Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Возвращение желаний (рассказы)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Хургин Александр / Возвращение желаний (рассказы) - Чтение (стр. 8)
Автор: Хургин Александр
Жанр: Отечественная проза

 

 


В условиях отсутствия газировки. Они уже склонились к покупке шампанского в качестве газирующего элемента. И с расходами дополнительными смирились окончательно, потому как было у них, ради чего смириться. Теперь оставалось только осуществить свои коллективные намерения и воплотить их в существующую реальность. Внутри этой толпы, воплощавшей свои похожие намерения, тоже предпраздничные, но - свои, гораздо более обширные. И уйти отсюда поскорее необходимость назрела. А то внутри толпы и Макашутина, и Дудко, и особенно Адика Петрутя начинало мутить. Прямо до тошноты. Они из-за этого ни в церковь по большим храмовым праздникам не ходили, ни на стадион, ни в театр. Они как люди думающие и пьющие толпу не воспринимали и отторгали всеми фибрами своих более или менее утонченных душ. Потому что она их томила и утомляла, потому что, в ней, в толпе, пребывая, постоянно приходилось с нею бороться и ее преодолевать. Опять же занятия для интеллигентных людей не слишком подходящие, свойственные и желательные. Не говоря о том, что под напором толпы можно нечаянно упасть, и тогда она обязательно на упавшего наступит. А толпа, имеющая благую цель обзавестись товарами первой необходимости, в смысле, жратвой, вообще действовала на представителей мыслящей интеллигенции подобно воде, действующей на погруженные в нее тела. То есть она их с силой, как из пушки, выталкивала. По их собственному желанию, правда. Они сами жаждали из такой толпы вытолкнуться, если уж попадали в нее ненароком, если не получалось у них удержаться на расстоянии. Да и любая толпа действовала на макашутиных и иже с ними отвратительно. Отвращала она их от себя. В ней же ни поговорить об умном и вечном, ни пообщаться на литературные темы, ни мыслям предаться в их беге. В ней - в толпе, значит, - можно только покалечиться физически и душевно. А когда толпа накапливается в закрытом помещении, то есть в ограниченном объеме, это и вовсе становится опасным для жизни, и в такого рода толпе легко даже бесславно погибнуть, будучи размазанным по стенам. Или по тем же ящикам, стоящим вдоль периметра склада шпалерами - как часовые родины. А заразиться в толпе заразными заболеваниями - совсем уж проще простого, когда все дышат друг другу в лицо и из носа в нос, в упор.
      Кстати, уйти отсюда созрели уже не только Макашутин со товарищи. Семьи Алины и Печенкина помышляли о том же самом. Дети в особенности устали толкаться среди людей и их шагающих ног и дышать тяжелым густым воздухом, выдыхаемым многими сотнями легких. Потому что отдельные человеческие выдохи взмывали вверх, смешивались в воздушном пространстве склада, и оседали сквозь низшие воздушные слои на пол и на панели стен, и конденсировались в мелкие капли влаги, которые снова испарялись и которыми снова дышала толпа.
      Алине и Печенкину тоже надоело толкаться и ощущать на себе толчки, и таскать тяжелеющие от покупок сумки, и стоять в очередях к кассам, и вдыхать то, что выдохнули другие. Но они чувствовали, что находятся рядом, невдалеке, и от этого им становилось тепло и трепетно, и намного лучше, чем друг от друга вдали и порознь. Нет, они понимали, что такая близость неполна и обманчива, и при огромном скоплении народа никакая любовь - если говорить обо всем ее объеме и спектре - невозможна. Скопление народа к любви не располагает и условий для нее благоприятных не создает. Оно, наоборот, их разрушает. Потому что скопления людей склонны к разрушениям, а любовь может происходить и процветать в ограниченном пространстве, в тесноте и духоте, но она не нуждается в посторонних наблюдателях. Наблюдатели ей не то чтобы претят, а не нужны. И, пожалуй, противопоказаны в любых видах.
      И значит, люди, отоварившись по своим силам и способностям и устав от пребывания в тисках толпы, уходили один за другим, на их место приезжали и приходили другие люди, и они тоже теснясь скупали еду, тратили не жалея деньги и время, толпились какие-то десятки минут интенсивно и целенаправленно или просто толпились от безделья и тоже рано или поздно уходили кто куда, каждый по своему собственному назначению.
