Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Симплициссимус

ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Гриммельсгаузен Ганс Якоб Кристоф / Симплициссимус - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Гриммельсгаузен Ганс Якоб Кристоф
Жанр: Европейская старинная литература

 

 


ку. Однако ж батька, по тогдашнему моему разумению, был всех счастливее, понеже он смеючись признавался во всем, что иные принуждены были сказать с болью и жалостливыми воплями, и такая честь случилась ему, нет сомнения, для того, что он был хозяин, ибо они связали его по рукам и ногам так, что он не мог пошевелиться, посадили к огню и натерли ему подошвы мокрой солью, а наша старая коза ее тотчас же слизывала, через что происходило щекотание, так что он, казалось, мог лопнуть со смеху. Сие показалось мне столь приятным и любезным (понеже я моего батьку в таком долгом смехе никогда не видывал и не слыхивал), так что и я ради доброго кумпанства либо оттого, что не слишком много разумел, принужден был от всего сердца рассмеяться. С тем смехом признал он свою вину и объявил сокрытое сокровище, где золота, жемчуга, драгоценных каменьев было больше, чем можно было надеяться сыскать у мужика. О захваченных женах, дочерях и служанках не могу особливо ничего сообщить, ибо воины не допускали меня смотреть, как они с ними поступали. Однако ж я довольно знаю, как инде в различных уголках были слышны ужасающие вопли, почитай что и моя матка, и наша Урселе не избежали той общей участи. Посреди такого несчастия вертел я жаркое на роженьке и ни о чем не заботился, ибо я еще всего того надлежащим образом не разумел; пополудни я помогал поить лошадей, каким средством и привелось мне попасть в хлев к нашей служанке, которая была диковинным образом вся растрепана; я не узнал ее, она же сказала мне хворым голосом: «Малой, удирай-ко отсюдова, а не то заберут тебя те всадники, норови как бы уйти, видишь, как тут худо». Сверх того не смогла она ничего сказать.

Пятая глава

Симплиций в лесу, что малая птаха,

Колотится сердце его от страха.

И тут только впервые размыслил я о том бедственном положении, какое предстало моему взору, и стал обдумывать, как бы это мне половчее выкрутиться и удрать. А куда? Мой скудный ум не пришел мне на помощь. Однако ж к вечеру мне удалось сбежать в лес, а милую мою волынку я не покинул даже в беде и крайности. А что ж теперь? Поелику дороги и лес столь же мало были мне знаемы, как и путь через Ледяное море от Новой Земли [48] до Китая. Непроглядная ночь укрыла меня, оберегая от опасности, но, по моему темному разумению, она не была достаточно темною; а посему схоронился я в чаще кустарников, куда доносились до меня возгласы пытаемых крестьян и пение соловьев, каковые птички, не взирая на крестьян, коих тоже подчас зовут птицами, не дарили их сочувствием, и сладостное то пение не смолкало несчастия их ради; посему и я прилег на бок и безмятежно заснул. А едва утренняя звезда возжглась на востоке, увидел я дом батьки, охваченный пламенем, и не было никого, кто бы желал потушить пожар. Я отправился туда в надежде повстречать кого-либо с нашего двора, но тотчас же пять всадников заприметили меня и закричали: «Беги сюда, малец, а то, черт подери, пальнем так, что у тебя пар из глотки пойдет». Я же остолбенел и стоял разинув рот, ибо не знал, что тем всадникам было надобно, и как я смотрел на них, ровно кот на новые ворот?, однако ж они не могли перейти ко мне по болоту и, нет сомнения, были оттого в превеликой досаде, и тогда один из них разрядил в меня свой карабин; внезапный огонь и неожиданный треск, повторенный многократным эхом, стали оттого еще ужаснее, чем я так настращался, ибо никогда ничего похожего не видывал и не слыхивал, что тотчас же упал на землю, растянулся во весь рост и не мог шелохнуться от страху; хотя всадники ускакали своей дорогой и, нет сомнения, почли меня за мертвого, во весь тот день я не собрался с духом, чтоб приподняться или часом оглядеться по сторонам. А когда снова застигла меня ночь, я встал и пошел лесом, покуда не приметил вдалеке мерцания гнилого дерева, отчего напал на меня новый страх; того ради я опрометью бросился назад и шел столь долго, покуда вновь не завидел мерцающие гнилушки, и так же обратился от них в бегство и подобным образом провел ночь, кидаясь туда и сюда от одного гнилого дерева до другого. Наконец любезное утро поспешило ко мне на помощь, повелев деревьям не смущать меня в его присутствии; однако ж от этого весьма мало было мне пользы, ибо сердце мое трепетало в великой тоске и робости, ноги подкашивались от ослабления, пустой желудок был набит голодом, рот полон жаждой, мозг дурацкими воображениями, а в глазах стоял сон.

