Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Библиотека для чтения - Братья Карамазовы

ModernLib.Net / Отечественная проза / Достоевский Федор Михайлович / Братья Карамазовы - Чтение (стр. 34)
Автор: Достоевский Федор Михайлович
Жанр: Отечественная проза
Серия: Библиотека для чтения

 

 


      – Пани, я ниц не мувен против, ниц не поведзялем. (Я не противоречу, я ничего не сказал).
      – Ну да хорошо, а ты рассказывай, – крикнула Грушенька Максимову. – Чту ж вы все замолчали?
      – Да тут и рассказывать-то нечего-с, потому всё это одни глупости, – подхватил тотчас Максимов с видимым удовольствием и капельку жеманясь, – да и у Гоголя всё это только в виде аллегорическом, потому что все фамилии поставил аллегорические: Ноздрев-то ведь был не Ноздрев, а Носов, а Кувшинников – это уже совсем даже и не похоже, потому что он был Шкворнев. А Фенарди действительно был Фенарди, только не италиянец, а русский, Петров-с, и мамзель Фенарди была хорошенькая-с, и ножки в трико, хорошенькие-с, юпочка коротенькая в блестках, и это она вертелась, да только не четыре часа, а всего только четыре минутки-с… и всех обольстила…
      – Да за что высекли-то, высекли-то тебя за что? – вопил Калганов.
      – За Пирона-с, – ответил Максимов.
      – За какого Пирона? – крикнул Митя.
      – За французского известного писателя, Пирона-с. Мы тогда все вино пили в большом обществе, в трактире, на этой самой ярмарке. Они меня и пригласили, а я перво-на-перво стал эпиграммы говорить: «Ты ль это, Буало, какой смешной наряд». А Буало-то отвечает, что он в маскарад собирается, то есть в баню-с, хи-хи, они и приняли на свой счет. А я поскорее другую сказал, очень известную всем образованным людям, едкую-с:
      Ты Сафо, я Фаон, об этом я не спорю,
      Но к моему ты горю
      Пути не знаешь к морю.
      Они еще пуще обиделись и начали меня неприлично за это ругать, а я как раз, на беду себе, чтобы поправить обстоятельства, тут и рассказал очень образованный анекдот про Пирона, как его не приняли во французскую академию, а он, чтоб отмстить, написал свою эпитафию для надгробного камня:
      Ci-git Piron qui ne fut rien
      Pas meme academicien.
      Они взяли да меня и высекли.
      – Да за чту же, за чту?
      – За образование мое. Мало ли из-за чего люди могут человека высечь, – кротко и нравоучительно заключил Максимов.
      – Э, полно, скверно всё это, не хочу слушать, я думала, что веселое будет, – оборвала вдруг Грушенька. Митя всполохнулся и тотчас же перестал смеяться. Высокий пан поднялся с места и с высокомерным видом скучающего не в своей компании человека, начал шагать по комнате из угла в угол, заложив за спину руки.
      – Ишь зашагал! – презрительно поглядела на него Грушенька. Митя забеспокоился, к тому же заметил, что пан на диване с раздражительным видом поглядывает на него.
      – Пан, – крикнул Митя, – выпьем, пане! И с другим паном тоже: выпьем, панове! – Он мигом сдвинул три стакана и разлил в них шампанское.
      – За Польшу, панове, пью за вашу Польшу, за польский край! – воскликнул Митя.
      – Бардзо ми то мило, пане, выпием (это мне очень приятно, пане, выпьем), – важно и благосклонно проговорил пан на диване и взял свой стакан.
      – И другой пан, как его, эй, ясневельможный, бери стакан! – хлопотал Митя.
      – Пан Врублевский, – подсказал пан на диване. Пан Врублевский, раскачиваясь, подошел к столу и стоя принял свой стакан.
      – За Польшу, панове, ура! – прокричал Митя, подняв стакан.
      Все трое выпили. Митя схватил бутылку и тотчас же налил опять три стакана.
      – Теперь за Россию, панове, и побратаемся!
      – Налей и нам, – сказала Грушенька, – за Россию и я хочу пить.
      – И я, – сказал Калганов.
      – Да и я бы тоже-с… за Россеюшку, старую бабусеньку, – подхихикнул Максимов.
      – Все, все! – восклицал Митя. – Хозяин, еще бутылок!
      Принесли все три оставшиеся бутылки из привезенных Митей. Митя разлил.
      – За Россию, ура! – провозгласил он снова. Все, кроме панов, выпили, а Грушенька выпила разом весь свой стакан. Панове же и не дотронулись до своих.