      И уже казалось, что так будет продолжаться всегда и вечно, и конца этому круговороту людей на складе не будет ни сегодня, ни вообще. И больше всех нам так казалось, мы-то пребывали внутри склада и толпы безвыходно и постоянно. И в какой-то момент сильно начали уставать не так физически и морально, как духовно. И Коля, увидев нашу усталость или почувствовав свою собственную, даже работу оставил самовольно в разгаре и задумался о чем-то сугубо личном и сокровенном. А выйдя из состояния задумчивости, сказал: "Как вспомню, что Гоголя Николая Васильевича Колькой звали - так прямо нехорошо делается". И еще он сказал:
      - Настало время народных забав и шуток, щас передохнем весело, - и исчез куда-то, видимо, за пределы территории. И буквально минут через пять после его исчезновения выбежал на эстакаду сам хозяин склада, тот, который Гойняк, и стал вещать истошным голосом в мегафон, что прошу соблюдать полное олимпийское спокойствие и порядок и в строгом соответствии с вышеупомянутым соблюдением прошу покинуть помещение склада на безопасное расстояние сто метров, поскольку в нем, может быть, заложена бомба разрушительной силы.
      Ну, как и следовало ожидать, всю застигнутую этим сообщением толпу сдуло с территории в течение трех минут. Многие, кто расплатиться не успел, покупки свои бросили не сходя с места на пол: с неоплаченными покупками не выпускали никого, а жизнь все-таки дороже покупок. А еще через десять минут приехали откуда ни возьмись минеры с милицией, безошибочно повязали Колю и уехали, сказав "продолжайте работать в установленном порядке, никакой бомбы тут нет и быть не может, это мальчик пошутил на год лишения свободы условно плюс штраф".
      И инцидент моментально исчерпался и забылся, и смена одних людей другими очень быстро, хотя и постепенно, восстановилась за счет естественной прибыли все новых и новых покупателей из города с его окрестностями и благодаря их такой же естественной убыли. И в этой смене людей прошел в конце концов день, и быстро наступил вечер. И с ним - окончанье работы. И толпа, слава Богу, схлынула и рассосалась бесследно, не причинив ни себе, ни людям, ни складским производственным площадям каких-либо видимых повреждений. И склад опустел. Практически подчистую. И по его пыльным гулким помещениям пролетел ветер. И все разошлись. Многие разошлись, чтобы праздновать, а, например, Адик Петруть разошелся (по ложной тревоге, Колей поднятой), чтобы праздновать и вместе с тем лечить свою пострадавшую ногу. Но что интересно, все покупатели, придя домой и выложив покупки из сумок, и рассмотрев их и потрогав руками, с удовлетворением подумали: "Вот на что мы не зря и не напрасно потратили полдня своей единственной быстротекущей жизни!" - и пожалели об утраченном времени. Хотя и поздно. Те же, кто ничего не покупал, и тратил заведомо не деньги, а время, о нем не пожалели, они, наоборот, порадовались, что смогли как-то от него отделаться и что его, бесполезного времени, осталось у них на много часов меньше, чем было.
      А склад заперли. На все замки. И сигнализацию чувствительную, от японского производителя, включили. На всякий, как говорится, пожарный случай. И она будет включенной до тех пор, пока завершится еще не начавшийся праздник, и люди его отпразднуют, поглотив приобретенные в складе продукты, и заживут опять - заживут так, как жили прежде, но может быть, что и лучше, потому что обогатившиеся хозяева склада станут за них молиться.
      ТЯЖЕЛЫМ ТУПЫМ ПРЕДМЕТОМ
      Они пришли и повели нас. В квартиру напротив. То ли в качестве свидетелей, то ли в роли понятых. А возможно, и по другим каким-то милицейским соображениям.
      Привели в кухню. Жена впереди, я - за ней.
      - Смотрите, - сказали они.
