Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хельмут Ньютон. Автобиография

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Хельмут Ньютон / Хельмут Ньютон. Автобиография - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Хельмут Ньютон
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


В те дни триппер был чрезвычайно распространенным заболеванием. Конечно, люди болели и сифилисом, но иногда казалось, что буквально все вокруг больны триппером. Мой брат переболел трижды, а тогда для лечения пользовались ртутью и процедуры были очень болезненными. Ему приходилось делать себе ртутные инъекции, и я помню, как он вопил от боли в ванной. С матерью я мог свободно разговаривать о подобных вещах, но отец стыдился и оставлял такие темы на ее усмотрение.



Моя первая любовь Илла


Она рассказала мне все необходимое о венерических заболеваниях и главное о том, как не сделать девушку беременной. Потом она добавила: «Знаешь, если ты что-нибудь подцепишь, то не надо мучиться сомнениями и советоваться со мной. Сразу же отправляйся к нашему доктору и скажи ему, что тебя тревожит. Мы оплатим счет, а ты избавишь себя от лишних волнений».

Я так и не заболел триппером, хотя не был особенно осторожен. Возможно, дело было в компании, с которой я общался. Я не ходил к проституткам и вообще не связывался с женщинами легкого поведения. Мы с друзьями спали только с девушками своего круга – то есть с девушками из состоятельных еврейских семей. Нас не интересовали наркотики и алкоголь; мы увлекались только девушками.

В 1934 году во всех берлинских кафе появились вывески с надписью «Евреям и собакам вход воспрещен».

Когда я вернулся в Берлин в 1950-х годах, то посетил кафе, куда обычно заглядывал, – Mampe’s на Курфюрстендамм и Hardtke’s, где официанты по-прежнему выглядели как надзиратели из концлагерей. Вывески исчезли, но налет нацизма оставался на стенах Hardtke’s.

Такая же вывеска появилась и в клубе Halensee Schwimmbad, но я не обращал на нее внимания и продолжал плавать. На каждой тренировке я проплывал по меньшей мере два километра.

В парках и на улицах появились желтые скамейки для евреев. Газета Der Sturmег («Штурмовик») выставлялась на газетных стендах по всему городу в развернутом виде, страница за страницей. Кстати говоря, когда иностранцы съехались в Берлин на Олимпийские игры 1936 года, с улиц исчезли желтые скамейки, а также газета Der Sturmer и другие явные признаки антисемитизма.

В 1935 году американская школа переехала с Ноллендорфплатц в отремонтированную старую виллу на Кёнигсаллее. Для меня это было как нельзя кстати, поскольку новое место находилось в десяти минутах ходьбы от Halensee Schwimmbad. Я начал тренироваться в полную силу. Каждое утро перед школой я доходил от Фридрихсруэрштрассе до Халензее, проплывал километр, наскоро одевался, хватал портфель и бежал в школу. Я успевал сесть за парту, когда звенел звонок, еще мокрый после бассейна. После школы я выполнял поручения фотографов и проплывал еще один километр.

Мои тренировки не прошли даром. Я стал отличным пловцом – не олимпийского уровня, но близко к этому. Я очень быстро плавал на короткие дистанции, например стометровку. Я был спринтером, потому что плохая сосредоточенность мешала мне добиваться успеха на более длинных дистанциях.

В бассейне на Халензее был плотик, у которого можно было отдыхать, не вылезая из воды. Помню, как летом я подплыл туда с одной из своих подружек. Было жарко, и мы решили заняться любовью в воде, держась за край плотика.

Я начал стаскивать с нее купальный костюм, когда в бассейн зашел тренер. Он поймал меня за этим занятием и запретил приходить в бассейн до начала сезона. Это было худшим наказанием, какое можно придумать, но я ухитрялся проникать в бассейн, где продолжал тренироваться и встречаться со своими подружками.