      – Как же вы, панове? – воскликнул Митя. – Так вы так-то? Пан Врублевский взял стакан, поднял его и зычным голосом проговорил:
      – За Россию в пределах до семьсот семьдесят второго года!
      – Ото бардзо пенкне! (Вот так хорошо!), – крикнул другой пан, и оба разом осушили свои стаканы.
      – Дурачье же вы, панове! – сорвалось вдруг у Мити.
      – Па-не!! – прокричали оба пана с угрозою, наставившись на Митю как петухи. Особенно вскипел пан Врублевский.
      – Але не можно не мець слабосьци до своего краю? – возгласил он. (Разве можно не любить своей стороны?)
      – Молчать! Не ссориться! Чтобы не было ccop! – крикнула повелительно Грушенька и стукнула ножкой об пол. Лицо ее загорелось, глаза засверкали. Только что выпитый стакан сказался. Митя страшно испугался.
      – Панове, простите! это я виноват, я не буду. Врублевский, пан Врублевский, я не буду!..
      – Да молчи хоть ты-то, садись, экой глупый! – со злобною досадой огрызнулась на него Грушенька.
      Все уселись, все примолкли, все смотрели друг на друга.
      – Господа, всему я причиной! – начал опять Митя, ничего не понявший в возгласе Грушеньки; – ну, чего же мы сидим? Ну, чем же нам заняться… чтобы было весело, опять весело?
      – Ах, в самом деле ужасно не весело, – лениво промямлил Калганов.
      – В банчик бы-с сыграть-с, как давеча… – хихикнул вдруг Максимов.
      – Банк? Великолепно! – подхватил Митя, – если только панове…
      – Пузьно, пане! – как бы нехотя отозвался пан на диване…
      – То правда, – поддакнул и пан Врублевский.
      – Пузьно? Это чту такое пузьно? – спросила Грушенька.
      – То значи поздно, пани, поздно, час поздний, – разъяснил пан на диване.
      – И всё-то им поздно, и всё-то им нельзя! – почти взвизгнула в досаде Грушенька. – Сами скучные сидят, так и другим, чтобы скучно было. Пред тобой, Митя, они всё вот этак молчали и надо мной фуфырились…
      – Богиня моя! – крикнул пан на диване, – цо мувишь, то сень стане. Видзен неласкен, и естем смутны. (Вижу нерасположение, оттого я и печальный.) Естем готув (я готов), пане, – докончил он, обращаясь к Мите.
      – Начинай, пане! – подхватил Митя, выхватывая из кармана свои кредитки и выкладывая из них две сторублевых на стол.
      – Я тебе много, пан, хочу проиграть. Бери карты, закладывай банк!
      – Карты чтоб от хозяина, пане, – настойчиво и серьезно произнес маленький пан.
      – То найлепши спосуб (самый лучший способ), – поддакнул пан Врублевский.
      – От хозяина? Хорошо, понимаю, пусть от хозяина, это вы хорошо, панове! Карты! – скомандовал Митя хозяину.
      Хозяин принес нераспечатанную игру карт и объявил Мите, что уж сбираются девки, жидки с цимбалами прибудут тоже вероятно скоро, а что тройка с припасами еще не успела прибыть. Митя выскочил из-за стола и побежал в соседнюю комнату сейчас же распорядиться. Но девок всего пришло только три, да и Марьи еще не было. Да и сам он не знал, как ему распорядиться и зачем он выбежал: велел только достать из ящика гостинцев, леденцов и тягушек и оделить девок. – «Да Андрею водки, водки Андрею! – приказал он на-скоро, – я обидел Андрея!» Тут его вдруг тронул за плечо прибежавший вслед за ним Максимов.
      – Дайте мне пять рублей, – прошептал он Мите, – я бы тоже в банчик рискнул, хи-хи!
      – Прекрасно, великолепно! Берите десять, вот! – Он вытащил опять все кредитки из кармана и отыскал десять рублей. – А проиграешь, еще приходи, еще приходи…
      – Хорошо-с, – радостно прошептал Максимов и побежал в Залу. Воротился тотчас и Митя и извинился, что заставил ждать себя. Паны уже уселись и распечатали игру. Смотрели же гораздо приветливее, почти ласково. Пан на диване закурил новую трубку и приготовился метать; в лице его изобразилась даже некая торжественность.
      – На мейсца, панове! – провозгласил пан Врублевский.
      – Нет, я не стану больше играть, – отозвался Калганов, – я давеча уж им проиграл пятьдесят рублей.
      – Пан был нещенсливый, пан может быть опять щенсливым, – заметил в его сторону пан на диване.