      Мы посмотрели. Ничего такого, из ряда вон. Грязь, паутина, объедки, лужица спекшейся крови и несколько бурых следов ног. Видно, кто-то неуклюжий влез в эту лужицу ботинками, когда она была еще свежей, и натоптал по всему полу.
      - Грохнули кого-нибудь? - спросил я.
      - В реанимации, - сказал человек в бесцветном плаще на меху и добавил: - Пока.
      - Кто? - спросил я.
      - Павел Скороходов из сто тридцатой.
      - А его - кто?
      - Пятаков, жилец квартиры. Тяжелым тупым предметом.
      Это было с неделю назад. А сегодня - обычный день. Самый что ни на есть. Я работаю. Кошка Нюська умывается так, будто зализывает раны. Время идет незаметно, скользя от двери к окну, и там, за ним, исчезая. Оно проходит мимо в шаге от моего столика и даже тени не отбрасывает. Не знаю, как кого, а меня время, не отбрасывающее тени, всегда раздражает. Своим пренебрежением к свету. Свет должен падать правильно на все, и все обязано вести себя в свете соответствующим образом. Время в том числе. Потому что свет, а не время - это основа основ. Я, работая акварелью по глине, знаю это лучше других. Глина не терпит неверного или слабого освещения. Сильного она тоже не терпит. А пишу я на глине всевозможные миниатюры и образки. Сейчас их много продают на улицах, рынках, в киосках и художественных салонах. Монастыри, церквушки, лики. Дева Мария, Бог-Сын, Бог-Отец, митрополит Криворожский и Нижнеднепровский Алексей. Размером с ладонь и меньше. Они на дереве бывают выполнены, на картоне и на глине. На глине - это мои. Я сдаю их мелким оптом дилеру, что меня кормит, поит и одевает. И не меня одного. Так как у меня есть семья. Дочь среднего школьного возраста и жена бальзаковского. Правда, жена тоже работает, уставая как собака и прилично зарабатывая.
      Еще я делаю кувшинчики в украинском народном стиле. Называется "глэчыкы". Не для хозяйственных нужд и потреб, а для общей красоты и оживления домашнего интерьера. Они маленькие такие, мои глэчыкы, все разных цветов и покрыты глазурью. Их хорошо на полку поставить или на телевизор. Но сейчас я делаю не их. Сейчас жены и дочери нет дома. Они ушли утром. Жена на работу, дочь - в школу. И я поставил свой раскладной столик посреди комнаты. Так, чтобы свет падал из окна слева и чуть сзади. Это лучший вариант для зимы. А впрочем, и для лета тоже.
      Справа на столике у меня краски, кисти, вода. Слева - готовые после обжига формы. Одна форма стоит в штативе, и я пишу на ней Преображенский собор.
      Кстати, я никогда не гоню халтуру и на обороте формы ставлю свою фамилию. На всех копиях. Хотя я не копии делаю. Если говорить строго. Я пишу одно и то же десять, скажем, или пятнадцать раз. Только освещение меняю. То есть я задумываю какое-либо освещение, представляю его всесторонне у себя в голове и переношу на глину. А собор пишу тот же самый. Или там церквушку, иконку, лик.
      Иногда я пишу с репродукций и открыток, иногда из головы, иногда с натуры. Сейчас я пишу шпиль звонницы Преображенского собора в осеннем пейзаже. Освещение - сквозь тучи.
      И тут звонят в дверь.
      А я во время работы не открываю никому. Чтобы не мешали. Поскольку план у меня напряженный, а времени рабочего мало. С полвосьмого до двух днем и с одиннадцати до часу вечером. А в час я ложусь спать.
      Ну и: звонок звонит - я не открываю.
      Он - звонит, я - не открываю.
      А он - звонит.
      - Да что же это такое? - негодую я. - Кому там неймется?
      Я открываю и вижу - кому. На пороге стоят:
      Милиция в количестве трех человек. Планшеты, погоны, кокарды, плащ;
      Техник-смотритель ЖЭУ. Фуфайка, норковая шапка, кефир;
      А также Владимировна в галошах и женщина с вялым лицом.
      - Почему не открываете? - спрашивает милиция.
      - Я работаю, - отвечаю я.
      - Работают на фабриках и заводах, - говорит милиция.
