Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Наоборот

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Гюисманс Жорис-Карл / Наоборот - Чтение (стр. 11)
Автор: Гюисманс Жорис-Карл
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      ГЛАВА XV
      Увлечение дез Эссента питательным отваром вспыхнуло, как щепка, и, как щепка, погасло. Пропавшая было нервная диспепсия возобновилась, и от мясного пойла у него началась такая изжога, что он совсем от него отказался.
      Болезнь снова вступила в свои права. Пришел черед новых пыток. Прежде были кошмары, расстройство зрения и обоняния, сухой, размеренный, как часы, кашель, шум крови, сердцебиение и холодная испарина. Теперь начались слуховые галлюцинации -- именно то, что заявляет о себе, когда болезнь достигла апогея.
      Мучаясь от сильного жара, дез Эссент вдруг услышал, как журчит вода и жужжит оса, а потом журчанье и жужжанье слились в один звук, напоминавший скрип колеса. Затем скрип смягчился, приобрел мелодичность и перешел понемногу в сереб ристый колокольный звон.
      И дез Эссенту почудилось, что его разгоряченный мозг несется по музыкальным волнам, кружится в вихре мистических воспоминаний детства. Вновь зазвучали гимны, выученные некогда в иезуитской школе, и, навеяв былое, они вызвали в памяти часовню, в которой пелись. Видение приобрело запах и цвет, став дымком ладана и лучами света, пробивавшимися сквозь витражи стрельчатых окон.
      У отцов-иезуитов богослужения проходили торжественно. Органист и певчие были очень хороши, поэтому музыкальное| сопровождение службы приносило подлинное эстетическое наслаждение, и это было выгодно церкви. Органист обожал старых мастеров и по праздникам непременно исполнял мессы Палестрины и Орландо Лассо, псалмы Марчелло, оратории Генделя, мотеты Баха. Зато отец Ламбийот со своими вялыми и несложными композициями был у него не в чести, и он гораздо охотнее играл "Laudi spirituali" 16-го века, -- церковная красота этих песнопений снова и снова пленяла дез Эссента.
      Но он приходил в еще большее восхищение, слушая церковный хор, непременно -- что противоречило новым порядкам -- в сопровождении органа.
      В наши дни церковное пение считается пережитком, достопримечательностью прошлого и музейным экспонатом, хотя когда-то было солью христианского богослужения, душой средневековья. Каноны пелись, и голос поющего, то сильный, то слабый, славил и славил Всевышнего.
      Это испокон веков звучавшее пение, мощное в своем порыве и пышное по гармонии, словно краеугольный камень, было неотъемлемой частью старой базилики. Оно переполняло своды романских соборов, казалось их порождением и гласом.
      Несколько раз дез Эссент был прямо-таки потрясен необоримым духом грегорианского хорала, когда в нефе звучало "Christus factus est" и в клубах ладана дрожали столбы; или когда органными басами гудело "De profundis", мучительное, как глухое рыдание, пронзительное, как крик о помощи. Казалось, это человечество оплакивает свою смертную долю и взывает к бесконечной милости Спасителя!
      В сравнении с этими дивными звуками, порожденными церковным гением, столь же безвестным, как и создатель органа, вся остальная духовная музыка казалась дез Эссенту светской, мирской. В сущности, ни Жомелли, ни Порпора, ни Кариссими, ни Дюранте и, даже в самых замечательных своих вещах, ни Бах, ни Гендель не в силах были отказаться от успеха у публики и отречься, жертвуя красивостями своей музыки, от гордости творца ради полной смирения молитвы. Только в величественных мессах Лесюэра, исполнявшихся в Сен-Рошском соборе, церковный стиль был серьезен, царствен и прост и потому приближался к суровому величию старого пения.
      И, давно уже, возмущенный вмешательством, -- будь то приписки к "Stabat", сделанные Россини или Перголези, -- современного искусства в церковное, дез Эссент как чумы бежал духовной музыки, которая благосклонно принималась церковью.
