и вещь найдет себе потребителя только в кругу подготовленных читателей, любящих легкое занимательное чтение. Цена непомерно дорога, если принять во внимание, что “12 стульев” печатались в течение первого полугодия в журнале “30 дней”».

Вряд ли Ильф и Петров не заметили столь ядовитого, азартного и не слишком внимательного рецензента. Профессиональные журналисты следили за периодикой, особенно московской.

Можно привести еще один отзыв о романе, опубликованный 20 апреля 1929 года в восьмом номере двухнедельного журнала «Книга и революция». Статья – обзор журнала «30 дней» за 1928 год – была озаглавлена «Советский магазин» (от англ. magazine – иллюстрированный журнал): обозреватель доказывал, что сама концепция издания весьма неудачна, за образец взяты западные журналы, вот и получился даже не американский «магазин», а некое подобие мелочной лавки, где товары в изобилии, но качеством не блещут, да и собраны бессистемно и безыдейно. «Если говорить о литературном отделе журнала, – писал рецензент, – более характерным для него окажется роман-хроника И.Ильфа и Е.Петрова “12 стульев”, гвоздь, центральная вещь журнала, печатание которой растянулось на полгода. Редакция называет это произведение – “подражанием лучшим образцам классического сатирического романа”; к этому можно добавить, что подражание оказалось неудачным. За исключением нескольких страниц, где авторам удается подняться до подлинной ­сатиры (напр., в образе Ляписа, певца “Гаврилы”), – серенькая посредственность. Социальный объект смеха – обыватель-авантюрист – ничтожен и не характерен для наших дней, не его надо ставить под огонь сатиры; впрочем, и самая сатира авторов сбивается на дешевое развлекательство и зубоскальство. Издевка подменена шуткой, заряда глубокой ненависти к классовому врагу нет вовсе; выстрел оказался холостым».

Десять лет спустя Петров не упомянул и об этом обзоре, хотя в 1929 году выпуск «Книги и революции» – «журнала политики, культуры, критики и библиографии» – возобновился после шестилетнего перерыва, потому издание было на виду, считалось достаточно авторитетным, всякое упоминание там – событие.

Маловероятно, чтобы Ильф и Петров не заметили эту публикацию своевременно или вообще не узнали о ней. Было, наконец, и кому подсказать. Например, Ю.К. Олеша, давний приятель и тоже бывший «гудковец», ознакомился с отзывами на «Двенадцать стульев» и печатно сформулировал свою точку зрения. Кстати, в той же «Вечерней Москве», которую имел обыкновение читать Петров, 27 апреля 1929, ровно через неделю после выхода обзора в «Книге и революции», «вечорка» опубликовала анкету «Год советской литературы», где известным писателям предложили назвать наиболее значительные художественные произведения из вышедших в 1928 году. Олеша назвал лучшим романом «Двенадцать стульев», добавив, что книга «оплевана критикой». Петров же об отзыве Олеши тоже не вспомнил.

Стало быть, говоря о приеме «Двенадцати стульев» критикой в течение года после издания, можно выделить две полярные точки зрения: книга «оплеванная» и книга, о которой критики не писали.

Первая точка зрения вполне обоснованна: отрицательные отзывы действительно были. Но и у второй, принятой большинством исследователей, есть некоторые основания. О романе, публиковавшемся в столичном ежемесячнике и выпущенном крупным столичным издательством, о самой популярной книге сезона, сразу буквально «разобранной на цитаты», долж­ны были написать известные критики, их статьи должны были появиться в крупных столичных литературных журналах – «Красной нови», «Октябре», «Новом мире» и т.д. Не ­появились. Потому у современников не могло не сложиться впечатление, что «Двенадцати стульям» негласно объявлен бойкот. Уж очень громкое получилось молчание. Даже не молчание – замалчивание.

29 января 1929 года газета «Вечерний Киев» напечатала обзорную статью О.Э. Мандельштама «Веер герцогини», охарактеризовавшего поведение критиков как «совсем позорный и комический пример “незамечания” значительной книги. Широчайшие слои, – негодовал Мандельштам, – сейчас буквально захлебываются книгой молодых авторов Ильфа и Петрова, называемой “Двенадцать стульев”. Единственным откликом на этот брызжущий веселой злобой и молодостью, на этот дышащий требовательной любовью к советской стране памфлет было несколько слов, сказанных т. Бухариным на съезде профсоюзов. Бухарину книга Ильфа и Петрова для чего-то понадобилась, а рецензентам пока не нужна. Доберутся, конечно, и до нее и отбреют как следует».

Возможно, Мандельштам впрямь не углядел, что уже добрались и отбрили. Не в том дело. Существенно, что поэт, зная или догадываясь о подоплеке «осторожного молчания», решил говорить с критиками и редакторами на языке, который считал им доступным: рецензии на «Двенадцать стульев» писать и печатать можно и нужно – это не просто насмешка, а «дышащий требовательной любовью к советской стране памфлет», его сам Бухарин одобрил.

Бухарин действительно одобрил. Пусть и не на «съезде профсоюзов», как писал Мандельштам, а на совещании рабочих и сельских корреспондентов, но бухаринское выступление, где обильно и с похвалой цитировался роман, было опубликовано в «Правде» 2 декабря 1928 года.

Я.С. Лурье – в уже упомянутой книге об Ильфе и Петрове – утверждает, что похвала Бухарина вызвала «волну рецензий»: «Хвалить книгу, удостоившуюся его внимания, было не обязательно (к концу 1929 года – даже совсем не обязательно), но игнорировать ее – неудобно».

Как раз тут с мнением авторитетного исследователя трудно согласиться. От похвалы Бухарина до апрельского отклика «Книги и революции» прошло почти полгода, а уж до «волны рецензий» – и того больше. Конечно, критики-профессионалы, в отличие от Мандельштама, «Правду» читали регулярно, однако бухаринская похвала их не вдохновила. Иначе б не раздумывали так долго. Да и руководство «Вечернего Киева» тоже сочло нужным сделать оговорку в специальном примечании: «Редакция, помещая интересную статью т. Мандельштама, не вполне соглашается с некоторыми ее положениями».

Что и понятно: Бухарин в ту пору утратил былое влияние. Формально он оставался членом Политбюро, партийным теоретиком, главным редактором «Правды», однако для «руко­водящих работников», для редакторов газет и журналов из­менения были очевидны. В ЦК Бухарина тогда откровенно травили, дискредитировали практически все им сказанное. В ноябре 1928 он вынужден был отречься от своих прежних суждений, и пленум ЦК единогласно осудил «правый уклон». В ноябре же Бухарин демонстративно подал в отставку. Ее, впрочем, отклонили. И выступление, упомянутое Мандельштамом, адресовано было не столько «рабселькорам», сколько партийной элите. Посвященные восприняли его как откровенно антисталинское. Следовательно, бухаринские похвалы мало что меняли в сложившейся ситуации.

Для редакций литературных журналов она была сложнейшей. «Двенадцать стульев» – роман откровенно «антилевацкий», цель публикации тогда легко просматривалась. При этом борьба с «левой оппозицией» уже закончилась, разгоралась борьба с «правым уклоном». Стало быть, хвалебные отзывы абсолютно неуместны, тут ненароком в «правые уклонисты» попадешь. Отрицательные отзывы тоже не вполне уместны – есть риск попасть в защитники «левых уклонистов». Потому несколько опубликованных отзывов можно считать исключением из общего правила, результатами редакторского недосмотра. Редакторам целесообразно было не спешить, дождаться какой-либо официальной оценки.

Ожидание затягивалось, и время рецензий истекло. Рецензия, как известно, жанр оперативный, своего рода репортаж – что, где, кем и когда напечатано. Нужна она в течение примерно полугода. Затем наступает черед солидных критических очерков, аналитических статей. Их тоже не было. В редакциях вообще избегали упоминаний о книге Ильфа и Петрова.

Однако к зиме 1929 года положение соавторов упрочилось.

Прежде всего, у них появился новый влиятельный покровитель, тоже давний знакомый – М.Е. Кольцов. Он, подобно Нарбуту, быстро делал карьеру. На исходе 1920-х годов Кольцов – не только один из популярнейших очеркистов и фельетонистов «Правды», но и довольно известный журналист-международник, тесно связанный с политической разведкой. Эти связи еще более окрепнут в 1930-е годы, когда Кольцов станет исполнителем наиболее деликатных сталинских поручений в области организации мирового общественного мнения. Ну а в ноябре 1928 года, готовя первый номер еженедельника «Чудак», Кольцов взял на работу в редакцию Ильфа и Петрова.

Некоторое представление о кольцовских планах дают письма, опубликованные в шестом номере журнала «Новый мир» за 1956 год. Новое издание, как сообщал Кольцов своему соредактору – А.М.Горькому, – должно было стать доказательством того, что «в СССР, вопреки разговорам о “казенной печати”, может существовать хороший сатирический журнал, громящий бюрократизм, подхалимство, мещанство, двойственность в отношении к окружающей обстановке, активное и пассивное вредительство».

Идея журнала – с учетом специфики политической терминологии тех лет – была сформулирована четко. «Бюрократизм, подхалимство» – пропагандистские клише, использовавшиеся для обозначения пороков государственного аппа­рата. Их обличение в журнале – подтверждение свободы печати в СССР. «Двойственность в отношении к окружающей действительности», то есть советскому строю, «пассивное и активное вредительство» приписывались различного рода «уклонистам». В данном случае речь шла о возможности ­использования сатиры для дискредитации политических противников сталинской «генеральной линии партии».

Подобные инициативы могли реализовываться только при постоянной поддержке в самых высоких инстанциях. Поддержка и тогда была. 19 декабря 1928 года Кольцов – на приеме у Сталина. Неизвестно, что именно там обсуждалось, но «Журнал записи лиц, принятых генеральным секретарем ЦК ВКП(б)», зафиксировал: «М.Е. Кольцов, фельетонист, газета “Правда”, по литературным вопросам».

Попасть в штат кольцовского журнала могли только те, за кого Кольцов ручался лично. Для авторов «антилевацкого» романа, приятелей опального Нарбута, это было большой удачей. В политическом аспекте у Ильфа и Петрова тоже многое изменилось к лучшему. К зиме 1928 года Сталин, успешно завершив очередной этап дискредитации Бухарина, счел нужным снизить активность «борьбы с правым уклоном» в литературе. А заодно – успокоить оппонента, приписав непосредственным исполнителям своих поручений «усердие не по разуму». 22 февраля 1929 года «Правда» напечатала установочную статью «Об одной путанице (к дискуссии об искусстве)». Ее автор, П.М. Керженцев, доказывал, что рассуждения о «правом уклоне» в литературе – нелепость. «Можно, утверждал он, говорить о “советских” и “антисоветских” фактах искусства», но недопустимо использование партийной терминологии в литературной полемике. Типично сталинская ирония: именно Керженцеву, еще 2 декабря 1928 года опубликовавшему в «Читателе и писателе» статью «Художественная литература и классовая борьба», где он призывал противостоять всему, «что можно назвать правым или соглашательским уклоном в нашей литературе», именно этому признанному обличителю литературных «правых уклонистов» пришлось теперь себя же опровергать. И не где-нибудь, а в главной партийной газете. А то впрямь возомнил бы себя специалистом по всевозможным уклонам.

Весной 1929 года Ильф и Петров, как принято говорить, на подъеме. Они работают и постоянно печатаются в престижном журнале, с ведома и одобрения советской цензуры готовится издание перевода «Двенадцати стульев» во Франции. Что же до отзыва «Книги и революции» о журнальном варианте романа, то удар наносился не по авторам «Двенадцати стульев», а по Нарбуту, прежнему главному редактору рецензируемого ежемесячника. С Нарбутом сводили счеты «задним числом» – прием, типичный для советской журнальной полемики, да и руководил «Книгой и революцией» все тот же Керженцев. Конечно, упоминая «Двенадцать стульев», обозреватель нарушал негласный запрет, но ведь игнорировать роман, печатавшийся в семи номерах, он не мог, почему и воспроизвел упреки, высказанные до него – в начальный период борьбы с «правым уклоном».

Однако той же весной ситуация опять изменилась: генеральный секретарь ЦК ВКП(б) активизировал антибухаринскую кампанию, и в результате главный сталинский оппонент лишился должности редактора «Правды» и других руководящих постов.

22 апреля на пленуме ЦК партии Сталин выступил с речью «О правом уклоне в ВКП(б)». Бухарину был приписан «отказ от марксизма», отказ от классовой борьбы именно в период ее обострения. Это обострение, по словам Сталина, выражалось прежде всего в постоянном «вредительстве» скрытых врагов советской власти, что теперь уже прямо связывалось с бухаринским попустительством: «Нельзя считать случайностью так называемое шахтинское дело. “Шахтинцы” сидят теперь во всех отраслях нашей промышленности. Многие из них выловлены, но далеко еще не все выловлены. Вредительство буржуазной интеллигенции есть одна из самых распространенных форм сопротивления против развивающегося социализма».

Понятно, что сказанное имело прямое отношение и к печати: любая критика режима, особенно публикация сатирического характера, могла восприниматься как сопротивление «буржуазной интеллигенции», ставшее возможным благодаря попустительству бухаринцев. Однако Сталин тут же выдвинул и другой лозунг. Нельзя, настаивал он, «улучшать наши хозяйственные, профсоюзные и партийные организации, нельзя двигать вперед дело строительства социализма и обуздания буржуазного вредительства, не развивая вовсю необходимую критику и самокритику, не ставя под контроль масс наши организации». Соответственно, сатирическая публикация могла быть признана как необходимой, так и контрреволюционной – по произволу авторитетного интерпретатора. Авторитет же был на стороне идеологов Российской ассоциации пролетарских писателей.

XVI конференция ВКП(б), проходившая с 23 по 26 апреля, закрепила победу Сталина и – в качестве развития установки на пресловутую самокритику – приняла решение о начале генеральной партийной чистки. Теперь каждому коммунисту предстояло отчитаться перед специальной «комиссией по чистке», а комиссия решала вопрос о его пребывании в партии. На той же конференции было принято решение провести «чистку советского аппарата от элементов разложившихся, извращающих советские законы, сращивающихся с кулаком и нэпманом». Этой чистке подлежали все (в том числе и беспартийные), кто занимал административные должности в аппа­рате государственных, профсоюзных и общественных учреждений и организаций. Проводилась она так же, как и пар­тийная, – «чистящиеся» отчитывались перед специальными комиссиями. Нет необходимости доказывать, что, помимо «борьбы с бюрократизмом» и иными прегрешениями, задачей чисток было устрашение «уклонистов». От них пока что требовалось лишь публичное покаяние – «отказ от заблуждений», признание ошибочности бухаринских и троцкистских лозунгов.

В это время развернулась и дискуссия о статусе сатиры в СССР. Полемика шла, в частности, на страницах «Литературной газеты». Созданная в апреле 1929 года вместо еженедельника «Читатель и писатель», она изначально получила статус «проводника политики партии» при организации единого Союза писателей СССР. Дискуссия подразумевала не только литературные, но и – прежде всего – политические выводы.

В первом номере «Литературной газеты», вышедшем 22 апреля 1929 года, была опубликована статья популярного критика А.Лежнева «На путях к возрождению сатиры». Он ­настаивал, что сатира по-прежнему актуальна, поскольку возрастает «активность масс», жаждущих покончить с различными проявлениями социального зла, например, с бюро­кратизмом, а коль так, нужда в сатире «делается все более острой», хотя «объектов для нее стало гораздо меньше, чем было во времена ее расцвета», то есть в досоветский период. Как уведомляло редакционное примечание к статье, она печаталась «в порядке обсуждения». Очевидно, что оппоненты были уже наготове.