Однажды по пути в американскую школу на автобусе № 19 я заметил очень хорошенькую девушку. Ей было примерно двадцать один год, а мне недавно исполнилось четырнадцать.

Я виделся с ней каждое утро, смотрел на нее, а она на меня. Несмотря на нахальство, я очень стеснялся, и понадобилось довольно много поездок в школу, чтобы набраться храбрости и наконец заговорить с ней.


Как и все берлинские мальчишки, летом я носил шорты и носки. Когда я садился в автобус, то обычно клал портфель на колени и разворачивал газету, чтобы скрыть эрекцию, возникавшую каждый раз после разглядывания девушки, которая была гораздо старше и по меньшей мере на голову выше меня. Из-за дурацких коротких шорт я буквально не находил себе места. Когда автобус доезжал до моей остановки, я поспешно выскакивал наружу, прикрываясь спереди портфелем и газетой.



Обложка Der Sturmer с антисемитскими заголовками и карикатурами


Когда я наконец осмелился заговорить с девушкой, выяснилось, что она работает моделью на фабрике по производству готовой одежды в деловой части города. Я безумно влюбился в этот манекен в юбке. Мы назначали тайные встречи на углу большого сада возле моего дома. Летом мы встречались в шесть часов вечера и прятались в кустах, сжимая друг друга в объятиях и осыпая поцелуями. Не помню, доходило ли у нас до чего-то более серьезного, но это был один из самых волнующих романов моей молодости.

Несколько месяцев спустя я сильно простудился и слег в постель. Родители, разумеется, ничего не знали о моем новом увлечении, потому что я держал его в секрете. Я хорошо понимал, как опасно еврею вступать в связь с чистокровной немкой. Две недели я не вставал с постели, а когда звонила эта девушка, то боялся что-либо говорить своим родителям. Но, после того как она прислала букет цветов и несколько подарков, мне пришлось признаться.

Мой отец, который никогда не унижал и не бил меня, на этот раз отвесил мне два крепких подзатыльника и сказал: «Как ты мог так поступить? Неужели ты не знал, какой опасности себя подвергаешь?»

Он был прав. Из-за моего поступка вся семья могла оказаться в концентрационном лагере, но когда тебе четырнадцать лет и ты влюблен, что можно поделать? Так или иначе, мне было не до законов о расовой чистоте.

Я обещал, клялся и умолял. Я даже стоял на коленях перед родителями и давал слово, что никогда больше не буду встречаться с этой девушкой… Тем не менее мы виделись еще несколько раз, пока это в самом деле не стало слишком опасно.

Однажды субботним вечером в конце июня я возвращался с курсов фотографии. Это было вскоре после того, как мы переехали в новую квартиру на Фридрихсруэрштрассе. Я доехал на метро до станции Halensee, которая была расположена на наземной платформе.



Автобус маршрута № 19, возивший меня в школу в Берлине в 1930-х годах


Сойдя с поезда, я заметил небольшой отряд «коричневорубашечников» на мосту Халензее перед входом на станцию. Это были члены радикальной нацистской милиции Sturmabteilung, или СА. Чтобы спуститься с платформы и отправиться домой, мне пришлось бы пройти мимо них. Мне стало очень не по себе, но другого выхода не было. Проходя мимо молодых штурмовиков, я обратил внимание на одно лицо в переднем ряду. Наши взгляды встретились. Он был ненамного старше меня и выглядел таким же испуганным.

Много лет спустя один молодой человек прибыл вместе с новой партией задержанных в австралийский лагерь Tatura для интернированных лиц, в котором я находился уже более двух лет. «Я видел вас раньше, – сказал я ему. – Это было летним вечером в субботу, когда вы шагали с отрядом штурмовиков на станции Halensee». – «Да, вы правы, – ответил он. – На следующий день я бежал в Лондон, и так мне удалось спастись от резни в “Ночь длинных ножей”…» Дело было в июне 1934 года.