      К тому же, подобные опусы, одобренные якобы не ради денег, а для привлечения паствы, стали уподобляться итальянской опере и выродились в гнусные каватины и непотребные кадрили. Церковь превратилась в будуар или, скорее, в театральный балаган: вверху надрывали горло профессиональные актеры, а внизу дамы демонстрировали свои туалеты и млели от певунов-филантропов, нечестивые завывания которых оскверняли священный орган!
      Дез Эссент много лет избегал этих богомольных угощений и питался одними лишь детскими воспоминаниями. Он пожалел даже, что несколько раз слушал "Те Deum" великих композиторов. Ведь он помнил восхитительный "Те Deum" в хоровом исполнении и не мог забыть этот гимн, полный простоты и величия. Сочинил его, должно быть, безвестный святой монах, один из многочисленных Амвросиев или Илларионов. Нынешней сложной оркестровой техники и музыкальной механики там не было, зато была пламенная вера и ничем не сдерживаемый порыв души. Казалось, звуки этой проникновенной, благочестивой и воистину небесной музыки возвещают о ликовании, веры всего человечества!
      В целом же отношение дез Эссента к музыке противоречило его отношению к прочим искусствам. Что касается духовных сочинений, то он любил лишь средневековую монастырскую музыку. Аскетически закаленная, она невольно действовала на его нервы так же, как страницы некоторых древних латинских книг. И потом, -- в чем он признавался себе, -- ухищрения современных духовных композиторов были недоступны его пониманию. Во-первых, не испытывал он к музыке той страсти с какой погружался в литературу и живопись. На пианино он едва играл, ноты разбирал с грехом пополам -- и все это после нескончаемых гамм в детстве. Не имел он понятия и о гармонии, а также не знал техники в той мере, чтобы, уловив оттенки и нюансы смысла, со знанием дела оценить новизну исполнения.
      И во-вторых, концерт -- всегда балаган. С музыкой не побудешь дома, в одиночестве, как с книгой. Чтобы насладиться ею, надо смешаться с толпой, битком набившей театр или зимний цирк, где, словно на операционном столе, под косыми лучами. света какой-то здоровяк на радость глупой публике режет воздух бемолями и калечит Вагнера.
      У дез Эссента не хватило решимости отправиться туда, даже чтобы послушать Берлиоза, хотя тот и восхищал его порывистостью отдельных своих вещей. Прекрасно сознавал дез Эссент и то, что ни сцены, ни фразы из волшебного Вагнера нельзя безнаказанно отделять от целого его оперы.
      Куски музыки тогда, когда они были отдельно приготовлены и поданы на блюде концерта, теряли значение и обессмысливались. Ведь вагнеровские мотивы -- как главы книги. Они дополняют друг друга, все вместе ведут к общей цели, рисуют характеры персонажей, передают их мысли, объясняют тайные или явные побуждения. Кроме того, причудливый рисунок лейтмотивов доступен слушателю в том случае, если он знает сюжет, помнит, как складывались и развивались образы героев и окружающей их среды, вне которой они зачахнут, ибо связаны с ней, как ветка с деревом.
      Помимо прочего, дез Эссент был убежден, что среди бесчисленных меломанов, по воскресеньям умиравших от восторга в зрительном зале, от силы два десятка человек знали партитуру и в тот момент, когда смолкали голоса билетерш и можно было расслышать оркестр, ощущали, насколько она изуродована.
      Правда, французские театры из мудрого патриотизма и не ставили великого немца целиком. Стало быть, для тех, кто оказался не посвященным во все музыкальные тайны и не захотел или не смог отправиться на Вагнера в Байрейт, самый лучший выбор был -- сидеть дома. Что дез Эссент и выбрал.