      - Слушаю, - говорю я.
      - Лучше бы вы слушали, - говорит милиция, - когда напротив дерутся. Итак, что вы слышали?
      - Ничего.
      - Так и запишем.
      Милиция поворачивается, толпится и, вздымая пыль грубой форменной обувью, уходит. И обещает вернуться, когда ей будет надо. Пыль колышется, втягиваясь с лестничной клетки в квартиру, а техник-смотритель ЖЭУ просит электрофонарь.
      Оказывается, она здесь отдельно от милиции, по случайному совпадению с ней во времени.
      - Показатели счетчика, - говорит, - пришла зафиксировать. Последние. И говорит: - Тут у вас напротив квартиру обменивают.
      Я даю ей фонарь.
      Она перекладывает кефир из правой руки в левую. Берет фонарь.
      - Как обменивают? - говорит вялая женщина. - Напротив муж мой живет бывший. Он всю жизнь на мартене проработал, а хозяйке вперед уплатил. Она же сестра ему родная. Хозяйка.
      - А мне-то что? - говорит техник. - По документам эту квартиру обменивают. На равноценную в том же районе. Дом восемь на дом шесть.
      Она ставит кефир на площадку. Светит фонарем в окошко счетчика. Возвращает фонарь мне горящей лампой вперед.
      Я ее тушу, сдвигая поводок выключателя ногтем.
      Техник записывает показания счетчика на тыльной стороне ладони синей шариковой ручкой, берет кефир и уходит.
      Женщина с вялым лицом напрягается и, вдохнув полную грудь все еще не осевшей пыли, начинает причитать.
      - Он всю жизнь на мартене, - гундосо воет она, - а они подонки и алкоголики. Посадили его. Ой, помогите мне и спасите.
      Техник-смотритель останавливается на лестнице и слушает ее, прижав кефир к фуфайке предплечьем правой руки.
      Я и Владимировна тоже слушаем, а моя кошка пугается ее стенаний и забивается под диван. В самый недосягаемый угол.
      - Я могу вам помочь? - спрашиваю я.
      Она смолкает на миг, смотрит этот миг на меня и снова кричит подвывая:
      - Ой, люди, спасите.
      - Не кричите, - говорю я. - Кошка пугается.
      Это действует.
      Она умолкает на полуслове. Идет к двери напротив. Отпирает ее и за нею скрывается. Потом выглядывает в щель и говорит:
      - Ковер вынесли. Телевизор на запчасти разобрали и продали. Пиджак сняли. Теперь посадили его, а он на мартене всю жизнь - пять грамот, три благодарности.
      Ее лицо становится вялым вдвойне, и она захлопывает дверь.
      Остается Владимировна, все это время молчавшая. Она говорит:
      - Я Галя. Ты меня не бойся.
      Ей семьдесят семь лет, у нее маразм и катаракта.
      - Я не боюсь, - говорю я.
      А она говорит:
      - Надо с дедом идти в банк. Деньги получать в сумме. А платочек украли. Ворвались, - говорит, - и украли платочек. Сволочи.
      Владимировна обращает слепые глаза к свету. Свет исходит от кухонного окна. Она смотрит поверх меня на этот свет, смотрит внимательно - как будто к нему принюхивается. Наконец, говорит:
      - Тут у меня поднизом много всего надето. - Она трясет над галошами подолом не то платья, не то халата. - А платочек украли.
      Я вспоминаю, что ни дочь, ни жена никогда в жизни не носили платков.
      - У меня нет платка, - говорю я.
      - А ты поищи, - говорит Владимировна. - В шкафах.
      - У меня только моя шапка, - говорю я. - Не дам же я вам свою шапку.
      - А я туда - и назад.
      Но я твердо решаю шапку сохранить. Шапка у меня одна. Поэтому я стою с фонарем и молчу.
      Свет из кухонного окна падает прямо на засаленные волосы Владимировны. По волосам, оскальзываясь, ползет муравей.
      - А сын мой, - говорит Владимировна, - сгорел на работе. Его привезли, я плакала-плакала, а что толку? В семьдесят втором году и сгорел.
      Я молчу. Муравей ползет. Он рыжий и трудолюбивый.