Мнение Лежнева наиболее жестко оспорил критик-рапповец В.И. Блюм – 27 мая «Литературная газета» опубликовала его статью «Возродится ли сатира?». Заявив, что сатира в СССР невозможна, критик подчеркивал: речь идет отнюдь не о газетных фельетонах или очерках, где принято сообщать точные «адреса», то есть имена осмеиваемых, – подобного рода «адресная» сатира необходима и при социализме. Иное дело – «художественная», «обобщающая» сатира. В отличие от фельетона или очерка, она никогда не была средством борьбы с социальными бедами, никогда не способствовала ни перевоспитанию, ни отстранению от должности невежественных чиновников, казнокрадов и взяточников. Зато, по мнению Блюма, «художественная сатира» всегда была «острым оружием классовой борьбы. Сатирическое произведение обобщением наносило удар чужому классу, чужой государственности, чужой общественности (здесь и далее выделено автором статьи. – М.О., Д.Ф.)». С октября же 1917 года, утверждал Блюм, «для нас государство престало быть чужим». Потому «продолжение традиции дооктябрьской сатиры (против государственности и общественности) становится уже прямым ударом по нашей государственности, по нашей общественности», такая сатира способствует возникновению антисоветских настроений.

Подтекст выступления рапповца был тогда очевиден: сатира интерпретировалась как пресловутое сопротивление «буржуазной интеллигенции». Блюм отождествил сатиру в художественной литературе с «антисоветской агитацией», то есть с одним из «контрреволюционных преступлений», предусмотренных тогдашним уголовным законодательством.

Статьи действовавшего Уголовного кодекса РСФСР, что относились к «контрреволюционным преступлениям» (и аналогичные статьи УК других республик), давно уже стали для советских писателей весьма актуальным сочинением: отчеты о политических процессах регулярно публиковались в центральной периодике. Формулировки были, как говорится, на слуху. В частности, применительно к писателям речь могла идти о статье 58.10: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению советской власти», точнее – «изготовление или хранение литературы того же содержания». А за это предусматривались весьма серьезные санкции – вплоть до расстрела.

В случае привлечения к ответственности доказывать, что «совсем не это имелось в ввиду», было практически бесполезно: специально для подобных случаев Пленум Верховного суда СССР 2 января 1928 года принял постановление «О прямом и косвенном умысле при контрреволюционном преступлении», которое было опубликовано в периодике. Термин «прямой умысел» означал, что обвиняемый «действовал с прямо поставленной контрреволюционной целью, т.е. предвидел общественно опасный характер последствий своих действий и желал этих последствий». Ну а термин «косвенный умысел» был в ходу тогда, когда никаких доказательств «прямого умысла» следствие не находило: подразумевалось, что обвиняемый хоть и «не ставил прямо контрреволюционной цели», однако «должен был предвидеть общественно опасный характер последствий своих действий».

Впрочем, до суда дело вообще могло не дойти: инструкции Народного комиссариата внутренних дел разрешали внесудебную ссылку или высылку «лиц, причастных к контрреволюционным преступлениям», то есть ссылку или высылку не только самого писателя, но и его семьи, родственников, друзей, знакомых.

Доносительское выступление Блюма в центральной газете – на фоне принятых XVI конференцией ВКП(б) решений о чистках – могло быть началом очередной репрессивной кампании, к чему в СССР уже привыкли. Потому оно вызвало буквально панику в писательской среде. И вскоре на страницах «Литературной газеты» в полемику с Блюмом вступили несколько известных литераторов, настаивавших на том, что сатирик, обличая, например, бюрократов или мещан, вовсе не становится контрреволюционером.

15 июля «Литературная газета» вновь атаковала Блюма и его сторонников. В передовой статье «О путях советской сатиры» декларировалось, что сатира и впредь «будет стремиться к широким художественным обобщениям», так как сатирикам надлежит «низвергнуть и добить предрассудки, религию, национализм», пресловутые бюрократизм и мещанство, беспощадно осмеивать проявления «цивилизованного мещанства» – западные «обаятельные моды, соблазнительные навыки и привычки» и прочее.

В итоге редакционная статья, с одной стороны, отводила от сатириков обвинения в «антисоветской агитации», а с другой – формулировала для них вполне конкретные обязательные задачи, указывая приемлемые объекты осмеяния, точно устанавливая границы дозволенного. И хотя споры о сатире продолжались еще долго, пусть и без прежнего ожесточения, большинство выступавших в прессе признали мнение редакции «Литературной газеты» верным. Это и стало важнейшим политическим итогом дискуссии, инспирированной партийным руководством. Получилось, что писатели сами, не дожидаясь официальных партийных или правительственных директив, ввели для себя цензурные ограничения. И сами же определили, какого рода преступлением является попытка игнорировать подобную цензуру.

Для Ильфа и Петрова нападки на сатиру и сатириков были чреваты весьма серьезными последствиями, но соавторы не принимали до поры участия в споре. У них нашлись заступники. 17 июня 1929 года – в разгар дискуссии о сатире – «Литературная газета» опубликовала статью А.К. Тарасенкова «Книга, о которой не пишут». По мнению большинства советских исследователей, благодаря именно этой статье и было прервано «осторожное молчание» критиков. Однако советские исследователи не задавались вопросом, почему на активность критиков так повлияла статья Тарасенкова, почему она появилась именно в «Литературной газете», а не в другом издании.

Случайным совпадением это, конечно, не было. Редакция «Литературной газеты», выводя «Двенадцать стульев» за рамки дискуссии о сатире, давала Ильфу и Петрову своего рода справку о благонадежности, для чего была затеяна довольно сложная интрига.

Дело в том, что за подписью Тарасенкова «Литературная газета» напечатала рецензию на первое зифовское издание «Двенадцати стульев». Именно рецензию, с полагающимися типичной рецензии атрибутами – основной текст предваряло библиографическое описание книги: авторы, заглавие, жанр, издательство. Это не могло не удивить читателей: тогда было не принято рецензировать романы почти через год. Тем более – в еженедельниках, изданиях по определению оперативных.

Вот почему запоздалой рецензии дали заглавие «Книга, о которой не пишут», использовав его еще и как название новой рубрики. В редакционном примечании сообщалось: «Под этой рубрикой „Литературная газета“ будет давать оценку книгам, которые несправедливо замолчала критика». По сути, это была редакционная статья. Редакция «Литературной газеты» отменяла все предшествующие оценки романа, их как бы и не было вообще. Рецензентам «намекали», что прежние суждения следует забыть.

«Намек» формулировался предельно жестко – не только посредством заглавия, но и первой же фразой: «Коллективный роман Ильфа и Петрова, как правильно отметил Ю.Олеша в своей недавней анкете в “Вечерней Москве”, незаслуженно замолчан критикой». Вряд ли Тарасенков не понимал, что «незаслуженно замолчан» и «оплеван» (как на самом деле сказал Олеша в анкете) – далеко не одно и то же. Но Олеше спорить нужды не было: он ведь «правильно отметил», он ведь хотел, чтоб книгу оценили по достоинству, – и пожалуйста. Получалось, что и Мандельштам, говоривший о «незамечании», тоже прав был, ему тоже спорить незачем. Кроме того, начало первой фразы – слова «коллективный роман» – напоминали заинтересованному читателю о первом журнальном отклике, где рецензент несколько неуклюже назвал «Двенадцать стульев» «коллективным произведением двух авторов».

«Литературная газета» вводила новые правила игры, и теперь Тарасенков лихо опровергал прежних рецензентов, не называя их имен: кому нужно, тот сам догадается.

Современникам, особенно заинтересованным, догадаться было несложно. К примеру, снисходительный рецензент в «вечорке» писал, что Ильф и Петров «прошли мимо действительной жизни, она в их наблюдениях не отобразилась», роман «не восходит на высоту сатиры», обозреватель в «Книге и революции» называл роман «холостым выстрелом», а у Тарасенкова – строго наоборот: для романа характерно «насыщенное острое сатирическое содержание», это «четкая, больно бьющая сатира на отрицательные стороны нашей действительности». Автор рецензии в журнале «Книга и профсоюзы», ставя в вину Ильфу и Петрову увлечение «юмористикой бульварного толка и литературщиной», давал «коллективному произведению» чрезвычайно низкую оценку и в социальном аспекте, и в аспекте художественности, Тарасенков же настаивал: Ильф и Петров «преодолевают штамп жанра», более того, «Двенадцать стульев» – одна из немногих безусловных удач советской литературы в области сатиры.

Напомнил он, опять же не называя имен, и об инвективах писателей, спешивших в мае 1928 года разглядеть литературную «правую опасность». Например, Ингулову, утверждавшему, что глаза правых уклонистов «цепляются за лохмотья, отрепья революции, не видят ее “души”, “нутра”», Тарасенков отвечал: «Глазами живых, по-настоящему чувствующих нашу современность людей смотрят на мир Петров и Ильф», это «глаза не врагов, а друзей». Получил отповедь и Гладков, предупреждавший, что склонность «некоторых литераторов живописать так называемых лишних людей современности» может привести к нежелательным социальным последствиям. Согласно Тарасенкову, авторы «Двенадцати стульев» окончательно и бесповоротно разоблачают всех «лишних» и «бывших»: с «приспособленца и рвача» Остапа Бендера «сорваны все поэтизирующие его покровы и одеяния», жестоко высмеяны и «халтурщики-поэты», и любители «претенциозно-”левых” исканий», а также «кумовство, карьеризм, интеллигентщина» и т. д. Но при этом, писал, Тарасенков, «авторы на редкость обладают чувством меры и такта. Они прекрасно знают, где нужно дать теплую иронию друга, где насмешку, где сатиру».

Исходя из этого, настаивал Тарасенков, «роман должен быть всячески рекомендован читателю. Одна оговорка: вся история с попом “отцом Федором” чисто искусственно прилеплена к основному сюжету романа и сделана слабо. При повторном издании “12 стульев” (которое уже предполагается ЗИФ’ом) лучше было бы ее выбросить».

Если бы не общий тон статьи, такая «оговорка» воспринималась бы как плохо – намеренно плохо – скрытая ирония: нельзя же без ущерба для романа «выбросить» одного из трех основных персонажей и сюжетную линию, с ним связанную. Однако здесь важно не то, что сказано, а то, зачем сказано, не семантика, а прагматика. «Оговорка» адресована не столько массовому читателю, сколько критикам. В отличие от Мандельштама, Тарасенкову (точнее, редакции) были известны доводы, способные успокоить осторожных коллег. Пусть предложенная правка нецелесообразна или даже вовсе бессмысленна. Важно, что некие недостатки отмечены, о них можно спорить, но это недостатки не политического характера. Политических, стало быть, не обнаружено вовсе. Критикам надлежало усвоить, что «Литературная газета» – в статье по сути редакционной – сообщает о готовящемся «повторном издании». Коль так, вопрос уже решен, вот-вот будет тираж – третья публикация, считая журнальную. Значит, смена главного редактора журнала «30 дней» и руководителя издательства «ЗИФ» действительно не связана с выпуском «Двенадцати стульев»: «идеологическая выдержанность» романа подтверждена год спустя.

«Литературная газета» защищала роман Ильфа и Петрова настойчиво и даже агрессивно. Такая защита – особенно в разгар дискуссии о статусе сатиры – не воспринималась как случайное совпадение. Зачем же понадобилось авторитетнейшему изданию выводить «Двенадцать стульев» за рамки дискуссии?

Можно, конечно, объяснить это усилиями покровителя – Кольцова. Но даже если так, намерения покровителя вполне соответствовали изменению политической ситуации. Дискуссия о сатире, проводившаяся на фоне борьбы с «шахтинцами», изрядно напугала литераторов, среди которых было немало симпатизирующих Бухарину. Разгром Бухарина продолжался, продолжалось и так называемое сворачивание нэпа. Потому окончательно утратил актуальность выдвинутый Бухариным в разгар нэпа знаменитый лозунг – «Обогащайтесь!» Он был адресован крестьянам, но трактовался гораздо шире.

В связи с этим сюжет «Двенадцати стульев» интерпретировался как опровержение бухаринского лозунга и развернутое доказательство тезиса, сформулированного В.И. Лениным: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». В романе даже нэпманы, чье частное предпринимательство легально, живут в постоянном страхе – стремление разбогатеть вынуждает их нарушать закон, а значит, и ежедневно ожидать ареста. Стремление же главных героев романа разбогатеть нелегально, не участвуя в «социалистическом строительстве», – попросту безумно, убийственно. И вот буквально теряет рассудок Востриков, обезумевший Воробьянинов, полоснув бритвой по горлу компаньона, буквально «переступает через кровь», и буквально захлебывается собственной кровью великий комбинатор Бендер.

К новому изданию «Двенадцать стульев», как уже упоминалось, опять сократили, «почистили», но сюжет в основе своей не изменился. Задуманный как антитроцкистский, точнее, «антилевацкий», роман использовался теперь в борьбе с «правым уклоном». Был здесь и оттенок иронии, иронии в сталин­ском духе, придававший интриге некое изящество: бухарин­ский лозунг дискредитировался романом, который полгода назад удостоился бухаринской похвалы в «Правде».

Уместно предположить, что Тарасенков писал свою рецензию не в июне, а в мае, почему и назвал апрельское высказывание Олеши «недавним». Но и в мае редакторы «Литературной газеты» знали, что зифовское «повторное издание» не «предполагается» а давно подготовлено. Более того, роман переводили на французский язык, его публикация за границей доказывала, что СССР – страна подлинной демократии, сатира там не запрещена. К моменту публикации тарасенковской рецензии новый – сокращенный и «почищенный» – вариант «Двенадцати стульев» был подписан в печать. И вскоре действительно выпустили тираж. А 30 июня перевод «Двенадцати стульев» вышел во Франции.

Редакторы журналов адекватно восприняли мнение «Литературной газеты». Но осторожности, разумеется, не утратили. Ответом на тарасенковскую рецензию стали не статьи аналитического характера, не критические очерки о «Двенадцати стульях», а рецензии. Аналитические статьи о романе могли бы опять оказаться несвоевременными в политическом аспекте, с рецензий же спрос невелик: оповещение читателей – долг журнала.

Конечно, рецензировать как новинку роман, вышедший более года назад и в журнале, и книгой, да еще и неоднократно обруганный, – занятие странное. Тем не менее формальный повод был – второе зифовское издание. Его и рецензировали. Маститые критики, которым не пришлось высказаться раньше, в этой игре не участвовали – ретивость, как и раньше, проявляли мало кому известные литературные поденщики.

Уже в седьмом – июльском – номере «Октября» рецензент хоть и полемизировал с Тарасенковым (не называя имени), но не оспаривал главные выводы. Он признавал роман «веселой, энергично написанной книгой» и снисходительно резюмировал: «В целом, конечно, „Двенадцать стульев“ – удача». Отметим, что эта рецензия публиковалась как срочный материал: на исходе июня 1929 года, когда появилось второе зифовское издание, июльский номер «Октября» был уже сверстан. Следовательно, пожелания «Литературной газеты» были восприняты редакцией «Октября» в качестве приказа, подлежащего немедленному исполнению. Журнал был рапповским, а руководство Российской ассоциации пролетарских писателей получало директивы непосредственно от ЦК ВКП(б).

Редакция рапповского же двухнедельного журнала «На литературном посту» была не столь оперативна, хотя и там не медлили: соответствующая рецензия на второе зифовское издание появилась в восемнадцатом (августовском) номере. Здесь автор тоже не во всем согласился с Тарасенковым, но, подобно своему коллеге из «Октября», признал книгу «бесспорно положительным явлением». Особо отмечен был «успех, выпавший на долю романа И.Ильфа и Е.Петрова у читателей». Тут, правда, возникла некая логическая неувязка: судить об успехе романа по результатам продажи тиража второго издания время еще не пришло, а первое издание и журнальный вариант, как и соответствующие отзывы на них, в рецензии не упоминались. Но таковы были правила игры, введенные «Литературной газетой»: никаких отзывов на «Двенадцать стульев» до июня 1929 года якобы не существовало.

Не нарушила правил игры и рапповская же «Молодая гвардия». В восемнадцатом (сентябрьском) номере была опубликована почти хвалебная рецензия, где указывалось, что «Двенадцать стульев» – «не только роман с сюжетной емкостью, он вместе с тем роман сатирический», почему «его принципиальная значимость (если учесть всю бедность и выхолощенность современной сатиры) двойная». При этом рецензент, подобно Тарасенкову, счел нужным упрекнуть коллег, заявив, что «книга Ильфа и Петрова прошла мимо нашей критики». И опять возникла все та же неувязка: судить об активности критиков по реакции на второе зифовское издание было еще рано, а первое издание и журнальная публикация в рецензии вообще не упоминались.