      – Сколько в банке? Ответный? – горячился Митя.
      – Слухам, пане, может сто, може двесьце, сколько ставить будешь.
      – Миллион! – захохотал Митя.
      – Пан капитан может слышал про пана Подвысоцкего?
      – Какого Подвысоцкого?
      – В Варшаве банк ответный ставит кто идет. Приходит Подвысоцкий, видит тысёнц злотых, ставит: вба-банк. Ббнкер муви: «пане Подвысоцки, ставишь злото, чи на гунор?» – На гунор, пане, муви Подвысоцки. – «Тем лепей, пане». Ббнкер мечет талью, Подвысоцкий берет тысёнц злотых. – «Почекай, пане», муви ббнкер, вынул ящик и дает миллион: «бери, пане, ото есть твой рахунек» (вот твой счет)! Банк был миллионным. – Я не знал того, – муви Подвысоцкий. – «Пане Подвысоцки, – муви ббнкер, – ты ставилэсь на гунор, и мы на гунор». Подвысоцкий взял миллион.
      – Это не правда, – сказал Калганов.
      – Пане Калганов, в шляхетной компании так мувиць не пржистои (в порядочном обществе так не говорят).
      – Так и отдаст тебе польский игрок миллион! – воскликнул Митя, но тотчас спохватился:
      – Прости, пане, виновен, вновь виновен, отдаст, отдаст миллион, на гунор, на польску честь! Видишь, как я говорю по-польски, ха-ха! Вот ставлю десять рублей, идет – валет.
      – А я рублик на дамочку, на червонную, на хорошенькую. на паненочку, хи-хи! – прохихикал Максимов, выдвинув свою даму, и как бы желая скрыть от всех, придвинулся вплоть к столу и наскоро перекрестился под столом. Митя выиграл. Выиграл и рублик.
      – Угол! – крикнул Митя.
      – А я опять рублик, я семпелечком, я маленьким, маленьким семпелечком, – блаженно бормотал Максимов в страшной радости, что выиграл рублик.
      – Бита! – крикнул Митя. – Семерку на пе.
      Убили и на пе.
      – Перестаньте, – сказал вдруг Калганов.
      – На пе, на пе, – удваивал ставки Митя, и что ни ставил на пе – всё убивалось. А рублики выигрывали.
      – На пе, – рявкнул в ярости Митя.
      – Двесьце проиграл, пане. Еще ставишь двесьце? – осведомился пан на диване.
      – Как, двести уж проиграл? Так еще двести! Все двести на пе! – И выхватив из кармана деньги, Митя бросил было двести рублей на даму, как вдруг Калганов накрыл ее рукой:
      – Довольно! – крикнул он своим звонким голосом.
      – Что вы это? – уставился на него Митя.
      – Довольно, не хочу! Не будете больше играть.
      – Почему?
      – А потому. Плюньте и уйдите, вот почему. Не дам больше играть!
      Митя глядел на него в изумлении.
      – Брось, Митя, он может правду говорит; и без того много проиграл, – со странною ноткой в голосе произнесла и Грушенька. Оба пана вдруг поднялись с места со страшно обиженным видом.
      – Жартуешь (шутишь), пане? – проговорил маленький пан, строго осматривая Калганова.
      – Як сен поважашь то робиць, пане! (Как вы смеете это делать!) – рявкнул на Калганова и пан Врублевский.
      – Не сметь, не сметь кричать! – крикнула Грушенька. – Ах петухи индейские!
      Митя смотрел на них на всех поочередно; но что-то вдруг поразило его в лице Грушеньки и в тот же миг что-то совсем новое промелькнуло и в уме его, – странная новая мысль!
      – Пани Агриппина! – начал было маленький пан, весь красный от задора, как вдруг Митя, подойдя к нему, хлопнул его по плечу.
      – Ясновельможный, на два слова.
      – Чего хцешь, пане? (Что угодно?)
      – В ту комнату, в тот покой, два словечка скажу тебе хороших, самых лучших, останешься доволен.
      Маленький пан удивился и опасливо поглядел на Митю. Тотчас же однако согласился, но с непременным условием, чтобы шел с ним и пан Врублевский.
      – Телохранитель-то? Пусть и он, и его надо! Его даже непременно! – воскликнул Митя. – Марш, панове!
      – Куда это вы? – тревожно спросила Грушенька.
      – В один миг вернемся, – ответил Митя. Какая-то смелость, какая-то неожиданная бодрость засверкала в лице его; совсем не с тем лицом вошел он час назад в эту комнату. Он провел панов в комнатку направо, не в ту, в большую, в которой собирался хор девок и накрывался стол, а в спальную, в которой помещались сундуки, укладки и две большие кровати с ситцевыми подушками горой на каждой. Тут на маленьком тесовом столике в самом углу горела свечка. Пан и Митя расположились у этого столика друг против друга, а огромный пан Врублевский сбоку их, заложив руки за спину. Паны смотрели строго, но с видимым любопытством.