      Музыка же старых опер, общедоступная и легкая, его вообще не трогала. Пошлые перепевы Обера, Буальдье, Адана, Флотова, расхожие номера всех прочих Амбруазов Тома и Базенов ему претили. Итальянское старье с его слащавостью и плебейской прелестью он также терпеть не мог. В результате дез Эссент совсем отошел от музыки и за долгие годы своего музыкального воздержания с удовольствием вспоминал лишь немногие концерты камерной музыки, где слушал Бетховена и в особенности Шумана и Шуберта. Сочинения и того и другого действовали на его нервы так же, как самые глубокие, самые тревожащие душу стихотворения Эдгара По.
      От некоторых виолончельных вещей Шумана он буквально задыхался -- так бушевала в них истерия. Но песни Шуберта взволновали его еще сильней. Он весь так и взорвался, и тут же обессилел, словно после нервного приступа, после тайной душевной оргии.
      Эта музыка пробирала его до мозга костей, оживляла забытые боль и тоску, и сердце дивилось стольким своим смутным терзаниям и страданиям. Она шла из самых глубин духа и своей скорбью ужасала и пленяла дез Эссента. У него всегда нервно увлажнялись глаза, когда он повторял "Жалобы девушки", потому что было в этой вещи нечто большее, чем отчаяние и стон, было нечто, что переворачивало душу и напоминало об умирании любви в рамке грустного пейзажа.
      И когда он вспоминал очарование этой скорбной песни, то ему представлялась окраина города, место невзрачное и тихое, и там, в мягких сумерках, таяли фигуры изнуренных жизнью и смотрящих себе под ноги прохожих, а он сам, полный горькой тоски и совершенно одинокий в этом плачущем пространстве, был сражен жестокой печалью, невыразимой, загадочной, исключавшей всякое утешение и покой. Песнь скорби, как отходная молитва, раздавалась над ним и сейчас, когда он, лежа в горячке, был объят сильнейшей тревогой. Ее причин он не знал и справиться с ней не мог. И в конце концов оставил сопротивление. Мрачный вихрь музыки мчал и мчал его, ас когда на миг ослабевал, то в мозгу вдруг раздавалось медленное и низкое чтение псалмов, и в воспаленных висках словно бился язык колокола.
      Но вот однажды утром шум окончательно прекратился. Дез Эссент смог собраться с силами и попросил у слуги зеркало. Однако тотчас и уронил его. Он еле себя узнал: землистое лицо, пересохшие и потрескавшиеся губы, нездорового цвета язык, пятна на коже; кроме того, поскольку за время болезни старик слуга не стриг и не брил его, то он сильно оброс, и на щеках проступила щетина; глаза неестественно большие, влажные, с лихорадочным блеском; словом, на него смотрел косматый скелет. Эта перемена ужаснула дез Эссента еще больше, чем слабость, чем безразличие ко всему и неудержимая рвота при малейшем намеке на пищу. Он решил, что это конец. И упал без сил на подушки, но вдруг, как случается с человеком в безвыходном положении, вскочил с постели, сочинил письмо своему парижскому врачу и велел слуге немедленно отправиться за ним и привезти его непременно, сегодня же.
      Вмиг отчаяние сменилось надеждой. Врач был известным специалистом, признанным авторитетом в лечении нервных заболеваний.
      -- Ведь он вылечил больных куда более безнадежных, -- бормотал дез Эссент,-- и я непременно через несколько дней встану на ноги. -- Потом надежда снова погасла и вернулось отчаяние. За все эти доктора берутся, а про неврозы все равно ничего не знают. Вот и этот туда же: пропишет ему, как всегда, окись цинка, хинин, бромистый калий и валерьяну. "Хотя, как знать, -- подумал дез Эссент, вспомнив о лекарствах, -- может, они не помогали мне, потому что я пил их не в тех дозах?"
      И все-таки надежда позволяла ему держаться дальше. Однако возникла новая тревога: в Париже ли доктор, приедет ли? И от страха, что слуга не застанет врача, дез Эссент похолодел. И опять пал духом. И так поминутно переходил он из одной крайности в другую. То безумно надеялся, то вконец отчаивался. То думал, что в одно мгновение выздоровеет, то уверял себя, что сию секунду умрет. Время шло. Измучившись и обессилев, ов наконец решил, что врач не приедет, и в последний раз повторил себе, что, конечно, явись эскулап вовремя, он был бы спасен.