Когда мне исполнилось пятнадцать лет, в моей жизни было три главных увлечения: фотография, девушки и плавание. В графике почти не оставалось времени для школьных занятий. Гром грянул в октябре, когда отец получил мой табель успеваемости. Там было ясно сказано, что если я не возьмусь за ум и не засяду за уроки, то меня исключат из школы. Это стало настоящим потрясением, поскольку американская школа была частной и к тому же очень дорогой. Исключение за неуспеваемость, притом что это означало потерю выгодного клиента, было чем-то неслыханным. С отцом случился припадок.

Мне наняли частного репетитора. Все фотокамеры закрыли под замок, и мне пришлось признаться, что я целые месяцы помогал двум фотографам вместо того, чтобы заниматься уроками. Английский больше не был проблемой – я научился прилично на нем говорить. Немецкий тоже не доставлял хлопот, но с французским, математикой и историей дела обстояли гораздо хуже. Моим репетитором была страшная женщина, которую звали фрейлейн Салингер. Она заматывала свои отвратительные сивые волосы в большой узел на макушке и закрепляла шпильками. Когда она вбивала в меня математику и французский, то вынимала одну шпильку из волос и начинала ею чесать себе голову. При этом перхоть, как снег, падала на мой стол и разложенные бумаги.

Это было невыносимо. Фрейлейн Салингер приходила каждый вечер. Вместо того чтобы ходить к фотографам, я был вынужден наблюдать, как она чешет скальп шпилькой и пытается учить меня французскому.

Все было бесполезно. Я ненавидел школу – не американскую школу в частности, а сам процесс учебы. Промучившись с фрейлейн Салингер и ее перхотью, насколько хватило сил, я решил избрать путь пассивного сопротивления и вообще перестал учиться. В конце концов, что они могли сделать со мной? Не бить же, в самом деле. Они не могли заставить меня учиться.

Если ученик не получал степень бакалавра, по-немецки Abitur, он мог уйти из школы самое раннее в шестнадцать лет. Моя кампания пассивного сопротивления завершилась полным успехом. Отец разочаровался в моей научной карьере. Мать, поддерживавшая мои творческие устремления, постаралась убедить отца, что я должен уйти из школы после того, как мне стукнет шестнадцать. Я хотел бросить учебу, и я сделал это.

Больше всего мне хотелось стать оператором кинофильмов, как мой кузен Беннет. Мать была в родстве с режиссером Александром Кордой, и мне предложили отправиться к нему в Лондон, чтобы работать ассистентом. Тогда с моим отцом случился новый припадок. Все мои мольбы и увещевания остались тщетными. Он категорически запретил поездку и заявил, что его сын никогда не будет работать в кинематографии. Для него это было так же низко, как стать официантом, проституткой или сутенером.

Моя мать повернулась ко мне и спросила: «Хорошо, что ты собираешься делать?» – «Если я не могу стать оператором, то хочу стать фотографом», – ответил я. Но это тоже не устроило отца. «Мой мальчик, ты окончишь свои дни в выгребной яме, – сказал он. – Ты думаешь только о девках и фотографиях».

Молодые евреи старались получать образование, которое могло пригодиться им в эмиграции. Даже люди высокооплачиваемых профессий – врачи, юристы и архитекторы – учились на плотников, печатников и механиков. Ученые и бизнесмены среднего возраста отчаянно пытались научиться зарабатывать своими руками, понимая, что для них это может стать выбором между жизнью и смертью.

Мой отец был типичным представителем этого круга. Он считался самым крупным производителем пуговиц в Германии, но все, что он умел делать, – продавать эти чертовы пуговицы. Он умел говорить только по-немецки. В любой другой стране он тут же остался бы без работы.