      - И дочка ко мне вчера приходила, - говорит Владимировна. - Есть наготовила. Борща и картошки. А борщ мясной.
      Никакого сына у Владимировны нет и не было, а дочка ходит редко. Она старая и больная, и говорит: "Какой смысл к ним ходить? Приготовишь, а дед Витя все в сто тридцатую отдаст. Чтоб выпить ему налили. Они ему сто грамм нальют, а обед сожрут без остатка".
      И она права. Деду Вите - это муж Владимировны - много не надо. Он пять лет живет после инсульта. Ясно, что много ему не выпить.
      - Нету у меня платка, - говорю я Владимировне. - Нету.
      Владимировна пялится на свет, пронизывающий ее, и уходить не собирается. Она всегда получает то, что хочет, так как побирается по соседям давно и опыт имеет.
      В основном она рассказывает, что ее обокрали и забрали все деньги. Или что почтальон присваивает их с Витей пенсию. И все знают, давая ей, что она врет и что это муж послал ее за деньгами на вино (одеколон, лосьон, борный спирт). Дед Витя пьет все. Не много - из-за перенесенного инсульта, - но все. Один раз даже жидкости против колорадского жука выпил. Той, что три капли на ведро воды. А он - стопку в чистом виде. Паша из сто тридцатой и Ленька Гастроном ему налили. Выпить нечего было у них, а тут жидкость эта подвернулась. И они ее деду Вите дали на пробу. Мол, если помрет - не жалко. Все равно паралитик. Он выпил, а они, на него посмотрев, пить не стали. Потому что не захмелел дед Витя от этой пресловутой жидкости.
      Так что, когда Владимировна просит денег - это понятно. Но сейчас она просит платочек. У меня платочка нет. И ничего похожего тоже нет. По крайней мере, мне так кажется.
      Владимировне кажется иначе.
      Она проворно наклоняет свое окостенелое тело. Ее невидящие глаза утыкаются в пол и его ощупывают.
      - А это? - говорит она.
      - Это кошкина пеленка, - говорю я.
      - Ага.
      Владимировна разворачивает пеленку и неожиданно сильным движением рвет ее. На две равные части.
      - Мне целой, - говорит, - много, а половины в самый раз хватит.
      Кошка, увидев, что у нее отняли пеленку, обижается, потом мирится с тем, что вернули половину и ложится на нее.
      Все более или менее довольны, а я больше всех. Потому что могу снова сесть работать. И я сажусь дописывать шпиль. Солнце просачивается сквозь тучи, как через лейку старого душа - редкими хилыми струями. Шпиль освещаем ими, но не блестит. Он отливает желтизной. Фон - багрец и золото. Только не лесов, а парка. В багрец и золото одет городской парк имени Т.Г. Шевченко. Бывший Потемкинский. Преображенский собор у нас - бывший музей атеизма, прокуратура - бывший суд, проспект Карла Маркса - бывший Екатерининский, а я - бывший инженер-строитель. Все бывшее. И все.
      Зато теперь я занимаюсь индивидуальной трудовой деятельностью творческого характера. Зарабатываю хорошо. Сам себе полный хозяин. И не прораб, а как ни крути, художник. Глину где брать - знаю. Жидкое стекло тоже. Слава Богу - тринадцать лет на стройках социализма без отрыва. Я и печку себе соорудил муфельную. Для обжига изделий в домашних условиях. Печка получилась - зверь. Включаю ее - у всего подъезда телевизоры и холодильники глохнут. Ну, а краски и кисти в наше время вообще не проблема. Были бы деньги.
      Так что работа у меня - все завидуют. Если б еще не мешали - как сегодня - не жизнь была бы, а праздник труда и отдыха.
      А сегодня я, конечно, не успел ничего.
      Сейчас придет дочь. С минуты на минуту. А при ком-то я работать не могу. Глэчыкы еще на круге вертеть - это куда ни шло. А писать - не умею.
      Вот поворот ключа в тесной замочной скважине. Вернулась из школы дочь.
      - Привет.
      Она греет и пьет чай с булкой, и садится готовить уроки. Рисует лес и в нем - двоих. Мужчину и женщину. И на снегу - их следы, уходящие в перспективу. Это задали им по рисованию. Нам таких заданий не задавали. Во всяком случае, в шестом классе.