      – Чем моген служиць пану? – пролепетал маленький пан.
      – А вот чем, пане, я много говорить не буду: вот тебе деньги, – он вытащил свои кредитки:
      – хочешь три тысячи, бери и уезжай куда знаешь.
      Пан смотрел пытливо, во все глаза, так и впился взглядом в лицо Мити.
      – Тржи тысенцы, пане? – Он переглянулся с Врублевским.
      – Тржи, панове, тржи! Слушай, пане, вижу, что ты человек разумный. Бери три тысячи и убирайся ко всем чертям, да и Врублевского с собой захвати – слышишь это? Но сейчас же, сию же минуту, и это навеки, понимаешь, пане, навеки вот в эту самую дверь и выйдешь. У тебя что там: пальто, шуба? Я тебе вынесу. Сию же секунду тройку тебе заложат и – до видзенья, пане! А?
      Митя уверенно ждал ответа. Он не сомневался. Нечто чрезвычайно решительное мелькнуло в лице пана.
      – А рубли, пане?
      – Рубли-то, вот как, пане: пятьсот рублей сию минуту тебе на извозчика и в задаток, а две тысячи пятьсот завтра в городе – честью клянусь, будут, достану из-под земли! – крикнул Митя.
      Поляки переглянулись опять. Лицо пана стало изменяться к худшему.
      – Семьсот, семьсот, а не пятьсот, сейчас, сию минуту в руки! – надбавил Митя, почувствовав нечто нехорошее. – Чего ты, пан? Не веришь? Не все же три тысячи дать тебе сразу. Я дам, а ты и воротишься к ней завтра же… Да теперь и нет у меня всех трех тысяч, у меня в городе дома лежат, – лепетал Митя, труся и падая духом с каждым своим словом, – ей богу лежат, спрятаны…
      В один миг чувство необыкновенного собственного достоинства засияло в лице маленького пана:
      – Чи не потшебуешь еще чего? – спросил он иронически. – Пфе! А пфе! (стыд, срам!) – И он плюнул. Плюнул и пан Врублевский.
      – Это ты оттого плюешься, пане, – проговорил Митя как отчаянный, поняв, что всё кончилось, – оттого что от Грушеньки думаешь больше тяпнуть. Каплуны вы оба, вот что!
      – Естем до живого доткнентным! (Я оскорблен до последней степени) – раскраснелся вдруг маленький пан как рак и живо, в страшном негодовании, как бы не желая больше ничего слушать, вышел из комнаты. За ним, раскачиваясь, последовал и Врублевский, а за ними уж и Митя, сконфуженный и опешенный. Он боялся Грушеньки, он предчувствовал, что пан сейчас раскричится. Так и случилось. Пан вошел в залу и театрально встал пред Грушенькой.
      – Пани Агриппина, естем до живего доткнентным! – воскликнул было он, но Грушенька как бы вдруг потеряла всякое терпение, точно тронули ее по самому больному месту.
      – По-русски, говори по-русски, чтобы ни одного слова польского не было! – закричала она на него. – Говорил же прежде по-русски, неужели забыл в пять лет! – Она вся покраснела от гнева.
      – Пани Агриппина…
      – Я Аграфена, я Грушенька, говори по-русски или слушать не хочу! – Пан запыхтел от гонора и, ломая русскую речь, быстро и напыщенно произнес:
      – Пани Аграфена, я пшиехал забыть старое и простить его, забыть, что было допрежь сегодня…
      – Как простить? Это меня-то ты приехал простить? – перебила Грушенька и вскочила с места.
      – Так есть, пани (точно так, пани), я не малодушны, я великодушны. Но я былем здзивёны (был удивлен), когда видел твоих любовников. Пан Митя в том покое давал мне тржи тысёнцы, чтоб я отбыл. Я плюнул пану в физию.
      – Как? Он тебе деньги за меня давал? – истерически вскричала Грушенька. – Правда, Митя? Да как ты смел! Разве я продажная?
      – Пане, пане, – возопил Митя, – она чиста и сияет, и никогда я не был ее любовником! Это ты соврал…
      – Как смеешь ты меня пред ним защищать. – вопила Грушенька, – не из добродетели я чиста была и не потому что Кузьмы боялась, а чтобы пред ним гордой быть и чтобы право иметь ему подлеца сказать, когда встречу. Да неужто ж он с тебя денег не взял?