Позднее, в Австралии, я познакомился с некоторыми людьми старшего поколения, которым во время войны было за пятьдесят. Это были врачи и профессора, иногда даже авторы учебников на немецком языке, но их дипломы и ученые степени не признавались по австралийским законам. Им приходилось снова сдавать экзамены и защищать докторские диссертации на английском языке, хотя их книги уже переводились на английский. Таким людям было очень трудно выжить в чужой стране, особенно если они не говорили ни по-французски, ни по-английски. Английский был важнее французского. Хотя много людей уехало во Францию, она считалась очень опасным местом, поскольку там евреи не могли рассчитывать на защиту государства.

Кузену Беннету повезло больше других: он все еще имел работу. Многие фирмы были вынуждены увольнять сотрудников еврейского происхождения. Поскольку Беннет был евреем лишь наполовину, ему позволили сохранить должность в компании Tobis Film. При этом ему пришлось платить членские взносы в кассу СС, хотя, к счастью, его не заставили носить эсэсовский мундир.

Поэтому отец удовлетворил мечту моего сводного брата стать фермером: он не видел другого будущего для Ханса. Брат отправился на ферму в окрестностях Берлина и стал постигать сельскохозяйственную премудрость. Оттуда он уехал в Данию, где продолжил обучение. Летом 1934 года родители разрешили мне съездить к нему. Я первый раз самостоятельно отправился в такую дальнюю поездку и чувствовал себя совсем взрослым.

Родители отвезли меня на вокзал и посадили на поезд до Копенгагена. Я купил пачку Camel и выкурил несколько сигарет в тамбуре. До самого прибытия поезда в Копенгаген я продолжал строить из себя взрослого, пока не стало ясно, что брат опаздывает и не встречает меня на перроне. Я запаниковал. Мне было четырнадцать, и я оказался в чужой стране. Я больше не курил, а только с беспомощным видом озирался по сторонам.

Впрочем, когда Ханс наконец появился, мы с ним отлично поладили. Вся старая враждебность ушла в прошлое. Брат уже свободно говорил по-датски и жил в сельской местности неподалеку от Копенгагена.


Все девушки казались мне очаровательными, я даже приударил за дочерью местного священника. Ханс выглядел очень довольным, но я совершенно не мог понять, почему он хочет стать фермером.

В 1936 году Ханс уехал из Дании в Аргентину. Он подписал трудовой контракт с датским фермером, жившим в окрестностях Буэнос-Айреса, а потом влюбился в его дочь. Когда она вышла за него замуж, отец вышвырнул их из дома. Брат крестился и стал протестантом. В конце концов они с женой были приняты обратно в ее семью.



С матерью на Фридрихсруэрштрассе, 1935 г.


После того как Нюрнбергские законы вступили в действие, отцу больше не разрешалось управлять своей фабрикой. На должность генерального директора назначили «истинного арийца», а отцу достался незначительный руководящий пост. Я знаю, что он ужасно страдал из-за этого.

Помню, как однажды я пришел домой поздно вечером и увидел отца сидящим в кабинете. Даже в том возрасте я мог точно угадывать его мысли и чувства. Я очень любил отца. Он сидел один, потому что мать не выносила табачного дыма, и курил сигару за сигарой. Он был очень одинок и не знал, что будет дальше. Он полностью утратил контроль над своим бизнесом, превратившись в подставное лицо. Отец посмотрел на меня, когда я зашел в комнату перед сном, и я понял, что он сломлен.

Деньги закончились. У отца как у немецкого еврея не было будущего, хотя он оставался гораздо больше немцем, чем евреем. Когда произошли эти перемены, мне было только пятнадцать лет, но я прекрасно понимал, что происходит. Я пытался поговорить с отцом. «Мы должны уехать, – говорил я. – У нас нет выбора, здесь нам нечего делать». – «Но это невозможно, мой дорогой мальчик, – отвечал он. – Как ты выживешь без знаний и без профессии? У нас нет денег на твое содержание за границей». Я был слишком молод и не мог уехать один; пришлось ждать и набираться знаний для самостоятельного плавания в окружающем мире.