      И она рисует заданное: лес, женщину, мужчину, следы. Ей это раз плюнуть. Она образа пишет, и берут их не хуже моих. А тут - следы.
      Я продолжаю свое, пока она поглощена рисованием и сидит у себя в углу ко мне спиной. Я пишу тот же Преображенский собор, изобретая способы его освещения. Собор зимой. Собор на восходе. Собор при полной луне.
      Кошка лежит на оставшейся половине пеленки. Стережет, чтоб не отняли и ее.
      После рисования дочь делает другие уроки. Потом ложится читать. Она лежит на животе, согнув ноги в коленях. Ноги торчат, покачиваясь, пятками в потолок.
      Я, раз такое дело, наверстываю дневную норму.
      Потом дочь берет книгу и уходит с ней прямо и направо.
      Жаль. Я тоже не прочь был туда сходить. Теперь долго придется быть не прочь. Она ушла с Конан Дойлом.
      Еще она ходит туда с электронной игрой "Ну, погоди!", где волк ловит корзиной яйца. Яйца катятся по лоткам из-под несущихся (в смысле, несущих яйца) кур. Все быстрее и быстрее. У меня больше ста штук не ловится никогда. Ее личный рекорд - девятьсот. Но сегодня у нее Конан Дойл, том первый, рассказы о Шерлоке Холмсе. А игра стоит на книжной полке, выполняя функцию обыкновенных часов. 18.01... 18.02... 18.03... 18.04... "Быстро все же бежит это время, - приходит на ум мне свежайшая мысль. - Поэтому оно, небось, и тени не отбрасывает - из-за скорости, и любое освещение ему безразлично и им игнорируемо". 18.05... 18.06...
      Пришла с работы жена.
      - Опять кошка испуганная?
      - Где? Да. Опять.
      - Разбери сумку.
      Разобрал.
      Курица, яблоки, хлеб, пирожные.
      Кошка жене радуется. Лижет ей ноги. Руки. Запрыгивает на плечо и оттуда лижет лицо.
      Жена добреет. Оттаивает. И ложится на диван.
      - Устала, Нюсь, как собака, - жалуется жена кошке.
      Кошка устраивается у жены под мышкой.
      Я складываю свой рабочий столик и убираю его в чулан.
      С шумом потока воды, продолжая читать Конан Дойла, появляется дочь "привет".
      - Привет, - говорит жена. - Что у тебя в школе?
      - А, - говорит дочь и машет рукой, переворачивая заодно страницу.
      - Не читай в потемках, - говорит жена, - испортишь себе глаза.
      Потом мы садимся ужинать. Кошка, жена и я. Дочь говорит "не хочу", берет пирожное и уходит из кухни жуя.
      - Испортишь себе желудок, - говорит вдогонку жена.
      - А, - отвечает дочь, переворачивая страницу.
      После ужина снова приходит милиция. На сей раз в количестве двух человек. Один - в бесцветном плаще. Видимо, он следователь. За спиной у милиции маячит оплывший силуэт бывшей жены бывшего мартеновца, ныне подследственного.
      - Я следователь, - говорит тот из двух, что в плаще. - Что вы слышали в ночь совершения преступления?
      - Мы ничего не слышали в ночь совершения преступления, - говорит жена. - В ночь совершения преступления мы спали.
      Милиция профессионально не верит. У нее возникают сомнения в искренности показаний жены.
      - Неужели ничего?
      - Ничего.
      - Странно.
      Бывшая жена арестованного вертится тут же. Среди нас. И среди милиции. Мельтешит и шныряет. То здесь, то там.
      - Крепко спите, - говорит милиция.
      - Не жалуемся, - говорим мы.
      А бывшая жена Пятакова, чуть не убившего Пашу, говорит:
      - Он там, в больнице - Пашка - такую ряху наел, прямо интеллигент. А что в реанимации полежал два дня, ему только на пользу. Хоть протрезвел.
      Милиция вносит сказанное нами в протокол и устраняет бывшую жену Пятакова, всю жизнь проработавшего на мартене и нанесшего удар тяжелым тупым предметом сковородой П. Скороходову из сто тридцатой квартиры.