      – Да брал же, брал! – воскликнул Митя, – да только все три тысячи разом захотел, а я всего семьсот задатку давал.
      – Ну и понятно: прослышал, что у меня деньги есть, а потому и приехал венчаться!
      – Пани Агриппина, – закричал пан, – я рыцарь, я шляхтич, а не лайдак! Я пшибыл взять тебя в супругу, а вижу нову пани, не ту, что прежде, а упарту и без встыду (своенравную и бесстыдную).
      – А и убирайся откуда приехал! Велю тебя сейчас прогнать и прогонят! – крикнула в исступлении Грушенька. – Дура, дура была я, что пять лет себя мучила! Да и не за него себя мучила вовсе, я со злобы себя мучила! Да и не он это вовсе! Разве он был такой? Это отец его какой-то! Это где ты парик-то себе заказал? Тот был сокол, а это селезень. Тот смеялся и мне песни пел… А я-то, я-то пять лет слезами заливалась, проклятая я дура, низкая я, бесстыжая!
      Она упала на свое кресло и закрыла лицо ладонями. В эту минуту вдруг раздался в соседней комнате слева хор собравшихся наконец Мокринских девок, – залихватская плясовая песня.
      – Ту есть судом! – взревел вдруг пан Врублевский. – Хозяин, прогони бесстыжих!
      Хозяин, который давно уже с любопытством заглядывал в дверь, слыша крик и чуя, что гости перессорились, тотчас явился в комнату.
      – Ты чего кричишь, глотку рвешь? – обратился он к Врублевскому с какою-то непонятною даже невежливостью.
      – Скотина! – заорал было пан Врублевский.
      – Скотина? А ты в какие карты сейчас играл? Я подал тебе колоду, а ты мои спрятал! Ты в поддельные карты играл! Я тебя за поддельные карты в Сибирь могу упрятать, знаешь ты это, потому оно всё одно что бумажки поддельные… – И, подойдя к дивану, он засунул пальцы между спинкой и подушкой дивана и вытащил оттуда нераспечатанную колоду карт.
      – Вот она моя колода, не распечатана! – Он поднял ее и показал всем кругом:
      – я ведь видел оттелева, как он мою колоду сунул в щель, а своей подменил, – шильник ты этакой, а не пан!
      – А я видел, как тот пан два раза передернул, – крикнул Калганов.
      – Ах как стыдно, ах как стыдно! – воскликнула Грушенька, сплеснув руками, и воистину покраснела от стыда. – Господи, экой, экой стал человек!
      – И я это думал. – крикнул Митя. Но не успел он это выговорить, как пан Врублевский, сконфуженный и взбешенный, обратясь ко Грушеньке и грозя ей кулаком, закричал:
      – Публична шельма! – Но не успел он и воскликнуть, как Митя бросился на него, обхватил его обеими руками, поднял на воздух и в один миг вынес его из залы в комнату направо, в которую сейчас только водил их обоих.
      – Я его там на пол положил! – возвестил он, тотчас же возвратившись и задыхаясь от волнения, – дерется каналья, небось не придет оттуда!.. – Он запер одну половинку двери и, держа настежь другую, воскликнул к маленькому пану:
      – Ясневельможный, не угодно ли туда же? Пшепрашам!
      – Батюшка, Митрий Федорович, – возгласил Трифон Борисыч, – да отбери ты у них деньги-то, то, что им проиграл! Ведь всё равно что воровством с тебя взяли.
      – Я свои пятьдесят рублей не хочу отбирать, – отозвался вдруг Калганов.
      – И я свои двести, и я не хочу! – воскликнул Митя, – ни за что не отберу, пусть ему в утешенье останутся.
      – Славно, Митя! Молодец, Митя! – крикнула Грушенька, и страшно злобная нотка прозвенела в ее восклицании. Маленький пан, багровый от ярости, но нисколько не потерявший своей сановитости, направился было к двери, но остановился и вдруг проговорил, обращаясь ко Грушеньке:
      – Пани, ежели хцешь исьць за мною, идзьмы, если не – бывай здрова! (Пани, если хочешь идти за мной – пойдем, а если нет – то прощай!)
      И важно, пыхтя от негодования и амбиции, прошел в дверь. Человек был с характером: он еще после всего происшедшего не терял надежды, что пани пойдет за ним, – до того ценил себя. Митя прихлопнул за ним дверь.
      – Заприте их на ключ, – сказал Калганов. Но замок щелкнул с их стороны, они заперлись сами.
      – Славно! – злобно и беспощадно крикнула опять Грушенька, – Славно! Туда и дорога!