Еженедельник «Чудак», где работали Ильф и Петров, тоже поддержал своих сотрудников. В тридцать шестом (сентябрь­ском) номере появилась рецензия на опубликованную в серии «Библиотека “Огонька”» брошюру «Двенадцать стульев» – сокращенный вариант второго зифовского издания. Отзыв был откровенно панегирическим: «Это – лучшие главы из недавно вышедшего романа, имеющего выдающийся успех и уже переведенного на несколько иностранных языков. Как в советской, так и в иностранной критике роман И.Ильфа и Е.Петрова признан лучшим юмористическим произведением, изданным в СССР. Действительно „Двенадцать стульев“ изобилуют таким количеством остроумных положений, так ярко разработан сюжет, так полно и точно очерчены типы, что успех романа следует считать вполне заслуженным. Книжка, изданная в „Библиотеке “Огонек”“, дает читателям полное представление о талантливом произведении молодых авторов».

Говоря о повсеместном признании романа, рецензент явно привирал – в духе поговорки «кашу маслом не испортишь». Зато и он следовал правилам игры, не упоминая ни журнальную публикацию, ни первую книгу. Речь шла лишь о «недавно вышедшем», то есть втором зифовском издании. Неосведомленному читателю оставалось только гадать, каким же образом новинку так быстро перевели и опубликовали за границей. Но рецензентом и редакцией принимались в расчет только осведомленные читатели.

Достаточно благожелателен был и ленинградский ежемесячник «Звезда», опять же рапповский, опубликовавший ­рецензию в десятом номере. «Гиперболический бытовизм “12 стульев” еще не сатира, но эта талантливая книга интересна как один из первых шагов на пути к советской сатирической литературе», – отмечал рецензент. Не обошелся он и без ставшего традиционным упрека в адрес коллег: «Книга Ильфа и Петрова, вышедшая уже во французском переводе и вызвавшая восхищение парижской прессы, прошла у нас совершенно незамеченной». Разумеется, ни первое зифовское издание, ни журнальный вариант столь же традиционно не упоминались.

Примеры можно приводить и дальше. Но пока подчеркнем еще раз: не выдерживает проверки версия отечественных исследователей, согласно которой критики, синхронно оробев, не желали замечать роман, а затем синхронно же осмелели год спустя. «Антилевацкий» роман был замечен, однако в редакциях авторитетных изданий заметили также изменение политической ситуации, потому широкое обсуждение романа не состоялось. Почти год спустя ситуация вновь изменилась, и ­«Литературная газета» затеяла интригу, явно поддержанную в самых высоких инстанциях. Вот почему редакция позволила Тарасенкову рецензировать популярный роман с таким опозданием и – вопреки очевидности – утверждать, что ранее о «Двенадцати стульях» вообще никто не писал. Потому и авторитетные журналы предложили читателям рецензии на третью публикацию «Двенадцати стульев», словно на первую. Роман срочно вывели за рамки дискуссии о сатире, представили в качестве «идейно выдержанного», авторов обезопасили от последствий блюмовских инвектив, адресованных сторонникам Бухарина. Таковы были тогдашние правила игры.

Напомним, кстати, что в 1948 году Секретариат ССП объявил выговор сотруднику издательства «Советский писатель» А.К. Тарасенкову, «допустившему выход в свет книги Ильфа и Петрова без ее предварительного прочтения». Да, тому самому, чья рецензия на «Двенадцать стульев» цитировалась выше. Маловероятно, чтобы о ней не знал бывший рапповец Фадеев. Просто в 1929 году развивалась одна интрига, а в 1948 – другая. Правила игры не менялись, обсуждаемая книга была для Фадеева картой в игре, так же как для Тарасенкова, Блюма и прочих игроков.

Что касается Блюма, то с ним Ильф и Петров свели счеты лично, используя блюмовские же приемы. 8 января 1930 года в Политехническом музее состоялся, можно сказать, заключительный диспут о сатире. Председательствовал там Кольцов. 13 января заметку о диспуте поместила «Литературная газета», а вскоре журнал «Чудак» опубликовал во втором номере (январском) фельетон Ильфа и Петрова «Волшебная палка».

«Уже давно, – писали соавторы, – граждан Советского Союза волновал вопрос: “А нужна ли нам сатира?” Мучимые этой мыслью, граждане спали весьма беспокойно и во сне бормотали: “Чур меня! Блюм меня!” Для их успокоения и был организован диспут в Политехническом. С участием Блюма. “Она не нужна, – сказал Блюм, – сатира”. Удивлению публики не было границ. На стол президиума посыпались записочки: “Не перегнул ли оратор палку?” В. Блюм растерянно улыбался. Он смущенно сознавал, что сделал с палкой что-то не то. И действительно. Следующий же диспутант, писатель ­Евг. Петров, назвал Блюма мортусом из похоронного бюро. Из его слов можно было заключить, что он усматривает в действиях Блюма факт перегнутия палки».

Ну а завершилось все – по словам Ильфа и Петрова – полным разгромом мавра, сделавшего свое дело. «”Лежачего не бьют!” – сказал Мих. Кольцов, закрывая диспут. Под лежачим он подразумевал сидящего тут же В.Блюма. Но, несмотря на свое пацифистское заявление, немедленно начал добивать лежачего, что ему и удалось. “Вот видите! – говорили зрители друг другу. – Ведь я вам говорил, что сатира нужна. Так оно и оказалось”».

Весьма характерно здесь сочетание «усматривает в действиях Блюма факт перегнутия». Оно отсылало искушенных современников к терминологии правовых документов – Уголовного кодекса и постановлений Пленума Верховного суда («должен был предвидеть общественно опасный характер последствий своих действий»). Ильф и Петров недвусмысленно напоминали ретивому оппоненту, что сатира признана необходимой, а значит, ее противнику, бросающемуся политическими обвинениями, то есть препятствующему выполнению государственного задания, можно – при случае – и вернуть его обвинения. Как говорится, палка о двух концах.

На исходе 1930-х годов, когда Петров писал о единственной рецензии в «вечорке», он вряд ли забыл о критических откликах на первое издание «Двенадцати стульев». Набрасывая план воспоминаний об Ильфе, Петров следовал правилам игры, предложенной «Литературной газетой» в 1929 году. Тем более что правила эти приняли в свое время оба соавтора. Своеобразной поддержкой Тарасенкову был их фельетон «Мала куча – крыши нет», опубликованный в четвертом (январском) номере «Чудака» за 1930 год:

«Но бывает и так, что критики ничего не пишут о книге молодого автора. Молчит Аллегро. Молчит Столпнер-Столпник. Безмолвствует Гав. Цепной. В молчании поглядывают они друг на друга и не решаются начать. Крокодиловы сомнения грызут критиков.

– Кто его знает, хорошая это книга или плохая? Кто его знает! Похвалишь, а потом окажется, что плохая. Неприятностей не оберешься. Или обругаешь, а она вдруг окажется хорошей? Засмеют. Ужасное положение!

И только через два года критики узнают, что книга, о которой они не решились писать, вышла уже пятым тиражом и рекомендована главполитпросветом для сельских библиотек.

Ужас охватывает Столпника, Аллегро и Гав. Цепного. Скорей, скорей бумагу! Дайте, о дайте чернила! Где оно, мое вечное перо? И верные перья начинают скрипеть».

Связь фельетона с историей публикации романа была для современников очевидна. В фельетоне книга, о которой критики не решались писать, через два года «вышла уже пятым тиражом и рекомендована главполитпросветом для сельских библиотек». Роман Ильфа и Петрова через год вышел в третий раз и был признан «Литературной газетой» вполне «идеологически выдержанным». Дабы и вовсе не оставалось сомнений, авторы заставили каждого из осмеиваемой троицы лицемерно сожалеть, что роман почему-то «прошел мимо нашей критики»…

Почти двадцать лет спустя отечественные мемуаристы и литературоведы, по-прежнему работавшие в условиях цензурных ограничений, не вышли за рамки легенды, предложенной «Литературной газетой» и поддержанной авторами «Двенадцати стульев». Легенда эта позволяла соблюдать запреты на упоминание о высланном и убитом Троцком и, конечно же, о расстрелянном в 1938 году Бухарине – оба почти полвека числились во «врагах народа».

Часть III

Реальные препятствия и мнимые трудности

Еще одна легенда, утвердившаяся в 1960-е годы, – долгая и трудная работа над «Золотым теленком».

На первый взгляд она выглядит гораздо убедительней тех, что рассматривались выше. В самом деле, между началом публикации «Двенадцати стульев» и началом публикации «Золотого теленка» – три года. И если соавторы потратили на второй роман хотя бы половину или даже треть этого времени, получается все же больше, нежели четыре месяца, потраченные на «Двенадцать стульев». Стало быть, ясно, что без трудностей не обошлось.

Но это – на первый взгляд. А при ближайшем рассмотрении выясняется, что никакой ясности тут нет и не было. Неясно, в частности, когда роман был начат, когда закончен, что конкретно мешало соавторам быстрее работать. Есть архивные материалы, есть публикации, но свидетельства противоречивы.

Если следовать документам, относящимся непосредственно к периоду работы над романом, то картина складывается вполне определенная.

2 августа 1929 года французский литературный еженедельник «Le merle» напечатал перевод статьи И.Ильфа и Е.Петрова «Двойная автобиография». Рукопись статьи хранится в архиве соавторов, она датирована 25 июля 1929 года. На родине Ильфа и Петрова статья была опубликована тридцать два года спустя [Ильф И., Петров Е. Собр. соч.: В 5 т. М., 1961. Т. 1. С. 23-24.]. Соавторы уведомляли читателей: «Сейчас мы пишем роман под названием “Великий комбинатор”». Понятно, что Ильф и Петров обращались к тем, кто знал о существовании «Двенадцати стульев». Книга уже вышла во французском переводе, тираж был раскуплен, речь шла о продолжении бестселлера. Потому еженедельник опубликовал статью с портретами авторов и рецензией на роман. Кроме того, в архиве Ильфа и Петрова хранится рукопись первой части романа «Великий комбинатор» [Ильф И., Петров Е. Великий комбинатор/Подг. текста, вступ. ст. М.П. Одесского, Д.М. Фельдмана//Литературное обозрение. 1997. № 6.]. По объему – примерно треть «Золотого теленка».

Сюжетная идея «Великого комбинатора» была развитием прежней: Остап Бендер «в погоне за сокровищами». Что касается конкретных методов добычи «сокровищ», то, перебрав несколько вариантов, авторы остановились на шантаже и вымогательстве – профессионализм Бендера в подобного рода малопочтенных занятиях был известен читателям по «Двенадцати стульям». На этот раз великий комбинатор заставлял поделиться награбленным «подпольного миллионера», малосимпатичного казнокрада. Рукопись первой части «Великого комбинатора», хоть и с изменениями, в новый роман – «Золотой теленок» – вошла почти целиком. На ее титульном листе есть датировка: «начато – 2 августа 1929 г.» и «окончено – 23 августа 1929 г.».

Здесь, конечно, явное противоречие. 25 июля соавторы заканчивают статью, где сообщают, что работают над продолжением «Двенадцати стульев», но приступают к работе лишь неделю спустя, аккурат в день публикации статьи. Однако дело даже не в этом. Такое бывает: в июле собрались работать, о чем и рассказали, в августе приступили, даты совпали случайно. Важно другое: треть нового романа, если верить датировке, написана за три недели – быстрее, чем первая часть «Двенадцати стульев». Темп рекордный. Неясно, при чем тут трудности.

Говоря о трудностях, исследователи обычно ссылаются на один источник – уже цитировавшиеся черновики книги об Ильфе, над которой Петров работал в конце 1930-х – начале 1940-х годов. «Писать было очень трудно, – сетует Петров, рассказывая о создании “Золотого теленка”, – денег было мало. Мы вспоминали о том, как легко писались “12 стульев” и завидовали собственной молодости. Когда садились писать, в голове не было сюжета. Его выдумывали медленно и упорно».

Даже при минимально критическом отношении к этому источнику очевидно, что, живописуя тяготы, мемуарист несколько увлекся. Особенно, когда противопоставил «Двенадцать стульев» «Золотому теленку». Напомним, что в предисловии к «Записным книжкам» Ильфа, которые были опубликованы в 1939 году, Петров рассказывал о работе над «Двенадцатью стульями» совсем иначе. «Мы, – утверждал мемуарист, – с детства знали, что такое труд. Но никогда не представляли себе, что такое писать роман. Если бы я не боялся показаться банальным, я сказал бы, что мы писали кровью». Так что одно из двух: либо, «Двенадцать стульев» – результат тяжелого труда, либо наоборот, первый роман был написан легко, как сообщается в черновиках книги об Ильфе.

Можно, конечно, считать, что такие оценки, как «легко» и «трудно» – всегда субъективны. Пока соавторы писали «Двенадцать стульев», они находили муки творчества неимоверными, зато по сравнению с «Золотым теленком» прежняя работа показалась легкой. Но именно здесь неприемлемы подобные допущения. Обе оценки даны Петровым (хоть и со ссылкой на мнение Ильфа) примерно в одно время – на рубеже 1930‑х—1940-х годов.

Приведенная Петровым трогательная подробность – как соавторы «завидовали собственной молодости» – тоже неубедительна. Выходит, когда Ильфу исполнилось тридцать, а Петрову, соответственно, двадцать четыре, оба еще были молоды, и вот полутора лет не минуло, а соавторы уже сильно постарели.

Доверия не вызывает и другая жалоба Петрова – «денег было мало»: значит, в 1927 году, когда два газетчика работали над первым романом, денег им хватало, а в 1929 году, когда печатались гораздо чаще, популярным писателям вдруг перестали платить или же их потребности выросли непомерно. Так ведь не было этого.

Но, возможно, трудности начались, когда первая часть романа была завершена?

Такое предположение тоже неуместно. Если верить Петрову, муки творчества начались именно тогда, когда «садились писать». А после завершения первой части трудности вообще не мешали работе над романом: ее попросту прервали. Как сообщает Петров, соавтор купил фотоаппарат, увлекся фотографией, из-за чего «работа над романом была отложена на год». В общем, если и были трудности, так не те, что описывал Петров. Тех – быть не могло.

Как показывает уже рассматривавшаяся выше история «Двенадцати стульев», Петров сочинял небылицы о себе и своем соавторе не из любви к искусству, а лишь тогда, когда по причинам политическим не мог рассказать правду. Описывая историю создания «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», он не выдумывал все заново, но по необходимости уводил читателя от опасных тем. Похоже, что опасным был и разговор о конкретных сроках создания «Золотого теленка».

С учетом этих обстоятельств оставим пока вопрос о характере трудностей и обратимся к вопросу о сроках.

Набрасывая план книги об Ильфе, Петров указал, что начало работы над новым романом совпало с «началом пятилетки». Речь шла, конечно, о первой пятилетке, а назывался роман «Великий комбинатор». Как известно, «первый пятилетний план развития народного хозяйства» был утвержден XVI партийной конференцией в апреле и V Всесоюзным съездом – в мае 1929 года. Рукопись первой части «Великого комбинатора» датирована августом. Соотнося даты, исследователи – в большинстве своем – и пришли к выводу: роман был начат не ранее весны и не позднее лета 1929 года. Остается выяснить, когда именно.

Вряд ли продолжение «Двенадцати стульев» планировалось изначально или, по крайней мере, когда последние главы романа были переданы в редакцию. Описание убийства Бендера столь натуралистично, что никаких сомнений в исходе у читателя не должно было возникнуть. Значит, авторы приняли решение «реанимировать» великого комбинатора не раньше января—февраля 1928 года, когда публикация началась.

Яновская, в 1960-е годы исследовавшая записные книжки Ильфа, пришла к выводу, что работа над новым романом началась еще в период журнальной публикации «Двенадцати стульев», то есть задолго до лета или весны 1929 года. В принципе, это даже не особенно противоречит воспоминаниям Петрова о «начале пятилетки» – если воспринимать их в историческом контексте. Считается, что первая пятилетка началась в 1929 году, когда план был утвержден. Однако это не вполне точно. План был разработан по директивам XV партийного съезда, проходившего в декабре 1927 года. А тогда планы составлялись на так называемые хозяйственные годы, то есть с 1 октября предыдущего по 1 октября последующего. Соответственно, начало первой пятилетки – осень 1928 года. В это время, вероятно, соавторы уже писали новый роман.

