Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Варшава и женщина

ModernLib.Net / Фэнтези / Хаецкая Елена Владимировна / Варшава и женщина - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Хаецкая Елена Владимировна
Жанры: Фэнтези,
Альтернативная история

 

 


Елена Хаецкая

Варшава и женщина

(повесть о Дальней Любви)

Юлиан

– Хорошо, положим, вы поморили у меня тараканов и они действительно с этого вашего яда все передохли. В таком случае, почему у них такой вид, будто они мирно скончались от старости? – спросил Юлиан у Цалки-морильщика.

Цалка ходил к Юлиану морить тараканов по старой памяти. Когда-то они росли в одном дворе. Другие евреи упрекали Цалку за то, что он ходит к Юлиану, потому что Юлиан был выкрестом. Цалка на такие обвинения обыкновенно отвечал:

– Когда нам было по десять лет, я не знал, что еще через десять лет он сделается выкрестом, а теперь уже поздно.

На вопрос Юлиана Цалка ответил так:

– Кого травят и сживают со свету, тот быстро старится, так чему тут удивляться.

Он не брал с Юлиана денег, но охотно пил с ним водку.

Юлиан был писателем. Сочинял юмористические рассказы – про дородных дам на приеме у зубного врача, сухопарых старичков с тросточками, вздорных собачек, промокших под дождем гимназисток. Никогда, кстати, не писал про евреев. «Когда я думаю о евреях, мне хочется плакать», – так он это объяснял.

Еще он объяснял, почему сделался выкрестом. Объяснял он свой поступок тем, что всегда любил книги с продолжением. Вот и перешел постепенно от Ветхого Завета к Новому… На самом деле он просто хотел уйти из родительского дома. И никогда не возвращаться. Теперь родители Юлиана уже в земле, две сестры замужем, а самому Юлиану тридцать шесть лет, он живет в Варшаве, сочувствует левым социалистам и по утрам смотрит на себя из запотевшего зеркала, всякий раз не слишком-то довольный увиденным: малозначительное лицо с мелкими, невыразительными чертами, тонкие круглые очки, круглые удивленные глаза. Глаза светлые, желтоватые, как у зверя. Волосы тоже светлые, вьющиеся, какие-то нечастые, особенно на лбу. Отдельно несимпатичен рот – нижняя губа оттопыривается. Сестрам Юлиана такие «губки бантиком» даже идут, а сам Юлиан побыстрее приклеивает к этой губе папироску и тем придает себе более мужественный вид.

А потом в течение целого дня он не подходит к зеркалу и видит себя исключительно глазами друзей – и вечером засыпает счастливый.

* * *

Было утро. Юлиан писал очередной рассказ для вечерней газеты, привычно втискивая в 250 строк злоключения забывчивого старичка, плотно упакованного в теплые, надежные реалии Варшавы 1937 года. Попутно он успевал делать еще уйму дел: курить, запихивая окурки в цветочный горшок, жевать бутерброд, отвечать на письмо от младшей сестры, которая вышла замуж за вильнюсского адвоката и почитывать новый роман своего друга, писателя-реалиста левой ориентации Эугениуша Чумы. Роман назывался «Падение».

Вскоре Эугениуш явился и сам. Юлиан, не переставая быстро-быстро писать и зачеркивать, махнул гостю на продавленное кресло. Эугениуш расположился, заложил ногу на ногу, закурил. Лицо у него сделалось холодным. Он боялся, что Юлиану не понравился роман.

– Сейчас, – не поднимая глаз от бумаги, проговорил Юлиан, – сейчас…

Он дописал последнюю строчку, посмотрел на Эугениуша и засмеялся.

– У тебя страшно неудачная фамилия, – сказал Юлиан. – Она исключает для тебя всякую возможность писать книги о чуме. Да что чума! Даже какой-нибудь банальный сыпной тиф или корь – и те для тебя закрытая тема, в то время как какой-нибудь Пеньковский свободно может разливаться о ней соловьем!

– Пеньковский – бездарность, – ледяным тоном произнес писатель Эугениуш Чума и переменил позу.

– Кто возражает! – жарко согласился Юлиан. – Не в этом же дело… Представляешь, как это будет выглядеть: писатель Чума написал книгу про холеру…

Эугениуш молча смотрел в потолок. Тогда Юлиан сказал:

– Ты страшно талантлив, Чума.

На лице Эугениуша Чумы показалась страдальческая улыбка.

Юлиан добавил:

– Но твоя книга – совсем как моя покойная бабушка Роха, которая всегда говорила о людях гадости… И не то ужасно, что гадости, а то, что эти гадости всегда оказывались правдой…

– Такова жизнь, – сказал Эугениуш Чума.

– Жизнь этим не ограничивается, – заметил Юлиан. – Она вообще ничем не ограничивается. Это ее свойство – быть безграничной.

– Я так вижу, – мрачно объявил Чума.

Юлиан махнул рукой и пошел за чаем.

Потом они пили чай, и Чума рассказывал, как Пеньковский, очень пьяный, вздумал читать лекцию о Вийоне каким-то тоже пьяным пролетариям, а потом во всеуслышание плакался в кавярне, что только что прочитал лучшую лекцию в своей жизни и вот ничего не может припомнить из сказанного. Помнит только, что гениально. И что пролетарии плакали.

– А может, дрянь какая-нибудь? – предположил Юлиан. – Оно и к лучшему, что вспомнить не может…

Эугениуш Чума пожал плечами.

– Неизвестно. Пеньковский божится, что лучше ему говорить не доводилось. Да и пролетарии все рыдали.

– Мало ли от чего рыдали пролетарии, – сказал Юлиан. – Если бы он читал эту лекцию евреям, они бы тоже рыдали…

Помолчали.

Юлиан спросил:

– Ты сейчас работаешь над чем-нибудь?

– Я опустошен, – объявил Чума. – Я вымотался. Всего себя вложил в «Падение».

Он прошелся по комнате, подошел к окну, встал к Юлиану в профиль: крупные, тяжелые черты лица, жилет, слегка натянутый на животе, взгляд, смело пронзающий стену соседнего дома, домработницу Паторжинских Крысю с хозяйственной сумкой, недавно высаженные во дворе липки-прутики, на одной из которых неуверенно распустилось с десяток листьев.

Молвил:

– Размышляю о втором томе. Мне он видится перпендикулярным первому.

Юлиан вдруг ощутил, как дорог ему этот мир: золотистый свет, наполняющий Варшаву, Крыся с хозяйственной сумкой, вечерняя газета и рассеянный старичок, кошки и голуби на рыночной площади, писатель Чума, даже пьяный Пеньковский, трактующий о Вийоне. За всем этим стояло нечто большее – нечто прекрасное. Оно как бы сулило то, чем само не являлось; оно предвещало явление иного, запредельного мира, где так близки чудеса и любовь.

Юлиан помнил, как впервые низошло на него это чувство. Ему было тринадцать лет. Стоял шелковый весенний вечер, с балкона Деборы Кох капало плохо отжатое белье, а сама Дебора свешивалась из окна и сладким голосом расспрашивала каких-то приезжих во дворе:

– А вы откуда приехали? Ах, вы из Вильнюса приехали… А вы не из Витебска приехали? А, вы к Риве Фридляндер приехали? Ну, вы потом ко мне зайдите… Вы сейчас у Ривы покушайте, а потом обязательно ко мне зайдите…

Из окна первого этажа остро и свежо пахло редькой с луком. Каждый звук, каждый предмет, каждый запах вокруг Юлиана сгустился, сделался плотным, вязким, страшно важным, и вдруг он ясно различил, как Божья благодать пронизывает все вокруг. И двор, и Дебору Кох, и ее вечно капающие простыни, и балкон, и семилетнего Лейбу, лениво пинающего мяч, и подслеповатые окна мансарды – вообще все. Чувство было таким сильным, что Юлиан оцепенел. Из забытья его вывела мать – спустя, наверное, час.

Впоследствии это ощущение близости Бога не раз возвращалось, но таким острым, как впервые, никогда уже не было.

* * *

Юлиан с Чумой поговорили еще немного о «Падении» (Чума яростно сокрушался о том, что «недостаточно жестко провел линию героини», а Юлиан его утешал), после чего Чума удалился, а Юлиан перепечатал рассказ на машинке и понес его в редакцию.

В редакции его угостили горьким кофе, почему-то сильно отдающим головешкой. Все происходило рассеянно, в суете и спешке. Кругом курили и что-то вырезали длинными редакторскими ножницами.

Юлиан завидовал писателю Чуме. Тот умел перемещаться по знакомым и обсуждать с ними замысел второго тома, перпендикулярного первому. Чуму слушали обычно с удовольствием. Он был из тех писателей, которые несравненно лучше рассказывают о будущей книге, нежели пишут ее. В этом смысле Эугениуша Чуму можно было уподобить жене раввина Хаимовича, которая удивительно повествовала о своем младшем сыне Лейбе – какой он необыкновенный, талантливый мальчик – в то время как сам Лейба, так сказать, во плоти, представлял собою унылого носатого подростка, ничем, кроме сугубой лени, не примечательного.

Юлиан выбрался из редакции с ее бурной, но какой-то ненатуральной жизнью, и оказался наедине с Варшавой. Здесь она выглядела по-южному пестро, с разноцветной, позолоченной росписью по узким фасадам. Во всем облике домов сквозило известное легкомыслие, побудившее в свое время свирепых пышноусых шляхтичей призвать на польский престол макаронника Валуа. «Внезапная Италия» нарядных фасадов под тяжелым славянским небом превращала площадь в место фантастическое, насыщенное странными грезами.

Отец Юлиана, человек молчаливый и безвольный, всегда словно погруженный в полудрему, на памяти Юлиана очнулся от своего состояния только однажды, сказав сыну: «Все думают, что название «Варшава» – потому что тут жила какая-то Сава. Эти поляки даже толком не знают, мужчина она была или женщина. На самом деле, запомни, Варшаву основали евреи. По-настоящему город называется Батшеба, Вирсавия… Это еврейская тайна. Никто из католиков не должен…» Тут отец замолчал, потому что вошла мать, и больше к этому странному разговору не возвращался.

Юлиан сунул в рот новую папироску и остановился на углу прикурить. Через площадь шла женщина в светлом платье с пышными воланами. На ногах у нее были легкие туфельки и белые носочки, а в длинных завитых волосах покачивался тяжелый шелковый бант. Издалека ее можно было принять за девочку или даже за куклу, но потом Юлиан разглядел, что это взрослая женщина, лет, наверное, сорока. Она была слепая. Шла, сильно наклонясь вперед, словно была не женщиной, а резной фигурой на носу корабля, и быстро, легко вела впереди себя тросточкой.

Юлиан проводил ее глазами. Как всякий старый город, Варшава имела и пестовала своих сумасшедших. Он снова вспомнил странную отцовскую фантазию, и только теперь Юлиану показалось, что он понимает отца. «Батшеба» была его единственным открытием, единственным откровением, настолько драгоценным, что отец не захотел поделиться им даже с матерью.

* * *

Юлиан, сколько себя помнил, был окружен странностми. Жизнь представлялась ему собранием диковин, и он не уставал поражаться их разнообразию. Он видел нелепое там, где для большинства сограждан уныло дремала обыденность. Эта особенность мировосприятия лежала в основе знаменитой на всю Варшаву неиссякаемой юмористики Юлиана. Он описывал варшавских мосек, котов и канареек так, что они сделали бы честь любому средневековому бестиарию. Что касается людей, то здесь удивлению Юлиана вообще не находилось пределов. Поход какого-нибудь бухгалтера Франтишека Скрыни в субботний день за молоком в изложении Юлиана выглядел значительно увлекательнее, нежели все подвиги ливонских крестоносцев в романе Эугениуша Чумы «Кровь и честь».

Но такой взгляд на вещи имел и существенные недостатки, в чем Юлиан и сам как-то раз честно признался в разговоре со своим другом, художником-иллюстратором Смуглевичем. Смуглевич, красивый, белокурый мужчина, безнадежно запутавшийся в подругах, две из которых были поэтессами, жаловался на свое дурацкое положение.

– И как тебе только удается, Юлиан, – говорил он не без зависти (в тот момент вполне искренней), – как тебе удается пропускать все эти юбки мимо внимания?

Он нервно курил и вообще выглядел расстроенным.

Юлиан решил его утешить.

– Нет ничего проще, Смуглевич. Все они нелепые создания. Взять, к примеру, эту твою Жужу, которая пишет героическую поэму от лица Крылатого Рыцаря – я ничего не путаю?.. Что ни строфа, то в читателя изобильно летят кровь и мозги… И мамзель Жужа читает на поэтических вечерах отрывки, я сам видел…

Смуглевич надулся:

– Ну так и что с того? Все читают отрывки…

Юлиан разъяснил терпеливо:

– Попробуй представить себе, как это замечательно выглядит. Жужа – девица субтильная, тощенькая, на щечках – акварельный румянец… Да на нее дышать – и то страшно, не то что грубое слово при ней молвить! И вот эдакое летучее создание заливается краской и давай пищать по-комариному:


Я надменный,
Я самовлюбленный,
Меч мой жгучей кровью обагренный…

Пойми, я ничего против самой Жужи не имею, я просто хочу обобщить для тебя некое явление…

Смуглевич стал чернее тучи.

– Да, читает отрывки. Ну и что? – повторил он почти угрожающе.

Юлиан пожал плечами.

– Да, собственно, ничего. Как можно всерьез увлечься Жужей? Это все равно что влюбиться в экспонат из паноптикума уродов…

– Ты болен, – сказал Смуглевич и ушел, хлопнув дверью.

Впоследствии Юлиан часто вспоминал этот разговор. Наверное, Смуглевич был прав: он действительно болен. У него не получалось влюбиться, увлечься женщиной настолько, чтобы не обращать больше внимания на сопутствующие этому нелепости. Да и женщины со временем начали видеть в нем некое бесполое существо, вроде шута, всегда готовое отмочить какое-нибудь забавное коленце, но совершенно безопасное во всем, что касалось дел амурных.