Невзирая на то, я шел все вперед, однако ж не ведая куда. Чем глубже я заходил в лес, тем более удалялся от людей: тогда претерпел и почувствовал я (неприметно для себя) действия неразумия и неведения; и безрассудный зверь на моем месте скорее нашел бы, как ему надлежит поступить для сохранения жизни. Однако же я был столь смышлен, что когда ночь опять застигла меня, то залез в дупло, прилежно схоронил любезную мою волынку и так приуготовил себя ко сну.

Шестая глава

Симплиций в лесу отшельника слышит,

Повергся в ужас, сам еле дышит. [49]

Едва приуготовил я себя ко сну, достиг моего слуха глас: «О, неизреченная любовь к неблагодарным людям! О, единственная моя отрада, упование мое, сокровище мое и бог мой!», а также иные подобные слова, чего не мог я ни запомнить, ни уразуметь. Такие речи по справедливости должны были доброго христианина, который бы оказался в тех обстоятельствах, в коих я находился, ободрить, развеселить и утешить. Однако ж, о, простота и невежество! То был для меня дремучий лес и невразумительный язык, какого я не токмо не мог постичь, но и от такой его странности пришел в трепет. А когда услыхал я, что говоривший сие утолит голод и жажду, надоумил меня нестерпимый голод и едва не ссохшийся от недостатка пищи желудок пригласить самого себя к столу; того ради собрался я с духом и отважился вылезти из дупла и приблизиться к тому гласу. Тут приметил я человека рослого, у коего предлинные черные волосы, подернутые сединой, спадали ниже плеч в великом беспорядке; борода у него всклокочена и кругла, почти как швейцарский сыр. Лик изжелта-бледен и худ, однако ж довольно приятен; долгий его кафтан покрыт превеликим множеством различных заплат, насаженных одна на другую, а шея и стан обвиты тяжелой железной цепью, ровно как у святого Вильгельма [50], впрочем, вид его в моих глазах был столь гнусен и устрашителен, что я задрожал, как мокрый пес. Но что умножило мой страх, так это распятие, примерно в шесть футов длины, которое прижимал он ко груди, и так как в уме своем не имел я о нем никакого понятия, то не мог иного возомнить, кроме того, что седой этот старик, нет сомнения, волк, о ком мне незадолго перед тем сказывал батька. В таком страхе выскокнул я из дупла с моей волынкой, кою, единственное мое любезное и многоценное сокровище, я спас от всадников; я задудел, подал голос и дал о себе знать весьма зычно, дабы ужасного сего волка прогнать; столь внезапной и необычной музыкой в таком диком месте пустынник поначалу немало был изумлен, нет сомнения, полагая, что явилось ему бесовское наваждение тревожить его и смущать в благочестивых помыслах, как то случалось с Антонием Великим [51]. Но едва пришел он в себя, тотчас же стал глумиться надо мной, как над своим искусителем, скрывшимся в дупле, куда я снова забрался; да и столь ободрился, что наступал на меня, насмехаясь над врагом рода человеческого. «Эй, эй, – говорил он, – да ты, добрый товарищ, под стать святым без божьего произволения», и много иного, чего я не мог уразуметь, ибо приближение его произвело во мне такой испуг и ужас, что я лишился всех чувств и поник без памяти.

Седьмая глава

Симплиций находит себе кров и пищу,

С отшельником вместе живет, словно нищий.