Впрочем, не так и важно, на исходе или в начале 1928 года соавторы приступили к «Великому комбинатору». В любом случае до 25 июля 1929 года, когда пошла в печать «Двойная автобиография», у них был немалый срок. Стало быть, датировку рукописи «Великого комбинатора» нельзя понимать буквально. Весь 1929 год Ильф и Петров постоянно публиковались в периодике, и вряд ли при такой нагрузке соавторы побили бы свой прежний рекорд – написали треть нового романа за три недели. Да и за четыре недели – вряд ли. 2 августа они – судя по рукописи – принялись редактировать и переписывать набело черновики первой части. Завершили же 23 августа, что вполне реально. Эти даты и поставили на титульном листе.

Беловой вариант рукописи был перепечатан на машинке, как это водится при передаче в редакцию. Один из машинописных экземпляров частично сохранился. Есть в рукописи расчеты, свидетельствующие, что авторы уже готовили журнальную публикацию, распределяли главы по журнальным номерам.

Можно с уверенностью сказать, что к августу 1929 года была готова не треть второго романа, а гораздо больше. И публикация ожидалась довольно скоро. Потому как вряд ли, едва завершив первую часть, Ильф и Петров анонсировали бы «Великого комбинатора» в иностранном еженедельнике. Немалая ведь ответственность – по советским меркам, особенно тогдашним. А легкомыслием соавторы не отличались. Напротив, были весьма практичны. Вряд ли, если б вопрос об издании в СССР не был решен, Ильф и Петров стали бы срочно редактировать рукопись, перепечатывать на машинке да еще и распределять главы по журнальным номерам. Три недели ударного труда, деньги, уплаченные за перепечатку, – и все наугад, без каких-либо предварительных договоренностей? Профессионалы не могли себе это позволить. Такое делается, когда договоренности есть, решения приняты, роман практически завершен или, по крайней мере, близок к завершению.

Опять же, если к 23 августа 1929 года была готова только первая часть, а затем работа прервалась на год, выходит, что соавторы вернулись к роману во второй половине августа 1930 года. Публикация же «Золотого теленка» началась в январе 1931 года – четыре месяца спустя. За это время соавторы должны были бы не только заново отредактировать первую часть, перепечатать ее на машинке и выправить, но написать, отредактировать, перепечатать и выправить еще две других. Это маловероятно, даже если не принимать во внимание, сколько всего прочего Ильфом и Петровым тогда написано и опубликовано. Но допустим, все так и было – завершили к началу 1931 года, затем сдали в редакцию журнала. Сколько же оставалось редакции на согласование с цензурными инстанциями, подготовку рукописи к публикации, когда художник успел бы сделать иллюстрации, а редактор и корректор – прочесть роман? Вероятность таких трудовых подвигов – с точки зрения журнальной технологии – уже рассматривалась нами применительно к истории «Двенадцати стульев». Лишь при наличии практически завершенных черновиков соавторы и редакция успевали бы подготовить издание в столь сжатые сроки. Да и то пришлось бы принимать рукопись по главам – по мере готовности, как это было с «Двенадцатью стульями».

Можно, конечно, предложить и другое объяснение: работа над романом фактически не прерывалась, а на исходе 1930 года соавторы лишь добавили несколько эпизодов, несколько сняли, отредактировали роман заново да изменили заглавие. Но это опять же сути не меняет: описывая историю создания романа, Петров видел необходимость хоть как-то обосновать задержку публикации.

Правда, в архиве Ильфа и Петрова нет черновиков второй и третьей части «Великого комбинатора». Но это не значит, что они и не существовали: черновиков «Двенадцати стульев» тоже ведь практически нет. Есть лишь последний беловой автограф романа, который и перепечатывали на машинке. Ситуация с «Золотым теленком» аналогична: сохранился только последний беловой автограф второй и третьей части.

Так что все-таки произошло, почему роман опубликован лишь в 1931 году?

Вернемся к хронологии.

Итак, не позднее весны 1928 года (согласно авторитетному мнению Яновской) Ильф и Петров уже приступили к новому роману. Понятно, что анонс в периодике вряд ли имел смысл до завершения публикации «Двенадцати стульев». Но после завершения, когда и книжный тираж разошелся с рекордной скоростью, реклама продолжения «Двенадцати стульев» была бы целесообразна – с коммерческой точки зрения. И новый роман следовало бы выпустить как можно скорее. Однако все сложилось иначе. Профессиональные литераторы более года игнорировали коммерческую целесообразность – не анонсировали новый роман, хотя работа шла довольно быстро. Затем сообщили о новой книге исключительно иностранным читателям, практически игнорируя соотечественников. И, набело переписав первую часть романа, отредактировав ее, перепечатав на машинке, подготовив для журнальной публикации, вдруг прервали работу. Выглядит это по меньшей мере странно.

Однако при учете политического контекста все вполне объяснимо.

Сначала об анонсе, точнее, о его отсутствии. Пока шла журнальная публикация, завершились уже упомянутые выше майская кампания по борьбе с «правой опасностью в литературе» и «шахтинский процесс». Затем последовала антибухаринская кампания лета—осени 1928 года, обусловившая специфическое отношение к «Двенадцати стульям». Все это время анонсы были явно неуместны. Правда, зимой 1929 года ситуация изменилась, а к весне она и вовсе была благоприятной, но тут подоспел апрельский пленум ЦК партии, опять активизировалась борьба с «правым уклоном», разгорелась дискуссия о статусе сатиры. И хотя 17 июня «Литературная газета» вывела «Двенадцать стульев» за рамки дискуссии, все же было бы преждевременно сразу анонсировать продолжение сатирического романа.

И вот 30 июня во Франции издан роман Ильфа и Петрова. 15 июля «Литературная газета» публикует передовицу «О путях советской сатиры». Итог дискуссии в целом подведен, сатирики могут вздохнуть с облегчением. Вероятно, тогда Ильф и Петров и собирались анонсировать новый роман – статья «Двойная автобиография», где упомянут «Великий комбинатор», датирована 25 июля. Неделю спустя она уже опубликована во Франции. 2 августа соавторы садятся редактировать и переписывать набело первую часть «Великого комбинатора».

Дата начала правки и переписывания далеко не случайно совпала с датой публикации «Двойной автобиографии». Нет сомнений, что статья во французском еженедельнике была на родине авторов заранее согласована с цензурой. Цель в данном случае ясна: тираж французского перевода «Двенадцати стульев» разошелся быстро, статья – реклама нового романа, перевод которого на французский, надо полагать, тоже был предусмотрен заранее. Французское издание «Двенадцати стульев», как уже отмечалось выше, должно было стать доказательством свободы слова и печати в «стране социализма». Когда его планировали, издатели не могли предусмотреть столь быстрых политических перемен в СССР. За границей все шло своим чередом, хотя на родине авторов отношение к роману не раз менялось.

Наконец ситуация опять стабилизировалась. И публикация «Двойной автобиографии» стала своего рода сигналом: роман, рекламируемый во Франции, нужно срочно готовить к изданию в СССР. Потому к 23 августа первая часть романа набело переписана. Затем рукопись перепечатана на машинке, главы распределены по журнальным номерам. На все это должно было уйти около недели. Значит, работа над новым романам прервалась на исходе августа 1929 года. Потому что Ильф – если верить мемуарам Петрова – купил фотоаппарат.

Верить, конечно, не следует. А.И. Ильф, дочь Ильфа, опубликовавшая его записные книжки, указывает, что фотоаппарат был куплен не в августе, а «в самом конце 1929 года» [См.: Ильф И. Записные книжки: Первое полное издание: Составление и комментарии А.И.Ильф. М., 2000. С. 251.]. Но какой-либо роли это не играет. Понятно, что Петров просто не желал упоминать об истинных причинах перерыва в работе. Это отмечала Яновская еще в начале 1960-х годов. По ее словам «увлечение фотографией не мешало Ильфу вместе с Петровым писать рассказы для “Чудака” (некоторые из этих рассказов были позже использованы для романа или даже полностью включены в него). И любовь к фотографии не исчезла, когда Ильф и Петров через некоторое время вернулись к “Золотому теленку”. Думается, был здесь какой-то кризис, какие-то сомнения и колебания, а внешние обстоятельства послужили предлогом (в важность которого могли поверить и сами авторы), чтобы временно уйти от застопорившейся работы».

Для тех, кто знал политический контекст рубежа 1920‑х—1930-х годов (а таких в 1960-е годы оставалось немало), намек был предельно прозрачен. Ничего больше Яновская, публиковавшая свое исследование в СССР, и не могла б добавить.

Со второй половины августа 1929 года начался очередной – четырехмесячный – этап дискредитации Бухарина как пар­тийного теоретика. Соответственно и антибухаринские публикации «Правды» становились все более частыми и резкими. А 24 августа – на следующий день после того, как Ильф и Петров закончили редактуру первой части нового романа, – «Правда» напечатала статью «Об ошибках и уклоне тов. Бухарина». Бывший главный редактор назван там «лидером правых уклонистов». Обвинения, выдвинутые «Правдой», повторили почти все газеты и журналы. Бухаринские установки в области экономики и политики, связанные с продолжением нэпа, были объявлены «уклонистскими», необычайно опасными в период «обострения классовой борьбы».

Разумеется, литературу тоже не могли обделить вниманием. Традиционно именно с литературных вопросов – «сфера идеологии» – политическая полемика и начиналась. Главным образом поэтому и стала актуальна подготовка новой резолюции ЦК ВКП(б) «О политике партии в области художественной ­литературы». Прежняя, принятая в 1925 году стараниями Бухарина, была довольно либеральна к так называемым «попутчикам» – писателям, признавшим советскую власть, но не вполне согласившимся с партийными задачами и методами их решения. Термин этот, заимствованный Луначарским из лексикона немецкой социал-демократии конца XIX века, был впервые использован в 1920 году и вскоре стал практически официальным благодаря статьям Троцкого о литературе. Бухаринская резолюция указывала на необходимость «терпимости» и «тесного товарищеского сотрудничества» с «попутчиками». В них видели «буржуазных специалистов», «спецов», полезных, но отнюдь не бесспорно надежных – наподобие бывших российских офицеров в Красной армии или инженеров в советской промышленности.

Новая резолюция должна была утвердить и узаконить рапповское первенство, передать под рапповский контроль всю печать, способствовать «писательской консолидации» – ликвидации объединений «попутчиков», созданию единого Союза советских писателей, полностью управляемого партийными директивами. Что способствовало дискредитации Бухарина и как организатора прежней – нэповской – литературной политики. В экономике с «бухаринским либерализмом», то есть «отказом от классовой борьбы», негласно связывали «шахтинское дело» и – как реакцию – чистку партии, чистку советского аппарата. Аналог должен был появиться и в литературе.

26 августа 1929 года – через два дня после антибухаринской статьи в «Правде» – «Литературная газета» напечатала статью рапповца Б.Волина «Недопустимые явления» – об издании за границей повести Б.А. Пильняка «Красное дерево» и романа Е.И. Замятина «Мы». Так началась широкомасштабная травля – печально знаменитое «дело Пильняка и Замятина».

Стоит отметить, что тогда не было принципиальной новизны в самом факте иностранных публикаций. Даже и в эмигрант­ских издательствах или периодике. Тем более, что советские издатели обычно не связывали себя нормами авторского права в отношении иностранцев, почему и соблюдение прав советских литераторов за границей определялось почти исключительно произволом иностранных издателей. Однако Волин предложил иную интерпретацию: Пильняк напечатал роман за границей, потому как не нашлось «оснований к тому, чтобы это произведение было включено в общий ряд нашей советской литературы». Аналогичное обвинение выдвигалось и против Замятина.

Выбор объектов травли весьма характерен: оба – знаменитости, у обоих в высшем партийном руководстве давние приятели и покровители, о чем знали все коллеги-литераторы. При этом Пильняк считался вполне советским писателем, Замятина же, прославившегося еще в предреволюционные годы, называли «внутренним эмигрантом». В этом диапазоне – от вполне советского Пильняка до почти не советского Замятина – мог найти себя каждый «попутчик»: лидер конструктивистов И.Л. Сельвинский или же лидер недавних лефовцев В.В. Маяковский, теоретик формализма В.Б. Шкловский или классик символизма Андрей Белый, не говоря уж о литераторах рангом пониже. И каждому объяснили, что, во-первых, опасность есть всегда, связи тут не помогут, а во-вторых, вопрос о заграничных публикациях будет решаться теперь без участия авторов, зато обязательно их участие в травле любого, кто будет объявлен врагом.

Статья Волина заканчивалась призывом: «Мы обращаем внимание на этот ряд совершенно неприемлемых явлений, компрометирующих советскую литературу, и надеемся, что в их осуждении нас поддержит вся советская общественность».

Общественность, по обыкновению, была наготове. За статьей Волина тут же последовали аналогичные «разоблачитель­ские» выступления в печати и на специально созывавшихся собраниях писательских объединений. А первую полосу следующего номера «Литературной газеты», вышедшего 2 сентября, открывали аннотации публикуемых статей, весьма ­походившие на лозунги: «Против буржуазных трибунов под маской советского писателя. Против переклички с белой эмиграцией. Советские писатели должны определить свое отношение к антиобщественному поступку Пильняка». В том же номере секретариат РАПП обратился «ко всем писательским организациям и одиночкам – с предложением определить свое отношение к поступкам Е.Замятина и Б.Пильняка». Никакой двусмысленности не допускалось. Каждому литератору надлежало высказаться. Это и был аналог чистки. «Жизнь формулирует перед попутчиками вопрос резко и прямо: либо за Пильняка и его покрывателей (так! – М.О., Д.Ф.), либо против них».

Истерия нарастала стремительно. 9 сентября «Литературная газета» сообщала на первой полосе: «Писательская общественность единодушно осудила антиобщественный поступок Пильняка». Красноречивы были и заголовки статей, посланных писательскими организациями в редакцию: «Повесть Пильняка – клевета на Советский Союз и его строительство», «Не только ошибка, но и преступление». Это было конкретизовано в лозунге-аннотации на первой полосе 16 сентября: «Против обывательских привычек прикрывать и замазывать антисоветский характер перекличек с белой эмиграцией и сведения их к “ошибкам” и “недоразумениям”».

Чем это чревато современникам, не нужно было объяснять. Писателю, которого признали «клеветником», грозила статья 58.10 или внесудебная ссылка. Соответственно, демонстративный отказ от участия в «литературной чистке», иначе говоря, травле, и равным образом – приятельские отношения с «клеветником» могли быть интерпретированы в качестве «по­собничества контрреволюционной деятельности». Со всеми вытекающими последствиями.

20 сентября Волин напечатал в восемнадцатом номере «Книги и революции» статью «Вылазка классового врага в литературе», а И.А. Батрак в десятом номере журнала «Земля Совет­ская» опубликовал статью «В лагере “попутчиков”», где о Пильняке и Замятине было сказано прямо: «Здесь примерно шахтинское дело литературного порядка».

Вздорность обвинений, как и отсутствие доказательств, не смущали разоблачителей. Многие даже не скрывали, что с криминальными сочинениями не ознакомились. Да и не в самих сочинениях было дело. Волинская статья в «Книге и революции» содержала предельно ясную формулировку цели: «Резолюция ЦК 1925 г. “О политике партии в области художественной литературы” должна быть внимательно просмотрена и дополнена директивами, которые соответствовали бы эпохе социалистического наступления, выкорчевывания остатков капитализма и все более и более обостряющейся классовой борьбе в нашей стране и, следовательно, в литературе». «Попутчикам», подобно «уклонистам» в ВКП(б), надлежало покаяться и признать правильность «генеральной линии», то есть «гегемонию пролетарских писателей».