Дома у Юлиана имелось огромное количество книг, посвященных самым разным вопросам и объединенных одним: с большей или меньшей степенью научности все они излагали совершенно бесполезные и по большей части курьезные вопросы. Здесь были, например, учебник и сборник грамматических упражнений вавилонского языка, словарь египетских иероглифов в иератическом написании, тонкая оранжевая книжица «Евангелие от Иоанна, перевод на язык бхути его преподобия миссионера Джошуа Лоншана, со словарем наиболее употребительных слов», безымянное латинское сочинение «Житие Феодула, князя Монгольского, благослови отче», «Бестиарий чудесных существ, перевод с германского, с добавлениями, применительно к землям словенским», «Описание страны псоглавцев, сделанное землеходцем Иваном Рудаковым», «Иное описание страны псоглавцев ходока Афанасия Лютого», «Сто двадцать пять известных чудаков и роспись их дурачествам и благоглупостям» и так далее…

Встречались и вполне художественные сочинения, ценимые Юлианом за общие странности слога или содержания, например: «Умертвия, причиняемые любовью», «Живые обмороки», «Жужик – собака-духовидец» и другие.

Книги Юлиан выискивал повсюду: на барахолках, у старьевщиков, в букинистических лавках, у разорившихся наследников. Раза два покупал даже у сомнительных оборванцев, всучивших ему, в частности, по страшно низкой цене бесценные «Труды Миссионерского ежегодника Общества Иисуса Христа» за 1872 год, том XII – «Крепкие и энергические выражения дикарей Малайского архипелага, соч. о.Игнасия Монкады».

Но чаще всего Юлиан захаживал в один букинистический магазин, втиснутый в крохотное полуподвальное ущельице между весьма посещаемой пивной «Бар Заглобский» и заведением «Дамская галантерея», – здесь же, в Старом Городе, совсем недалеко от редакции.

Полки от пола до потолка были заставлены пыльными книгами, размещаемыми без всякой системы. Несколько ламп свисало с потолка, но для подслеповатых клиентов имелся также отдельный фонарь, вроде тех, что берут с собой шахтеры и спелеологи. А кроме того можно было воспользоваться переносной лестницей.

Юлиан вошел в пыльную полутьму и сразу остановился, давая привыкнуть глазам. В глубине подвальчика послышалось шевеление, и откуда-то из пыли, паутины, темноты показался старичок-букинист. Он был стариком еще в те годы, когда Юлиану едва минуло тринадцать, и мать привела его сюда впервые. Мама сказала: «В этот раз мы с отцом решили сделать тебе необычный подарок на день рождения. Выбери себе любую книгу, какую захочешь». Тогда Юлиан отыскал свою первую странную книгу – «Случаи явления русалок людям, с пятью гравированными портретами и топографической картой».

Старичок, конечно, отменно знал Юлиана – как знал он всех своих покупателей, бывавших у него в подвальчике из года в год. Но всякий раз встречал его как незнакомого. Приближал к нему широкое, в густых морщинах и рыжеватых пятнах лицо и тихим голосом, почти шепотом, произносил, старательно проговаривая каждый звук:

– Ч-т-о п-а-н-у у-г-о-д-н-о?..

Юлиан делал в ответ неопределенный жест, и старичок отступал в тень, откуда продолжал зорко следить за посетителем. Иногда Юлиан совершенно забывал о старичке и принимался разговаривать сам с собою, то копаясь в корзинах, где были свалены книги попроще, то стремительно пробегая пальцами по корешкам книг, тесно вбитых на полки. Но потом старичок вдруг шевелился, точно вздрагивающий во сне пес, вздыхал и снова замирал в неподвижности.

Юлиан снял с верхней полки «Великих прокаженных, или Жизнеописания гениев, пораженных лепрою, с правдивым описанием нравов лепрозория». К этому труду мистически настроенного автора, подписавшегося только инициалами Ф.Л. (Юлиан всерьез подозревал, что это женщина), он присматривался уже давно. Все раздумывал, соотносил: цену (немалую) и степень курьезности труда.

– Р-е-ш-и-л-и-сь? – прошелестел старичок, который отслеживал маневры Юлиана уже не первый день.

– Да, – отозвался Юлиан. Голос прозвучал слишком громко. Юлиан поморщился.

– А в-о-т е-щ-е з-а-б-а-в-н-а-я…

Букинист вытащил маленький томик, почти совершенно новый, в глянцевитой обложке. Юлиан нехотя взял книжку в руки. Он не любил, чтобы ему «рекомендовали». Предпочитал отыскивать сам. И очень гордился своим чутьем на диковины.

Букинист смотрел куда-то в сторону. Он был похож на черепаху.

Книжка называлась «Мелюзина» и несла на обложке расплывчатое, бледное творение художника-прерафаэлита: некая девица с розовым телом ступала босая между стройных золотистых стволов. К зрителю была обращена преимущественно нежно-розовая нижняя часть девицы.

Юлиан выпятил губу, вертя книжку то так, то эдак. Затем раскрыл. На него глянула фотография автора. Это оказалась совсем молодая женщина. И не в том даже дело, что она была красива – а она была красива, да еще как! И не в этом ее взгляде, прямом и дерзком, из-под пышной, слегка взбитой русой челки. Вообще неизвестно, в чем было дело, только сердце у Юлиана вдруг остановилось, в животе стало горячо, в ушах зашумело, а перед глазами поплыло.

Юлиан всегда потешался над выражением «она вошла в его жизнь», которым злоупотребляли персонажи Эугениуша Чумы, но теперь вынужден был признать, что в иных случаях точнее не скажешь. Эта молодая женщина стремительно входила в жизнь Юлиана, властно заполняя собой всю ту пустоту, куда не допускались поэтесса Жужа и другие прелестницы. Юлиан не боялся даже того, что книга может оказаться напыщенной, слезливой, просто глупой. Облик молодой женщины находился вне литературных достоинств созданного ею текста.

Юлиан молча заплатил за «Прокаженных» и «Мелюзину» и ушел. Старичок даже не шевельнулся, чтобы проводить его к выходу.

Женщину звали Доротея, она жила в Вильнюсе.

Доротея

Что касается Доротеи, то здесь все неправдоподобно – начиная с ее внешности и заканчивая почти несуществующим городом Вильнюсом, где она живет. По утрам она ходит к «бочке» – за молоком и берет целый кувшин. Доротея отсчитывает деньги в твердую, плохо гнущуюся ладонь хуторянки – такой угловатой и тощей, словно под блеклым синеватым ситцем не женщина, а мешок с десятком битых кирпичей.

В этом невероятном городе Вильнюсе по-летнему праздничные желтые костелы, и строгий университет с белыми колоннами, и пестрые брусчатые мостовые, а в картинных галереях – выверты потревоженной ливонской фантазии. А в замке Гедиминаса – пыльные каменные ядра и школьницы-туристки, во время объяснений классной дамы украдкой сосущие леденцы…

В этом городе и живет Доротея. Она любит клубнику и сливки. На ней тяжелое серое платье с кружевным декольте, а на макушке, над пушистыми русыми волосами, – серый пропеллерный бант. Доротея идет с молоком в голубом фаянсовом кувшине – в том самом кувшине, из которого когда-то поливали теплой водой ее годовалую, купая в корыте, – мимо разноцветных, наполовину игрушечных домов эпохи барокко, мимо тенистых, темно-зеленых парков, и выходит к вокзальной площади, где и останавливается, чтобы выпить молока. Где-то позади, на вытоптанном, голом газоне, за белеными стволами вокзальных деревьев, шумят цыгане, а по раскаленной платформе лениво тащится почти черный юноша в сказочной шелковой рубахе, босоногий, но с золотыми зубами. Сбоку от него гуляет совершенно голенькая девочка лет трех, буйно кудрявый ребенок со слегка выпяченным смуглым животиком. Доротея пьет молоко, жемчужно-серый бант медленно сползает с ее волос, у кирпичной стены, густо выкрашенной желтой краской, цветут мальвы…

* * *

Доротея в большой, темной, кожаной квартире – как последняя пуговица в бабушкиной рукодельной коробке. Еще совсем недавно эта квартира принадлежала доротеиной бабушке, Елизавете (урожденной Балобановой).

Урожденная бабушка Балобанова в молодости училась на Высших женских курсах в Петербурге. В узкой, тяжелой от мокрого снега юбке, в высоких шнурованных ботинках, кутаясь в мантильку и тоненько, по-мышиному, кашляя, она бродила сквозь пьяные блоковские метели по Васильевскому острову. Влюбилась. Сначала в одного профессора с ласковыми глазами и пышной бородой, а затем, почти сразу, – в студента химического факультета, который был убежденным террористом и нарочно обучался химии, чтобы потом делать бомбы.

У Лизы Балобановой все было слабенькое: зрение, ножки, грудка. Спустя год, бросив Петербург с его туманами-вампирами и людьми-безумцами, она уехала в Бретань поправлять здоровье и свела там знакомство с десятком убогих, которые охотно обогащали ее воображение местным фольклором. Лиза добросовестно изложила услышанное сентиментальной русской прозой. Ее бесхитростная книжка «Легенды Бретани» имела неожиданный успех, несколько маститых профессоров прислали положительный отзыв, книжку рекомендовали для чтения в гимназиях.

Доротея помнила бабушку Елизавету строгой, сухонькой старушкой в пенсне, в белой кофточке с тысячью пуговок и пышными рукавами, в длинной юбке, всегда сидящей за огромным столом, среди книг. Бабушка писала, перелистывала страницы, вкладывала и вынимала длинные закладки, делала заметки на узких листках почтовой бумаги. Почти всю жизнь она работала над пересказами и переделками для детей разных старинных легенд. Выглядела бабушка очень строгой и чрезвычайно ученой дамой, под стать своей вдовьей профессорской квартире, где кроме книг, кожаных кресел и медных канделябров ничего и не бывало. Книжки, которые она с таким усердием писала, были, однако, слащавыми и простенькими.

Доротея любила бабушку. Любила запах старых книг, корицы и дамских папирос (бывшая петербургская курсистка, невзирая на слабую грудь, всю жизнь отчаянно курила и, выйдя замуж за профессора Вильнюсского университета, обзавелась причудливой медной пепельницей в форме голой наяды с раковиной на спине). Читая «Легенды Бретани» – первую бабушкину книгу – Доротея всегда тайно и сладко плакала. Все эти предания были ужасно грустными, они заканчивались смертью любящих, а кроме того Доротея жалела горбатую нищую девочку, которая жила на кладбище и рассказывала все эти жалобные истории хворенькой, подкашливающей курсистке.

У бабушки Елизаветы был только один недостаток: она никогда не рукодельничала. Не шила Доротее фартучков, не мастерила вместе с нею смешных тряпичных куколок, которых можно носить в кармашке, не обшивала для нее кружевные платочки. И не было в ее доме большой картонной коробки из-под конфет, где хранились бы пуговицы, срезанные с отжившей одежды. Пуговицы со старых пальто, платьев, кофточек. Не было и бесконечных рассказов о пуговицах. Поэтому Доротея придумывала их сама. «А эти пуговички – с той кофточки, в которой меня впервые увидел твой дедушка!» Женщины всегда помнят такие вещи. И Доротея представляла себе курсистку, высокомерную от смущения, быстро отнимающую от губ мундштук с сигареткой, и застенчивого, несмотря на всю свою ученость, подающего надежды преподавателя… Неловкие пальцы будущего доротеиного дедушки расстегивают эти самые пуговки, а будущая бабушка взволнованно улыбается.

Доротея сама купила коробку конфет, конфеты быстро съела, а коробку наполнила пуговицами. Постепенно пуговицы приобрели затхлый карамельный запах, и тогда-то все стало как надо.

Бабушка умерла, не закончив книжку для девочек «Заклятье Мелюзины». В книжке рассказывалось про одного юношу, как он пошел на охоту и повстречал в лесу прекрасную Мелюзину. Ну вот, они сразу поженились, у них народились детки, но была одна странность: Мелюзина строго-настрого запретила мужу видеть себя по субботам. Тот лет десять терпел и раз в неделю не видался с женою, но однажды любопытство взяло верх – он подсмотрел за нею, а она тогда превратилась в крылатую змею, заплакала и улетела… Повесть была грустная, слезливая даже, как все бабушкины повести.

Спустя месяц после смерти бабушки Елизаветы Доротея поселилась в ее квартире, утвердилась за ее столом, нацепила на нос ее пенсне и уткнулась в ученые книги в кожаных переплетах, напечатанные на глянцевитой бумаге цвета старой слоновой кости. В книгах по-всякому трактовалась легенда о Мелюзине. Поначалу Доротею даже несколько ошарашила научная обоснованность всех этих изложений и трактовок, которые бабушка своими пересказами ловко сумела превратить в позолоченный конфетный фантик.

Только теперь Доротее открылось, почему Елизавета Балобанова, вопреки обыкновению всех бабушек, не занималась рукодельем. Маленькие книжки с тонкими страницами и картонными вклейками-картинками и были ее рукоделием, ее самодельными куклами для множества девочек. Там были и Изольда с длинными золотыми косами, и Гиневера с соколом на руке, и разбойница Марион в зеленом плаще, и печальная Констанс – дочь Кровавого Барона, и девушка-воин Гиацинта, которая полюбила своего оруженосца (а когда злые люди погубили юношу, она пришла к нему на могилу и превратилась в цветок гиацинта), и горбатая певунья с ангельским лицом – словом, все прекрасные и несчастные девочки, каких только можно себе представить.

Не хватало среди них только Мелюзины.

Доротея пила кофе с корицей и читала ученые труды ревельских, харьковских, петербургских профессоров изящной словесности. В 1392 году хронист Жеан из Арраса по повелению герцога Беррийского, сына короля Иоанна, пишет на латинском языке роман о Мелюзине во вкусе старинных рыцарских романов. Жеан утверждает, что Мелюзина – некая благородная и чудесная дама, от которой произошел род Лузиньянов.