      Потом злость на слугу и на врача, по милости которого он, ясное дело, умирает, улеглась. Теперь дез Эссент разозлился на самого себя. И твердил, что сам виноват, что нечего было тянуть с лечением и что, спохватись он днем раньше и прими лекарства, то уже бы выздоровел.
      Понемногу приступы отчаяния и надежды прошли. Дез Эс; сент изнемог окончательно и впал в забытье. Было оно бессвязное, сменялось то сном, то обмороком. В результате он перестал понимать, чего хочет, чего боится, ко всему потерял интерес и не удивился и не обрадовался, когда в комнату вдруг вошел врач.
      Видимо, слуга рассказал ему о том, как в последнее время жил дез Эссент, и перечислил признаки болезни, какие сам наблюдал с тех пор, как подобрал его, потерявшего сознание от запахов, у окна. Так что врач почти ни. о чем и не спросил дез Эссента, которого, кстати, и без того давно знал. Но осмотрел его внимательно, послушал, поглядел мочу и по какой-то беловатой в ней взвеси определил главную причину невроза. Затем выписал рецепт, объявил, когда прибудет в следующий раз, и, ни слова не добавив, ушел.
      Этот визит подбодрил дез Эссента, а вот молчание врача все же беспокоило. Он умолял старика слугу не скрывать правды. Слуга заверил его, что доктор не нашел ничего страшного. И дез Эссент, как ни всматривался в спокойное лицо старика, не нашел на нем и тени лжи.
      Тогда он успокоился. Кстати, и боли прекратились, и слабость во всем теле как-то смягчилась, перешла в истому, тихую и неопределенную. Он удивился и обрадовался, что не надо возиться с пузырьками и склянками. Даже слабая улыбка заиграла на его бескровных губах, когда старик принес ему питательную пептоновую клизму и сказал, что ставить ее надо три раза в день.
      Клизма подействовала. И дез Эесент мысленно благословил эту процедуру, в некотором роде венец той жизни, которую он сам себе устроил. Его жажда искусственности была теперь, даже помимо его воли, удовлетворена самым полным образом. Полней некуда. Искусственное питание -- предел искусственности!
      "Вот красота была бы, -- думал он, -- если питаться так и в здоровом состоянии! Время сэкономишь и, когда нет аппетита, к мясу никакого отвращения не почувствуешь! И мучиться, изобретая новые блюда, не будешь, когда тебе позволено так мало! Какое мощное средство от чревоугодия! И какой вызов старушке природе! А не то она со своими одними и теми же естественными потребностями совсем бы угасла!"
      Дез Эссент продолжал свои рассуждения. Можно, скажем, намеренно нагулять аппетит, проголодаться и тогда произнести закономерные слова: "Сколько времени? По-моему, пора за стол, у меня живот свело от голода". И в мгновение ока стол накрыт, то есть лежит на скатерти сей главный прибор, и не успеешь прочесть молитвы перед едой, как с обеденной волокитой покончено!
      Несколько дней спустя, слуга принес раствор, и цветом, и запахом отличавшийся от пептонового.
      -- Так это же что-то совсем другое! -- воскликнул дез Эссент, взволнованно глядя, как наполняется клизма. Словно меню в ресторане, он потребовал рецепт и, развернув бумажку, прочитал:
      рыбий жир . . . . . . 20 граммов
      говяжий бульон . . . . 200 граммов
      бургундское . . . . . 200 граммов
      яичный желток . . . . 1 шт.