Как известно, «разоблачаемые» сначала пытались оправдываться, потом Пильняк покаялся и был прощен (до поры), Замятин же при посредничестве Горького добивался и в итоге получил подтвержденное лично Сталиным разрешение на выезд из СССР. Но это и доказывало, что участь любого писателя, объявленного рапповцами врагом, предрешена: унизительное покаяние, согласие со всеми требованиями «разоблачителей», а иначе – окончание профессиональной деятельности в СССР как результат репрессий или изгнания. «Москва, Петербург, индивидуальности, литературные школы – все уравнялось, исчезло в дыму этого литературного побоища, – вспоминал Замятин три года спустя. – Шок от непрерывной критической бомбардировки был таков, что среди писателей вспыхнула небывалая психическая эпидемия: эпидемия покаяний. На страницах газет проходили целые процессии флагеллантов: Пильняк бичевал себя за признанную криминальной повесть („Красное дерево“), основатель и теоретик формализма Шкловский – отрекался навсегда от формалистической ереси, конструктивисты каялись в том, что они впали в конструктивизм, и объявляли свою организацию распущенной, старый антропософ Андрей Белый печатно клялся в том, что он в сущности антропософический марксист» [Подробнее см.: Галушкин А.Ю. «Дело Пильняка и Замятина»: Предварительные итоги расследования//Новое о Замятине. М., 1997. С. 89—148.].

В связи с этим положение Ильфа и Петрова существенно осложнилось. Благодаря вмешательству «Литературной газеты» они были избавлены от нападок, но на фоне вялотекущей полемики о допустимости сатиры в СССР «дело Пильняка и Замятина» могло привлечь нежелательное внимание к авторам опубликованного за границей сатирического романа. Шутка тех лет – «лучше попасть под трамвай, чем под кампанию» – оставалась для Ильфа и Петрова напоминанием о конкретной опасности. В этой ситуации явно не стоило анонсировать в СССР продолжение «Двенадцати стульев». Так что причиной перерыва в работе над романом – точнее, над завершением романа – было вовсе не увлечение Ильфа фотографией.

В «деле Пильняка и Замятина» истерия пошла на убыль только на исходе октября 1929 года: приучив большинство писателей к самобичеваниям и травле, партийное руководство произвело очередной маневр, признав, что в ходе кампании были допущены некоторые «перегибы». Вину за них, как водится, свалили на исполнителей. Сделавший свое дело Волин был переведен на работу в Нижний Новгород (но не надолго), понизили в должности и некоторых других руководителей кампании. В фельетоне «Три с минусом», что был опубликован «Чудаком» в 41 (ноябрьском) номере, Ильф и Петров, описав одно из «разоблачительских» собраний литераторов как школьный урок, высмеяли и Волина, «первого ученика», и невпопад каявшихся коллег: «В общем, писатели отвечали по политграмоте на три с минусом». Формально соавторы следовали правилам игры, откликнувшись на «злобу дня», хотя и с опозданием, а то, что объектом сатиры были вовсе не Пильняк и Замятин, особо в глаза не бросалось.

Кстати, опасность тогда еще не миновала: истерия разоблачений «правых уклонистов» набирала силу. И хотя в ноябре 1929 года Бухарина вывели из Политбюро, а в декабре с небывалым размахом отмечался «во всесоюзном масштабе» день рождения Сталина, к своему пятидесятилетию ставшего полновластным хозяином СССР, антибухаринская кампания на том не завершилась. Для рекламы нового сатирического романа – время опять неподходящее. Тем более что в феврале 1930 года угроза нависла над покровителем Ильфа и Петрова: Кольцов проявил излишнюю самостоятельность, публикуя в «Чудаке» фельетоны о партийных руководителях достаточно высокого уровня, и журнал закрыли. Формальный предлог – «слияние» с другим сатирическим еженедельником, «Крокодилом».

Впрочем, на этот раз Кольцов отделался легко и быстро наверстал упущенное. Да и антибухаринская истерия, то есть борьба с «правым уклоном», пошла на убыль. 3 марта 1930 года в «Правде» была напечатана статья Сталина «Головокружение от успехов», где победитель привычно осудил «левацкие перегибы» в политике вообще и коллективизации сельского хозяйства в частности, отрекся от ряда радикальных лозунгов, ранее использованных для шельмования Бухарина, ну и, конечно, возложил вину на непосредственных исполнителей.

Вероятно, в период этой очередной «оттепели» соавторы и вернулись к сюжетной схеме «Великого комбинатора».

Восемь ранее написанных глав были существенно переработаны, роман получил новое заглавие, появилось совсем другое начало, возник ряд новых эпизодов. Например, связанных с пресловутой «чисткой советского аппарата», грозившей «вычищенным» весьма серьезными последствиями – вплоть до запрета занимать когда-либо и хоть где-нибудь любую административную должность, лишения трудового стажа и права на пенсию. Появилась также история поездки на строительство Туркестано-Сибирской магистрали (Турксиба). Некоторые эпизоды Ильф и Петров исключили. На этот раз они проявили крайнюю осторожность, ведь «правый уклон» – по оказии – им всегда могли инкриминировать. И в срок соавторы опять не укладывались: отдельные главы переделывались в 1931 году, когда публикация уже шла.

Кстати, злоключения романа не кончились в тот момент, когда рукопись попала в редакцию, где продолжения «Двенадцати стульев», надо полагать, давно ждали. Журнальная публикация прерывалась дважды, а отдельное издание вы­шло лишь три года спустя. Причем позже, чем американ-ское издание «Золотого теленка». Но это – уже другая ­история.

В данном случае важно понять, почему, несмотря на нестабильность политической ситуации, очевидную опасность, Ильф и Петров решили продолжить дилогию в 1928 году, почему «Золотой теленок» был все же опубликован в 1931 году и даже не в штыки встречен критикой.

Начнем с того, что свое решение о смерти Бендера соавторы объяснили случайным стечением обстоятельств, а вовсе не логикой развития характера. В предисловии к «Золотому теленку» Ильф и Петров дали версию, охотно повторяемую исследователями. Сначала соавторы спорили, убивать ли Бендера, потом выбор определился жребием: «В сахарницу были положены две бумажки, на одной из которых дрожащей рукой был изображен череп и две куриные косточки. Вынулся череп – и через полчаса великого комбинатора не стало, он был прирезан бритвой».

Так ли было, нет ли, неважно. Даже если и не так, все равно понятно, что вопрос об участи главного героя актуален тогда, когда пора «ставить последнюю точку». А с последними главами «Двенадцати стульев» соавторы очень торопились: журнальная публикация уже шла, роман надлежало закончить как можно скорее. Хоть как-то, лишь бы скорее.

Поражение всех «охотников за бриллиантами» было изначально предрешено. При этом ни Востриков, ни Воробьянинов особого сочувствия читателей и не должны были вызывать. Алчные, неумные, трусоватые – жалеть некого. Потому, волею авторов, они полностью осознают свое поражение, буквально сходят с ума от горя и обиды. Иное дело – великий комбинатор: веселый, остроумный, отважный, щедрый и великодушный, даже не лишенный своеобразного благородства. К нему соавторы были более милостивы: Бендер предательски убит. Он умер во сне, а засыпая, предвкушал скорую победу. Он не успел узнать о своем поражении.

Великий комбинатор умер непобежденным. Вот почему рано или поздно у читателей возникал вопрос: а если бы Воробьянинов и Бендер сразу вели поиск правильно, мечта исполнилась бы? «Идеологически выдержанный» ответ был очевиден и однозначен: все равно никогда не исполнилась бы. Все равно никому – даже и великому комбинатору – не выиграть у советской власти, никто в СССР не может и не сможет воспользоваться богатством, приобретенным незаконно. Что и предстояло обосновать художественно.

Вряд ли Ильф и Петров были воодушевлены такой задачей. Но сослаться на необходимость ее решения было можно, и этим вполне обосновывался «социальный заказ» продолжения дилогии. В 1928 году соавторы приступили к роману о победе и окончательном поражении великого комбинатора. Бендер добывал богатство – и не мог его тратить, потому что деньги сами по себе мало что значили: все жизненные блага в СССР распределялись соответственно «вкладу в строительство социализма». Победив, авантюрист вынужден был скрывать свою победу. Ему не купить собственный дом или автомобиль. Ему постоянно приходится уходить от вопроса о причинах богатства. Это и есть его поражение. Что и требовалось доказать.

Правда, завершение и публикацию романа приходилось ­откладывать – политическая ситуация постоянно менялась. И все же пришло время, когда продолжение «Двенадцати стульев» было вновь востребовано. На исходе 1930 года новый роман соответствовал, с одной стороны, очередной «антилевацкой» кампании, а с другой – способствовал дискредитации бухаринского лозунга относительно уместности обогащения. Критикам пришлось учитывать эти обстоятельства.

В архиве Ильфа и Петрова сохранились два варианта финала «Золотого теленка». Ранний свидетельствует о прежнем, скажем так, милостивом отношении соавторов к великому комбинатору. Бендер, убедившись, что в СССР он не может легально пользоваться обретенным богатством, избавляется от него и – женится на девушке, любовью которой пренебрег ранее.

Такой финал тоже оставлял место для сомнений. Да, в СССР обладатель незаконно нажитого богатства не может им воспользоваться. А вне СССР?

Второй вариант финала разрешал любые сомнения. Великий комбинатор проиграл все. В погоне за богатством он потерял друзей, а разбогатев, узнал, что любимая девушка вышла замуж. Не помогло и бегство из СССР: перейдя границу, великий комбинатор был ограблен, едва не убит и еле сумел вернуться. Этот вариант и стал окончательным.

Разумеется Петров не имел возможности ни описать политический контекст создания романа в мемуарах, ни даже рассказать о помощи Кольцова – арестованного и расстрелянного в 1938 году «врага народа». Пришлось опять сочинить небылицу, которую впоследствии подхватили исследователи, тоже не имевшие возможности описывать реальный литературный процесс.

Эпилог

Завершив дилогию, Ильф и Петров выполнили «социальный заказ». Вот только сделали они это по-своему, и результаты получились несколько неожиданные. Да, соавторы доказали: Бендер не решил задачу личного обогащения незаконными способами, потому что в СССР она такими способами неразрешима вообще, а из СССР незаконно обретенное богатство вынести не удастся – отнимут. Неважно, с какой стороны государственной границы, но обязательно отнимут. И все же роман не был вполне советским. Главный герой самим фактом своего существования протестовал, отрицал советскую власть.

Даже его поражение тут ничего не меняло. Великий комбинатор оставался самым обаятельным героем дилогии. И единственным его недостатком было упорное нежелание «строить социализм». Потому что Бендер находил это занятие скучным. Тесно ему было в СССР, тесно и скучно. Соответствующую фразу редакторы могли бы и вычеркнуть из романа, все равно она бы подразумевалась. Но если сильному, умному и смелому, веселому и великодушному, изобретательному и щедрому скучно и тесно в «стране социализма», то нежелательные – с точки зрения «идеологической выдержанности» – ассоциации тоже сами собой подразумевались. Хотели того соавторы или же нет.

Вот почему «разоблачение» романов – и в 1948 году, и раньше – не только результат интриг, но и закономерность.

Тем не менее романы были опять востребованы во второй половине 1950-х годов. И опять по причинам политическим. Именно тогда целенаправленно создавался миф о 1920-х и начале 1930-х годов как «ленинской эпохе», именуемой (с легкой руки К.Г. Паустовского) «временем больших ожиданий», эпохе расцвета, насильственно прерванного по злой сталинской воле. Надлежало убедить население, что массовые репрессии – результат «культа личности Сталина», отклонение от правильного пути, а ранее все шло хорошо и правильно, была замечательная литература, была сатира и т. д. Романы Ильфа и Петрова, книги ряда других писателей, в том числе и репрессированных, стали символами даже не самой эпохи, «времени больших ожиданий», а свободы слова в ту эпоху. Доказательством правильности пути, на который страна – по уверениям идеологов – уже возвращалась.

Эдиционные принципы

Для предлагаемого издания за основу взята рукопись романа «Золотой теленок» (РГАЛИ. Ф. 1821. Оп. 1. Ед. хр. 36-38). Этот вариант романа сверен с публикациями. В ряде случаев учтена чисто стилистическая правка авторов. Полностью игнорируются сокращения и правка идеологического характера. Орфография и пунктуация приведены в соответствие с нормами современного русского языка.

В разделе «Приложения» помещены первый вариант финала романа, от которого авторы впоследствии отказались (глава тридцать четвертая «Адам сказал, что так нужно»), и первая часть романа «Великий комбинатор», ранее впервые опубликованная в шестом номере журнала «Литературное обозрение» за 1997 год.

За оказанную помощь благодарим В.Т. Бабенко, Н.А. Богомолова, А.Ю. Галушкина, В.В. Нехотина, Р.М. Янгирова.

М.П. Одесский, Д.М. Фельдман


От издательства

В тексте романа курсивом выделены разночтения и фрагменты, исключенные из варианта, входившего в ранее издававшиеся собрания сочинений Ильфа и Петрова.

Золотой теленок

От авторов

Обычно по поводу нашего обобществленного литературного хозяйства к нам обращаются с вопросами вполне законными, но весьма однообразными: «Как это вы пишете вдвоем?»

Сначала мы отвечали подробно, вдавались в детали, рассказывали даже о крупной ссоре, возникшей по следующему поводу: убить ли героя романа «12 стульев» Остапа Бендера или оставить в живых? Не забывали упомянуть о том, что участь героя решилась жребием. В сахарницу были положены две бумажки, на одной из которых дрожащей рукой был изображен череп и две куриные косточки. Вынулся череп – и через полчаса великого комбинатора не стало, он был прирезан бритвой.

Потом мы стали отвечать менее подробно. О ссоре уже не рассказывали. Еще потом перестали вдаваться в детали. И, наконец, отвечали совсем уже без воодушевления:

– Как мы пишем вдвоем? Да так и пишем вдвоем. Как братья Гонкуры! Эдмонд бегает по редакциям, а Жюль стережет рукопись, чтоб не украли знакомые.

И вдруг единообразие вопросов было нарушено.

– Скажите, – спросил нас некий строгий гражданин, из числа тех, что признали советскую власть несколько позже Англии и чуть раньше Греции, – скажите, почему вы пишете смешное? Что за смешки в реконструктивный период? Вы что, с ума сошли?

После этого он долго убеждал нас в том, что сейчас смех вреден.

– Смеяться грешно! – говорил он. – Да, смеяться нельзя. И улыбаться нельзя! Когда я вижу эту новую жизнь и эти сдвиги, мне не хочется улыбаться, мне хочется молиться!

– Но ведь мы не просто смеемся, – возражали мы. – Наша цель – сатира, сатира именно на тех людей, которые не понимают реконструктивного периода.

– Сатира не может быть смешной, – сказал строгий товарищ и, подхватив под руку какого-то кустаря-баптиста, которого он принял за стопроцентного пролетария, повел его к себе на квартиру.

Повел описывать скучными словами, повел вставлять в шеститомный роман под названием: «А паразиты никогда!»

Все рассказанное – не выдумки. Выдумать можно было бы и посмешнее.

Дайте такому гражданину-аллилуйщику волю, и он даже на мужчин наденет паранджу, а сам с утра до вечера будет играть на трубе гимны и псалмы, считая, что именно таким образом надо помогать строительству социализма.

И все время, пока мы сочиняли «Золотого теленка», над нами реял лик строгого гражданина.

– А вдруг эта глава выйдет смешной? Что скажет строгий гражданин?

И в конце концов мы постановили:

а) роман написать по возможности веселый,

б) буде строгий гражданин снова заявит, что сатира не должна быть смешной, – просить прокурора республики т. Крыленко привлечь упомянутого гражданина к уголовной ответственности по статье, карающей за головотяпство со взломом.

И.Ильф, Е.Петров

Часть первая

Экипаж Антилопы

Глава первая

О том, как Паниковский нарушил конвенцию

Пешеходов надо любить. Пешеходы составляют большую часть человечества. Мало того – лучшую его часть. Пешеходы создали мир. Это они построили города, возвели многоэтажные здания, провели канализацию и водопровод, замостили улицы и осветили их электрическими лампами. Это они распространили культуру по всему свету, изобрели книгопечатание, выдумали порох, перебросили мосты через реки, расшифровали египетские иероглифы, ввели в употребление безопасную бритву, уничтожили торговлю рабами и установили, что из бобов сои можно изготовить 114 вкусных питательных блюд.

И когда все было готово, когда родная планета приняла сравнительно благоустроенный вид, появились автомобилисты.