В конце XIV века появился стихотворный французский роман на ту же тему. В 1474 году была напечатана немецкая версия романа, которая затем была переведена на польский язык, а в 1677 году «преводник Иван Руданский» переложил роман с польского на словенский, и с Мелюзиной познакомились московиты.

Все эти премудрые разсужденiя казались Доротее чем-то вроде тяжелых рулонов бархатной материи, из которых бабушка собиралась настричь лоскутов, чтобы потом сшить свою новую куклу – по имени Мелюзина.

Доротея выписала на листок имена «Мелюзина», «Лузиньян». Затем взялась за польскую книгу о Мелюзине и сразу вычитала целую кучу любопытных подробностей, которые бабушка не захотела даже пустить на отделку.

Книга начиналась так:

ИСТОРИЯ БЛАГОПРИЯТНА О ДОСТОСЛАВНОЙ МЕЛЮЗИНЕ

Сердца людские безрассудны,
Предостеречь безумцев трудно,
И тот, кем восхищался свет,
Глядишь, погиб во цвете лет.
Советы пропадают втуне!
Кого капризная Фортуна
Превыше прочих вознесла,
Тот, возгордясь, не видит зла,
Что у подножья копошится,
И зависти нимало не страшится.
А между тем враги не спят,
Им душу гложет смрадный ад,
Их зависть ест, как ржа металл.
О, если бы счастливец пал!
И вот, собравшись вместе все,
Они висят на колесе,
Цепляются за обод…
Ах, был бы только повод,
Чтобы счастливец и гордец
Обрел плачевнейший конец!
Труд ежедневный, ежечасный,
Хоть злой, но вовсе не напрасный:
Вот колесо уж подается,
Вперед, назад… Вот раздается
Ужасный скрежет, скрип и хруст!
Их испугался б и Прокруст!
Бежал, свое оставив ложе!
Увы! Ведь мы бежать не можем,
Мы предоставлены судьбе,
Врагам с друзьями и себе.
Здесь всяк нам гибелью грозит,
Всяк извести нас норовит,
И, безрассуднейший бедняк,
Ты сам себе есть лютый враг,
И лишь на Бога упованье.

Начнем теперь повествованье.


Был в Пуату преславный граф.
Высокий рост, любезный нрав,
Отважен, набожен, пригож –
Ну словом, всем он был хорош!
Душою щедрый, граф Эймер
Вассалам подавал пример
В своей сверкающей броне
В турнире или на войне –
Везде владыка Пуату
На самом лучшем был счету.
Прекрасней рыцаря не знали!
Дни проводил он без печали
Среди охотничьих затей.
Но не дал Бог ему детей.
Однако ж граф живет не тужит,
Ему племянник верно служит,
Сын разлюбезнейшей сестры –
Той, что скончалась до поры.
Племянник уродился в дядю –
Заметит это всякий, глядя,
Как, дружные между собой,
Бок о бок мчат они на бой.
Вассала нет у графа лучше,
Они повсюду неразлучны.
Короче молвить: Раймондин
Был графу Пуату как сын.
Вот как-то раз они в субботу
Отправились со свитой на охоту.
Трубят рога, несутся кони
Через поля, по горным склонам
В густой непроходимый лес –
Туда, где только что исчез
Олень-красавец с белой шерстью.
Догнать его – вот дело чести!
Эймер собаку взял в седло,
Пес рвется в дело, лает зло…
Вот средь кустов метнулась тень –
Бежит, спасается олень!
Все гуще лес, все глубже мгла…
Собаку граф спустил с седла,
Сам спешился, взялся за нож…
Недаром на него похож
Его племянник, Раймондин.
Он, свиту обогнав, один
В лесную чащу углубился
И в полумраке затаился.
Уж наготове крепкий лук…
Зверь не уйдет из этих рук!
Вот впереди он видит шевеленье,
И в то же самое мгновенье
Слетает с тетивы стрела.
Но что за жертву обрела
Пчела с каленым этим жалом,
Что смерть несет верней кинжала?
О нет, не дикий зверь лесной
Пал под зеленою листвой!
Смертельно ранен граф Эймер!
Уж свет в глазах его померк,
Уже над ним склонилась смерть…
Спеша добычей овладеть,
Из чащи вышел Раймондин.
Убитый граф лежит пред ним!
От ужаса, от состраданья
У Раймондина пресеклось дыханье.
Тот, кто на свете всех дороже
Был юноше, – убит… О Боже!
Как это вышло? Вот беда!
Бывало ль горше? Никогда!
Кровь, смерть! Ужасная картина!
Тут страх окутал Раймондина:
А что как скажут, будто дядю
Он застрелил наследства ради?
Не рассудив, оружье вынут
И жизнь любезную отнимут?
В каком-то диком исступленье
Он принял быстрое решенье:
Бежать, бежать скорей отсюда,
Подальше от беды, покуда
Его здесь не застала свита.
Простился с дядею убитым
Наш Раймондин – и в путь-дорогу,
Себя препоручивши Богу.
Вот ночь сгущается над лесом.
Нет больше сил… Он под навесом
Еловых веток прикорнул
И тотчас замертво уснул.

И так далее, а дальше ему повстречалась прекрасная Мелюзина, и она спросила: «Хочешь, я буду твоей женой?», а Раймондин ответил: «Конечно, хочу!», и они стали мужем и женой…

«Дорогая Доротея!..»

1.

Дорогая Доротея!

Как Вы полагаете, откуда возникает любовь к Далекому? И что это такое – Далекое? «Берег дальний», который чудился Пушкину в «песнях Грузии печальной»? Впрочем, Пушкин-то как раз, кажется, маялся тоской по родине, и заунывное пение грузинки напомнило ему русскую азиатчину… Эх, не знаток я творчества Пушкина. Да не о нем и речь.

Однако феномен «любви к Дальнему» несомненно существует. Без него не мог бы состояться ни один крестовый поход. Вы никогда не задумывались над тем, что именно сгубило в конце концов крестоносцев? Лично я полагаю: им не хватило смелости последовать до конца таинственному зову «дальней любви».

Варвар убивает своего врага, насилует его жену, оставляет от его дома головешки и, глубоко удовлетворенный содеянным, удаляется.

Но истинное завоевание «Дальнего» начинается с того, что воин братается со своим врагом, берет в жены его сестру и строит свой дом поблизости от его дома.

Ибо совершенным воплощением любви является женщина. Как всякая девочка, Вы должны понимать всю важность прекрасной принцессы для истории человечества. Знаете ли Вы, что после завоевания крестоносцами Святой Земли там одна за другой народились прекрасные принцессы? Их было не менее десяти. Но не думаю, чтобы они были счастливы. Ведь их не любили…

Кроме одной. Ее имя – Мелисента. В других книгах оно пишется иначе – «Мелюзина». Но это не Ваша героиня, нет. Кто-то из дальних потомков. Она была графиней Триполитанской, младшей сестрой Триполитанского графа Раймона – того самого, у которого отвисшая нижняя губа. Эту Мелисенту полюбил, никогда ее не видав, по одним только добрым слухам о ней, один знатный человек, поэт. Его звали Джауфре Рюдель, князь Блаи. (Блая – это город недалеко от Бордо. Между прочим, там похоронены Роланд и Оливье, и меч Роланда Дюрандаль хранится там же; а вот его боевой рог Олифант – в Бордо).

Итак, Рюдель влюбился. Но только ли в далекую принцессу? Уверяю Вас – нет. Принцесса – это драгоценный камень; но существовала еще и оправа, не менее драгоценная и желанная. Оправой этой была Святая Земля с ее палящим солнцем, песком, с дорогими сердцу именами – Вифлеем, Еммаус… – ну и с женщинами, конечно. С таинственными женщинами, закутанными в черное покрывало, с синими браслетами на узких смуглых запястьях. (Кстати, Вам кто-нибудь рассказывал, что в бирюзу превратились кости людей, умерших от любви? Именно поэтому так много бирюзы в Святой Земле!)

Недавно я перечитывал стихи Рюделя и размышлял о человеке, который их написал. Он говорит о таинственных взорах «сарацинки» и «еврейки черноокой». Эти экзотические дамы, как ему представляется, непременно встретятся ему на пути к Далекой, которая, в свою очередь, является совершенным воплощением Любви, способным затмить всех и вся. И вот когда он увидит Далекую (пишет дальше Рюдель), то позабудет и сарацинку, и еврейку.

Заметьте: для того, чтобы позабыть, нужно, по крайней мере, иметь то самое, что необходимо позабыть. Следовательно, Рюдель твердо надеется на роман сперва с сарацинкой, а затем с еврейкой.

Честно говоря, я позавидовал ему. Ну вот что сказал бы, к примеру, мой друг, писатель Эугениуш Чума, если б я вдруг начал томиться по взору «еврейки черноокой»? Я скажу Вам, что бы он сказал. Он бы сказал, что я спятил. Во-первых, в Варшаве полным-полно евреек на любой вкус. Одни еврейки похожи на Рахиль, другие на Лию – читайте Библию, там все уже давно написано. Во-вторых, я и сам еврей. Хотя теперь я выкрест (никто не называет меня «католиком», даже я сам). Ну вот как бы это все выглядело?

Я купил Вашу книгу о Мелюзине. Я, конечно, уже прочел ее. Но прежде книги я прочел иное: Ваше лицо на фотографии. Это лицо я читал и перечитывал десятки раз, прежде чем решиться написать Вам письмо. Вы – истинная Далекая Принцесса. Минуя всех евреек и сарацинок. Рюдель писал стихотворные признания своей графинюшке и отправлял их за море, в Триполи. К сожалению, я – юморист. Пишу короткие смешные рассказы про варшавских обывателей, которые читают их в вечерних выпусках газеты и потешаются сами над собой. Поэтому и письмо получилось какое-то нечеловеческое.

Я люблю Вас, Доротея.

Ваш Юлиан

2.

Дорогая Доротея!

Верите ли Вы в чудеса? Я часто думаю о Вас и о чуде. Разумеется, у меня нет ни тени сомнения в том, что в большие, настоящие чудеса нашего Господа Бога Вы безусловно верите. В чудо жизни, чудо любви. Но я спрашиваю и о других, о мелких чудесиках, о всяких там выходцах с того света и прочем бесовском мельтешении, которое иногда бывает так забавно. Случалось ли Вам ставить пальцы «рожками», сыпать соль через плечо и плеваться? Я пытался представить себе Ваши пальцы, когда Вы пугаете ими черта. Есть ли у Вас пятнышко от чернил на сгибе среднего пальца? У всех прилежных девочек есть такое. Вчера я нарочно болтался возле гимназии и разглядывал учениц старших классов, пока на меня не начал свирепо глазеть тамошний дворник.

Есть у меня один сосед, холостяк, из тех, что вечно заходят одолжить соли или денег на выпивку, когда не хватает. Зовут его Збых. Мы не слишком дружим. Он слесарь и не читает вечернюю газету. Зато любит футбол.

Вчера как раз приходил ко мне этот Збых с двумя бутылками русской водки. Огляделся по сторонам (а глаза у него водянистые, немного выпученные, с красненькими прожилками) и прошептал: «Мне с тобой непременно надо выпить водки». Это прозвучало так таинственно, что я не нашел в себе силы отказаться. Конечно, Вы можете сказать: что тут такого таинственного, если слесарь Збых желает выпить водки со своим соседом? В принципе, ничего. Однако вид у Збыха был тревожный и вместе с тем задумчивый, и это-то меня и удивило.

Мы нарезали кровяной колбасы, хлеба, развели водой прошлогоднее варенье (Збых считает, что пить водку без «компота» негигиенично, а я уважаю чужие убеждения) – и приступили.

Первые две стопки Збых употребил молча. Затем его глаза вдруг наполнились ужасом, он отодвинул от себя стопку и без всяких предисловий произнес: «Вчера я видел покойного короля Яна Собеского».

Случилось это так. После футбольного матча Збых остался с друзьями возле стадиона. Они посидели немного на задворках, в заплеванных лопухах, а потом друзья куда-то делись, и Збых остался один. И видит: едет по футбольному полю всадник в чешуйчатом доспехе, рожа как медный таз, свирепая, с длинными вислыми усами и двойным подбородком. Збых, конечно, перепугался, поскольку сразу признал в верховом Яна Собеского.

Ян говорит ему страшным голосом: «Ну, Збышек, пора! Садись-ка, брат, позади меня в седло».

Збых кое-как добрался до Яна, ткнулся ногой в стремя и сам не понял как очутился в седле. От короля пахло разогретым на солнце железом, красные складки на загривке Яна лоснились потом, да и вообще выглядел Ян живее живого. Это особенно смущало Збыха.

Они поехали и скоро оказались на лугу, на берегу Вислы. Там поджидало их уже большое войско. Как увидели шляхтичи Яна Собеского со Збыхом в седле, так начали шуметь и браниться. «Что это вы, – говорят, – опаздываете!». Ян только рукой махнул, возражать не стал. «Поехали!» – кричит.

Тут окончательно понял Збых – плохо дело. Забился на коне позади Яна, ноги кое-как из стремян высвободил и мешком повалился на землю. Войско промчалось и сгинуло в волнах Вислы. Збых пролежал несколько часов без движения. «Чудом только и спасся», – так закончил он повествование. Впоследствии, когда мы допили с ним водку, он водил меня на луг и показывал то место, где упал с лошади, так что и всему остальному его рассказу я вполне верю. Збых говорит, что такие видения – к большой и кровавой войне.

А Вы что обо всем этом думаете? Напишите мне, милая, бесконечно милая, далекая Доротея. Ведь я до сих пор еще не видел Вашего почерка.

Ваш Юлиан

3.

Дорогая Доротея!

Получаете ли Вы мои письма? Если бы у Джауфре Рюделя был, как у меня, контракт с вечерней газетой, он тоже вряд ли сумел бы вырваться из Блаи в Триполи. Вот и я не могу покинуть Варшаву и помчаться к Вам, в Вильнюс. А между тем Вильнюс – единственное место на земле, где я могу получить ответы на все мои вопросы.