Чьей помощью пришел я в себя, не знаю, но то верно, что, очнувшись, находился я уже не в дупле и голова моя лежала у старика на коленях, а ворот куртки был отстегнут. Когда я отудобел, то, видя пустынника в такой к себе близости, поднял немилосердный вопль, словно он в ту самую минуту собирался вырвать у меня из груди сердце. Он же, напротив, говорил: «Сын мой, молчи, я не причиню тебе зла, успокойся», – и многое другое. Но чем более утешал он меня и ласкал, тем отчаяннее я вопил: «О, ты сожрешь меня! Ты сожрешь меня! Ты волк и хочешь меня сожрать!» – «Вестимо же нет, – сказал он, – успокойся, я не съем тебя». Подобное барахтанье и ужасающий вой продолжались еще долго, покуда я не дозволил отвести себя в хижину, где сама бедность была гофмейстером, голод поваром, а недостаток во всем кухмистером. Там желудок мой усладился овощами и глотком воды, а помрачненный дух мой под утешительной лаской старца прояснился и воспрянул, того ради уступил я сладкому побуждению ко сну, отдавая долг натуре. Отшельник, приметя мою нужду, уступил мне свое место в хижине, ибо улечься там мог всего один человек. Около полуночи пробудился я и услышал следующую песнь, какой несколько времени спустя и сам научился:

Приди, друг ночи, соловей, [52]

Утешь нас песнею своей!

Пой, милый, веселее!

Воспой творца на небесах,

Уснули птицы на древах,

Один ты всех бодрее!

Громкой трелью

Грянь над кельей, пой свирелью

Славу многу

Богу в небе, в вышних богу!

Хоть солнца луч; погас давно,

Но нам и ночью петь вольно,

И тьма нам не помеха!

Восславить бога средь щедрот

И им ниспосланных доброт –

Отрада и утеха.

Громкой трелью

Грянь над кельей, пой свирелью

Славу многу

Богу в небе, в вышних богу!

Пой нежно, как поют в раю,

Подхватит эхо песнь твою –

В ней неземная сладость.

Кто бренной жизнью утомлен,

Воспрянет, песнею взбодрен,

И внидет в сердце радость!

Громкой трелью

Грянь над кельей, пой свирелью

Славу многу

Богу в небе, в вышних богу!

Безмолвны звезды в небесах,

Но ведом звездам божий страх –

Во славу бога светят!

В лесу сова в полночный час,

Хвалы заслышав сладкий глас,

Хоть воем, да ответит.

Громкой трелью

Грянь над кельей, пой свирелью

Славу многу

Богу в небе, в вышних богу!

Так пой, любезный соловей!

Баюкай песнею своей!

Заснем мы сном блаженным!

А поутру зари восход

Отраду сердцу принесет

В лесу преображенном!

Громкой трелью

Грянь над кельей, пой свирелью

Славу многу

Богу в небе, в вышних богу!

Среди такого продолжающегося пения поистине мнилось мне, как если бы соловей, также сова и далекое эхо соединились с ним в лад, и, когда бы мне довелось услышать утреннюю звезду или умел бы я передать ту мелодию на моей волынке, я ускользнул бы из хижины, дабы подкинуть и свою карту в игру, ибо гармония та казалась мне столь сладостной, но я заснул и пробудился не ранее того, как настал полный день и отшельник, стоя возле меня, говорил: «Вставай, малец, я дам тебе поесть и укажу путь из лесу, чтобы ты вышел к людям и до ночи пришел в ближнюю деревню». – «А что за штука такая люди и деревня?» Он сказал: «Неужто ты никогда не бывал в деревне и даже не ведаешь о том, что такое люди или, иным словом, человеки?» – «Нет, – сказал я, – нигде, как здесь, не был я, но ответь мне, однако, что такое люди, человеки и деревня?» – «Боже милостивый! – вскричал отшельник, – ты в уме или вздурился?» – «Нет, – сказал я, – моей матки и моего батьки мальчонка, вот кто я, и никакой я не Вуме, и никакой я не Вздурился». Отшельник изумился тому, со вздохом осенил себя крестным знамением и сказал: «Добро! Любезное дитя, по воле божьей решил я наставить тебя лучшему разумению». Засим начались вопросы и ответы, как то откроется в следующей главе.

Восьмая глава

Симплиций в беседе с отшельником сразу

Выводит наружу дурацкий свой разум.

Отшельник. Как зовут тебя?

Симплициус. Меня зовут мальчонка.

Отш.: Я и впрямь вижу, что ты не девочка, а как звали тебя родители?

Симпл.: А у меня не было родителей!

Отш.: А кто же тогда дал тебе эту рубашку?

Симпл.: А моя матка!

Отш. А как звала тебя твоя матка?

Симпл.: Она звала меня мальчонка, а еще плут, осел долгоухий, болван неотесанный, олух нескладный и висельник.