      Дез Эссент задумался. Никогда прежде из-за больного желудка он не интересовался кулинарным искусством. И вот теперь, став своего рода лакомкой наоборот, он начал кое-что изобретать. В голову ему пришла совершенно нелепая мысль. Быть может, врач решил, что, так сказать, искусственное небо пациента привыкло к пептону? А может, как искусный повар, врач вознамерился переменить вкус пищи, чтобы однообразие блюд не привело к окончательной утрате аппетита? И, взявшись за размышления на кулинарные темы, дез Эссент стал изобретать, новые рецепты, составил постный рацион на пятницу, усилив в нем долю рыбьего жира и вина, но сведя на нет скоромное -- не разрешенный церковью по пятницам говяжий бульон. Правда, весьма скоро сочинение всех этих меню стало излишним. Приступы рвоты благодаря лечению прекратились, и врач предписал' ему принимать -- теперь уже обычным образом -- пуншевый сироп с мясным порошком. Слабый вкус какао был как нельзя приятен естественному небу дез Эссента.
      Прошла не одна неделя, прежде чем желудок заработал. Приступы тошноты иногда возвращались, но от имбирного пива и противорвотной микстуры Ривьера проходили.
      Здоровье понемногу восстанавливалось. Благодаря пепсину дез Эссент уже мог переваривать натуральное мясо. Он окреп и был в состоянии встать на ноги и пройтись по комнате, опираясь на палку и держась за мебель. Но вместо того чтобы обрадоваться, он, забыв о перенесенных муках, разозлился, что выздоравливает так долго, и стал упрекать врача за медлительность. Лечение и в самом деле замедлилось из-за различных бесполезных мер. Ни хина, ни даже смягченное опийной настойкой железо не помогали. Две недели усилий, как в нетерпении констатировал дез Эссент, пошли насмарку. Пришлось принимать мышьяковую соль.
      Наконец настало время, когда он смог держаться на ногах до вечера и ходить по комнате без палки. И тут его стал раздражать собственный кабинет. Изъяны, которые он раньше в силу привычки не замечал, бросились в глаза, едва он, после долгого отсутствия, вошел в кабинет. Оказалось, что цвета, подобранные им для искусственного освещения, при дневном свете совершенно друг с другом не сочетались. Дез Эссент решил переменить их и снова часами ломал голову над необычными сочетаниями оттенков, гибридами тканей и кож.
      -- Ну, дело явно идет на поправку! -- заключил он, осознав, что вернулся к прежним излюбленным занятиям.
      Однажды утром, когда дез Эссент, разглядывая свои оранжево-синие стены, рассуждал, как хорошо, должно быть, смотрятся обои в стиле византийской епитрахили, и мечтал о парче русских стихарей и узорах церковно-славянских мантий, выложенных уральскими самоцветами и жемчужными нитями, вдруг вошел врач и, проследив за взглядом дез Эссента, осведомился о самочувствии.
      Дез Эссент поведал ему о своих мечтах, но едва заговорил о новых экспериментах над цветом и принципах его сочетания, как врач словно окатил его ледяным душем: объявил дез Эссенту, что если тот и осуществит свои замыслы, то, во всяком случае, не в этом доме.
      И, не дав дез Эссенту опомниться, сообщил, что сделал пока только самое неотложное -- привел в порядок пищеварение, а теперь пора сделать то же самое с по-прежнему дающим о себе знать неврозом, лечение которого требует годы особого ухода. Причем, добавил он, прежде чем вообще взяться за какое бы то ни было лечение, гидротерапию, к примеру, -- кстати, невозможную в Фонтенее, -- необходимо оставить уединение, вернуться в Париж, влиться в общую жизнь и, помимо прочего, развлекаться, как все люди.
      -- Но мне неинтересны их развлечения! -- в негодовании воскликнул дез Эссент.
      Врач не стал с ним спорить, а лишь произнес, что перемена образа жизни, по его мнению, -- это вопрос жизни и смерти, что, если дез Эссент не подчинится, его ожидает умопомешательство и в придачу легочное заболевание.
      -- Значит, это вопрос смерти или каторги! -- воскликнул в отчаянии дез Эссент.
      Врач, полный типично светских предрассудков, улыбнулся и, ничего не ответив, вышел.