В Вильнюсе живет моя младшая сестра, но это, конечно, никак не сокращает расстояние между Вами и мной.


Amor de terra lonhdana,
Por vos totz lo cors mi dolor…

– как написал Рюдель своей возлюбленной, своей Принцессе Грезе, а в переводе это значит:


Любовь земли далекой,
По Вас мое сердце болит…

Я искал утешения в одном научном трактате, который называется «Amor de lonh, или Феномен Дальней Любви в свете мифопоэтического пространства новоплатонического куртуазного мифа». Читать эту книгу, как явствует из названия, нормальный человек не в состоянии. Скажу Вам правду: я ее и не читал. Я выискивал в ней хотя бы один абзац, который можно было бы понять. В результате охватил разумом вот какой тезис:

«На раннем этапе развития поэзии трубадуров мотив «дальности дамы» «обеспечивал» невозможность реализации любовного стремления и тем самым углублял новую концепцию любви как идеального, облагораживающего начала. У Джауфре любовный миф принял форму очищенной субъективной реальности, сопоставимой с неоплатоническими идеями. Поэт, поглощенный созерцанием совершенства возлюбленной, очищает свою любовь от инстинкта обладания и тем самым возвышается сам».

«Инстинкт обладания»! Каково! Вам не напоминает это давнишние дебаты в литературных клубах, где накокаиненные девицы с траурными глазами и искаженными, как будто измазанными кровью, ртами что-то вещали об «инстинктах обладания», «абсолютной свободе» и «революции пола»? Впрочем, в те ужасные годы Вы были еще девочкой, носили строгий фартучек и из большой жестяной лейки поливали мальвы в саду Вашей матушки.

Любовь на расстоянии, по идее, должна иметь несомненные преимущества. Например, издалека я не расслышу, как Вы брякнете какую-нибудь несусветную глупость, и, таким образом, не смогу в Вас разочароваться. Но милая Доротея! Что бы Вы ни сказали, пусть даже что-то совсем незначительное, это удивительным образом бесконечно мне дорого. В любом случае, я предпочел бы находиться рядом с Вами.

Джауфре Рюдель в конце концов поехал за море, в Святую Землю, но, как говорят, на корабле заболел и прибыл в Триполи уже умирающим. Дали знать Мелисенте, она прибежала на берег, и Рюдель у нее на руках скончался. Так пишет биограф. Кстати, я уверен, что он привирает.

Биограф опасался того, что Мелисента, перестав быть для Рюделя Принцессой Грезой, смутно обожаемой издалека, вообще перестанет быть обожаемой. Но это, как Вы понимаете, невозможно. Кроме того, биографа явно шокировали бы еврейка и сарацинка, а они необходимы.

Любовь! Как пишет Ростан, «великая любовь есть лучший перл в сокровищнице Неба».

Сеньор Джауфре, несомненно, умер в Палестине, но произошло это позднее, нежели принято считать, в чем у меня нет никаких сомнений.

Вообще же не следует думать, будто любовь к Далекой – весьма редкое явление, свойственное только мистически настроенной интеллигенции, которая начиталась книжек и теперь воротит рыло от молочниц и сотрудниц Главпочтамта, составляющих основной контингент брачного рынка. Любовь к Далекой – феномен весьма распространенный, и подчас он принимает довольно эксцентричные формы.

Третьего дня случилось мне вкупе с другими писателями и одним полуписателем выпивать в одном заведении. Мы вели себя прилично – насколько это возможно для писателей – и тем вызвали к себе симпатию других выпивающих. Один из них подсел ко мне, безмолвно одарил мокрым и холодным водочным поцелуем, похожим на первое прикосновение компресса, после чего допил мою водку и молвил так: «Я – мичман! Хочешь, покажу тебе карточку моей жены? У меня изумительно красивая жена!» С этим словом он полез куда-то к себе за пазуху, извлек гигантский бумажник, встряхнул его перед моим носом, бумажник распахнулся, оттуда посыпались деньги, мятые квитанции, какие-то увольнительные и прочий хлам. Мы с мичманом как-то одинаково замычали при виде этого водопада и спустились под стол – собирать. Наконец мичман закричал: «Нашел!». Мы тотчас остановили поиск и вернулись за стол, оставив прочие бумаги валяться на полу.

Мичман с торжеством протянул мне сильно замусоленную порнографическую открытку. «Видишь, – сказал он, – какая у ней красивая задница? Так вот, у моей жены почти такая же, только еще красивее!»

Милая Доротея, какие неприглядные истории я Вам тут рассказываю! Перечитал и ужаснулся. Но это все единственно с той целью здесь говорится, чтобы еще раз подчеркнуть мою изначальную мысль о большей распространенности «Дальней Любви», чем это принято считать, и о доступности этой высокой идеи даже для нетрезвого простонародья.

Ваш Юлиан

История о том, как Джауфре Рюдель де Блая появился на свет и был крещен

Сквозь шелуху бесполезных фактов, почти невероятных за давностью лет и дальностью расстояния, – как разглядеть живые лица, коснуться стен или посуды, как услышать голоса? Почти неразличим сквозь эту толщу Джауфре, граф Ангулемский, который скончался в 1048 году, поделив наследство между своими пятью сыновьями. При этом Блая досталась второму сыну графа – Джауфре по прозванию Рюдель.

Что означало это прозвище? Не о том ли оно говорило, что первого князя Блаи сравнивали с железной рудой – рыжей и необработанной? Или в этом слове кроется какой-то другой смысл? Или вообще не было в нем смысла, а имелось одно голое бряканье?

Кстати, надлежит гнать взашей маститого профессора-славянофила с роскошной раздвоенной бородой, в жилетке, с золотой цепочкой от часов, с рокочущим голосом, исходящим из холеного профессорского брюха. Ибо голос этот убедительнейше, по-московски вкусно, рокочет: «Неужто, батенька, не примечаете наипростейшего? В имени «Рюдель» видим древнейший корень языка праиндоевропейского – «рю», что означает «плач» и «слезы». Этот корень вкупе с «рик» или «рикс», сиречь «король», «вождь», слагает имя прародителя славянского – «Рюрик», иначе говоря – «король, несущий слезы». Его же видим мы и в слове «рюмка», ибо изначально сия посуда означала некий малый сосудец, употребляемый на похоронах для сбора слез плакальщиц. Не оттого ли прозывали первого князя Блаи Рюделем, что был он попросту говоря плаксою?»

Взашей, взашей и еврея-ашкенази, который тотчас выскочил из-за спины профессора-славянофила и убедительно затряс пейсами: «Я же говорил – все в мире происходит от евреев. Взять того же Рюрика или Рюделя. Ви что думаете – корень «рю» пра-там-какой-то-индоевропейский? Пра-то он пра-, да только еврейский, вот что я вам скажу! Ибо еще моя бабушка Роха, когда я начинал реветь и кукситься, именовала меня «римза» или «рюмза», что как раз и означало «плакса»…

Словом, что бы ни утверждала сия диковинная парочка любителей повсюду доискиваться до корней, а имя «Джауфре Рюдель» передавалось из поколения в поколение, и в 1231 году потомок этого Рюделя, также Джауфре Рюдель – тайком пожимал под столом ножку виконтессе Гильерме де Бенож, чем впоследствии и прославился в веках.

Пытаясь разглядеть все это, поневоле уподобляешься паралитику с подзорной трубой, у которого трясутся руки, так что перед изумленным оком мелькают, быстро сменяясь, странные, никак не связанные между собой, хотя и отчетливые картины, заключенные в кружок окуляра. Вот умирающий в 1048 году Джауфре Ангулемский, окруженный сыновьями, подобно библейскому Исааку – с тем только отличием, что среди сыновей Джауфре Ангулемского нет ни одного Иакова, зато как на подбор пять Исавов, рослых, алчных и свирепых. Эта картина вдруг прыжком исчезает, сменяясь другой: спустя четыре поколения Жерар де Блая и с ним восемь рыцарей и тридцать пехотинцев вступают в замок Монтиньяк – и мчится уже гонец к тогдашнему Ангулемскому графу Вульгрину, двоюродному брату и сеньору Жерара, дабы сообщить не медля об этой дерзости, о том, что Жерар пытается оспорить замок у Вульгрина и уже вступил в него и приказал поднять мосты и расставил на стенах своих лучников. Мелькают: Вульгрин Ангулемский, круп лошади с мухой на вздрагивающей лоснящейся шкуре, чьи-то грязные босые ноги, свисающие с телеги, беременная знатная дама с длинным покрасневшим носом и толстой косой, перевитой лентами, и вовсе уж непонятно чей тощий зад в порванных штанах.

Все это, промелькнув с головокружительной быстротой, исчезает, но тут руки, держащие трубу, перестают наконец скакать, уподобляясь козам на привязи, и глаз успокаивается на башнях и стенах замка Монтиньяк.

Во времена Джауфре Ангулемского эти земли принадлежали князьям Блаи, и сеньор де Монтиньяк держал свое владение от Джауфре Рюделя Первого, однако впоследствии сеньоры де Монтиньяк заявляли о своей независимости от князей Блаи по таким-то и таким-то причинам и желали держать Монтиньяк непосредственно от графов Ангулемских, чему графы Ангулемские были только рады.

Однако в 1126 году произошло сразу два события. Супруга князя Блаи, домна Филиппа, объявила мужу, что она в тягости, – это первое событие; второе же заключалось в том, что скончался сеньор де Монтиньяк, оставив замок, деревню того же имени и небольшое лесное угодье своей единственной дочери Изабелле, девице четырнадцати лет.

Жерар де Блая сразу ощутил связь между этими происшествиями, которая выражалась в необходимости как можно скорее прибыть в Монтиньяк и принять от девицы Изабеллы присягу и заверение в том, что она желает держать владение от князя Блаи, а вовсе не от графа Ангулемского.

Поэтому-то Жерар, не мешкая, собрал войско и двинулся к Монтиньяку.

Девица Изабелла поначалу заметалась, думая даже противиться вторжению, и набросилась на старика Понса по прозванию Потерянный Грош, которого покойный сеньор де Монтиньяк именовал «сенешалем»:

– Как же так, мессир! – вскричала она укоризненно и стиснула на груди руки. – На нас так дерзко нападают, а вы ничего не предпринимаете!

– А что мне предпринять? – возразил Потерянный Грош. – Граф Ангулемский и князь Блаи сами между собой договорятся и подыщут вам подходящего мужа. А вам, девица, следовало бы блюсти себя и поменьше во все это вмешиваться.

Тут Изабелла де Монтиньяк удалилась в свои покои заплетать косу и переодеваться, а Потерянный Грош впустил в замок Жерара де Блая и помог разместиться ему самому и восьми его рыцарям. Что до тридцати пехотинцев, то они превосходно разместились сами, образовав единую массу с конюхами, прислугой и десятком местных копейщиков.

Затем Жерар посетил девицу Изабеллу. За шахматами и шутливыми разговорами потребовал у нее присяги. Но девица оказалась предусмотрительнее, чем предполагал поначалу Жерар, и отвечала уклончиво, говоря: «На все воля Божья, мессир».

И впрямь – оказалась девица права. Не прошло и трех дней, как под стенами уже топтались кони Вульгрина Ангулемского, и яростно дергались на ветру короткие разноцветные флажки бывших с ним двух дюжин рыцарей, и с этими рыцарями явились оруженосцы и сто человек пехоты, и была также камнеметная машина, привезенная на телеге. Обслуга машины частью сидела на камнях, предназначенных для метания и сваленных на второй телеге, частью брела возле своего детища. Десяток оруженосцев взялись за выбеленные солнцем шатры, устанавливая их на некотором расстоянии от стен. Двое конных развернули лошадей и направились за лес, в сторону деревни – взять фураж и провиант.

Вульгрин, потный и пыльный, без кольчуги и шлема, сидел в седле – щурился на серые стены Монтиньяка. Со стены, скрываясь за зубцом, следил за ним смутьян Жерар де Блая – непокорный вассал, паршивый родственник. Оба кузена – ровесники, обоим скоро тридцать лет, и в каждом Джауфре Ангулемский охотно признал бы свою кровь: жесткие рыжеватые волосы, нос крючком, докрасна загорелое круглое лицо, широкие плечи, крупные руки, поросшие густым рыжим волосом.

Кузен Жерара крепко обтер ладонью лицо, повернулся в седле и крикнул, чтобы машину установили здесь, под стеной (махнув рукой, показал – где). Телега, подпрыгивая на пересохшей земле, затарахтела к указанному месту. Сгрудили машину, принялись проверять и натягивать ремни. Машина выглядела так: деревянная основа – точно пятерня, поставленная на пальцы врастопырку; между распор – ремень с «ложкой», куда вкладывается камень, и рычаг, дабы оттягивать ремень как можно дальше, а затем отпускать. Устроенная таким образом, она не раз уже служила Вульгрину добром и верностью и получила наименование Злой Громыхалки.

Вернулись конные, наезжавшие в деревню, и тотчас началась кухонная возня: выкапывали ямы, устанавливали над ними треноги для котлов, послали десяток человек за водой, принялись греметь посудой. Вскоре из деревни пришла подвода, груженая хворостом, свежезарезанной свиньей и десятком корзин с хлебом. Всадники спешились, лошадей пустили пастись. Июльский зной, густой и душистый, растекался над людьми и животными.

Жерар спустился во двор и, подозвав к себе своих людей, велел подать кольчугу, шлем, и шелковый сюркот, и плащ с меховой оторочкой – все самое лучшее и роскошное, невзирая на жару; седлать скорей Беллена и накрыть его самой красивой попоной. Затем он повелел, чтобы оруженосец взял трубу и сам оделся почище, ибо им предстоит сейчас идти навстречу сеньору Вульгрину и заявить о своих исконных правах на замок, лес и деревню Монтиньяк.