Моя мама благодаря своим связям устроила меня учеником к известной в Берлине женщине-фотографу по имени Ива. Отец поначалу воспротивился, но мать была настойчива и в конце концов смогла убедить его. В те дни обучение фотографии находилось под государственным надзором. Это было все равно что стать профессиональным плотником или водопроводчиком: человек должен был отслужить свой срок подмастерьем, после чего получал удостоверение. Без такого сертификата нельзя было называть себя фотографом. Родители ученика платили за обучение мастеру-фотографу. Это была хорошая система, так как гарантировала, что вас не заставят подметать полы. Мастер принимал на себя обязательство обучить молодого человека своему искусству.

В действительности Иву звали фрау Симон. Ее муж, Альфред Симон, казался мне полным идиотом. Он был управляющим фотостудией, а Ива занималась фотографиями для модных журналов, а также делала портреты балерин, актеров и актрис. Еще мы занимались составлением каталогов нижнего белья, что было мне особенно по вкусу.

Ива была миловидной женщиной тридцати пяти – тридцати шести лет. Я был одним из двух ее молодых помощников. Имя второго паренька я забыл.

Это были самые счастливые дни моей берлинской юности. Ива держала прекрасную студию по адресу: Шлютерштрассе, 45. За два года ученичества я безумно влюбился в нее. Я готов был целовать землю, по которой она ходила. Я обожал ее фотографии. Еще там была девушка, печатавшая фотографии в темной комнате, бывшая студентка Bauhaus. Она обычно носила черные бархатные костюмы с белой блузкой. Она также носила монокль по тогдашней моде, что безумно возбуждало меня.

Шел 1936 год; мне было шестнадцать лет, а ей двадцать два. В те дни темную комнату освещали красными фотолампами. Я пользовался любым предлогом, чтобы проникнуть туда и принести ее вещи или просто посмотреть на нее. Я не упускал ни одной возможности. У меня до сих пор сохранилась страсть к моноклям; я просто обожаю их.

Мой отец пользовался моноклем, что производило на меня большое впечатление, но он никогда не носил монокль на цепочке. Он вставлял стеклышко в глаз, а потом поднимал бровь, оттопыривал кармашек жилета и ронял туда монокль, словно шарик для гольфа.


В моей сумке для фотокамеры уже много лет хранится монокль, и я пользуюсь им при любой удобной возможности. Девушки на многих моих фотографиях носят монокль. Есть одна фотография Паломы Пикассо, сделанная в Ницце в конце 70-х или в начале 80-х годов. Тогда я достал монокль и сказал: «Быстрее, Палома, вставь это в глаз». Она вставила монокль, и я сразу же щелкнул затвором. На самом деле этот портрет имеет мало общего с Паломой, но я люблю его. Он стал прототипом плаката и почтовой открытки и вошел в мой альбом «Портреты». Паломе чрезвычайно не нравилась эта фотография, и она умоляла меня не использовать ее. Я хотел было поместить ее на обложку первого сборника «Иллюстрации Хельмута Ньютона», но потом передумал; это было бы невежливо с моей стороны.



Автопортрет Ивы


В фотостудии Ива вела себя как кинорежиссер. Ассистенты готовили сцену, но фотографии она всегда делала сама. Одной из моих обязанностей являлось звать ее после завершения подготовительных работ. Это был формальный процесс. Ассистенты давали отмашку, я бежал по широкому коридору, обшитому деревянными панелями, стучался в дверь ее кабинета и говорил: «Фрау Ива, все готово».

Она шла за мной в студию, смотрела в объектив и говорила: «Измените здесь, поправьте там и позовите меня, когда будет готово», а потом возвращалась в свой кабинет. Когда все пожелания были учтены, я снова бежал и стучался в ее дверь. Ива проверяла кадр, затем сжимала резиновую грушу, спускавшую затвор у большой студийной камеры. Потом первый ассистент поворачивал пластинку, и она делала новый снимок.