      - Не мешайте следствию, - говорит милиция и опять обращается к нам: Так значит, спали? - и ухмыляется в тени абажура.
      Жена говорит:
      - Да, спали. Мы после половой невоздержанности всегда спим хорошо и крепко. - И говорит: - Хотите, проведем следственный эксперимент?
      - Не надо, - говорит милиция. А жена говорит:
      - Занесите причину крепкого сна в протокол. Иначе я его не подпишу.
      Тогда милиция говорит:
      - Ладно, и без того все достоверно. Двери обшиты дерматином обе. Под дерматином вата слоем три сантиметра. Плюс дерево. Плюс расстояние. Достоверно.
      - Нет, занесите, - говорит жена. - Я настаиваю.
      Милиция встает, говоря:
      - Мы к вам как к сознательным гражданам, а вы к нам - без уважения. А мы, между тем, на службе и более того - при исполнении.
      - До свидания, - говорит жена милиции. - Если вы нам понадобитесь, мы вызовем вас по телефону 02.
      А дочери она говорит:
      - Запри, а то кошка пугается.
      Дочь с Конан Дойлом в руках встает и, не отрывая глаз от страницы, запирает дверь. "Это мы вас вызовем", - слышу я из-за двери и обнаруживаю бывшую жену посаженного Пятакова. Она заняла место милиции. В тени желтого абажура. Ее лицо в этой тени окончательно увядает и, кажется, осыпается.
      - Представляете? - говорит она из тени. - Я тут ночую - после инцидента, - чтоб имущество, которое ему при разводе отошло, сберечь и сохранить. Они же и так все вынесли. Телевизор на запчасти разобрали, ковер продали, пиджак сняли. А он всю жизнь на мартене проработал. Потому что дурак.
      Кошка прячется жене под юбку. Она целый день сегодня пугается чужих людей, чужих голосов, чужих запахов.
      - Представляете? - опять говорит бывшая жена своего бывшего мужа. Слышу я ночью какие-то шорохи и шаги на лоджии. Подхожу, а там этот стоит, друг Пашки. Гастроном. Пьяница, вор и подонок. Я говорю - э, тебе чего, а он говорит - хочу на кухне уборку сделать влажную, а то мы там в последний раз насорили. Я как заору! Вот так. А он перелез через перила и прыгнул с балкона. В окно, которое из подъезда наружу выходит.
      Потом она говорит что-то еще и просит подтвердить на суде, что он всю жизнь на мартене, а они подонки. Ковер вынесли и пиджак, и телевизор. И скажите, говорит, что он, когда выпьет - доверчивый, а также дурак.
      Я обвожу взглядом комнату.
      Жена спит, сидя на стуле.
      Кошка жмется к ее ногам, совершенно ошалевшая, и шерсть на ней стоит и топорщится.
      Дочь, дочитав Конан Дойла, смотрит на чужую неуместную женщину, не понимая, откуда она взялась у нас в квартире, что здесь делает и о чем говорит.
      Я же - о чем она говорит, понимаю, а вот зачем - хоть умри.
      - Я могу вам чем-то помочь? - спрашиваю я, останавливая ее монолог.
      - Вы на суде скажите им. Чтоб спасти его. И имущество. А то он всю жизнь на мартене.
      - Хорошо, скажу, - обещаю я и выхожу в прихожую. Как бы провожая гостью.
      - Так я пойду, - говорит она, - а вы скажите.
      - Посидели бы еще, - говорю я и отпираю замок.
      - А Пашка, - говорит она на прощание, - вот такую харю отъел на казенных харчах. И всего за неделю.
      Я захлопываю дверь и возвращаюсь в комнату.
      За окном ревет, прогревая на морозе мотор, мотоцикл и поют пьяные веселые люди. Поют, естественно, "Ой, мороз, мороз, не морозь меня".
      - Может, сегодня праздник? - думаю я. - Церковный какой-нибудь. А я работал. А может, просто легко у людей на сердце и прекрасно.