Пока все требуемое приносят, вытряхивают и очищают от пыли мягкой тканью, Жерар посылает человека к девице Изабелле с просьбой: пусть бы благонравная девица спустилась во двор, покинув уединение, и уделила князю Блаи небольшое число минут из того множества, что отпущены ей Господом и слагают общее число часов ее жизни.

Вскоре девица Изабелла, сопровождаемая сенешалем Понсом, вышла к сеньору Жерару. Сеньор как раз стоял, широко расставив ноги и воздев руки к небу, а оруженосец облачал его в длинную, ниже колен, кольчугу с большим разрезом сзади. Жерар вынырнул из кольчуги и устремил на девицу огненный взор. Тем временем оруженосец взял лоскут ткани, смоченный в масле, и принялся обтирать кольчугу, стараясь сделать так, чтобы она засверкала.

Сенешаль Понс Потерянный Грош спросил, обращаясь к Жерару от лица Изабеллы: для чего кроткую девицу отвлекли от занятий, приличествующих ее возрасту, полу и положению, и призвали сюда, в неподобающее место?

– Я, как и вы, исполнен всяческой заботы о замке Монтиньяк, – отвечал Жерар, – и мне было бы весьма прискорбно, если мой брат Вульгрин начнет его штурмовать, ведь тогда достоянию девицы будет нанесен урон. А именно к этому все и идет. Достаточно лишь поглядеть, что творится под стенами! Поэтому я хочу и требую, чтобы девица Изабелла вышла со мной к графу Ангелумскому, моему сеньору, и обратилась к нему с просьбой решить наше дело полюбовно. Ведь она по доброй воле решила принести присягу за свой лен мне, а не графу Ангулемскому, восстанавливая тот порядок, что был заведен в старые времена.

(Такую длинную, связную речь вложили в уста Жерара усердные клирики, написавшие историю князей Блаи. На самом деле он извергал свои пожелания куда менее учтиво и куда более отрывисто.)

Девица покраснела, чувствуя свое одиночество, и вдруг взвизгнула:

– А я вам ничего и не обещала! Я… Граф Ангулемский!.. Мой батюшка всегда… Будьте прокляты!..

И убежала в слезах.

Жерар взревел:

– Догнать!

Один копейщик побежал следом за девицей, другой схватил старика сенешаля, дабы тот не вздумал вмешаться. Сенешаль Потерянный Грош тянул шею, почерневшую от прилива крови, напрягал жилы и кричал, брызгая слюной на держащие его руки:

– Предатели! Иуды!

Жерар морщился.

Тут принесли девицу Изабеллу и поставили ее на землю перед Жераром. Изабелла за несколько минут успела наплакать себе красные веки и распухшие губы.

– Как же так, – с отеческой укоризной обратился к ней Жерар. – Ведь вы дали мне обещание!

– Ничего я не обещала… – сказала, плача, девица. – Все вы врете, мессир!

Князь Блаи рассвирепел.

– Клянусь зубами Господа! – закричал он, сильно топнув ногою. – Вы пойдете со мной к Вульгрину!

Изабелла шумно всхлипнула, обтерла лицо рукавом. Ее усадили на коня, Жерар сел на своего любимого Беллена – покрытого попоной, разубранного и разукрашенного. Оруженосец, имя которого было Амелен, разбитной малый, с хитрыми глазами и немного опухшей рожей, взял трубу. Направились к воротам.

Затрубили сперва перед закрытыми воротами, давая понять, что не сдаются, а лишь выходят на переговоры. Затем ворота открыли и опустили мост. На всякий случай обе башни по сторонам от ворот заняли лучники, готовые стрелять, буде Вульгрин явит коварство и попробует ворваться в замок. Граф Ангулемский, конечно, знал обо всех этих предосторожностях.

За мостом опять протрубили. Вульгрин махнул трем своим рыцарям – кто оказался ближе – и двинулся навстречу мятежному кузену.

Между родичами произошел тут такой разговор.

Вульгрин. Вижу я, кузен, не привыкли вы чтить ни человеческие законы, ни божеские установления. По какому праву посягаете вы на достояние этой сироты, Изабеллы де Монтиньяк?

Жерар. Исстари сеньоры де Монтиньяк держали свои земли от князей Блаи, и нет в моих действиях никакого посягательства, коль скоро желаю я защитить эту сироту от вашей всегдашней алчности, кузен!

Вульгрин. Всегда вы были дурным вассалом, мессир, и никуда не годным родичем, а нынче, как я погляжу, превзошли сами себя! Мало вам надругательства над правами этой девицы – так вы имели дерзость захватить в плен ее самоё!

Жерар. Благонравная и благоразумная Изабелла, зная, кто ее истинный защитник, обещала присягнуть мне на верность, и ради этого-то она здесь.

Изабелла. Клянусь ногой Христовой – не бывать этому, чтобы я присягнула вам на верность! Вы – насильник, мессир Жерар! Лучше остаться мне без всякого достояния, нежели принять землю из ваших рук! А теперь можете убить меня на глазах у мессира графа, ежели вам того хочется!

Жерар. Она лжет из страха перед вами, кузен! Она лжет!

Изабелла. Нет, не лгу! Иуда! Предатель! Чтоб ты сдох!

Рыцари Вульгрина (одобрительно свистят).

Вульгрин. Довольно, кузен. Ради этой девицы и моей чести я буду биться с вами до тех пор, покуда кости ваши не рассыплются и замок Монтиньяк не падет во прах!

«Много было сказано тут слов, которые мы не станем записывать», – прибавляет хронист. А говоря об Изабелле, которая явила в решающий миг такое мужество, необычное для девицы, он прибавляет: «Существуют люди, которые изучают астрономию, некромантию, геометрию, юриспруденцию, медицину, теологию, музыку… Но никто и никогда не видел, чтобы человек, ежели только он не безумец, избрал в качестве предмета изучения женщину».

Таким образом Амелен-оруженосец затрубил в свою пронзительную трубу, и они с князем Блаи повернули в замок; Изабелла же осталась с графом Ангулемским. Жерар был мрачен, как туча, темен лицом, подобно сарацину; ярость вырывалась из его ноздрей. Цепи подъемника заскрежетали, наматываясь на предназначенные им оси; мост, слегка подрагивая, поднялся за спиной Жерара и Амелена с его трубой.

Вульгрин отправил десяток человек в лес – рубить стволы для таранов. Из деревни пригнали сотни полторы мужланов, дабы те копали землю и носили ее корзинами в ров. Мужланы, по природе своей коварные и угрюмые, делали это с большой неохотой, беспрестанно понукаемые и бранимые. Со стен в них летели стрелы, поэтому каждого корзинщика сопровождал щитник, а щиты ради такой работы имелись нарочитые: в человеческий рост, из толстой древесины, обтянутой кожами. Эти кожи постоянно смачивали в реке, что протекала неподалеку от замка, ибо со стен летели не только стрелы, но и огненные шары. По счастью, запасов воды в замке было немного, и оттого осаждающих не поливали кипятком. В этом все люди Вульгрина видели для себя большое утешение.

Девица Изабелла де Монтиньяк была принята Вульгрином с большим почетом. Он и бывшие с ним при переговорах рыцари повсюду славили ее храбрость и находчивость и хвалили ее стремление остаться верной графу Ангулемскому, так что Изабелла совсем развеселилась, очень приободрилась и в конце концов заявила, что хочет сама участвовать в битве за отцовский замок.

И вот как поется об этом в жесте «Деяния сеньоров де Монтиньяк»:


Граф Ангулемский Изабеллу славит,
Ей чашу пенного вина подносит,
Учтиво на ковер ее сажает,
Ей обещает помощь и защиту.
Так говорит отважная девица:
«Вы хвалите меня, мессир, напрасно.
Глаза мои пестры, вы говорите?
Они красивы, но они и зорки!
Моей руки вас белизна пленяет?
Да, руки белы, но они и крепки!
Мой гибкий стан в вас вызывает трепет?
Клянусь – снесет он латы и кольчугу!
С мечом в руке хочу, как рыцарь, биться,
Добыть себе и честь, и достоянье!
Аой!»

Таким вот чередом шла осада. Ров постепенно заполнялся землей и ветками, да не в одном месте, а сразу в двух, и уже готовились плетеные настилы, дабы накрыть ими рыхлую, свежезасыпанную почву. Для Злой Громыхалки спешно возводилась башня, так что машина в решающий миг могла быть поднята вровень по стеной.

Девица Изабелла в шлеме и короткой кольчуге, которая была ей широковата и все время сползала на плечо, повсюду разъезжала, держась возле сеньора Вульгрина, и, кажется, впрямь намеревалась участвовать в штурме собственного замка.

Что касается Жерара, то ему приходилось несладко. Выдержать длительную осаду Монтиньяк был не в состоянии: ни съестных припасов, ни воды, ни достаточного количества стрел и камней для машин в замке заготовлено не было. Впрочем, о долгой осаде речи и не шло: в намерения Вульгрина также не входило тратить под Монтаньяком много времени, и он собирался взять замок штурмом, как только приготовления к тому будут закончены.

Сенешаль Потерянный Грош честил Жерара на чем свет стоит, обвиняя сеньора Блаи в том, что он сделался причиною безумия молодой госпожи. «Виданое ли это дело, – хрипло надрывался старик, – чтобы юная девица вместо того, чтобы помышлять о замужестве, о разных женских рукоделиях и попечениях, носилась по полю на коне, в смехотворном доспехе, на потеху добрым рыцарям и звероподобному мужичью? Не иначе, как лишилась она рассудка!»

Несправедливое это обвинение, выкликаемое сенешалем на разные лады, навело Жерара на здравую мысль заключить старика под стражу, ибо тот, неровен час, мог сговориться с копейщиками из Монтиньяка и попросту открыть Вульгрину ворота замка.

Так сеньор де Блая и поступил: сенешаля, заковав в цепи, заперли на крепкие засовы в башне; своим же людям Жерар строго наказал приглядывать за местными, ибо повсюду вдруг стала мерещиться ему измена.

Злое дело! Минуло уже восемь дней с тех пор, как Жерар явился в замок. Мужланы, работавшие при осаде, что ни час, то злобились и норовили тайно уйти домой, к своим полям, – «иначе весь наш урожай погибнет», объясняли они, будучи остановленными.

На рассвете девятого дня пробежали, держа щиты над головой, по насыпанным через ров переправам и сразу в двух местах бросили на стены лестницы. Злая Громыхалка вступила в дело и принялась крушить черепа, выбивать зубы, дробить кости, – словом, взялась за обычную свою работу. Люди Жерара, в свою очередь, пускали в нападающих стрелы и отталкивали лестницы от стен длинными шестами, однако все оказалось тщетно: спустя короткое время во дворе замка уже кипело сражение.

Было еще темно. Солнце низко висело над горизонтом, ожидая своего часа.

Ворвавшиеся стремились овладеть воротами, дабы впустить в Монтиньяк остальных, так что скоро происходящее здесь напоминало бурлящее в котле варево, когда в шапке пены бешено кружатся, тщась обогнать друг друга, куски овощей, серые от долгой варки куски мяса и многочисленные рыхлые бобы.

Сам Жерар с мечом в руке оборонял ворота, но внезапный удар по шлему, предательски нанесенный кем-то сзади, заставил сеньора Блаи пошатнуться, и тотчас обрушился на него целый град ударов, из которых тот успел отразить только два.

Таким образом ворота были открыты, и во двор хлынул широкий поток солнечных лучей, таких безмятежных, исполненных ласки и золота, что впору устыдиться озаренной ими картины.

Все оборонявшиеся, видя, что сеньор их повержен, тотчас прекратили сопротивляться и сдались на милость победителей. Жерар, хрипло, полузадушенно стеная под сбитым и смятым на голове шлемом, перекатывался с боку на бок и дергал ногой от муки.

Пройдя сквозь изливающийся с востока свет, в замок бок о бок вступили Вульгрин и Изабелла.

Захваченных в плен людей Жерара подвели к графу. Граф пересчитал их, полученное число умножил на три, округлил и во всеуслышание назвал сумму выкупа, пригрозив в противном случае нанести каждому из пехотинцев такое увечье, которое сделает их впоследствии навсегда непригодными для воинского дела.

Затем разыскали и принесли израненного Жерара и не без труда освободили его от шлема, так что граф Ангулемский вволю мог любоваться лицом своего кузена, густо-красным и уже опухшим. Шатаясь, Жерар висел на руках двух дюжих копейщиков из Монтиньяка, а еще один подпирал его сзади.

– Что ж, – молвил тут Вульгрин Ангулемский, – сдается мне, кузен, что эту битву вы проиграли.

– Я и сам так думаю, – ответил Жерар и с отвращением выплюнул кровь.

А девица Изабелла, которая все это время озиралась по сторонам, словно тщась осознать, в какое ужасное место она попала, не сдержала тут своих чувств и воскликнула:

– Боже милосердный! Как, оказывается, омерзительны мужчины!

И, громко заплакав, убежала в свои покои.

Оба кузена проводили ее удивленными взглядами, после чего встретились глазами и вдруг одновременно расхохотались – хотя, по правде сказать, Жерару каждое лишнее сотрясение в теле причиняло невыносимую боль.

* * *

Вот и настало время снова вспомнить знакомую с детских лет печаль короля Карла, который нашел на поле брани тела графа Роланда, и с ним – друга его Оливье, и епископа Турпина, отважного воина. Как велел тут король Карл вынуть их сердца и, обернув в шелк, уложить в ларец; тела же обмыть настоем перца и вина, осыпать пряностями, зашить в оленью кожу, уложить в мраморные гробы и так, под коврами, везти на телегах до Блаи, где и были они погребены в соборе Сен-Роман.

Приблизительно таким же образом возвращался в Блаю и сеньор Жерар, сравнивая себя с легендарным Роландом с тою только разницею, что граф Роланд был совершенно мертв, а князь Жерар все еще жив, хотя и едва-едва. Но в данном случае разницу надлежит признать существенной.

В неудавшейся попытке захватить Монтиньяк Жерар потерял пять человек убитыми, еще восемь были тяжело искалечены в бою, а за прочих надлежало заплатить 60 марок полновесным серебром.