Надо заметить, что автомобиль тоже был изобретен пешеходом. Но автомобилисты об этом как-то сразу забыли. Кротких и умных пешеходов стали давить. Улицы, созданные пешеходами, перешли во власть автомобилистов. Мостовые стали вдвое шире, тротуары сузились до размера табачной бандероли. И пешеходы стали испуганно жаться к стенам домов.

В большом городе пешеходы ведут мученическую жизнь. Для них ввели некое транспортное гетто. Им разрешают переходить улицы только на перекрестках, то есть именно в тех местах, где движение сильнее всего и где волосок, на котором обычно висит жизнь пешехода, легче всего оборвать.

В нашей обширной стране обыкновенный автомобиль, предназначенный, по мысли пешеходов, для мирной перевозки людей и грузов, принял грозные очертания братоубийственного снаряда. Он выводит из строя целые шеренги членов профсоюзов и их семей.

Если пешеходу иной раз удается выпорхнуть из-под серебряного носа машины живым, – его штрафует милиция за нарушение правил уличного катехизиса.

И вообще авторитет пешеходов сильно пошатнулся. Они, давшие миру таких замечательных людей, как Гораций, Бойль-Мариотт, Лобачевский и Гутенберг, они, выделившие из своей среды таких завзятых пешеходов, как Пушкин, Вольтер, Мейерхольд и Анатоль Франс, – принуждены теперь кривляться самым пошлым образом, чтобы только напомнить о своем существовании. Боже, боже, которого, в сущности, нет! До чего ты, которого на самом деле-то и нет, довел пешехода!

Вот идет он из Владивостока в Москву по сибирскому тракту, держа в одной руке знамя с надписью: «Перестроим быт текстильщиков» и перекинув через плечо палку, на конце которой болтаются резервные сандалии «Дядя Ваня» и жестяной чайник без крышки. Это советский пешеход-физкультурник, который вышел из Владивостока юношей и на склоне лет у самых ворот Москвы будет задавлен тяжелым автокаром, номер которого так и не успеют заметить.

Или другой, европейский могикан пешеходного движения. Он идет пешком вокруг света, катя перед собой бочку. Он пошел бы просто так, без бочки, но тогда никто не заметит, что он действительно пешеход дальнего следования и про него ничего не напишут в газетах. Приходится всю жизнь толкать перед собой проклятую тару, на которой к тому же (позор, позор!) выведена большая желтая надпись, восхваляющая непревзойденные качества автомобильного масла «Грезы шофера».

Так деградировал пешеход.

И только в маленьких русских городах пешехода еще уважают и любят. Там он еще является хозяином улиц, беззаботно бродит по мостовой и пересекает ее самым замысловатым образом в любом направлении.

Гражданин в фуражке с белым верхом, какую по большей части носят администраторы летних садов и конферансье, несомненно принадлежал к большей и лучшей части человечества. Он двигался по улицам города Арбатова пешком, со снисходительным любопытством озираясь по сторонам. В руке он держал небольшой акушерский саквояж. Город, видимо, ничем не поразил пешехода в артистической фуражке.

Он увидел десятка полтора голубых, резедовых и бело-розовых звонниц; бросилось ему в глаза облезлое кавказское золото церковных куполов. Флаг клубничного цвета трещал над официальным зданием. У белых башенных ворот провинциального кремля две суровые старухи разговаривали по-французски, жаловались на советскую власть и вспоминали любимых дочерей. Из церковного подвала несло холодом, бил оттуда кислый винный запах. Там, как видно, хранился картофель.

– Храм Спаса на картошке, – негромко сказал пешеход.

Пройдя под фанерной аркой со свежим известковым лозунгом: «Привет 5й окружной конференции женщин и девушек», он очутился у начала длинной аллеи, именовавшейся Бульваром Молодых Дарований.

– Нет, – сказал он с огорчением, – это не Рио-де-Жанейро, это гораздо хуже.

Почти на всех скамьях Бульвара Молодых Дарований сидели одинокие девицы с раскрытыми книжками в руках. Дырявые тени падали на страницы книг, на голые локти, на трогательные челки. Когда приезжий вступил в прохладную аллею, на скамьях произошло заметное движение. Девушки, прикрывшись книгами Гладкова, Элизы Ожешко и Сейфуллиной, бросали на приезжего трусливые взгляды. Он проследовал мимо взволнованных читательниц парадным шагом и вышел к зданию исполкома – цели своей прогулки.

В эту минуту из-за угла выехал извозчик. Рядом с ним, держась за пыльное обугленное крыло экипажа и размахивая вздутой папкой с тисненой надписью «Musique», быстро шел человек в длиннополой толстовке. Он что-то горячо доказывал седоку. Седок – пожилой мужчина с висячим, как банан, носом – сжимал ногами чемодан и время от времени показывал своему собеседнику кукиш. В пылу спора его инженерская фуражка, околыш которой сверкал зеленым диванным плюшем, покосилась набок. Обе тяжущиеся стороны часто и особенно громко произносили слово «оклад».

Вскоре стали слышны и прочие слова.

– Вы за это ответите, товарищ Талмудовский! – крикнул длиннополый, отводя от своего лица инженерский кукиш.

– А я вам говорю, что на такие условия к вам не поедет ни один приличный специалист! – отвечал Талмудовский, стараясь вернуть кукиш на прежнюю позицию.

– Вы опять про оклад жалования! Придется поставить вопрос о рвачестве.

– Плевал я на оклад! Я даром буду работать! – кричал инженер, взволнованно описывая кукишем всевозможные кривые. – Захочу – и вообще уйду на пенсию. Вы это крепостное право бросьте! Сами всюду пишут «Свобода, равенство и братство», а меня хотят заставить работать в этой крысиной норе.

Тут Талмудовский быстро разжал кукиш и принялся считать по пальцам:

– Квартира – свинюшник, театра нет, оклад... Извозчик! Пошел на вокзал!

– Тпрру-у! – Завизжал длиннополый, суетливо забегая вперед и хватая лошадь под узды. – Я, как секретарь секции инженеров и техников... Кондрат Иванович! Ведь завод остается без специалистов!.. Побойтесь бога!.. Общественность этого не допустит, инженер Талмудовский!.. У меня в портфеле протоколы…

И секретарь секции, расставив ноги, стал живо развязывать тесемки своей «Musique».

Эта неосторожность решила спор. Увидев, что путь свободен, Талмудовский поднялся на ноги и что есть силы закричал:

– Пошел на вокзал!

– Куда? Куда? – залепетал секретарь, устремляясь за экипажем. – Вы дезертир трудового фронта!..

Из папки «Musique» вылетели листки папиросной бумаги с какими-то лиловыми «слушали-постановили».

Приезжий, с интересом наблюдавший инцидент, постоял с минуту на опустевшей площади и убежденным тоном сказал:

– Нет, это не Рио-де-Жанейро!

Через минуту он уже стучался в дверь кабинета предисполкома.

– Вам кого? – спросил его секретарь, сидевший за столом, рядом с дверью. – Зачем вам к председателю? По какому делу?

Как видно, посетитель тонко знал систему обращения с секретарями правительственных, хозяйственных и общественных организаций. Он не стал заявлять, что прибыл по срочному, казенному делу.

– По личному, – сухо сказал он, не оглядываясь на секретаря и засовывая голову в дверную щель. – К вам можно?

И (нет запятой!) не дожидаясь ответа, приблизился к письменному столу.

– Здравствуйте, вы меня узнаете?

Председатель, черноглазый большеголовый человек в синем пиджаке и таких же брюках, заправленных в сапоги на высоких скороходовских каблучках, посмотрел на посетителя довольно рассеянно и заявил, что не узнает.

– Неужели не узнаете? А между тем многие находят, что я поразительно похож на своего отца.

– Я тоже похож на своего отца, – нетерпеливо сказал председатель, – вам чего, товарищ?

– Тут все дело в том, какой отец, – грустно заметил посетитель. – Я сын лейтенанта Шмидта.

Председатель смутился и приподнялся. Он живо вспомнил знаменитый облик революционного лейтенанта с бледным усатым лицом и в черной пелерине с бронзовыми львиными за­стежками. Пока он собирался с мыслями, чтобы задать сыну черноморского героя приличествующий случаю вопрос, посетитель присматривался к меблировке кабинета взглядом разборчивого покупателя.

Когда-то, в царские времена, меблировка присутственных мест производилась по трафарету. Выращена была особая порода казенной мебели: плоские, уходящие под потолок шкафы, деревянные диваны с трехдюймовыми полированными сиденьями, столы на биллиардных ногах и дубовые парапеты, отделявшие присутствие от внешнего беспокойного мира. За время революции эта порода мебели почти исчезла, и секрет ее выработки был утерян. Люди забыли, как нужно обставлять помещения должностных лиц, и в служебных кабинетах появились предметы, считавшиеся до сих пор неотъемлемой принадлежностью частной квартиры. В учреждениях появились пружинные адвокатские диваны с зеркальной полочкой для семи фарфоровых слонов, которые якобы приносят счастье, горки для посуды, этажерочки, специальные кожаные кресла для ревматиков и голубые японские вазы. В кабинете председателя арбатовского исполкома, кроме обычного письменного стола, прижились два пуфика, обитых полопавшимся розовым шелком, полосатая козетка, атласный экран с Фудзиямой и вишней в цвету и зеркальный славянский шкаф грубой рыночной работы.

«А шкафчик-то типа „Гей, славяне!“, – подумал посетитель, – тут много не возьмешь. Нет, это не Рио-де-Жанейро».

– Очень хорошо, что вы зашли, – сказал наконец председатель. – Вы, вероятно, из Москвы?

– Да, проездом, – ответил посетитель, разглядывая козетку и все более убеждаясь, что финансовые дела исполкома плохи. Он предпочитал исполкомы, обставленные новой шведской мебелью Ленинградского древтреста.

Председатель хотел было спросить о цели приезда лейте­нант­ского сына в Арбатов, но неожиданно для самого себя жалобно улыбнулся и сказал:

– Церкви у нас замечательные. Тут уже из Главнауки приезжали, собираются реставрировать. Скажите, а вы-то сами помните восстание на броненосце «Очаков»?

– Смутно, смутно, – ответил посетитель. – В то героическое время я был еще крайне мал. Я был дитя.

– Простите, а как ваше имя?

– Николай... Николай Шмидт.

– А по батюшке?

«Ах, как нехорошо», – подумал посетитель, который и сам не знал имени своего отца.

– Да-а, – протянул он, уклоняясь от прямого ответа, – теперь многие не знают имен героев. Угар НЭПа. Нет того энтузиазма. Я, собственно, попал к вам в город совершенно случайно. Дорожная неприятность. Остался без копейки

Председатель очень обрадовался перемене разговора. Ему показалось позорным то, что он забыл имя очаковского героя.

«Действительно, – думал он, с любовью глядя на воодушевленное лицо гостя, – глохнешь тут за работой. Великие вехи забываешь».

– Как вы говорите? Без копейки? Это интересно.

– Конечно, я мог бы обратиться к частному лицу, – сказал посетитель, – мне всякий даст, но, вы понимаете, это не совсем удобно с политической точки зрения Сын революционера и вдруг просит денег у частника, у нэпмана…

Последние слова сын лейтенанта произнес с надрывом. Председатель тревожно прислушался к новым интонациям в голосе посетителя. «А вдруг припадочный? – подумал он. – Хлопот с ним не оберешься».

– И очень хорошо сделали, что не обратились к частнику, – сказал вконец запутавшийся председатель.

Затем сын черноморского героя мягко, без нажима перешел к делу. Он просил пятьдесят рублей. Председатель, стесненный узкими рамками местного бюджета, смог дать только восемь рублей и три талона на обед в кооперативной столовой «Бывший друг желудка».

Сын героя уложил деньги и талоны в глубокий карман поношенного, серого в яблоках пиджака и уже собрался было подняться с розового пуфика, когда за дверью кабинета послышался топот и заградительный возглас секретаря. Дверь поспешно растворилась, и на пороге ее показался новый посетитель.

– Кто здесь главный? – спросил он, тяжело дыша и рыская блудливыми глазами.

– Ну, я, – сказал председатель.

– Здоров, председатель! – гаркнул новоприбывший, протягивая лопатообразную ладонь. – Будем знакомы! Сын лейтенанта Шмидта.

– Кто? – спросил глава города, тараща глаза.

– Сын великого, незабвенного героя лейтенанта Шмидта!– повторил пришелец.

– А вот же товарищ сидит – сын товарища Шмидта. Николай Шмидт.

И председатель в полном расстройстве указал на первого посетителя, лицо которого внезапно приобрело сонное выражение.

В жизни двух жуликов наступило щекотливое мгновение. В руках скромного и доверчивого председателя исполкома в любой момент мог блеснуть длинный неприятный меч Немезиды. Судьба давала только одну секунду времени для создания спасительной комбинации. В глазах второго сына лейтенанта Шмидта отразился ужас.

Его фигура в летней рубашке «Парагвай», штанах с матросским клапаном и голубоватых парусиновых туфлях, еще минуту назад резкая и угловатая, стала расплываться, потеряла свои грозные контуры и уже решительно не внушала никакого уважения. На лице председателя появилась скверная улыбка. И вот, когда второму сыну лейтенанта уже казалось, что все потеряно и что ужасный председательский гнев свалится сейчас на его рыжую голову, с розового пуфика пришло спасение.

– Вася! – закричал первый сын лейтенанта Шмидта, вскакивая. – Родной братик! Узнаешь брата Колю?

И первый сын заключил второго сына в объятия.

– Узнаю! – воскликнул прозревший Вася. – Узнаю брата Колю!

Счастливая встреча ознаменовалась такими сумбурными ласками и столь необыкновенными по силе объятиями, что второй сын черноморского революционера вышел из них с побледневшим от боли лицом. Брат Коля на радостях помял его довольно сильно.

Обнимаясь, оба брата искоса поглядывали на председателя, с лица которого не сходило уксусное выражение. Ввиду этого спасительную комбинацию тут же на месте пришлось развить, пополнить бытовыми деталями и новыми, ускользнувшими от Истпарта, подробностями восстания моряков в 1905 году. Держась за руки, братья опустились на козетку и, не спуская льстивых глаз с председателя, погрузились в воспоминания.

– До чего удивительная встреча! – фальшиво воскликнул первый сын, взглядом приглашая председателя примкнуть к семейному торжеству.

– Да, – сказал председатель замороженным голосом. – Бывает.

Увидев, что председатель все еще находится в лапах сомнения, первый сын погладил брата по рыжим, как у сеттера, кудрям и ласково спросил:

– Когда же ты приехал из Мариуполя, где ты жил у нашей бабушки?

– Да, я там жил, – пробормотал второй сын лейтенанта, – у нее.

– Что ж ты мне так редко писал? Я очень беспокоился.

– Занят был, – угрюмо ответил рыжеволосый.

И, опасаясь, что неугомонный брат сейчас же заинтересуется, чем он был занят (а занят он был преимущественно тем, что сидел в исправительных домах различных автономных республик и областей),  второй сын лейтенанта Шмидта вырвал инициативу и сам задал вопрос.

– А ты почему не писал?

– Я писал, – неожиданно ответил братец, чувствуя необыкновенный прилив веселости. – Заказные письма посылал. У меня даже почтовые квитанции есть.  И он полез в боковой карман, откуда действительно вынул множество лежалых бумажек. Но показал их почему-то не брату, а председателю исполкома, да и то издали.

Как ни странно, но вид бумажек немного успокоил председателя, и воспоминания братьев стали живее. Рыжеволосый вполне освоился с обстановкой и довольно толково, хотя и монотонно, рассказал содержание массовой брошюры «Мятеж на „Очакове“». Брат украшал его сухое изложение деталями настолько живописными, что председатель, начинавший было уже успокаиваться, снова навострил уши.

Однако он отпустил братьев с миром, и они выбежали на улицу, чувствуя большое облегчение.

За углом исполкомовского дома они остановились.

– Кстати, о детстве, – сказал первый сын, – в детстве таких, как вы, я убивал на месте. Из рогатки.

– Почему? – радостно спросил второй сын знаменитого отца.

– Таковы суровые законы жизни. Или, короче выражаясь, – жизнь диктует нам свои суровые законы. Вы зачем полезли в кабинет? Разве вы не видели, что председатель не один?

– Я думал...