      ГЛАВА XVI
      Дез Эссент закрылся в спальне и сжал голову руками, чтобы не слышать, как слуги заколачивают ящики. Каждый удар молотка отдавался в сердце, причинял невыносимые страдания, словно гвозди вонзались в него самого. Предписание врача выполнялось. Страх, что болезнь вернется, что начнется мучительная агония, пересилил ненависть к нормальной жизни, которую прописал ему врач.
      Есть же на свете люди, думал дез Эссент, живущие в уединении, ни с кем не разговаривающие, целиком ушедшие в себя. Например, отшельники или монахи-затворники. Живут себе, и ничего, с ума не сходят, чахоткой не болеют. Он эти доводы и врачу приводил, и все напрасно. Доктор сухо и категорически повторил, что, и на его собственный взгляд, и на взгляд всех невропатологов, только радости, развлечения и удовольствия способны побороть болезнь, ибо ее духовная сторона неподвластна химическому воздействию лекарств. И в результате, устав спорить с дез Эссентом, сказал, что вообще отказывается от лечения, если тот не будет следовать требованиям гигиены и не переменит образ жизни.
      Дез Эссент помчался в Париж, посетил других врачей и, ничего не скрывая, рассказал им обо всем. И все, как один, подтвердили вердикт своего коллеги. Тогда дез Эссент снял квартиру в новом доме, вернулся в Фонтеней и, побледнев от негодования, велел слугам паковать вещи.
      Теперь, сидя в кресле, он размышлял обо всей этой суете, нарушившей планы, расстроившей нынешние дела и виды на будущее. Значит, прощай, блаженство! Прочь из тихой гавани, в людское ненастье, среди которого однажды он уже потерпел кораблекрушение!
      Врачи в один голос твердили: развлечения, веселье! А с кем, спрашивается, развлекаться? Как веселиться?
      Он же сам со всеми прервал отношения, не встретив никого, кто, подобно ему, мог бы сосредоточиться на самом себе, погрузиться в мечты; никого, кто оценил бы тонкость и изящество фразы, мысли, оттенка; никого, кто понял бы Малларме и Верлена!
      Как и где и на какой земле искать эту родственную душу, этот дух отрицания, которому молчание -- благо и которому не в тягость людская подозрительность и неблагодарность?
      Искать ли его в мире, где он жил раньше, до отъезда в Фонтеней? Но все знакомые ему дворянчики уже давно вели косное существование завсегдатаев гостиных, тупых картежников, выдохшихся любовников. Почти все, конечно, сейчас женились. Вступая в брак, они ставили точку на распутстве, но их силы уже были истощены. И только простые семьи, где еще бродили нерастраченные соки жизни, не были поражены распадом!
      "Ну и фокусы в этом обществе! Устои, называется! Сплошное ханжество!" -- говорил себе дез Эссент.
      Аристократия вырождалась и гибла. Знать была занята либо пустяками либо мерзостями. Она угасала в слабоумных потомках. Ее последние поколения совсем деградировали и походили инстинктами на гориллу, а мозгами на конюха или , же, как, например, Шуазель-Праслены, Полиньяки и Шеврезы, беспрерывно сутяжничали и в судейской грязи дали себя сравнять с чернью.
      Куда-то исчезли даже дворянские гербы и вся родовая геральдика, пышные знаки отличия древней касты. Земли уже не приносили дохода и вместе с замками шли с молотка. На лечение бесславных потомков славных родов от венерической гнили требовалась звонкая монета!
      Те же из дворян, кто был энергичней и проще, отбрасывали стыд, пускались во все тяжкие и, занимаясь различными темными делишками, получали очередной тюремный срок, в чем как дрянные мошенники отчасти помогали прозреть не всегда зрячей Фемиде, ибо назначались в казенных домах библиотекарями.
      Страстью к наживе, золотой лихорадкой заразилось от дворянства и вечно близкое к нему духовенство. На четвертых страницах газет появились объявления: "Священник удалит мозоли на ногах". Монастыри превратились в аптечно-микстурный цех. Там можно было купить и рецепты, и готовое питье. Братство цистерцианцев производило шоколад, траппистин, семулин и настойку арники. Братья-маристы продавали бифосфат медицинской извести и аркебузную воду. Доминиканцы придумали антиапоплексический эликсир. Последователи святого Бенедикта делали бенедиктин, а святого Бруно -- шартрез.