Жерар лежал в телеге на попоне, снятой с Беллена, и глядел в небо, помутневшее от его страданий. Попона почти не смягчала ударов, которыми награждала сеньора де Блая дорога. А уж дорога эта расстаралась на славу: и лягала-то она его в поясницу, и пинала в бока, и лупила по голове, так что Жерар и в самом деле едва не испустил дух. Однако оставаться для излечения в Монтиньяке он наотрез отказался, ибо легче казалось ему умереть в пути, нежели сносить насмешки кузена, попреки освобожденного из заточения Понса и слезы разобиженной девицы.

Скоро показалась Блая – знакомые очертания красных стен с башнями – и тупыми, с ровной площадкой для обзора, и островерхими; а дальше – лес тонких мачт и сверкающее зеркало залива Жиронда. Нет лучше Блаи места на земле! Даже дышать полегче стало, словно тот незримый злой гном, что чугунной тушей сидел на груди у Жерара, – и тот приподнялся, дабы получше разглядеть чудесный город, окутанный светом, точно облаком.

Ну как тут оставаться лежащим в телеге? Немыслимое это дело, чтобы сеньор, пусть даже потерпевший поражение, вступал в свои владения таким позорным и недопустимым образом. И потому велел Жерар остановиться.

Расторопный Амелен (у самого рука перевязана тряпкой и через весь лоб – гигантская ссадина) склонился над телегой – разобрал приказ: князя с телеги поднять, облачить в плащ поверх кровавой рубахи, дабы скрыть многочисленные повреждения, причиненные как плоти его, так и одежде, и, усадив на Беллена, тайно поддерживать с обеих сторон. Таким-то способом, скрывая одолевшую князя печаль, следует пройти через город до самой цитадели.

Подданные Жерара ничего еще не знали о постигшей его неудаче, а поскольку ехал князь медленно, торжественным шагом, тесно окруженный рыцарями, и глядел по обыкновению свирепым и неподвижным взором, то и встречали его радостными кликами.

Только в цитадели, оставшись наедине со своими людьми, Жерар испустил ужасный вопль, исторгшийся из самой его утробы, бело закатил глаза и кулем повалился наземь.

Поднялась обычная в таких случаях суета: князя унесли в покои и уложили на жестком сундуке; домну Филиппу, вот-вот ожидавшую появления на свет потомства, до израненного мужа никак не допустили, говоря, что это будет вредно для ребеночка. Послали за капелланом в замковую часовню и за клириками в Сен-Роман. Кроме того Амелен на всякий случай отправился в город приискать там толкового лекаря, поскольку пользовавший обыкновенно князя, его супругу и приближенных только и горазд был, что отворять кровь и рассуждать о свойствах, цвете и прозрачности мочи, чем немало развлекал Жерара и утешал домну Филиппу. Однако доверять ему в делах более серьезных Амелен был не склонен.

И вот неподалеку от гавани Амелену указали одного человека, учености, по слухам, почти диавольской. Звали его Нивардом; прозвание от людей он имел «Басурман», ибо несколько лет провел в Святой Земле, где изучал медицинские науки, не брезгуя при этом никакими учителями. То и дело Нивард Басурман призываем бывал на церковный суд, где прилюдно подтверждал свою верность Господу нашему Иисусу Христу и святой католической церкви, давал присягу в том, что ни сном ни духом не предавал себя врагу рода человеческого и разъяснял различные случаи исцеления им безнадежно больных. Неоднократно преследуемый за свои медицинские опыты, он переменил уже с десяток городов (как утверждали знающие люди), и совсем недавно прибыл в Блаю из Бордо; однако на него уже донесли, будто он, словно в насмешку над деянием Сына Человеческого, воскресил умершую дочь одного виноторговца с помощью колб, перегонного куба, нескольких порошков и магического ланцета, так что может статься, что скоро Ниварду придется давать Церкви новое объяснение.

– Такой-то человек мне и надобен! – воскликнул Амелен и, поблагодарив знающих людей, тотчас отправился по указанному адресу.

Нивард Басурман оказался щуплым, неказистым человечком с сереньким личиком, похожим на мышиную мордочку, и елейной улыбочкой. С виду он точь-в-точь напоминал ханжу, ежедневно высылаемого из монастыря для сбора милостыни среди жестоковыйного плебса. Лекарь был облачен в длинное бесформенное одеяние из грубой эсклавины; он был бос; маленькие руки с тонкими пальцами были красны и слегка шелушились.

Все увиденное настолько поразило Амелена, что тот не нашел ничего лучше, как ткнуть лекаря в кисть руки и спросить грубым тоном:

– Что это у тебя, а?

– Возьму на себя дерзновение пожелать тебе хорошего дня, если будет на то воля Божья, господин, – с поклоном произнес Нивард. – Господь в своем бескрайнем милосердии ниспослал мне сие испытание, наградив мои руки болезненным шелушением и неприятною на вид краснотою; однако причина, вызвавшая сии изменения, – вовсе не болезнь, опасная для других, но одно лишь попечение Божье и непрестанное соприкосновение с различными лекарствами.

Амелен плюнул и сказал:

– Ну вот что. Ты мне нужен. Князь Блаи серьезно ранен.

Диковинный лекарь воззрился на Амелена с совершенно искренним ужасом.

– Неужели Господь допустил столь огромное несчастье? – завопил он. – Надобно, однако, искать утешение в той мысли, что и беды посылаются для нашей же пользы, дабы посетили нас за время болезни несвойственные нам в обычном состоянии раздумья…

Вереща, воздевая руки к небу, хватаясь за голову и приседая, ханжа носился по своей маленькой комнатке и быстро-быстро хватал с полок и из сундучка, срывал со стен и с оконца различные свертки, баночки, мешочки, коробочки, какие-то звякающие предметы, завернутые в полотно, и прочий хлам. Наконец он побросал все это в нищенскую торбу и устремился к выходу, исступленно крича, чтобы его немедленно доставили к святому страдальцу.

Жерар и вправду был очень плох. Двое клириков из Сен-Романа читали над ним псалмы. Капеллан тихо уговаривал князя исповедаться. В ответ князь только слабо шевелил пальцами, показывая, что не может говорить.

Соседний покой оглашался пронзительными криками домны Филиппы, которой приспело время рожать, и мимо Жерара то и дело, шурша, пробегали служанки с какими-то тазами.

Затем до слуха Жерара донеслись причитания, похожие на назойливое зудение мухи, и быстро перебирая босыми ногами предстал перед князем Нивард Басурман. Лекарь стремительно поклонился, выпалил две молитвы, одна за другой, прямо в лицо ошеломленным клирикам, после чего незамедлительно принялся раскладывать вокруг сундука, служившего Жерару ложем, разнообразнейшие гноеотсасывающие примочки, мясозаживляющие мази, шраморастворяющие примочки и кожезарастительные повязки.

Совершив все это, лекарь взглянул на больного. Увидев желтоватое лицо Жерара, покрытое радужными потеками и казавшееся вылепленным из раскрашенного воска, лекарь на миг замер, а потом завопил в полном отчаянии:

– О Небеса, как не разверзлись вы при виде столь неописуемых страданий?

– Кто это? – спросил капеллан у Амелена, едва лишь оправился настолько, чтобы говорить.

– Лекарь, – отвечал Амелен. – Говорят, он весьма искусен.

– Ступай прочь! – закричал капеллан, напирая на Ниварда, и закрыл собою сундук с простертым князем Жераром. – Не о бренном теперь попечение!

– Благослови вас Бог, господин мой, за всю вашу мудрость! – вскричал лекарь, повергаясь перед капелланом во прах и смиренно тряся головою. – Да только Господь не одних лишь недужных дал нашему миру! Нет, о нет! Неизреченной милостью своей дал Он также миру и лекарей, так что, по воле Божьей, обращаться в случае недуга к лекарю отнюдь не грех. Ибо искусство лекарское стоит на тех естественных средствах, которые Самим же Господом и устроены, мудро и милосердно. И о каждой из моих мазей я могу подробнейше рассказать и разъяснить, так что, с Божьей помощью, все недоразумения рассеются.

Высыпав, как горох, эту тираду, Нивард суетливо задвигался на полу у ног капеллана и наконец вскочил.

Тут Жерар пошевелился на сундуке и с трудом прошептал:

– Пусть… лечит…

Повинуясь воле князя, капеллан оставил лекаря в покое и удалился, велев, однако, клирикам оставаться и ни на миг не прекращать чтения. Нивард Басурман тотчас потребовал себе в помощь какую-нибудь расторопную девицу из прислуги, ибо, заявил он, «из покоев госпожи выбежало никак не менее пяти, а такого количества при родах не требуется, поскольку роды – явление естественное и свойственное всему живому, проистекающее, к тому же, с благословения Самого Господа».

Амелен тотчас ухватил первую попавшуюся девицу, выскочившую от домны Филиппы с ворохом покрывал, и велел ей прислуживать теперь лекарю и выполнять все его распоряжения, за исключением срамных.

После этого Нивард перестал обращать внимание на кого бы то ни было. Он заголил сеньора Жерара и снял с его ран все наложенные ранее повязки. Дабы размочить их и не причинять князю лишних страданий, отдирая коросту, лекарь отправил служанку в покои госпожи с наказом незамедлительно похитить оттуда таз теплой воды.

Сняв таким образом старые повязки, лекарь принялся накладывать новые, пропитанные различными лекарственными составами. При этом он, не переставая, причитал, славословил Господа, Деву Марию и всех святых, восхвалял их милосердие, указывал на неслыханные страдания больного и спустя час так утомился, что начал путаться и взывать то к пророку Исе, то к Мухаммеду, то вообще к Богу Израиля. В конце концов лекарь выпустил последнюю повязку из рук и, не завершив труда, пал на пол возле сундука и мгновенно заснул.

Девица, данная ему в услужение, стыдливо наложила эту повязку сама и тихо удалилась, а Амелен, не покидавший своего господина ни на миг, сказал осипшим клирикам:

– Клянусь Господом, ни разу не солгавшим! Свет еще не видывал подобного пройдохи!

* * *

Родившийся к вечеру этого дня сын был первым ребенком домны Филиппы, так что своим появлением на свет он чрезвычайно утомил свою мать. Сам младенец, не слишком еще понимая, радоваться ему случившейся с ним перемене или возмущаться и требовать возвращения назад, в таинственную покойную тьму, на всякий случай оглушительно орал. Опытная повивальная бабка схватила молодую мать за грудь и сунула сосок в ревущий младенческий рот. Ошеломленный новшеством, ребенок замолчал и потянул сосок – для пробы, сделав осторожный глоток. Замер, прислушиваясь к себе. Затем на крошечном личике появилось выражение, в точности напоминающее то, какое бывало у его отца, когда сеньор Жерар произносил: «Клянусь зубами Господа! Вполне недурное пойло!». После этого ребенок начал жадно сосать, то и дело кося подслеповатыми еще глазами.

Домна Филиппа опустила веки, не в силах больше бороться с усталостью. Из сонного забытья ее вывел странный, неподобающий грохот. С трудом открыв глаза, она увидела мужа, который, хватаясь за стены, подбирался к ее ложу. Вид сеньора Жерара был ужасен, он еле держался на ногах, однако – стараниями ли Ниварда Басурмана, собственной ли жизненной силой, покамест еще не исчерпанной – был весьма далек от смерти.

Домна Филиппа показала ему младенца, который, внезапно лишенный груди, также очнулся от сладостной полудремы и яростно взревел.

Жерар глядел на него с непонятной грустью и даже как будто завистливо. Наконец промолвил, обращаясь к домне Филиппе:

– Ах, жена, покуда я постыдно проигрывал свою битву, этот маленький сеньор, как я погляжу, выиграл свою!

* * *

Невежественные люди до сих пор считают, что крестными могут становиться колдуны, феи и даже оборотни, как пишется о том в сборнике «Глагол Спрягающий, или Истина в примерах и поучениях», составленном Братством Проповедников в 1202 году от Воплощения, ровно за десять лет до того, как это знаменитое Братство было запрещено. Воистину жаль! Ибо ученые клирики Братства, охотно бравшиеся ради платы за любую проповедь, умели говорить и красно и занимательно и принесли этим немало пользы. Увы – проповедники сии были на поприще спасения душ то же самое, что наемные солдаты – на поприще погубления тел, и оттого попали под запрет.

«Бог поругаем не бывает, – оправдывались они впоследствии, – и тем менее возможно осквернить Имя Его наемной проповедью за плату. Не более ли вреда приносят невежды, открывающие уста для глупого и ошибочного поучения? Ибо сказано: не то оскверняет, что в уста входит, но то, что из уст исходит!»

Но ни одно из подобных превосходных рассуждений не помогло спасти Братство и таким образом оно было уничтожено.

Однако в те годы, когда Джауфре Рюдель де Блая был ребенком, Братство, на его счастье, еще процветало, и иной раз ходить в церковь было одно сплошное удовольствие.

Итак, утверждают ученые богословы, подкрепляя свои слова множеством примеров, ни феи, ни оборотни не могут являться восприемниками при крещении, ибо само это таинство предполагает отрицание от врага рода человеческого и препоручение младенца Богу; колдуны же, оборотни и прочие привержены врагу настолько, что иные не в силах даже переступить порог Божьего храма. И оттого следует признать чистым озорством стихотворные строки Гильема, герцога Аквитанского, о том, что крестная – ночная фея – наградила его поэтическим даром. Этого никак не могло случиться по указанным выше причинам; всякий же дар, в том числе и поэтический, – от Господа; а уж как им воспользоваться, к добру ли, к худу ли – на то свободный выбор самого стихотворца.

Что касается самого герцога Гильема, то он неоднократно становился крестным у многих своих вассалов – в тех, конечно, случаях, когда не состоял под отлучением от Церкви. И потому с радостью принял приглашение Жерара де Блая воспринять от купели новорожденного князенка; немедленно собрался и выехал из Ниора, где пребывал в ту пору.