– Ах, вы думали? Вы, значит, иногда думаете? Вы  мыслитель? Как ваша фамилия, мыслитель? Спиноза? Жан-Жак Руссо? Марк Аврелий?

Рыжеволосый молчал, подавленный справедливым обвинением.

– Ну, я вас прощаю. Живите. А теперь давайте познакомимся. Как-никак – мы братья, а родство обязывает. Меня зовут Остап Бендер. Разрешите также узнать вашу первую фамилию.

– Балаганов, – представился рыжеволосый, – Шура Балаганов.

– О профессии не спрашиваю, – учтиво сказал Бендер, – но догадываюсь. Вероятно, что-нибудь интеллектуальное? Судимостей за этот год много?

– Две, – свободно ответил Балаганов.

– Вот это нехорошо. Почему вы продаете свою бессмертную душу? Человек не должен судиться. Это пошлое занятие. Я имею в виду кражи. Не говоря уже о том, что воровать грешно, – мама, наверно, познакомила вас в детстве с такой доктриной, – это к тому же бесцельная трата сил и энергии.

Остап долго еще развивал бы свои взгляды на жизнь, если бы его не перебил Балаганов.

– Смотрите, – сказал он, указывая на зеленые глубины Бульвара Молодых Дарований. – Видите, вон идет человек в соломенной шляпке.

– Вижу, – высокомерно сказал Остап. – Ну и что же? Это губернатор острова Борнео?

– Это Паниковский, – сказал Шура, – сын лейтенанта Шмидта.

По аллее, в тени августейших лип, склонясь немного набок, двигался немолодой уже гражданин. Твердая соломенная шляпа с рубчатыми краями боком сидела на его голове. Брюки были настолько коротки, что обнажали белые завязки кальсон. Под усами гражданина, подобно огоньку папиросы, пылал золотой зуб.

– Как, еще один сын? – сказал Остап. – Это становится забавным.

Паниковский подошел к зданию исполкома, задумчиво описал у входа восьмерку, взялся за поля шляпы обоими руками и правильно установил ее на голове, обдернул пиджак и, тяжело вздохнув, двинулся внутрь.

– У лейтенанта было три сына, – заметил Бендер, – два умных, а третий  дурак. Его нужно предостеречь.

– Не надо, – сказал Балаганов, – пусть знает в другой раз, как нарушать конвенцию.

– Что это еще за конвенция такая?

– Подождите. Потом скажу. Вошел, вошел!..

– Я человек завистливый, – сознался Бендер, – но тут завидовать нечему. Вы никогда не видели боя быков? Пойдем, посмотрим.

Сдружившиеся дети лейтенанта вышли из-за угла и подступили к окну председательского кабинета.

За туманным, немытым стеклом сидел председатель. Он быстро писал. Как у всех пишущих, лицо у него было скорбное. Вдруг он поднял голову. Дверь распахнулась, и в комнату проник Паниковский. Прижимая шляпу к сальному пиджаку, он остановился перед столом и долго шевелил толстыми губами. После этого председатель подскочил на стуле и широко раскрыл рот. Друзья услышали протяжный крик.

Со словами «Все назад!» Остап увлек за собою Балаганова. Они побежали на бульвар и спрятались за деревом.

– Снимите шляпы, – сказал Остап, – обнажите головы. Сейчас состоится вынос тела.

Он не ошибся. Не успели еще замолкнуть раскаты и переливы председательского голоса, как в портале исполкома показались два дюжих сотрудника. Они несли Паниковского. Один держал его за руки, а другой за ноги.

– Прах покойного, – комментировал Остап, – был вынесен на руках близкими и друзьями.

Сотрудники вытащили третье глупое дитя лейтенанта Шмидта на крыльцо и принялись неторопливо раскачивать. Паниковский молчал, покорно глядя в синее небо.

– После непродолжительной гражданской панихиды... – начал Остап.

В ту же самую минуту сотрудники, придав телу Паниковского достаточный размах и инерцию, выбросили его на улицу.

– ...Тело было предано земле, – закончил Бендер.

Паниковский шлепнулся на землю, как жаба. Он быстро поднялся и, кренясь набок сильнее прежнего, побежал по Бульвару Молодых Дарований с невероятной быстротой.

– Ну, теперь расскажите, – промолвил Остап, – каким образом этот гад нарушил конвенцию и какая это была конвенция.

Глава вторая

Хлопотливо проведенное утро закончилось. Бендер и Балаганов, не сговариваясь, быстро пошли в сторону от исполкома. По главной улице на раздвинутых крестьянских ходах везли длинную синюю рельсу. Такой звон и пенье стояли на главной улице, будто возчик в рыбачьей брезентовой прозодежде вез не рельсу, а оглушительную музыкальную ноту. Солнце ломилось в стеклянную витрину магазина наглядных пособий, где над глобусами, черепами и картонной, весело раскрашенной печенью пьяницы дружески обнимались два скелета. В бедном окне мастерской штемпелей и печатей наибольшее место занимали эмалированные дощечки с надписями: «Закрыто на обед», «Обеденный перерыв от 2 до 3 ч. д.», «Закрыто на обеденный перерыв», просто «Закрыто», «Магазин закрыт» и, наконец, черная фундаментальная доска с золотыми буквами: «Закрыто для переучета товаров». По-видимому, эти решительные тексты пользовались в городе Арбатове наибольшим спросом. На все прочие явления жизни мастерская штемпелей и печатей отозвалась только одной сухой табличкой: «Дежурная няня». Затем, один за другим, расположились подряд три магазина духовых инструментов, мандолин и басовых балалаек. Медные трубы, развратно сверкая, возлежали на витринных ступеньках, обтянутых красным коленкором. Особенно хорош был бас-геликон. Он был так могуч, так лениво грелся на солнце, свернувшись в кольцо, что его следовало бы содержать не в витрине, а в столичном зоопарке, где-нибудь между слоном и удавом. И чтобы в дни отдыха родители водили бы к нему детей и говорили: «Вот, деточка, павильон геликона. Геликон сейчас спит. А когда проснется, то обязательно станет трубить». И чтобы дети смотрели на удивительную трубу большими чайными глазами.

В другое время Остап Бендер обратил бы вниманье и на свежесрубленные, величиной с избу, балалайки, и на свернувшиеся от солнечного жара граммофонные пластинки, и на пионерские барабаны, которые своей молодцеватой раскраской наводили на мысль о том, что пуля дура, а штык молодец; но сейчас ему было не до того. Он хотел есть.

– Вы, конечно, стоите на краю финансовой пропасти? – спросил он Балаганова.

– Это вы насчет денег? – сказал Шура Балаганов. – Денег у меня нет уже целую неделю.

– В таком случае вы плохо кончите, молодой человек, – наставительно сказал Остап. – Финансовая пропасть – самая глубокая из всех пропастей, в нее можно падать всю жизнь. Ну, ладно, не горюйте, я все-таки унес в своем клюве три талона на обед. Председатель исполкома полюбил меня с первого взгляда.

Но молочным братьям не удалось воспользоваться добротой главы города. На дверях столовой «Бывший друг желудка» висел большой замок, покрытый не то ржавчиной, не то гречневой кашей.

– Конечно, – с горечью сказал Остап, – по случаю учета шницелей столовая закрыта навсегда! Придется отдать свое тело на растерзание частникам.

– Частники любят наличные деньги, – возразил Балаганов глухо.

– Ну, ну, не буду вас мучить. Председатель осыпал меня золотым дождем на сумму в восемь рублей. Но имейте в виду, уважаемый Шура, даром я вас питать не намерен. За каждый витамин, который я вам скормлю, я потребую от вас ряд мелких услуг.

Однако частновладельческого сектора в городе не оказалось, и братья пообедали в летнем кооперативном саду «Искра», где особые плакаты извещали граждан о последнем арбатовском нововведении в области народного питания:

Пиво отпускается только членам профсоюза.

– Удовлетворимся квасом, – сказал Балаганов.

– Тем более, – добавил Остап, – что местные квасы изготавливаются артелью частников, сочувствующих советской власти. А теперь расскажите, в чем провинился головорез Паниковский. Я люблю рассказы о мелких жульничествах.

Насытившийся Балаганов благодарно взглянул на своего спасителя и начал свой рассказ. Рассказ длился часа два и заключал в себе чрезвычайно интересные сведения.

Во всех областях человеческой деятельности предложение труда и спрос на него регулируются специальными органами.

Актер поедет в Омск только тогда, когда точно выяснит, что ему нечего опасаться конкуренции и что на его амплуа холодного любовника или «кушать подано» нет других претендентов. Железнодорожников опекают родные им учкпрофсожи, заботливо публикующие в газетах сообщения о том, что безработные багажные раздатчики не могут рассчитывать на получение работы в пределах Сызрано-Вяземской дороги, или о том, что Средне-Азиатская дорога испытывает нужду в четырех барьерных сторожихах. Эксперт-товаровед помещает объявление в газете, и вся страна узнает, что есть на свете эксперт-товаровед с шестидесятилетним стажем, по семейным обстоятельствам меняющий службу в Москве на работу в провинции.

Все регулируется, течет по расчищенным руслам, совершает свой кругооборот в полном соответствии с законом и под его защитой.

И один лишь рынок особой категории жуликов, именующих себя детьми лейтенанта Шмидта, находится в хаотическом состоянии. Анархия раздирала корпорацию детей лейтенанта, и они не могли извлечь из своей профессии тех выгод, которые она несомненно могла принести.

Трудно найти более удобный плацдарм для всякого рода самозванцев, чем наше обширное государство, переполненное или сверх меры подозрительными или чрезвычайно доверчивыми администраторами, хозяйственниками и общественниками.

По всей стране, вымогая и клянча, передвигаются фальшивые внуки Карла Маркса, несуществующие племянники Фридриха Энгельса, братья Луначарского, кузины Клары Цеткин или, на худой конец, потомки знаменитого анархиста князя Кропоткина. Отряды мифических родственников усердно разрабатывают природные богатства страны: добросердечие, раболепство и низкопоклонничество.

От Минска до Берингова пролива и от Нахичевани на Араксе до Земли Франца-Иосифа входят в исполкомы, высаживаются на станционные платформы и озабоченно катят на извозчиках родственники великих людей. Они торопятся. Дел у них много.

Одно время предложение лже-родственников все же превысило спрос, и на этом своеобразном рынке наступила депрессия. Чувствовалась необходимость в реформах. Постепенно упорядочили свою деятельность внуки Карла Маркса, кропоткинцы, энгельсовцы и им подобные, за исключением буйной корпорации детей лейтенанта Шмидта, которую, на манер польского сейма, вечно раздирала анархия. Дети подобрались какие-то грубые, жадные, строптивые и мешали друг другу собирать в житницы.

Шура Балаганов, который считал себя первенцем лейтенанта, не на шутку обеспокоился создавшейся конъюнктурой. Все чаще и чаще ему приходилось сталкиваться с товарищами по корпорации, совершенно изгадившими плодоносные поля Украины и курортные высоты Кавказа, где он привык прибыльно работать.

– И вы убоялись все возрастающих трудностей? – насмешливо спросил Остап.

Но Балаганов не заметил иронии. Попивая лиловый квас, он продолжал свое повествование.

Выход из этого напряженного положения был один – конференция. Над созывом ее Балаганов работал всю зиму. Незнакомым передал через попадавшихся на пути внуков Маркса. И вот наконец ранней весной 1928 года почти все известные дети лейтенанта Шмидта собрались в московском трактире, у Сухаревой башни. Кворум был велик – у лейтенанта Шмидта оказалось тридцать сыновей в возрасте от 18 до 52 лет и четыре дочки, глупые, немолодые и некрасивые.

В краткой вступительной речи Балаганов выразил надежду, что братья найдут общий язык и выработают наконец конвенцию, необходимость которой диктует сама жизнь.

По проекту Балаганова весь Союз Республик следовало разбить на тридцать четыре эксплуатационных участка по числу собравшихся. Каждый участок передается в долгосрочное пользование одного дитяти. Никто из членов корпорации не имеет права переходить границы и вторгаться на чужую территорию с целью заработка.

Против новых принципов работы никто не возражал, если не считать Паниковского, который тогда уже заявил, что проживет и без конвенции. Зато при разделе страны разыгрались безобразные сцены. Высокие договаривающиеся стороны переругались в первую же минуту и уже не обращались друг к другу иначе как с добавлением бранных эпитетов.

Весь спор произошел из-за дележа участков.

Никто не хотел брать университетских центров. Никому не нужны были видавшие виды Москва, Ленинград и Харьков. Все единодушно отказывались от республики немцев Поволжья.

– А что, разве это такая плохая республика? – невинно спрашивал Балаганов. – Это, кажется, хорошее место. Немцы, как культурные люди, не могут не протянуть руку помощи!

– Знаем, знаем! – кричали разволновавшиеся дети. – У немцев возьмешь!

Видимо, не один из собравшихся сидел у недоверчивых немцев-колонистов в тюремном плену.

Очень плохой репутацией пользовались также далекие, погруженные в пески восточные области. Их обвиняли в невежестве и незнакомстве с личностью лейтенанта Шмидта.

– Нашли дураков! – визгливо кричал Паниковский. – Вы мне дайте Среднерусскую возвышенность, тогда я подпишу конвенцию.

– Как! Всю возвышенность? – язвил Балаганов. – А не дать ли тебе еще Мелитополь в придачу? Или Бобруйск?

При слове «Бобруйск» собрание болезненно застонало. Все соглашались ехать в Бобруйск хоть сейчас. Бобруйск считался прекрасным, высококультурным местом.

– Ну, не всю возвышенность, – настаивал жадный Паниковский, – хотя бы половину! Я, наконец, семейный человек, у меня две семьи!

Но ему не дали и половины.

После долгих криков решено было делить участки по жребию. Были нарезаны тридцать четыре бумажки, и на каждую из них нанесено географическое название. Плодородный Курск и сомнительный Херсон, мало разработанный Минусинск и почти безнадежный Ашхабад, Киев, Петрозаводск и Чита, – все республики, все области лежали в чьей-то заячьей шапке с наушниками и ждали хозяев.

Веселые возгласы, глухие стоны и грязные ругательства сопровождали жеребьевку.

Злая звезда Паниковского оказала свое влияние на исход дела. Ему досталась бесплодная и мстительная республика немцев Поволжья. Он присоединился к конвенции вне себя от злости.

– Я поеду! – кричал он. – Но предупреждаю, если немцы плохо ко мне отнесутся, я конвенцию нарушу, я перейду границу.

Балаганов, которому достался золотой Арбатовский участок, примыкавший к Республике Немцев, встревожился и тогда же заявил, что нарушения эксплуатационных норм не потерпит.

Так или иначе, дело было упорядочено, после чего тридцать сыновей и четыре дочери лейтенанта Шмидта выехали в свои районы, на работу.

– И вот вы, Бендер, сами видели, как этот гад нарушил конвенцию! – закончил свое повествование Шура Балаганов. – Он давно ползал по моему участку, только я до сих пор не мог его поймать.

Против ожидания рассказчика, дурной поступок Паников­ского не вызвал со стороны Остапа осуждения. Бендер развалился на стуле, небрежно глядя перед собой. На высокой задней стене ресторанного сада были нарисованы деревья, густолиственные и ровные, как на картинке в хрестоматии. Настоящих деревьев в саду не было, но тень, падающая от стены, давала живительную прохладу и вполне удовлетворяла граждан. Граждане были, по-видимому, поголовно членами союза, потому что пили одно только пиво и даже ничем не закусывали.

К воротам сада, непрерывно ахая и стреляя, подъехал зеленый автомобиль, на дверце которого была выведена белая дугообразная надпись: «Эх, прокачу!» Ниже помещались условия прогулок на веселой машине. В час – три рубля. За конец – по соглашению. Пассажиров в машине не было.

Посетители сада тревожно зашептались. Минут пять шофер просительно смотрел через решетку сада и, потеряв, видно, надежду заполучить пассажира, вызывающе крикнул:

– Такси свободен! Прошу садиться!

Но никто из граждан не выразил желания сесть в машину «Эх, прокачу!». И даже самое приглашение шофера подействовало на них странным образом. Они понурились и старались не смотреть в сторону машины. Шофер покачал головой и медленно отъехал. Арбатовцы печально смотрели ему вслед. Через пять минут зеленый автомобиль бешено промчался мимо сада в обратном направлении. Шофер подпрыгивал на своем сидении и что-то неразборчиво кричал. Машина была пуста по-прежнему.