Подмастерьям приходилось учиться всему – печатать фотографии, ретушировать негативы и проявлять пленку.


Негативы представляли собой фотопластинки размером 18 x 24 см, которые опускались в бачки с проявителем на крепежных подвесках из нержавеющей стали. Одна из моих обязанностей заключалась в смешивании проявителя каждый понедельник утром.



Палома Пикассо в Ницце, 1986 г.


Проявитель тогда не продавался в готовом виде, как сейчас; все реактивы отпускались в больших коричневых пакетах, и их нужно было тщательно взвешивать и смешивать в теплой воде. Жидкость сильно воняла. Смешивание реактивов на целую неделю и регулярное пополнение запасов было сложным процессом.

В первое лето мы фотографировали в студии при жарком свете осветительных ламп, составляя каталог для меховой компании. Как и в наши дни, новые модели зимней одежды было принято фотографировать в середине лета. После каждого сеанса мне предстояло проявить до пятидесяти негативов.

Я отправлялся в темную комнату и начинал обрабатывать фотопластинки. Прямо над большим бачком с проявителем находились два выключателя лампы красного света для черно-белых пленок и от обычной лампочки накаливания. В комнате не было кондиционера и вентиляции. Я обливался потом. Однажды я открыл бачок, где находились подвешенные фотопластинки, достал их для проверки и нечаянно включил обычную лампочку вместо лампы красного света. Конечно, я сразу же выключил свет, вернул негативы обратно в бачок и закрыл крышку, но я знал, что уже слишком поздно. Я так испугался, что никому не сказал об этом.

В конце дня Ива сказала: «Хельмут, дай мне посмотреть негативы, с которыми ты сегодня работал». Я пошел с ней, дрожа от страха. Мы вошли в комнату, где негативы теперь находились в промывочном бачке. Она достала их один за другим и поднесла к свету. Все они были частично засвечены. «Боже всемогущий! – воскликнула она. – Что случилось, Хельмут?» – «Понятия не имею, – солгал я. – Фрау Ива, я не виноват! Может быть, свет каким-то образом просочился в бачок?» Разумеется, она поняла, что это я засветил негативы, но предпочла не устраивать скандал.

Несколько лет спустя в Мельбурне у нас с Джун была темная комната, использовавшаяся для обработки пленок. Мы называли ее «Маленьким адом». У меня был ассистент, такой же зеленый юнец, каким был я сам, когда работал помощником у Ивы.

Однажды он зарядил фотопластинки размером 4 x 5 см в мою камеру Graflex Super D, и я отправился на пляж Сент-Килда, где собирался фотографировать купальные костюмы. Эта замечательная камера хранится у меня по сей день. В общем, я отправился на пляж, сделал снимки, вернулся обратно и сказал ассистенту: «Вот, прояви их». Закончив работу, он позвал меня и воскликнул: «Хельмут, что случилось? На пленке дамские сумочки!» – «Сумочки?» – переспросил я. «Да, сумочки».

За неделю до этого мы занимались каталогом дамских сумочек, и в темной комнате лежали кое-какие старые негативы. Вместо того чтобы зарядить в мой фотоаппарат новые пластинки, парнишка зарядил старые, экспонированные негативы для каталога, и мои купальные костюмы наложились на изображения дурацких сумочек! Полагаю, такая история может случиться с любым фотографом.

Каждый вторник вечером Ива позволяла нам пользоваться студией после окончания работы и фотографировать друзей для практики. Я приводил всех своих знакомых. Делал снимки своих подружек, одетых в платья и шляпки моей матери. Разумеется, она выписывала все журналы мод того времени: Der Silberspiegel, Die Dame и Vogue. Я старался имитировать фотографии оттуда. Я уже умел правильно обращаться с камерой и хотел стать фотографом для Vogue.