Отш.: А кто был муж твоей матери?

Симпл.: Никто.

Отш.: А с кем спала по ночам твоя матка?

Симпл.: С батькой.

Отш.: А как звал тебя батька?

Симпл.: Он тоже звал меня мальчонка.

Отш.: А как звали твоего батьку?

Симпл.: Батькой.

Отш.: А как кликала его матка?

Симпл.: Батькой, а еще хозяином.

Отш.: А иначе как она его не прозывала?

Симпл.: Да, прозывала.

Отш.: Как это?

Симпл.: Пентюх, грубиян, нажравшаяся свинья, старый дристун и еще по-иному, когда бушевала.

Отш.: Ты совсем невинный простак, когда не знаешь ни имени родителей, ни своего.

Симпл.: Да ты ведь тоже не знаешь.

Отш.: А ты умеешь молиться?

Симпл.: Нет, я давно перестал мочиться в постель [53].

Отш.: Я не о том тебя спрашиваю, а знаешь ты «Отче наш»?

Симпл.: Я-то! Знаю!

Отш.: Ну, так скажи!

Симпл.: Отче наш любезный, иже еси небеси, святися имя, царство твое прииде, воля твоя будет небеси, яко земли, отпусти нам долги, како мы отпущаем должникам, не вводи нас во зло, но избави нас от царства, силы и славы. Во веки аминь!

Отш.: А ты ходил когда в церковь молиться всевышнему?

Симпл.: Да, я люблю все вишни – лазаю по деревьям и набирал их полную пазуху.

Отш.: Я не о вишнях говорю, а о церкви!

Симпл.: Ага! Черпкие! Да, ведь это дикие сливы, ладно? [54]

Отш.: Ах, все в твоей воле, господи. Ужели ты ничего не знаешь о вышнем боге?

Симпл.: Да, он стоял у нас в доме наверху над дверями. Матка принесла его с ярманки и прилепила туда.

Отш.: Преблагий боже! Днесь вижу я, сколь неизреченна милость и благодать, кому дано познать тебя, и о, сколь ничтожен тот человек, кому не дано этого от тебя. Подай мне, господи, тако чтить твое святое имя, дабы я достоин стал возблагодарить тебя за дарованную мне великую милость, с толикою ревностью, сколь велика была щедрость твоя ниспослать мне ее. Слушай, Симплициус, ибо иначе я не могу тебя назвать, когда ты читаешь «Отче наш», то должен говорить так: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя, яко на небеси и на земли, хлеб наш насущный даждь нам днесь».

Симпл.: Ладно, а еще сыра?

Отш.: Ах, любезное дитя, молчи и научайся, сие надобно тебе первее сыра. Ты в самом деле нескладный, как говорила твоя матка. Таким мальчикам, каков есть ты, не приличествует вовсе перебивать старших, а, напротив того, молчать, слушать и поучаться. Когда бы я точно знал, где живут твои родители, я с охотою отвел бы тебя к ним, дабы так же наставить их, как надлежит воспитывать детей.

Симпл.: Я не знаю, куда мне деваться: дом наш сгорел, и матка убежала, и вернулась вместе с Урселе, и батька мой с ними, и девка заболела, и лежала в хлеву, где сказала мне бежать прочь – да во всю прыть.

Отш.: А кто же сжег дом?

Симпл.: Га! Пришли такие дюжие, железные, сидели на таких штуках, больших, как быки, да без рогов. Эти железные покололи овец, и коров, и свиней, разорили окна и печи. Я тогда и сбежал, а после сгорел дом.

Отш.: А где тогда был твой батька?

Симпл.: Га! Те железные его привязали, а наша старая коза лизала ему ступни, батька тогда засмеялся и дал тем железным много белых грошей, больших и малых, и другие красивые, желтые, и опричь того такие хорошие блестящие штуки, а еще красивые снизки и на них белые зернышки [55].

Отш.: Когда это случилось?

Симпл.: А как мне дали стеречь овец; они еще хотели отнять у меня волынку.

Отш.: А когда тебе дали стеречь овец?

Симпл.: Али ты не слыхал? А когда те железные пришли, а потом наша лохматая Анна сказала, чтобы я бежал оттуда, а не то волки заберут меня с собой, она так думала о тех, железных, а я и удрал тогда и зашел сюда.

Отш.: А теперь ты куда пойдешь?