      Я бужу жену. Дочери говорю: "Ложись спать", - и стелю постели. Жена и дочь ложатся и засыпают. Я иду на кухню. Замешиваю глину. Запускаю круг и верчу глэчыкы. Делаю это автоматически. Они вылетают из-под моих пальцев один за другим. Десятками. Я верчу их на круге почти что до часу ночи, верчу и ставлю сушить.
      В час я ложусь. И Паша приходит в час.
      Он в больничном сизом халате и в черной шапке-ушанке на белой в бинтах голове.
      - Слышь, - говорит Паша шепотом, - дай чего-нибудь почитать. Конан Дойла или Толстого. Льва.
      - Почитать?
      - Почитать. В больнице ни библиотеки, ни газет, ни хрена.
      - Паша, ты пьян?
      - Нет, у меня сотрясение мозга.
      - Тогда - на.
      Я даю ему Шерлока Холмса, и он говорит "спасибо".
      - Интересно, - думаю я, снова укладываясь в постель, - посадят Пятакова за сотрясение Пашиных мозгов или дадут условно?
      ИСЧЕЗНОВЕНИЕ КРЕСЛА И ПРОЧЕГО
      Кресло-кровать стояло у письменного стола. Оно было тяжелое, громоздкое и у него отвалились колеса. Днем, сидя за столом в этом неудобном кресле, Ксения делала уроки. А чтобы разложить кресло на ночь и лечь на его просиженную бугристую поверхность, Сиверцеву приходилось волоком отворачивать эту зеленую махину от стола и ставить по диагонали комнаты. Изголовьем - к балкону, изножьем - к двери. На сквозняке. Балконная дверь всегда бывала открыта, так как в квартире установили чугунные батареи парового отопления. Давно установили. Сразу после получения Зиной квартиры. Потому что радиаторы, которые поставили домостроители, не нагревали воздух в помещении выше пятнадцати градусов Цельсия.
      И Сиверцев с Зиной еще до вселения пригласили частнопрактикующих слесарей-сантехников, и те сменили не греющие радиаторы на чугунные батареи. И, видно, чтобы взять как можно больше денег, порекомендовали поставить несколько лишних секций. Теперь эти лишние секции накалялись, и в квартире, если не открывать балконную дверь, дышать было совершенно нечем. Воздух быстро становился тяжелым, приобретал специфический душный запах - как в котельной, подоконники трескались и осыпались, а обои коробились, отклеиваясь от стен.
      С этими батареями с самого начала все было не слава Богу. В одной батарее не оказалось нижней заглушки. Поэтому когда сантехники их приварили к трубам и спустились в подвал - чтобы открыть для проверки воду, кипяток под напором хлынул в комнату. В комнате был только Сиверцев. И он бешено стучал по трубе разводным ключом, надеясь что сантехники в подвале услышат его стук и закроют воду, но его стука они не услышали. Потому что они слышали много разных стуков, доносящихся со всех этажей и из всех подъездов. Большинство новоселов делало в своих квартирах капремонт перед тем, как начать в них жить.
      И пока они поднялись на седьмой этаж без лифта, пока все увидели, пока вернулись обратно в подвал и перекрыли кипяток - квартиру залило по щиколотку. И нижнюю квартиру залило, несмотря на то, что Сиверцев и сантехники черпали кипяток всем подряд и выливали его ведрами в унитаз. Сиверцев тогда вернулся домой с обожженными ступнями, весь мокрый. Но умудрился как-то не простудиться и не заболеть. А ступни со временем у него тоже зажили. Как на собаке...
      Зина спала в другой, своей, комнате на старом, ободранном кошкой диване. Этот диван был куплен еще в эпоху дефицита отцом Сиверцева им в подарок. По удостоверению инвалида войны, за восемьдесят рублей вне очереди. Тогда этот диван стал началом начал их совместной жизни. Сейчас Зина спала на нем самостоятельно. В гордом и неприступном одиночестве. А дочь Зины Ксения спала в комнате с Сиверцевым. Тоже на кресле-кровати, но чешского производства и поэтому более удобном. Оно стояло всегда в разложенном виде, и на нем всегда лежала круглая подушка с наволочкой в цветочек. Остальную постель Ксения по утрам складывала в мебельную стенку.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11