Из шестидесяти с лишком лет своей жизни сорок Гильем был герцогом Аквитании, и все эти сорок лет беспрестанно воевал, чудил, слагал стихи и совращал женщин, вследствие чего и был столь любим и знаменит.

Герцог прибыл в Блаю с большим шумом, в сопровождении роскошной, прожорливой свиты, которая тотчас принялась охотиться, пировать, сорить деньгами и творить непотребства. Все это сделалось частью огромного праздника и послужило причиной всеобщего веселья и ликования.

Гильем, как всякий жизнерадостный человек, любил маленьких детей, ибо видел в них торжество сил Света над мраком и распадом Смерти. Поэтому он с превеликой охотой проводил время подле крестника и, смущая его мать и девиц, приятным голосом распевал младенцу песни собственного сочинения. Песни эти начинались вполне благопристойным описанием весеннего чириканья пташек, а заканчивались неизменно разными похабствами.

Этим Гильем Аквитанский до странного напоминал покойную бабушку Юлиана, ту самую Роху, о которой мы уже имели случай упомянуть. Любимая шутка бабушки заключалась в следующем. Едва умея писать, она, тем не менее, находила в себе терпение кое-как изложить на листке бумаги какой-нибудь сальный анекдот (бабушка именовала их «случаями»), начинающийся более или менее пристойно, но завершающийся отвратительной остротой с использованием таких слов, которые сперва строго запретил Бог Израиля, а потом еще раз строжайше запретил Иисус Христос. Отец Юлиана, человек религиозный и смирный, желал вести чистую жизнь и потому никак не одобрял тещиных выходок. Однако Роха находила способ уязвить зятя.

– Юзек, подойди-ка сюда, – зазывала она сладким голосом.

Заранее хмурясь, слабовольный Юзек приближался к теще. Та кивала на листок бумаги, испещренный каракулями.

– Прочти «случай», – предлагала она. И поспешно добавляла: – Я все матные слова спрячу. – И действительно прикрывала край листка ладонью; сама же внимательно следила за зятем. Когда тот приближался к финалу «случая», Роха внезапно убирала ладонь, открывая «самое смешное», и разражалась хохотом.

Именно таким свойством отличались многие песни Гильема Аквитанского, и дамы, краснея, прикрывали щеки. Что касается младенца, то он, утопленный в тончайшем белом полотне, серьезно и внимательно разглядывал поющего герцога широко раскрытыми мутноватыми глазами. Время от времени мальчик шевелил губами, словно повторяя про себя услышанное. Это приводило старого Гильема в неописуемый восторг.

Гильема Аквитанского многие считали нечестивцем. Например, «Книга заблудших душ», сочинение монаха Гилария Перигорского, редчайший сборник биографий различных еретиков, отступников, богохульников, осквернителей могил, дето– и отцеубийц, одного человека, выращенного в колбе из жабы, проглотившей сперму собаки, человека, родившегося после смерти матери (ужасный младенец, не без помощи диавола, конечно, самостоятельно покинул мертвое и уже похороненное чрево, вышиб крышку гроба, разрыл землю могилы и наутро был найден кладбищенским сторожем); жизнеописания людей, зачатых инкубами и суккубами и т. д. – так вот, в разделе «Глумотворцы» эта редчайшая книга отводит Гильему Аквитанскому почетное место и уделяет описанию его жизни семь с половиной страниц! (Неслыханно много, если учесть, что такому выдающемуся пособнику сатаны, как рожденному от мертвой матери, выделено лишь две страницы с четвертью).

Основным грехом, который вменялся Гильему в вину, было даже не прелюбодеяние – нет, более всего гневало благочестивого Гилария удивительное обыкновение герцога ни к чему не относиться серьезно. Никто и никогда прежде не слыхивал о том, чтобы над таким плачевным делом, как разгром вооруженного паломничества в Святой Земле, можно было потешаться и даже хохотать! А Гильем находил немало забавного в том, что проклятые сарацины, слуги сатаны, наголову разбили христолюбивое аквитанское воинство, так что до Иерусалима добралось всего шесть рыцарей во главе с Гильемом – это было все, что оставалось у герцога от целой армии.

Сие нечестивое краснобайство, да еще переложенное на стихи – изящные по форме, но по сути глубоко непристойные – достойно гнева и осуждения, заключает благочестивый Гиларий Перигорский.

Кроме военной неудачи, весьма гордился этот герцог своим распутством, и будучи уже пятидесяти с лишком лет основал близ Ниора аббатство блудниц, которому всячески благодетельствовал, обирая соседние монастыри.

В конце концов нашел он себе подходящую подругу в лице дамы Амальберги, которую похитил у законного ее супруга и до того ею увлекся, что носил ее изображение на своем щите. Супругу же похотливой дамы, когда тот потребовал возвратить ему жену, прислал насмешки ради красивый гребень из резной кости с наказом утешаться, делая себе прически. Шутка герцога будет понятна тем, кто знает, что оскорбленный муж был совершенно лыс.

Такими были утехи Гильема Аквитанского на склоне лет.

Не снеся позора матери своей, брошенной ради распутницы, и требуя от отца доли в управлении страной, сын герцога, Гильем Младший, воздвигся на него войной, и длилась эта война без малого шесть лет, но в конце концов отец разбил сына и захватил его в плен, приведя тем самым к полной покорности.

Именно так обстояли дела в 1126 году, когда краснолицый, с заплывшими, веселыми глазками, всегда пьяный, герцог гостил у Жерара де Блая и обучал лежащего в колыбели крестника художеству трубадурскому.

* * *

Вот что случилось спустя месяц после отъезда герцога Гильема из Блаи обратно в Ниор.

Луна в тот вечер была полная, но взошла чуть раньше положенного, так что было еще почти совершенно светло, когда все это произошло. И к тому же была она не бледной, как обычно, но темно-красной, зловещей и пыльной, и даже как будто сочилась кровью.

Спустя короткое время после восхода кровавой луны в небе послышался гул, сперва отдаленный, но быстро нарастающий, и вот уже показалось рыцарское войско, скачущее как для турнира. Все всадники были нарядно одеты и хорошо вооружены копьями, и на всех были блестящие доспехи.

Затем с другой стороны горизонта, также высоко в небе, появилось второе точно такое же могучее воинство, однако цвета этих рыцарей были темными.

Оба отряда спустились на землю, помчались навстречу друг другу, и каждый заранее избрал себе противника. Вот они сшиблись на всем скаку… и тотчас исчезли, как не бывало. И луна после этого постепенно утратила красноту, вернувшись к своему изначальному цвету.

У всех, кто стал невольным свидетелем этого ужасного зрелища, с тех самых пор и навек исказилось лицо, так что еще спустя много лет в окрестностях Блаи водилось тьма-тьмущая косорылых с непреходящим ужасом в глазах. Вот какое действие производят знамения небесные на невежд, мало уповающих на Господа, на тех несчастных, не заботящихся о душе, чья вера хворает и шатается, точно гнилой зуб!

У князя Блаи не было причин усомниться в правдивости приведенного выше рассказа, ибо сообщивший ему о чудесном и страшном видении обладал такой перекошенной харей, которая вопияла без слов.

Некоторое время только о знамении и толковали, тщась разобрать скрытый в нем смысл – было ли то послание или предостережение; но затем пришла печальная весть о кончине герцога Гильема, случившейся точно в тот самый день, когда произошла призрачная битва. Тогда только объяснилось случившееся той достопамятной ночью. Ибо светлые рыцари, вне сомнений, означали добрые свойства герцога Гильема; темные рыцари – злые его качества; а битва между ними – постоянное сражение, которое они вели в его душе. Когда же герцог скончался и душа его отлетела к Господу, противоборствующие силы оставались еще некоторое время живы, и так сильно было их взаимное стремление одолеть друг друга, что они вырвались на волю и продолжали сражаться уже вне души Гильема. Однако без самого герцога этот бой оказался лишенным всякого смысла, ибо все земные сражения для Гильема Аквитанского завершились навсегда и все страсти земные навсегда для него заснули. Поэтому-то призрачное войско и расточилось.

Итак, надлежало молиться за мятежную душу герцога Гильема, что и совершалось ежедневно в течение первого месяца и ежемесячно – в течение последующих семи лет.

* * *

Ребенок, несомненно, является существом неполноценным, ибо обладая внешне всеми признаками человека, на самом деле лишен большинства навыков, отличающих человека от животного или даже от растения. И потому главнейшая задача всякого ребенка – как можно скорее овладеть необходимыми знаниями и умениями, дабы затем вести жизнь приятную, подобающую и угодную Богу.

С этой задачей постепенно справлялся сын Жерара де Блая, которого назвали Джауфре Рюдель и который к двенадцати годам из комочка мягкой прожорливой плоти превратился в уменьшенное подобие мужчины. Внешность его была такая: он был худым, довольно высоким, лицом похожим на мать – с длинным носом и темными волосами. Большую часть времени он проводил с копьем или мечом; отец брал его с собой на охоту, а мать – в Божий храм; и таким образом будущий князь Блаи воспитывался наилучшим образом.

Иногда, правда, случалось ему впадать в задумчивое настроение, и тогда он бродил по замку, распевая странные песни на несуществующих языках. О причинах подобной несообразности юного Джауфре всяк говорил по-разному.

Аббат Сен-Роман. Возможно, юношей время от времени овладевают бесы. Этот вопрос надлежит изучить как можно тщательнее (и, разумеется, в строжайшем секрете). Известно, какими великими познаниями обладают некоторые бесы, так что человек, которым они завладевают, вдруг обретает неслыханную ученость, хотя прежде ни в чем таком не замечен.

Капеллан замка. Сеньор Джауфре ежедневно посещает мессу, и мною ни разу не было замечено, чтобы он проявлял отвращение к Святым Дарам или слову Божьему, в то время как будучи одержимым он не смог бы не выдать себя. И потому я полагаю, что сия странность проистекает от весьма естественной причины, а именно: тело его требует супруги.

Нивард Басурман. Случающееся имеет причиною задумчивость, свойственную иногда юному возрасту, и с годами иссякнет само собой.

Старый лекарь. Единственное объяснение поведению юного сеньора я вижу в повсеместном разлитии в его теле черной желчи, что хорошо различимо и вполне доказуемо посредством изучения мочи.

Жерар. Вся маета от безделья! На охоте или во время тренировок он почему-то не поет ни на каких языках.

Одна добрая женщина. Чего бы вы хотели от мальчика, которого окрестил этот греховодник, сам герцог Гильем? Да я лично видела во сне, как он горит в аду за все свои проделки! Нужно зарубить трех петухов, белого, серого и черного, и подбросить их с особой молитвой сеньору. Как он их коснется, так вся порча с него в петухов перейдет, а другого способа нет.

Следствия этих пересудов были таковы. Лекарь долго изучал мочу Джауфре и нашел множество подтверждений своим выводам. Сеньор Жерар по совету капеллана начал приискивать своему отпрыску подходящую невесту (чем завершились эти поиски, неизвестно). Одну добрую женщину вкупе с другой доброй женщиной схватили, когда те пытались подложить зарезанного петуха, и обвинили в колдовстве. Судьба их также неизвестна, хотя, вне всяких сомнений, плачевна. В конце концов прав оказался Нивард: с годами это действительно прекратилось.

Джауфре Рюдель вырос.

«Дорогая Доротея!..»

4.

Дорогая Доротея!

Сегодня я особенно жалел о том, что Вы – далеко… Расстояние не мешает мне мечтать о Вас, но, кажется, скоро уже настанет такое время, когда одних мечтаний будет катастрофически мало. Но – все по порядку.

Во-первых, сегодня меня посетила удача, которую – увы! – Вы не можете разделить со мной.

Во-вторых, шел дождь.

Из-за того и другого Ваше отсутствие сделалось вдруг невыносимым…

Говорил ли я Вам о своей страсти собирать разные книжные диковины? Сегодня я отыскал книгу на языке, которого никто не знает, даже сам автор. Возможно, этого языка попросту не существует, но не исключено также, что этим наречием говорят бесы или ангелы. А может быть, это своего рода «лингва франка» или «пиджин инглиш», которым они изъясняются между собою. (Ведь не может же у бесов и ангелов быть один и тот же язык!)

Как бы то ни было, а книга существует. Ее составил в середине XV века некий ученый монах по имени Томаш Халтура, который от сугубого благочестия впал в конце концов в странную полуересь. Спустя 250 лет его измышления были обнаружены под спудом разных книг и напечатаны в типографии города Вюртемберга – разумеется, очень маленьким тиражом. Книга досталась мне по дешевке исключительно потому, что ни один человек на свете не мог ее понять.

Томаш Халтура уверяет, что неоднократно слыхал собственными ушами, как люди в забытьи или предсмертном бреду лепечут нечто неведомое. Постепенно он составил словарь этого языка, выделив глаголы, существительные и прилагательные. Правда, он так и не сумел перевести их на какой-либо удобоваримый язык, зато чрезвычайно далеко продвинулся в грамматике, так что половину книги составляют правила спряжения глаголов, которые абсолютно неизвестно что означают…

Томаш Халтура овладел «ангелобесом» (так называется этот язык), что даже написал на нем десяток стихотворений, которые – как он надеется – по мере сил восхваляют Господа и Деву Марию.

Вот начало одного из них:


Acarica la a-na runi nalova,
Putara a-n' lon avali naca kova…

Смею Вас заверить: ни по форме, ни по содержанию вирши Томаша Халтуры не уступают творчеству большинства известных мне поэтов.

Я провел в книжной лавке минут сорок, читая весь этот восхитительный бред, пока наконец не решился завладеть книгой, обменяв ее на некоторое количество честно заработанных мною злотых.

Когда я выходил на улицу с Халтурой под мышкой, там уже шел дождь. Я остановился в открытых дверях и стал ждать появления пузырей. Любите ли Вы в летнем дожде этот момент, когда в лужах вдруг начинают вздуваться большие пузыри? Почему-то мне всегда казалось, что они похожи на каштаны. Но сегодня мне рассказали нечто куда более важное.