VIII. Бред

      Началась почти оргия, пир на весь мир. Грушенька закричала первая, чтоб ей дали вина: «Пить хочу, совсем пьяная хочу напиться, чтобы как прежде, помнишь, Митя, помнишь, как мы здесь тогда спознавались!» Сам же Митя был как в бреду и предчувствовал «свое счастье». Грушенька его впрочем от себя беспрерывно отгоняла: «Ступай, веселись, скажи им, чтобы плясали, чтобы все веселились, „ходи изба, ходи печь“, как тогда, как тогда!» – продолжала она восклицать. Была она ужасно возбуждена. И Митя бросался распоряжаться. Хор собрался в соседней комнате. Та же комната, в которой до сих пор сидели, была к тому же и тесна, разгорожена надвое ситцевою занавеской, за которою опять-таки помещалась огромная кровать с пухлою периной и с такими же ситцевыми подушками горкой. Да и во всех четырех «чистых» комнатах этого дома везде были кровати. Грушенька расположилась в самых дверях, Митя ей принес сюда кресло: так же точно сидела она и «тогда», в день их первого здесь кутежа, и смотрела отсюда на хор и на пляску. Девки собрались все тогдашние же; жидки со скрипками и цитрами тоже прибыли, а наконец-то прибыл и столь ожидаемый воз на тройке с винами и припасами. Митя суетился. В комнату входили глядеть и посторонние, мужики и бабы, уже спавшие, но пробудившиеся и почуявшие небывалое угощение, как и месяц назад. Митя здоровался и обнимался со знакомыми, припоминал лица, откупоривал бутылки и наливал всем кому попало. На шампанское зарились очень только девки, мужикам же нравился больше ром и коньяк и особенно горячий пунш. Митя распорядился, чтобы был сварен шоколад на всех девок и чтобы не переводились всю ночь и кипели три самовара для чаю и пунша на всякого приходящего: кто хочет, пусть и угощается. Одним словом, началось нечто беспорядочное и нелепое, но Митя был как бы в своем родном элементе, и чем нелепее всё становилось, тем больше он оживлялся духом. Попроси у него какой-нибудь мужик в те минуты денег, он тотчас же вытащил бы всю свою пачку и стал бы раздавать направо и налево без счету. Вот почему, вероятно, чтоб уберечь Митю, сновал кругом его почти безотлучно хозяин, Трифон Борисыч, совсем уж кажется раздумавший ложиться спать в эту ночь, пивший однако мало (всего только выкушал один стаканчик пунша) и зорко наблюдавший по-своему за интересами Мити. В нужные минуты он ласково и подобострастно останавливал его и уговаривал, не давал ему оделять как «тогда» мужиков «цыгарками и ренским вином» и, боже сохрани, деньгами, и очень негодовал на то, что девки пьют ликер и едят конфеты: «Вшивость лишь одна, Митрий Федорович, – говорил он; – я их коленком всякую напинаю, да еще за честь почитать прикажу, – вот они какие!» Митя еще раз вспомянул про Андрея и велел послать ему пуншу:
      – «Я его давеча обидел», – повторял он ослабевшим и умиленным голосом. Калганов не хотел было пить, и хор девок ему сначала не понравился очень, но, выпив еще бокала два шампанского, страшно развеселился, шагал по комнатам, смеялся и всё и всех хвалил, и песни, и музыку. Максимов, блаженный и пьяненький, не покидал его. Грушенька, тоже начинавшая хмелеть, указывала на Калганова Мите: «Какой он миленький, какой чудесный мальчик!» И Митя с восторгом бежал целоваться с Калгановым и Максимовым. О, он многое предчувствовал: ничего еще она ему не сказала такого и даже видимо нарочно задерживала сказать, изредка только поглядывая на него ласковым, но горячим глазком. Наконец она вдруг схватила его крепко за руку и с силой притянула к себе. Сама она сидела тогда в креслах у дверей.