      Чем только не торговали священнослужители. В храмах на аналоях вместо требников лежали амбарные книги. Алчность эпохи, как проказа, поразила всю церковь. Монахи корпели над счетами и квитанциями; отцы-настоятели перегоняли и варили, а послушники разливали и паковали.
      И все же лишь в церковной среде дез Эссент находил для себя общение, мог провести сносный и приятный вечер в компании, как правило, образованных каноников. Однако это предполагало единство мысли с ними, тогда как в нем возникали то окрашенные в воспоминания детства порывы самой пылкой веры, то образы самые скептические.
      Дез Эссенту хотелось бы верить не рассуждая, и он в иные минуты так и верил. Однако в дезэссентовом католичестве было нечто, как в эпоху Генриха III, магическое и нечто, в духе конца прошлого века, садистское. Другими словами, особое дезэссентово христианство приближалось к мистике, исполненной всех причуд аристократической ереси. Говорить об этом с человеком церковным нечего было и думать. Тот или не понял бы его, или с ужасом отверг.
      Дез Эссент сотни раз размышлял об этом. Он жаждал покончить с фонтенейскими сомнениями. Он вступал в новую жизнь и, желая заставить себя поверить, хотел утвердиться в вере, намертво пригвоздить ее к сердцу и защитить от восстающих на нее помыслов. Но, чем горячей желал он этого, тем сильнее испытывал голод веры и тем дольше медлил явиться ему Христос. Более того, чем острее он жаждал веры, чем явственней видел в ней Божью милость к себе и обещание еще далекой, но уже чаемой жизни будущего века, тем больше распалялся ум, и мысли метались в поисках выхода, подавляя нестойкую волю. И вот уже здравый смысл и математический расчет брали верх над чудом и заповедью!
      "Хватит спорить с самим собой! -- через силу решил дез Эссент. -- Надо просто закрыть на все глаза, отдаться течению и позабыть об этих чертовых сомнениях, которые за два века раскололи здание церкви снизу доверху.
      А вообще-то, -- вздохнул он, -- губители католичества -- не физиологи и маловеры, а сами священники. Их нелепые сочинения разрушат и самую крепкую веру".
      Нашелся же монах-доминиканец, доктор богословия преподобный Руар де Кар, будто бы доказавший в своей книге "О недействительности святых даров", что почти все мессы ни к чему не приводят, ибо при богослужении используются негодные для этого вещества.
      Уже много лет назад торговцы подменили елей куриным или гусиным жиром, воск -- каленой костью, ладан -- пошлой камедью или бензойной смолой. Но хуже всего то, что самое необходимое при совершении литургии, те самые два вещества, без которых вообще невозможно причастие,-- даже их подвергли поруганию! Вино все больше разбавляли, совершенно недолжно добавляя в него ягодную наливку, настойку бузины, спирт, квасцы, салицилат и свинцовый глет. А хлеб, хлеб евхаристии, для которого требуется чистая пшеница, выпекали из бобовой муки, золы и поташа!
      В последнее время дело зашло еще дальше! От злаков вообще отказались. Наглецы фабриканты стали изготовлять облатки из картофельного крахмала!
      В крахмал Бог сходить не захотел. Что посеешь, то и пожнешь. Во втором томе своих трудов по нравственному богословию его преосвященство кардинал Гуссе рассматривал проблему этой подмены с общецерковной точки зрения. Не подлежащий сомнению авторитет кардинала свидетельствовал, что причащать хлебом из толокна, ячменя или гречневой крупы воспрещается. Ржаной хлеб и тот сомнителен. А уж о крахмале даже и речь не идет! Крахмал, как утверждает церковный закон, "не есть материя евхаристическая".