Кроме того, я делал снимки приятелей. Один из моих друзей, немного старше меня, был очень красивым юношей. Его звали Питер Кайзер, и я сделал массу его портретов. Один снимок, где он стоял, запрокинув лицо к небу, был особенно удачным. Я смазал его кожу маслом и сбрызнул водой, чтобы изобразить капли пота. Это был очень «фашистский» снимок, в стиле немецкой фотографии 1930-х годов. На всех снимках берлинской Олимпиады 1936 года изображались доблестные арийцы, торжествующие немецкие спортсмены с потными после героических усилий лицами и заслуженной победы.

У Питера был немецкий приятель по фамилии Козловски, который происходил из старинного прусского рода и также выглядел настоящим арийцем. Он тоже носил монокль. Питер, в то время встречавшийся с моей очередной возлюбленной, привел Козловски на празднование моего семнадцатилетия. Мы скатали большой ковер в гостиной, чтобы было легче танцевать, и без остановки слушали джазовые композиции на «Электроле». Все отлично проводили время, но потом пришел мой отец и застал в темном уголке Питера и Козловски, явно собиравшихся вкусить «запретный плод».

Гомосексуальные связи были распространенным явлением в Берлине, но отец был возмущен до глубины души, столкнувшись с этим в собственном доме. Он устроил Козловски разнос и выгнал их на улицу.

Спустя годы я снова встретился с Питером и Козловски в Австралии при очень необычных обстоятельствах.


Примерно через полгода Ива позвонила моей матери и сказала: «Послушай, дела у Хельмута идут так хорошо, что ты можешь больше не платить за обучение. В сущности, мы сами готовы давать ему немного денег на расходы в качестве поощрения за успехи». Это было замечательно. Я был горд и чрезвычайно доволен.

Я по-прежнему ходил в бассейн на Халензее, но по выходным мы вместе ездили на большое озеро Ванзее, где Ханс раньше плавал на каноэ. На озере был пляж с мелким песком, завезенным с Балтийского моря. Примерно в ста метрах от берега – искусственный островок «Ювена». Остров назывался в честь крупного производителя купальников; в рекламных целях его расположили так, что до него можно было только доплыть. Там имелись танцплощадка и небольшой бар. Мы с подружкой приплывали на остров и танцевали прямо в мокрых купальных костюмах, прижимаясь друг к другу.

От нас пахло лосьоном для загара и кремом Nivea. Все пользовались им. Поскольку мы танцевали и целовались, запах Nivea до сих пор вызывает у меня сексуальные ассоциации. Он пробуждает воспоминания о Ванзее, которое для меня всегда было очень радостным местом. Впрочем, у большинства людей озеро Ванзее связано с другими воспоминаниями. Здесь находилась вилла, где Рейнхард Гейдрих, Адольф Эйхман и их помощники составили план «окончательного решения еврейского вопроса».

К тому времени нам было совершенно ясно, что для евреев в Германии не будет возвращения к нормальной жизни. Мои успехи в фотографии поставили отца перед фактом, что никто из его детей не унаследует семейный бизнес по производству пуговиц.

Думаю, он до последнего цеплялся за эту надежду. По крайней мере, в этом Гитлер оказал услугу мне и моему брату. Если бы не нацисты, отец бы настоял на том, чтобы я стал коммерсантом, хотя мои способности на этом поприще были не лучше, чем у Ханса. Рано или поздно я бы просто удрал и разбил отцу сердце. Но Гитлер сделал это за меня.

Ива теперь находилась в таком же положении, как и мой отец. Она много лет была движущей силой своего бизнеса, но для официального соответствия законам о расовой чистоте ее подруге, историку искусств Шарлотте Вайдлер, пришлось взять на себя формальное управление студией, чтобы Ива могла продолжать работу. С тех пор она публиковала свои фотографии под маркой «Пресс-фото Ива», а не «Ива Студио», как раньше. Несмотря на это, наша совместная работа продолжала оставаться чрезвычайно интересной и увлекательной.