Симпл.: О том, правда, не знаю. Хочу остаться у тебя.

Отш.: держать тебя здесь нет надобности ни тебе, ни мне. Ешь, потом я отведу тебя к людям.

Симпл.: А ты скажи сперва, что за штука такая люди?

Отш.: Люди суть человеки, как ты и я; твой батька, твоя матка и ваша Анна суть человеки, и коли их много вкупе, то зовут их тогда люди.

Симпл.: Ага!

Отш.: Теперь иди и ешь.

Таково было наше собеседование, во время коего отшельник нередко взирал на меня с глубочайшими вздохами, – не знаю, происходило ли сие оттого, что он преисполнен был великим состраданием к моей чрезвычайной простоте и глупому неведению, или по причине, о какой я узнал лишь по прошествии нескольких лет.

Девятая глава

Симплиций становится христианином,

А жил он доселе скотина скотиной.

Тут начал я есть и перестал лопотать, что продолжалось не долее, пока я не утолил голод, и старец не сказал мне, что надо уходить. Тогда я стал выискивать нежнейшие слова, какие только могла подсказать мне мужицкая моя грубость, дабы склонить отшельника, чтобы он оставил меня у себя. И хотя мое досадительное присутствие было ему в тягость, однако ж он определил терпеть меня при себе более для того, чтобы наставить меня в христианской вере, нежели затем, чтобы я услужил ему в старости. Великая была ему забота, что в столь нежном возрасте, каков был мой, долгое время никак невозможно снести суровую и весьма трудную жизнь.

Некоторое время, примерно три недели, длилось мое испытание, как раз в ту пору, когда святая Гертруда хозяйничала на полях [56], так что и я в том ремесле употреблен был. Я вел себя столь исправно, что весьма угодил отшельнику, хотя и не самой работой, – к чему я и до того был приучен, – а тем, что он видел, как я с тою же ревностью внемлю его наставлениям, с какой являю чистую табулу и мягкий воск моего сердца, готового к восприятию оных. По этой причине стал он с еще большим усердием наставлять меня добру. Поначалу преподал он мне отпадение Люцифера, затем перешел в рай, и, когда мы вместе с нашими прародителями были оттуда исторгнуты, он, пройдя через закон Моисеев, научил меня посредством десяти заповедей господних с их толкованием (о чем он сказал: «Поистине есть то путеводная нить к постижению воли божьей», и что оной надо руководствоваться, дабы вести жизнь, угодную богу) различать добродетели от пороков, творить добро и отвращаться от зла. Наконец, приступил он к Евангелию и поведал мне о рождении, страданиях, смерти и воскресении Иисуса Христа и заключил Страшным судом, представив моим очам рай и ад, все с приличествующими обстоятельствами и подробностями, однако ж не чрезмерными; но, как ему сдавалось, я наилучшим образом смогу все понять и уразуметь. Справившись с одной материей, он переходил на другую и умел, порою с великим терпением, столь искусно направлять мои вопросы и так со мной поступать, что лучшим образом и нельзя было все сие в меня втемяшить. Жизнь и речи его были для меня беспрестанной проповедью, которая ум мой, кой был не столь уж тяжел и неповоротлив, по божьей милости не оставила без взращенного плода, понеже все, что должно знать христианину, я не только уразумел в помянутые три недели, но и воспылал такою любовию к моему наставнику и его наставлениям, что не мог оттого спать по ночам.

С того времени неоднократно размышлял я о том и нашел, что Aristot., lib. 3. de anima [57] изрядно заключает, уподобляя душу человеческую доске, на коей можно начертать разного рода письмена, и что сие преблагим творцом для того учинено, дабы оная доска через прилежное надавливание и упражнение была покрыта рисунками и доведена до полного перфекта и совершенства. Отсюда и Commentator Averroes lib. 2. de anima [58] (когда философ говорит, что способность ума, сиречь интеллектус, не что иное есть, как potentia [59], коя ничем in actum [60] произведена быть не может, кроме как чрез scientia 3, а сие значит, что человеческий разум объять все предметы способен, однако же не может достичь того без прилежного в том упражнения) то непреложное заключение выводит, что оная scientia [61], или упражнение, и есть совершенствование, или perfectio [62], души, которая сама собой ничего того в себе не имеет. Сие подтверждает Cicero, lib. 2. Tuscul. quaest. [63], уподобляя душу человека без учения, науки и упражнения такому полю, которое, хотя от натуры и плодородно, однако когда не обработано и не засеяно, то и не приносит плодов.