Остап проводил ее взглядом и сказал:

– Так вот, Балаганов, вы пижон. Не обижайтесь. Этим я просто хочу точно указать то место, которое вы занимаете под солнцем.

– Идите к черту! – грубо сказал Балаганов.

– Вы все-таки обиделись? Значит, по-вашему, должность лейтенантского сына это не пижонство?

– Но ведь вы же сами сын лейтенанта Шмидта! – вскричал Балаганов.

– Вы пижон, – повторил Остап, – и сын пижона. И дети ваши будут пижонами. Мальчик! То, что произошло сегодня утром, – это даже не эпизод, а так, чистая случайность, каприз художника. Джентльмен в поисках десятки. Ловить на такие мизерные шансы не в моем характере. И что это за профессия такая, прости господи! Сын лейтенанта Шмидта! Ну, год еще, ну, два! А дальше что? Дальше ваши рыжие кудри примелькаются и вас просто начнут бить.

– Так что же делать? – забеспокоился Балаганов. – Как снискать хлеб насущный?

– Надо мыслить, – сурово ответил Остап. – Меня, например, кормят идеи. Я не протягиваю лапу за кислым исполкомовским рублем. Моя наметка пошире. Вы, я вижу, бескорыстно любите деньги. Скажите, какая сумма вам нравится?

– Пять тысяч, – быстро ответил Балаганов.

– В месяц?

– В год.

– Тогда мне с вами не по пути. Мне нужно пятьсот тысяч. И по возможности сразу, а не частями.

– Может, все-таки возьмете частями? – спросил мстительный Балаганов.

Остап внимательно посмотрел на собеседника и совершенно серьезно ответил:

– Я бы взял частями. Но мне нужно сразу.

Балаганов хотел было пошутить и по поводу и этой фразы, но, подняв глаза на Остапа, сразу осекся. Перед ним сидел атлет с точеным, словно выбитым на монете, лицом. Смуглое горло перерезал хрупкий вишневый шрам. Глаза сверкали грозным весельем.

Балаганов почувствовал вдруг непреодолимое желание вытянуть руки по швам. Ему даже захотелось откашляться, как это бывает с людьми средней ответственности при разговоре с кем-либо из вышестоящих товарищей. И действительно, откашлявшись, он смущенно спросил:

– Зачем же вам так много денег... и сразу?

– Вообще-то мне нужно больше, – сказал Остап, – пятьсот тысяч – это мой минимум, пятьсот тысяч полновесных ориентировочных рублей. Я хочу уехать, товарищ Шура, уехать очень далеко, в Рио-де-Жанейро.

– У вас там родственники? – спросил Балаганов.

– А что, разве я похож на человека, у которого могут быть родственники?

– Нет, но мне...

– У меня нет родственников, товарищ Шура, – я один на всем свете. Был у меня папа, турецкий подданный, да и тот давно скончался в страшных судорогах. Не в этом дело. Я с детства хочу в Рио-де-Жанейро. Вы, конечно, не знаете о существовании этого города.

Балаганов скорбно покачал головой. Из мировых очагов культуры он, кроме Москвы, знал только Киев, Мелитополь и Жмеринку. И вообще он был убежден, что земля плоская.

Остап бросил на стол лист, вырванный из книги.

– Это вырезка из Малой советской энциклопедии. Вот что тут написано про Рио-де-Жанейро: «1360 тысяч жителей»... так... «значительное число мулатов... у обширной бухты Атлантического океана»... Вот, вот!.. «Главные улицы города по богатству магазинов и великолепию зданий не уступают первым городам мира». Представляете себе, Шура? Не уступают! Мулаты, бухта, экспорт кофе, так сказать, кофейный демпинг, чарльстон «У моей девочки есть одна маленькая штучка» и... о чем говорить! Вы сами видите, что происходит! Полтора миллиона человек, и все поголовно в белых штанах! Я хочу отсюда уехать. У меня с советской властью возникли за последний год серьезнейшие разногласия. Она хочет строить социализм, а я не хочу. Мне скучно строить социализм. Что я каменщик, каменщик в фартуке белом?.. Теперь вам ясно, для чего мне нужно столько денег?

– Где же вы возьмете пятьсот тысяч? – тихо спросил Балаганов.

– Где угодно, – ответил Остап. – Покажите мне только богатого человека, и я отниму у него деньги.

– Как? Убийство? – Еще тише спросил Балаганов и бросил взгляд на соседние столики, где арбатовцы поднимали заздравные фужеры.

– Знаете, – сказал Остап, – вам не надо было подписывать так называемой Сухаревской конвенции. Это умственное упражнение, как видно, сильно вас истощило. Вы глупеете прямо на глазах. Заметьте себе, Остап Бендер никогда никого не убивал. Его убивали, это было. Но сам он чист перед законом. Я, конечно, не херувим, у меня нет крыльев. Но я чту уголовный кодекс. Это моя слабость.

– Как же думаете отнять деньги?

– Как я думаю отнять? Отъем или увод денег варьируется в зависимости от обстоятельств. У меня лично есть четыреста сравнительно честных способов отъема. Но не в способах дело. Дело в том, что сейчас нет богатых людей. И в этом ужас моего положения. Иной набросился бы, конечно, на какое-нибудь беззащитное госучреждение, но это не в моих правилах. Вам известно мое уважение к уголовному кодексу. Нет расчета грабить коллектив. Дайте мне индивида побогаче. Но его нет, этого индивидуума.

– Да что вы! – воскликнул Балаганов. – Есть очень богатые люди!

– А вы их знаете? – немедленно сказал Остап. – Можете вы назвать фамилию и точный адрес хотя бы одного советского миллионера? А ведь они есть, они должны быть. Но как найти такого ловкача?

Остап даже вздохнул. Видимо, грезы о богатом индивидууме давно волновали его.

– Как приятно, – сказал он раздумчиво, – работать с легальным миллионером в хорошо организованном буржуазном государстве со старинными капиталистическими традициями. Там миллионер – популярная фигура. Адрес его известен. Он живет в особняке, где-нибудь в Рио-де-Жанейро. Идешь прямо к нему на прием и уже в передней после первых же приветствий отнимаешь деньги. И все это, имейте в виду, по-хорошему, вежливо: «Алло, сэр, не волнуйтесь! Придется вас маленько побеспокоить. Ол-райт! Готово». И все. Культура! Что может быть проще? Джентльмен в обществе джентльменов делает свой маленький бизнес. Только не надо стрелять в люстру, это лишнее. А у нас... боже, боже, в какой холодной стране мы живем. У нас все скрыто, все в подполье. Советского миллионера не может найти даже Наркомфин с его сверхмощным налоговым аппаратом. А миллионер, может быть, сидит сейчас в этом так называемом летнем саду, за соседним столиком, и пьет сорокакопеечное пиво «Тип-Топ». Вот что обидно!

– Значит, вы думаете, – спросил Балаганов, погодя, – что если бы нашелся такой вот тайный миллионер, то...

– Не продолжайте, я знаю, что вы хотите сказать. Нет, не то, совсем не то. Я не буду душить его подушкой или бить вороным наганом по голове. И вообще, ничего дурацкого не будет. Ах! Если бы только найти индивида! Уж я так устрою, что он свои деньги мне сам принесет, на блюдечке с голубой каемкой.

– Это очень хорошо! – Балаганов доверчиво усмехнулся. – Пятьсот тысяч на блюдечке с голубой каемкой!

Он поднялся и стал кружиться вокруг столика. Он жалобно причмокивал языком, останавливался, раскрывал даже рот, как бы желая что-то произнести, но, ничего не сказав, садился и снова вставал. Остап равнодушно следил за эволюциями Балаганова.

– Сам принесет? – спросил вдруг Балаганов скрипучим голосом. – На блюдечке? А если не принесет? А где это Рио-де-Жанейро? Далеко? Не может того быть, чтобы все ходили в белых штанах! Вы это бросьте, Бендер! На пятьсот тысяч можно и у нас хорошо прожить.

– Бесспорно, бесспорно, – весело сказал Остап, – прожить можно. Но вы не трещите крыльями без повода. У вас же пятисот тысяч нет.

На безмятежном, невспаханном лбу Балаганова обозначилась глубокая морщина. Он неуверенно посмотрел на Остапа и промолвил:

– Я знаю такого миллионера. Может выйти дело.

С лица Бендера мигом сошло все оживление. Лицо его сразу же затвердело и снова приняло медальные очертания.

– Идите, идите, – сказал он, – я подаю только по субботам, нечего тут заливать.

– Честное слово, мосье Бендер!..

– Слушайте, Шура, если уж вы окончательно перешли на французский язык, то называйте меня не месье, а ситуайен, что значит – гражданин. Кстати, адрес вашего миллионера?

– Он живет в Черноморске.

– Ну, конечно, так и знал! Черноморск! Там даже в довоенное время человек с десятью тысячами назывался миллионером. А теперь... могу себе представить! Нет, это чепуха!

– Да нет же, дайте мне сказать. Это настоящий миллионер. Понимаете, Бендер, случилось мне сидеть в тамошнем допре...

Через десять минут молочные братья покинули летний кооперативный сад с подачей пива. Великий комбинатор чувствовал себя в положении хирурга, которому предстоит произвести весьма серьезную операцию. Все готово. В электрических кастрюльках парятся салфеточки и бинты, сестра милосердия в белой тоге неслышно передвигается по кафельному полу, блестит медицинский фаянс и никель, больной лежит на стеклянном столе, томно закатив глаза к потолку, в специально нагретом воздухе носится запах немецкой жевательной резинки. Хирург с растопыренными руками подходит к операционному столу, принимает от ассистента стерилизованный финский нож и сухо говорит больному:

«Ну-с, снимайте бурнус!»

– У меня всегда так, – сказал Бендер, блестя глазами, – миллионное дело приходится начинать при ощутительной нехватке денежных знаков. Весь мой капитал, основной, оборотный и запасный, исчисляется пятью рублями... Как, вы сказали, фамилия подпольного миллионера?

– Корейко, – ответил Балаганов.

– Да, да, Корейко. Прекрасная фамилия. И вы утверждаете, что никто не знает о его миллионах?

– Никто, кроме меня и Пружанского. Но Пружанский, ведь я вам уже говорил, будет сидеть в тюрьме еще года три. Если б вы только видели, как он убивался и плакал, когда я выходил на волю. Он, видимо, чувствовал, что мне не надо было рассказывать про Корейко.

– То, что он открыл свою тайну вам, это чепуха. Не из-за этого он убивался и плакал. Он, вероятно, предчувствовал, что вы расскажете все дело мне. А это действительно бедному Пружанскому прямой убыток. К тому времени, когда Пружанский выйдет из тюрьмы, Корейко будет находить утешение только в пошлой пословице: «Бедность не порок».

Остап скинул свою летнюю фуражку и, помахав ею в воздухе, спросил:

– Есть у меня седые волосы?

Балаганов подобрал живот, раздвинул носки на ширину ружейного приклада и голосом правофлангового ответил:

– Никак нет.

– Значит, будут. Нам предстоят великие бои. Вы тоже поседеете, Балаганов.

Балаганов вдруг глуповато хихикнул.

– Как вы говорите? Сам принесет деньги на блюдечке с голубой каемкой?

– Мне на блюдечке, – сказал Остап, – а вам на тарелочке.

– А как же Рио-де-Жанейро? Я тоже хочу в белых штанах.

– Рио-де-Жанейро, это хрупкая мечта моего детства, – строго ответил великий комбинатор, – не касайтесь ее своими лапами. Ближе к делу. Выслать линейных в мое распоряжение. Частям прибыть в город Черноморск в наикратчайший срок. Форма одежды караульная. Ну, трубите марш! Командовать парадом буду я!

Глава третья

За год до того как Паниковский нарушил конвенцию, проникнув в чужой эксплуатационный участок, в городе Арбатове появился первый автомобиль. Основоположником автомобильного дела был шофер по фамилии Козлевич.

К рулевому колесу его привело решение начать новую жизнь. Старая жизнь Адама Козлевича была греховна. Он беспрестанно нарушал уголовный кодекс РСФСР, а именно статью 162-ю, трактующую вопросы тайного похищения чужого имущества (кража). Статья эта имеет много пунктов, но грешному Адаму был чужд пункт «а» (кража, совершенная без применения каких-либо технических средств). Это было для него слишком примитивно. Пункт «д», карающий лишением свободы на срок до пяти лет, ему также не подходил. Он не любил долго сидеть в тюрьме. И так как с детства его влекло к технике, то он всею душою отдался пункту «в» (тайное похищение чужого имущества, совершенное с применением технических средств или неоднократно, или по предварительному сговору с другими лицами, а равно, хотя и без указанных условий, совершенное на вокзалах, пристанях, пароходах, вагонах и в гостиницах).

Но Козлевичу не везло. Его ловили и тогда, когда он применял излюбленные им технические средства, и тогда, когда он обходился без них: его ловили на вокзалах, пристанях, на пароходах и в гостиницах. В вагонах его тоже ловили. Его ловили даже тогда, когда он в полном отчаянии начинал хватать чужую собственность по предварительному сговору с другими лицами.

Просидев в общей сложности года три, Адам Козлевич пришел к той мысли, что гораздо удобнее заниматься честным накоплением своей собственности, чем тайным похищением чужой. Эта мысль внесла успокоение в его мятежную душу. Он стал примерным заключенным, писал разоблачительные стихи в тюремной газете «Солнце всходит и заходит» и усердно работал в механической мастерской Исправдома. Пенитенциарная система оказала на него благотворное влияние. Козлевич Адам Казимирович, 46 лет, происходящий из крестьян б.Ченстоховского уезда, холостой, неоднократно судившийся, вышел из тюрьмы честным человеком.

После двух лет работы в одном из московских гаражей он купил по случаю такой старый автомобиль, что появление его на рынке можно было объяснить только ликвидацией автомобильного музея. Редкий экспонат был продан Козлевичу за сто девяносто рублей. Автомобиль почему-то продавался вместе с искусственной пальмой в зеленой кадке. Пришлось купить и пальму. Пальма была еще туда-сюда, но с машиной пришлось долго возиться: выискивать на базарах недостающие части, латать сиденье, заново ставить электрохозяйство. Ремонт был увенчан окраской машины в ящеричный зеленый цвет. Порода машины была неизвестна, но Адам Казимирович утверждал, что это «Лорен-Дитрих». В виде доказательства он приколотил к радиатору автомобиля медную бляшку с лорендитрихской фабричной маркой. Оставалось приступить к частному прокату, о котором Козлевич давно мечтал.

В тот день, когда Адам Казимирович собрался впервые вывезти свое детище в свет, на автомобильную биржу, произошло печальное для всех частных шоферов событие. В Москву прибыли сто двадцать маленьких черных, похожих на браунинги таксомоторов «Рено». Козлевич даже и не пытался с ними конкурировать. Пальму он сдал на хранение в извозчичью чайную «Версаль» и выехал на работу в провинцию.

Арбатов, лишенный автомобильного хозяйства, понравился шоферу, и он решил остаться в нем навсегда.

Адаму Казимировичу представлялось, как трудолюбиво, весело и, главное, честно он будет работать на ниве автопроката. Представлялось ему, как ранним собачьим утром дежурит он у вокзала в ожидании московского поезда. Завернувшись в рыжую коровью доху и подняв на лоб авиаторские консервы, он дружелюбно угощает носильщиков папиросами. Где-то сзади жмутся обмерзшие извозчики. Они плачут от холода и трясут толстыми синими юбками. Но вот слышится тревожный звон станционного колокола. Это – повестка. Пришел поезд. Пассажиры выходят на привокзальную площадь и с довольными гримасами останавливаются перед машиной. Они не ждали, что в арбатовское захолустье уже проникла идея автопроката. Трубя в рожок, Козлевич мчит пассажиров в Дом крестьянина. (нет абзаца!) Работа есть на весь день, все рады воспользоваться услугами механического экипажа. Козлевич и его верный «Лорен-Дитрих» – непременные участники всех городских свадеб, экскурсий и торжеств.

.

  • :
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12