      – Как это ты давеча вошел-то, а? Как ты вошел-то!.. я так испугалась. Как же ты меня ему уступить-то хотел, а? Неужто хотел?
      – Счастья твоего губить не хотел! – в блаженстве лепетал ей Митя. Но ей и не надо было его ответа:
      – Ну, ступай… веселись, – отгоняла она его опять, – да не плачь, опять позову.
      И он убегал, а она принималась опять слушать песни и глядеть на пляску, следя за ним взглядом, где бы он ни был, но через четверть часа опять подзывала его, и он опять прибегал.
      – Ну, садись теперь подле, рассказывай, как ты вчера обо мне услышал, что я сюда поехала; от кого от первого узнал?
      И Митя начинал всё рассказывать, бессвязно, беспорядочно, горячо, но странно однако же рассказывал, часто вдруг хмурил брови и обрывался.
      – Чего ты хмуришься-то? – спрашивала она.
      – Ничего… одного больного там оставил. Кабы выздоровел, кабы знал, что выздоровеет, десять бы лет сейчас моих отдал!
      – Ну, бог с ним, коли больной. Так неужто ты хотел завтра застрелить себя, экой глупый, да из за чего? Я вот этаких как ты безрассудных люблю, – лепетала она ему немного отяжелевшим языком. – Так ты для меня на всё пойдешь? А? И неужто ж ты, дурачек, вправду хотел завтра застрелиться! Нет, погоди пока, завтра я тебе может одно словечко скажу… не сегодня скажу, а завтра. А ты бы хотел сегодня? Нет, я сегодня не хочу… Ну ступай, ступай теперь, веселись.
      Раз однако она подозвала его как бы в недоумении и озабоченно.
      – Чего тебе грустно? Я вижу, тебе грустно… Нет, уж я вижу, – прибавила она, зорко вглядываясь в его глаза. – Хоть ты там и целуешься с мужиками и кричишь, а я что-то вижу. Нет, ты веселись, я весела и ты веселись… Я кого-то здесь люблю, угадай кого?.. Ай, посмотри: мальчик-то мой заснул, охмелел сердечный.
      Она говорила про Калганова: тот действительно охмелел и заснул на мгновение, сидя на диване. И не от одного хмеля заснул, ему стало вдруг отчего-то грустно или, как он говорил, «скучно». Сильно обескуражили его под конец и песни девок, начинавшие переходить, постепенно с попойкой, в нечто слишком уже скоромное и разнузданное. Да и пляски их тоже: две девки переоделись в медведей, а Степанида, бойкая девка с палкой в руке, представляя вожака, стала их «показывать». «Веселей, Марья, – кричала она, – не то палкой!» Медведи наконец повалились на пол как-то совсем уж неприлично, при громком хохоте набравшейся, не в прорез, всякой публики баб и мужиков. – «Ну и пусть их, ну и пусть их, – говорила сентенциозно Грушенька с блаженным видом в лице, – кой-то денек выйдет им повеселиться, так и не радоваться людям?» Калганов же смотрел так, как будто чем запачкался:
      – «Свинство это всё, эта вся народность», – заметил он, отходя, – «это у них весенние игры, когда они солнце берегут во всю летнюю ночь». Но особенно не понравилась ему одна «новая» песенка с бойким плясовым напевом, пропетая о том, как ехал барин и девушек пытал:
 
Барин девушек пытал,
Девки любят али нет?
 