Все сие подтверждаю я собственным своим примером, ибо то, что я скоро мог воспринять все преподанное мне благочестивым отшельником, произошло оттого, что ему довелось найти ровную табулу моей души совершенно чистой, без единого оттиснутого на ней изображения, а иначе произвести подобное нельзя было без помехи. Однако ж как моя совершенная противу других людей простота все еще во мне оставалась, то (понеже ни ему, ни мне настоящее мое имя было неведомо) прозвал он меня Симплициусом.

Также от него научился я творить молитву; и, когда он мое упрямое намерение не расставаться с ним решил удовольствовать, построили мы из земли, ветвей и сучьев для меня хижину, наподобие той, что была у него самого, сложенную почти как в поле палатки у мушкетеров или, лучше сказать, в некоторых местах шалаши на огородах у крестьян, правда, столь низкую, что я едва мог в ней сидеть, не согнувшись. Постель моя состояла из сухой листвы и сена и занимала как раз всю хижину, так что я не знаю, назвать ли мне подобное жилище или нору крытым ложем или же хижиною.

Десятая глава

Симплиций писать и читать обучен,

В мыслях с пустыней вовек неразлучен.

Когда впервые увидел я отшельника за чтением Библии, то никак не мог вообразить себе, с кем же он ведет такую тайную и, по моему рассуждению, весьма важную беседу. Я неотменно видел движения его губ, а также слышал бормотание, тогда как супротив него я никого, кто бы мог говорить с ним, не усмотрел и не почуял, и хотя ничего не знал я о чтении и письме, однако ж по его глазам приметил, что он какое-то с оной книгой имел дело. Я заприметил сие и после того, как отшельник отложил книгу, подобрался к ней, и, когда раскрыл как раз на первой главе Книги Иова, тотчас же представилась моим очам стоящая там фигура, искусно резанная по дереву и притом весьма красиво раскрашенная. По моему простому разумению, я стал вопрошать сии диковинные картинки о совсем нескладных вещах. Но понеже на то не последовало от них ответа, то впал в нетерпение и в то самое время, когда отшельник неслышно стал за моей спиной, говорил о ними так: «Эй вы, малые нерадеи, али у вас языки поотсохли? Разве вы не довольно болтали с моим отцом (ибо так тогда должен был я звать отшельника)? Я-то вижу, что вы угнали у бедного батьки овец и подожгли дом. Ну погодите! Я затушу тот огонь и вас обуздаю, чтобы не было больше от вас вреда». С тем поднялся я, дабы пойти за водой, ибо мнилось мне, что в том была нужда. «Куда, Симплициус?» – спросил внезапно отшельник, ибо я не знал, что он стоит позади меня. «Отец, – сказал я, – да ведь это воины, у них овцы, и они вознамерились угнать их прочь, они забрали беднягу, с которым ты давеча говорил. Вот горит полымем его дом, и когда я его скоро не затушу, то сгорит вовсе». С такими словами указал я ему перстом на то, что видел. «Постой, – сказал отшельник, – в том еще нет беды». Я отвечал с присущей мне учтивостью: «Аль ты ослеп? Погляди-ко, чтоб они не угнали овец, а я воды притащу». – «Полно, – сказал отшельник, – изображения сии не живут живой жизнью, а только затем сделаны, чтобы давным-давно приключившиеся события представить очам нашим». Я отвечал: «А ведь ты давеча говорил с ними, отчего же они тогда не живут?» Отшельник принужден был противу своей воли и обычая на такую ребяческую мою глупость и глупое ребячество рассмеяться и сказал: «Любезное дитя! Изображения сии говорить не умеют. А что до их существа и деяний, то узнаю я о том по черным этим знакам, что называется чтением, и когда я таким образом читаю, то мнится тебе, что я говорю с изображениями, однако ж того нет». Я отвечал: «Когда я такой же человек, что и ты, то должно и мне уметь видеть по тем черным строкам, что ты умеешь. Как мне в тот твой разговор вступить? Любезный отец! Наставь меня по справедливости, как мне разуметь сие?» На что отвечал он: «Добро, сын мой! Я научу тебя с оными изображениями беседовать столь же внятно, как и я сам, и ты будешь разуметь, что они означают. Однако ж на то надобно время, к коему от меня терпение, а от тебя прилежание приложатся». После того начертал он на березовой коре для меня азбуку, подобную печатной, и когда я узнал буквы, то стал учиться их складывать, то есть читать, и под конец писать лучше, чем то умел сам отшельник, ибо я все выводил по-печатному.