В 1935 или 1936 году Ива получила очень привлекательное предложение от руководства журнала Life с приглашением приехать в НьюЙорк. Альфред, ее муж, все еще веривший, что положение может улучшиться, отговорил ее. Он не хотел уезжать из Берлина. Альфред не говорил по-английски и не мог представить, как будет устраивать новую жизнь в Нью-Йорке.

Я уже понимал, что фотографу не обязательно знать иностранный язык, чтобы добиться успеха. Когда фотограф обладает оригинальным видением мира и людей, его работу ценят и хорошо оплачивают в любой стране. Ива обладала таким талантом, поэтому ее пригласили в Америку. Послушавшись мужа, она совершила ошибку.

Я сознавал, как опасно оставаться в Германии, и регулярно убеждал Иву, что ей лучше уехать, но она лишь похлопывала меня по плечу и говорила: «Успокойся, Хельмут, ничего с нами не случится».

После моего отъезда из Берлина в 1938 году Иву отправили в концентрационный лагерь Аушвиц (Освенцим), где она погибла. Я всегда старался хранить живую память о ней. Она была великим фотографом и замечательной женщиной.

В конце 1950-х годов мы с Джун оказались в Берлине. Перед отъездом из Мельбурна я дал ей книгу Кристофера Ишервуда «Берлинский дневник». Для меня эта книга была лучшим путеводителем по настоящему «старому Берлину», так что, когда мы приехали в Берлин на белом Porsche в рамках большого тура по Европе, то, к своей радости, остановились точно в таком же пансионе, какой был описан Ишервудом. Хотя Джун не говорила по-немецки, она сразу же полюбила Берлин и берлинцев.

Мы приехали поздно вечером и обнаружили, что все номера в отеле забронированы для участников какой-то большой конференции. Тогда мы с Джун встали в две разные очереди в службу регистрации – она к мужчине, а я к девушке. Джун первой подошла к стойке. Она помахала бумажкой и крикнула: «Нам дали адрес!» В такси мы посмотрели адрес: это оказался «Пансион X» в доме № 45 на Шлютерштрассе, где раньше находилась студия Ивы. Для меня это была очень эмоциональная поездка. Когда мы подъехали к месту назначения, меня даже трясло от волнения.

Двое пожилых хозяев за регистрационной стойкой умолкли и подозрительно уставились на нас, когда я объяснил, что до войны здесь была студия, принадлежавшая знаменитой женщине-фотографу по имени Ива, и что я когда-то работал ее ассистентом. Я попросил отвести нас на пятый этаж, где находилась студия, но мне сказали, что придется подождать до утра.

На следующее утро мы поднялись на лифте на верхний этаж и обнаружили, что в старой студии ничего не изменилось. Люстра по-прежнему свисала с потолка, и фотографии, сделанные Ивой, остались на стенах, но вокруг не было признаков жизни. Владельцы облегченно вздохнули, когда мы ушли оттуда.

Мать была очень своенравной женщиной, но в 1935–1936 годах она стала оплотом семьи. Силы покинули отца, я видел это. Он был не способен принимать какие-либо серьезные решения, и мать осталась единственной боровшейся за выживание семьи.

Мой отец обожал автомобили. Его последним приобретением был замечательный четырехдверный Fiat. Машину пришлось продать, так как по закону о расовой чистоте евреям запрещалось водить автомобили. Деньги следовало положить в банк. Отец был самым законопослушным человеком на свете и никогда не нарушал установленных правил. После продажи машины мать забрала у него деньги, так как знала, что отец собирается положить их в банк, где они бы сгинули навеки. Правительство конфисковало бы их вместе с банковскими счетами остальных немецких евреев. Она взяла наличные и спрятала их в стопку простыней среди белья в стенном шкафу. Два года спустя эти деньги спасли семью, потому что на них были куплены билеты, позволившие нам покинуть Германию.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4