      Но это не помешало употреблению крахмала. Поддельный хлеб небесный вовсю использовался, ибо вид имел привлекательный. В итоге таинство пресуществления не совершалось. И причащали, и причащались, сами того не ведая, ничем.
      Сколь далеки те времена, когда Радегунда, королева Франции, сама пекла просфоры, а три священника или три дьякона в омофорах и стихарях, согласно клюнийскому уставу омыв лицо и персты, очищали пшеницу от плевел, затем мололи зерно, месили тесто в чистой холодной воде и, распевая псалмы, пекли его на жарком огне!
      "Что скажешь,-- вздохнул дез Эссент, -- нынешнему надувательству, даже освященному церковью, не укрепить веры, и без того шаткой. Да и как уверовать, если Всесильного пересилили щепотка крахмала и капля спирта?"
      От этих мыслей будущее стало казаться дез Эссенту совсем мрачным, беспросветным, безнадежным.
      Куда направиться? Решительно некуда! И к чему ему Париж, где у него ни родных, ни друзей? Ничто не связывало его и с шамкавшим от старости Сен-Жерменским предместьем, распавшимся на части, превратившимся в попираемую миром пригоршню праха! А что общего между ним, дез Эссентом, и этим новоявленным классом, буржуазией, которая разбогатела, поднялась на ноги и всеми правдами и неправдами занялась самоутверждением?
      Ушла родовая знать, явилась денежная. У власти теперь халифы прилавка, деспоты с улицы Сантье, тирания торгашей, узколобых и тщеславных.
      Более отталкивающая и гадкая, чем обнищавшее дворянство или опустившееся духовенство, буржуазия позаимствовала у них, помимо прочего, пустую спесь и дряхлую говорливость, которые усугубила еще и неумением жить. Их недостатки она переняла и, прикрыв лицемерием, превратила в пороки. Властная, лживая, подлая, трусливая, она безжалостно расправлялась с вечной простой душой, необходимым ей для своих нужд народом, который сама же, развратив, натравила на прежних власть имущих!
      Теперь уже очевидно: чернь она использовала, выжав из нее на всякий случай все соки. Буржуа утвердился, стал хозяином жизни и ликовал, ибо деньги всесильны, а глупость -- заразительна. С. его воцарением ум и образованность оказались не в чести; порядочность и честность были осмеяны, творческий дар убит, а творцы низко пали и ради подачки ретиво лебезили перед торговыми царьками и сатрапами!
      Живопись увязла в потоке абракадабры. Литература потеряла лицо и достоинство: еще бы, ей приходилось изображать честным мошенника-делягу, благородным -- негодяя, который искал сыну невесту с приданым, а дочери приданое дать отказывался; пришлось приписывать целомудренную любовь вольтерьянцу, который вопил, что священники погрязли в сладострастии, а сам тайком блуждал по темным комнатам, принюхиваясь, поскольку не был знатоком дела, к мыльной воде в умывальниках и едкому запаху грязных нижних юбок!
      Великая американская каторга переместилась в Европу. Конца и края не стало хамству банкиров и парвеню. Оно сияло, как солнце, и город простирался ниц, поклонялся ему и распевал непотребные псалмы у поганых алтарей банков!
      -- Эх, сгинь же ты, общество, в тартарары! Умри, старый мир! -вскричал дез Эссент, возмущенный картиной, которую сам себе нарисовал. И от этого крика дезэссентов кошмар рассеялся.
      -- Боже,-- вздохнул дез Эссент. -- А ведь это не сон! И придется мне жить в мерзкой суете века! -- В утешение он прокручивал в памяти афоризмы Шопенгауэра или повторял горькое изречение Паскаля: "Мыслящий, взирая на мир, не может не страдать". Но, как пустые звуки, раздавались в мозгу слова. Тоска дробила их, лишала смысла, и они теряли свою упругую, внушающую доверие нежную силу.
      В конце концов дез Эссент осознал, что от пессимистических рассуждений легче ему не станет и что вера в грядущее, какой бы невозможной она ему ни казалась, только и дает успокоение.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12