Одиннадцатая глава

Симплиция повесть о жизни в пустыне,

Что им служило столом и периной.

Около двух лет, покуда не умер отшельник, и немного долее полугода после его смерти пробыл я в том лесу; того ради полагаю уместным поведать пытливому читателю, который частенько и о малейших вещах непременно все знать желает, наши труды, наше житье-бытье и провождение времени.

Пищей служили нам различные огородные растения, репа, капуста, бобы, горох, чечевица, просо и тому подобное; также не пренебрегали мы буковыми орехами, дикими яблоками, грушами, вишней, да и желуди нередко утоляли наш голод. Хлеб, или, вернее сказать, лепешки, пекли мы из толченой кукурузы в горячей золе. Зимою ловили птиц в силки и тенета; весною и летом посылал нам бог птенчиков прямо из гнезда. Нередко довольствовались мы улитками и лягушками; также были охочи ловить удочками и вершами рыбу, ибо неподалеку от нашего жилища протекал ручей, где в изобилии водились рыба и раки, все сие должно было конвоировать грубые овощи в нашу утробу. Однажды мы поймали молодого кабана, коего посадили в загон, взрастили на буковых орехах и желудях, откормили и напоследок съели, ибо отшельник знал, что не может быть греха, когда вкушают то, что господь бог сотворил на потребу человеческого рода и предназначил к такому концу. Соли потребляли мы мало, а пряностей и вовсе никаких, дабы не пробуждать в себе охоты к питью, так как у нас не было винного погреба. Необходимую нам соль давал священник, живший примерно в трех милях от нас, о котором мне еще много придется говорить.

А что до утвари, то было ее у нас довольно; ибо имели мы лопату, кирку, топор, топорик и еще железный котелок для варева, кои все, правда, не принадлежали нам, а были взяты у сказанного священника. У каждого было по стершемуся тупому ножу; они-то и составляли все наше имение, а опричь того ничего у нас не было. Нам были не надобны миски, тарелки, ложки, вилки, горшки, сковороды, решетки для жаркого, роженьки, солоницы или иная какая столовая и кухонная посуда, ибо наш котелок служил нам миской, а руки заменяли вилки и ложки. Когда же мы испытывали жажду, то утоляли ее из родничка с помощью тростинки или припадая к воде, как воины Гедеона [64]. А что до всякой там одежды, шерсти, шелку, хлопчатой бумаги и полотна, потребного для постели, скатертей и обоев, то у нас не было ничего, кроме того, что носили на себе, ибо полагали, у нас всего вдоволь, коли можем укрыться от дождя и холода. Впрочем, мы не наблюдали в домоводстве нашем особых правил или порядка, кроме как в дни воскресные и праздничные, когда собирались в путь с полуночи, дабы поранее и ни от кого не замеченными прийти к помянутому священнику в церковь, что стояла в стороне от деревни, и ждать начала богослужения. Там забирались мы на разбитый орган, с какого места отлично могли видеть как алтарь, так и кафедру. Когда впервые увидел я священника, всходящего на кафедру, то спросил отшельника: «Чего ради он залез в этот большой ушат?» После отпускной молитвы мы так же тайком, как и приходили, возвращались домой и, после того, как усталые телом и едва волоча ноги достигали нашего жилища, принимали скудную пищу с великою жадностью; остальное время отшельник проводил в молитве и наставлял меня божественным предметам.

В будни делали мы то, в чем сильнейшая была нужда, как случалось и требовалось по времени года и нашим обстоятельствам. То работали мы в саду, то собирали тучную землю по тенистым местам и в дуплах деревьев, дабы заместо навоза удобрить ею наш сад. А то плели корзины или верши, или запасали дрова, ловили рыбу, или заняты были иным каким делом, чтоб не предаваться праздности. И посреди всех таких трудов не оставлял отшельник изрядно поучать меня всему доброму. Меж тем в той суровой жизни научился я переносить голод, жажду, зной, холод и великие труды и всяческие тяготы, а прежде всего был приведен к познанию бога, как ему истинно служить надлежит, что было самым важным.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13