Итак, я стоял в дверях магазина, а рядом бродил мальчик в безнадежно мокрой курточке. Он увлеченно загребал воду башмаками и вдруг заметил меня.

– Привет, – сказал мальчик. – Тоже ждешь пузырей?

Я сразу понял, что ему известно что-то важное, и промямлил насчет каштанов. Мальчик презрительно рассмеялся.

– Ты ничего не понимаешь! – сказал он. – Никакие это не каштаны. Это – такие лодочки, а в них катаются гномы. Эти гномы особенные, совсем крошечные, они живут под землей и занимаются там разными делами – например, делают золотую руду или обед. Но во время дождя они выбираются наружу, дожидаются появления пузырей – и плавают, плавают, вовсю плавают по лужам!

По правде говоря, слушая его, я едва не расплакался. Узнать такую важную вещь – и когда! Спустя много-много лет после того, как кончилось мое детство и многое, если не сказать «почти все», обессмыслилось и потеряло прежнюю цену! Да, да, милая Доротея, именно так обстоят дела: если хорошо кушать, слушаться маму и папу и не грубить тете Касе, когда она на Рождество и твой день рождения пытается обмусолить тебе щеку липкой помадой, – тогда можно разглядеть в дождевых пузырях этих самых гномов… Естественно, моему знакомому этого ни разу не удалось.

Я страшно жалел о том, что не знал всего этого раньше, поскольку был до омерзения примерным мальчиком. Уж мне-то они непременно бы показались! Но теперь все пропало, мне тридцать шесть лет, я скоро вообще облысею, и ни гномы, ни пузыри больше не имеют для меня никакого значения.

Другое дело – Вы. Для Вас многое еще должно сохранять свой изначальный смысл. Когда в Вильнюсе в следующий раз пойдет дождь – присматривайтесь, умоляю Вас, присматривайтесь хорошенько! И непременно напишите мне – удалось ли Вам увидеть их хотя бы краешком глаза?

Ваш Юлиан

5.

Дорогая Доротея!

Скоро уже наступит осень, а это означает, что прошло почти два месяца с тех пор, как я впервые увидел Ваше волшебное лицо на фотографии и полюбил Вас. Удивительно быстро летит время… Иногда поневоле задумаешься: как мало остается от всех, кто некогда в нем затерялся. От большинства – ничего, кроме горстки праха, ведомого лишь Богу, от иных – слепые имена на генеалогическом древе или обвалившаяся могила на церковном дворе; а случается – и страшная легенда, вроде тех, что собирала Ваша бабушка. Некоторые люди оставляют после себя произведения искусства, стихи или, скажем, списки убиенных. Так, один варшавский поэт, человек вполне мирный и безобидный, чрезвычайно гордится своим предком, воеводой Цаплею, который, согласно семейной хронике, убил ровно двести сорок одного турка.

Известны также немногие люди, наследие которых составляет великая любовь. Их, пожалуй, даже меньше, чем великих поэтов, из чего можно сделать довольно странный вывод: дар любви – так называемой «обыкновенной», взаимной любви мужчины и женщины – редчайшая драгоценность этого мира.

И в античном романе, вроде «Дафниса и Хлои», и в житиях святых, и в «Божественной Комедии» – везде Вы увидите одно и то же: настоящая любовь удивляет людей куда больше, нежели остановленное на небе солнце.

Среди десятков избранных пар – и роковых любовников, и мирных престарелых супругов – одиноко, как мне представляется, стоит Джауфре Рюдель де Блая, поэт Дальней Любви. Мысль об этом одиночестве показалась мне вдруг совершенно невыносимой. А поскольку обсуждать проблемы и перспективы Дальней Любви невозможно ни с иллюстратором Смуглевичем, ни с писателем Чумой, ни с потомком воеводы Цапли, то я и обратился к некоторым книгам.

Для начала я добыл невыносимо ученое немецкое издание всего творческого наследия Рюделя. Оно невелико: шесть стихотворений, закопанных в пространном комментарии немецкого литературоведа, как иголка в клубке ниток.

Нетрудно догадаться, что после «ангелобеса» старопровансальский язык стихотворений сеньора Джауфре читался почти как польский, так что я, можно сказать, без затруднений ознакомился с ними.

Всего шесть стихотворений. Они, возможно, навсегда потерялись бы и забылись, если бы не Дальняя Любовь – самое значительное из того наследия, что оставил поэт своим прямым и духовным потомкам. Я читал и перечитывал эти стихи в поисках самого Рюделя, но пока что мало преуспел.

Ученый немец отыскал также ноты, имевшиеся в одном из старинных изданий трубадурских песен. Будучи человеком дотошным, он пересчитал в стихах все слоги и пришел к довольно произвольному выводу, что данная мелодия сочинена нарочно для такого-то стихотворения.

«Довольно простые по языку, но полные скрытых намеков и, возможно, насмешек, песни Джауфре Рюделя исполнялись, скорее всего, двумя профессиональными музыкантами (история донесла до нас их имена, точнее, прозвища: Фильоль и Пейронет), один из которых задавал жесткий ритм, используя какой-либо ударный инструмент, а второй выводил на виоле мелодию, которую современный слушатель не затруднился бы определить как извилистую».

Одного этого замечания оказалось достаточным, чтобы пробудить самое живейшее мое любопытство, и, захватив с собою ноты, я немедленно отправился к знакомой пианистке по имени Магда Гиршман.

По мнению Магды, я пришел очень вовремя: она только что купила новый рояль. Вы можете подумать, будто этот рояль уже стоял у нее в комнате, сверкая зубами, как коммивояжер? Ничуть не бывало. Частично собранный, он загромождал гостиную и прихожую, а сама Магда, очень маленькая, бойкая пожилая дама, суетилась и подпрыгивала вокруг, причитая и ахая своим девическим голоском. Ее младший сын Мордехай, флегматичный большеглазый юноша с похожей на перья растительностью на щеках, бродил вокруг, то и дело роняя себе на ногу различные предметы. У стены стоял польский грузчик и курил.

Магда Гиршман то и дело подбегала к нему, задирала голову и требовала, чтобы тот приподнял рояль и держал его на весу, покуда сама Магда привинтит педали. Грузчик очень долго молчал, а потом вынул из зубов папиросу и коротко обронил: «Невозможно».

Магда несколько раз бессильно всплеснула ручками и вдруг заметила меня. Ее маленькое личико озарилось. Переваливаясь, она засеменила ко мне, впилась мне в локоть перстами, которые за сорок лет непрерывной игры на фортепиано обрели железную крепость, и повлекла к злополучному роялю.

Мы с грузчиком обменялись коротким взглядом, причем в водянистых глазах поляка мелькнула неприкрытая паника, и взялись за рояль… С мышиным писком Магда нырнула под рояль и закопошилась у нас под ногами. Потом неожиданно высунулась наружу и вскрикнула: «Мордехай! Где педали?» Поляк тихо застонал сквозь зубы. Мордехай, подумав, сказал, что видел педали, кажется, на кресле – и ушел в другую комнату. Магда пропищала ему в спину, чтобы он захватил заодно и отвертку. Мордехай вернулся минут через пять и тоже полез под рояль, где и попытался приладить первую педаль.

Магда Гиршман сказала: «Где ты видел, чтоб так навинчивали педали? Тебе только лапти на забор навинчивать, шлимозэл!» Мордехай обиделся и начал возражать. Поляк был весь красный и скрежетал очень белыми зубами. Я тоже выглядел не лучшим образом, однако счел за необходимое приятной беседой скрасить тяжелые минуты своему товарищу по несчастью и потому сказал: «Тяжелая у вас работа, пан грузчик!» Грузчик охотно согласился. Тогда я спросил: «И много вам платят?» – «Мало!» – заорал грузчик.

Стрелки часов неумолимо продвигались вперед. Мы с поляком держали на весу рояль, а микроскопическая пани Гиршман со своим сыном Мордехаем – кстати, тоже музыкантом – ползали под роялем и, вместо того, чтобы навинчивать педали, увлеченно бранились между собой…

Таким образом, как Вы сами можете понять, тайны поэзии Джауфре Рюделя остались для меня во многом пока нераскрытыми.

Ваш Юлиан

Доротея

Доротея вне времени и пространства, Доротея как таковая. Она – среди пустоты и черноты, совершенно одна, где некому ни пожалеть ее, ни восхититься ею; где даже красота не может воссиять, поскольку не отражается ни в чьих глазах.

Доротея ждет.

Конечно, письма из Варшавы – не в счет. Какой-то сумасшедший. Она получила их уже пять штук. Он полюбил ее по фотографии в книге – каково? Не говоря уж о том, что так не бывает… Разве нормальный мужчина станет покупать и тем более читать книжку, предназначенную для девочек? Да и вообще – он старый, он еврей (а евреи все некрасивые), тем более – сам пишет, что скоро облысеет…

И все-таки что-то такое, тайное, то и дело тихонько шевелится у Доротеи под ребрами, щекочет и согревает…

* * *

У Доротеи есть сестра – Янина. Яня старше на десять лет, она – как бы это поточнее сказать? – положительная. Вышла замуж за одного хорошего человека, у него свой хутор: четыре коровы, свиньи, все такое, своя земля. Держит двух работников. В первый год замужества Яня приезжала в Вильнюс веселая, беременная, все смеялась и строила планы на будущее: родить одного за другим троих сыновей, они вырастут, сделаются сильными, работящими и добрыми; потом – разбогатеют…

Однако у Яни родилась дочка – Данута, а больше детей не было. Насчет «разбогатеть» тоже не слишком ладно получалось, однако Яня всем была довольна – и мужем, и дочкой, и хутором, и коровами…

А Доротея жила в Вильнюсе, она ходила в гимназию и совсем не хотела замуж за земледельца, пусть даже владельца целого хутора. Потом они с сестрой получили наследство от бабушки. Яня купила трактор и что-то еще, а Доротея поселилась в профессорской квартире и начала писать книжку про Мелюзину.

Мать Янины и Доротеи, ошалев от наследства, говорила старшей дочери так:

– Всегда ты, Яня, была без царя в голове! Кто заставлял тебя идти замуж? Что с того, что у него своя земля? От него, честно тебе скажу, с самого начала пахло навозом! На что только польстилась… С голоду, вроде, не помирали, можно было и не бежать из дома… Не сглупила бы тогда – жила бы теперь в Вильнюсе…

Яня заплакала от обиды и сказала:

– Не сглупила бы тогда – была бы сейчас старой девой! Видать, мама, вы только несчастной меня и любите, а раз все у меня в жизни сложилось как надо, так считаете своим долгом непременно доводить меня до слез!

И не стала приглашать мать на конфирмацию Данутки, а позвала только Доротею – тишком.

* * *

И вот Доротея в поезде, а поезд медленно подходит к станции. Янина с велосипедом – на перроне, заранее улыбаясь. Доротея заметила сестру еще из вагона, разглядывала ее пока со стороны. От загара Яня казалась старше своих лет. Платье на ней – ситцевое, с рукавами-«фонариками», сшитое дома на машинке… И вдруг Доротея узнала ткань. Из той же материи мама когда-то шила своим дочкам летние платьица, старшей – с широким воланом, младшей – просто на лямочках. Это было много лет назад, задолго до того, как Яня почернела под крестьянским солнцем и земля начала вязать первые узлы на ее руках. До того, как их мать сделалась скупой и раздражительной, чуть что – покрывающейся бесформенными красными пятнами…

Янина была жилистой и тощей и обладала смутным сходством с собственным велосипедом, таким же поджарым и черноватым.

Доротея вышла на пыльные горячие доски перрона, гулко переступила каблуками. Поезд, свистя, ушел. Сестры обнялись, поцеловались, посмеялись чему-то. Яня свела велосипед с перрона, осторожно перелезла через лопухи и вышла на тропку, ведущую по откосу вдоль железнодорожных путей: внизу – рельсы, вверху – смуглые сосны.

– Садись, – предложила Янина, хлопнув по багажнику.

Доротея сказала:

– Давай лучше пешком, а?

– Да я довезу! – засмеялась Янина. – Садись!

Тогда Доротея остановилась и очень серьезно произнесла:

– Я и не сомневаюсь, Янечка, что довезешь. Ты и корову довезла бы. Только мне от этого как-то не по себе. Давай лучше пешком, хорошо?

И они пошли пешком. Было очень тихо, пахло клевером. Доротея то и дело срывала нагретую на солнце землянику. Потом сказала:

– А я напечатала книжку.

– Какую книжку?

– Которую бабушка не успела дописать – про Мелюзину. А я дописала и напечатала. У меня с собой, потом подарю.

Янина немного помолчала, а после осторожно подобралась к «главному»:

– Книжка – это хорошо. А замуж ты не собираешься?

– Я тут думала-думала и надумала… Лучше буду я старой девой, – объявила Доротея. – На радость маме. Пусть хоть одна дочка получится у нее несчастной. Чтоб было, кого всласть пожалеть… А в конце концов я стану как бабушка Елизавета, и дануткины дети будут приходить ко мне в гости и рыться в моих старушечьих сокровищах…

Янина смотрела на младшую сестру сердито. Доротея «умничала». Вот ведь выискалась! Большой рот в землянике, пушистые волосы взъерошены ветром, легкое платье из крепдешина, кремовое в красный горошек, льнет к ногам. Да еще туфли сняла, сунула в сумку. Стоит босая на тропинке – и умничает… Старой девой себя воображает.

Доротея вдруг улыбнулась загадочно и добавила:

– А вообще – не знаю. Влюбился тут в меня… один человек.

Они пошли дальше. Доротея расхвасталась:

– Я его никогда не видела, а он меня – на фотографии в книжке. По фотографии и влюбился, теперь вот письма шлет… Уже пять штук прислал…

– А кто он? – спросила Янина. – Чем занимается?

– Он писатель, живет в Варшаве. Ужасно остроумный. Если по правде, меня раздражают все эти его «я люблю вас, Доротея» или, еще хуже: «Вы в те годы были еще маленькой девочкой…»

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4