      Но девкам показалось, что нельзя любить барина:
 
Барин будет больно бить,
А я его не любить.
 
      Ехал потом цыган (произносилось цыган) и этот тоже,
 
Цыган девушек пытал,
Девки любят али нет?
Но и цыгана нельзя любить,
Цыган будет воровать,
А я буду горевать.
 
      И много проехало так людей, которые пытали девушек, даже солдат:
 
Солдат девушек пытал,
Девки любят али нет?
 
      Но солдата с презрением отвергли:
 
Солдат будет ранец несть,
А я за ним…
 
      Тут следовал самый нецензурный стишок, пропетый совершенно откровенно и произведший фурор в слушавшей публике. Кончилось наконец дело на купце:
 
Купчик девушек пытал,
Девки любят али нет?
 
      И оказалось, что очень любят, потому дескать что
 
Купчик будет торговать,
А я буду царевать.
 
      Калганов даже озлился:
      – Это совсем вчерашняя песня, – заметил он вслух, – и кто это им сочиняет! Не достает, чтобы железнодорожник аль жид проехали и девушек пытали: эти всех бы победили. И, почти обидевшись, он тут же и объявил, что ему скучно, сел на диван и вдруг задремал. Хорошенькое личико его несколько побледнело и откинулось на подушку дивана.
      – Посмотри, какой он хорошенький, – говорила Грушенька, подводя к нему Митю, – я ему давеча головку расчесывала; волоски точно лен и густые…
      И, нагнувшись над ним в умилении, она поцеловала его лоб. Калганов в один миг открыл глаза, взглянул на нее, привстал и с самым озабоченным видом спросил: где Максимов?
      – Вот ему кого надо, – засмеялась Грушенька; – да посиди со мной минутку. Митя, сбегай за его Максимовым.
      Оказалось, что Максимов уж и не отходил от девок, изредка только отбегал налить себе ликерчику, шоколату же выпил две чашки. Личико его раскраснелось, а нос побагровел, глаза стали влажные, сладостные. Он подбежал и объявил, что сейчас «под один мотивчик» хочет протанцовать танец саботьеру.
      – Меня ведь маленького всем этим благовоспитанным светским танцам обучали-с…
      – Ну ступай, ступай с ним, Митя, а я отсюда посмотрю, как он там танцовать будет.
      – Нет, и я, и я пойду смотреть, – воскликнул Калганов, самым наивным образом отвергая предложение Грушеньки посидеть с ним. И все направились смотреть. Максимов действительно свой танец протанцовал, но кроме Мити почти ни в ком не произвел особенного восхищения. Весь танец состоял в каких-то подпрыгиваниях с вывертыванием в стороны ног, подошвами кверху, и с каждым прыжком Максимов ударял ладонью по подошве. Калганову совсем не понравилось, а Митя даже облобызал танцора.
      – Ну, спасибо, устал может, что глядишь сюда: конфетку хочешь, а? Цыгарочку может хочешь?
      – Папиросочку-с.
      – Выпить не хочешь ли?
      – Я тут ликерцу-с… А шоколатных конфеточек у вас нет-с?
      – Да вот на столе целый воз, выбирай любую, голубиная ты душа!
      – Нет с, я такую-с, чтобы с ванилью… для старичков-с… Хи-хи!
      – Нет, брат, таких особенных нет.
      – Послушайте! – нагнулся вдруг старичек к самому уху Мити, – эта вот девочка-с, Марьюшка-с, хи-хи, как бы мне, если бы можно, с нею познакомиться, по доброте вашей…
      – Ишь ты чего захотел! Нет, брат, врешь.
      – Я никому ведь зла не делаю-с, – уныло прошептал Максимов.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61