Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дети Ванюхина

ModernLib.Net / Григорий Ряжский / Дети Ванюхина - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Григорий Ряжский
Жанр:

 

 


Григорий Ряжский

Дети Ванюхина

Если бы они не приняли тогда, перед тем как идти на дело, по полторы «Столичной» на брата, чисто для храбрости, то убивать не стали бы никогда – ни Петюха Лысаков, друган и закадычный одноклассник, ни тем более сам он, Шурка Ванюхин, Ванюха. Да и не убивал Лысый-то, сбежал вовремя. Два раза перед тем, как пойти сюда ночью, окончательно уже пойти, на взлом и кражу предмета культа, Ванюха заходил в эту подмосковную церковь днем, когда был народ и можно было затесаться среди бабок, теток в сером и дурных, но искренних мужиков, обмахивающих себя крест-накрест с заведенными к центру головы глазами.

В те дни Ванюха уже шесть раз сходил на подпольные занятия по карате. Там с него потребовали червонец за месяц вперед, который он с трудом добыл и тут же беспрекословно выложил. Дима, сэнсэй, молодой парень из Москвы, приезжал к ним в Мамонтовку дважды на неделе. Для начала он собирал по алфавитному списку червонцы, а уж затем надевал белое кимоно, подвязывался черным поясом, босой вставал на колени, упирался кулаками в пол, склонялся перед местным народом и заставлял кланяться в ответ. При этом говорил что-то по-японски, и все должны были также по-японски отвечать. И в такие моменты Ванюха примечал, что глаза у парня в кимоно становились немного другими, круглее как-то и задумчивее, что ли. Он как бы смотрел на тебя по прямой, но в то же время взгляд его закашивался в стороны, в разные одновременно, но так, что все равно возвращался потом обратно, к переносице, к центру головы, потому что был направлен еще и немного вовнутрь.

Но в целом дело было хорошее, и это Ванюха усек сразу. Потому что, после того как парень вдоволь намаливался на японский манер, он мог неожиданно ловко засветить пяткой в лоб, так, что ученик его валился на крашеные доски раньше, чем в рассеченном тренированной конечностью воздухе исчезал образованный ею же свист.

Так вот, эти мужики в мамонтовской церкви чем-то походили на столичного каратиста, потому что совпадали с ним по глазам в перекрестные моменты. Дома Ванюха не раз пялился на себя в зеркало, раздумчиво произнося малопонятное «рэй!», но так ни разу и не засек той зловещей загадочности, что присутствовала во взглядах прихожан-мамонтовчан и черно-белого молотобойца из Москвы. Но это он обнаружил позднее, через несколько лет после начала приобщения своего к боевому искусству при помощи заезжего сэнсэя Димы – в году так семьдесят восьмом, когда уже и сам стал бойцом, жестким и опасным.

К этому времени Ванюха окончательно перебрался в Москву из своей Мамонтовки, потому что так сподручней было уклоняться от настырных армейских повесток.

А тогда, стараясь быть незаметным, он пристраивался у самого края воскресной службы и внимательно исследовал глазами икону, праздник, XVII век, как объяснил незадолго до этого сэнсэй. Он же пообещал за нее два года бесплатных тренировок с дальнейшим переводом в продвинутую столичную группу бойцов при центральной школе «Сен-э». Кроме того, сказал, научу, как от армии откосить, нет вопросов. И глаза его при этом смотрели вовсе обыкновенно, с поощрительным прищуром, а не отрешенно и вовнутрь, как тогда, на татами.

Икона эта висела во втором ряду снизу, поэтому невысоко, и если подпрыгнуть, подумал Ванюха, то можно зацепить и сдернуть просто, хотя смотря как крепится, на каком принципе. Первое окошко располагалось на уровне третьего иконного ряда, если тоже считать снизу, и это означало, что можно просто соскочить вниз, на пол, ничего не подставляя и без веревки. Решетка на окне была, но дохлая, он сразу все про нее понял и решил, что Лысый с ней справится как нечего делать, подпилит слегка, а потом рванет по низу и загнет вверх. Так оно, по сути, и получилось бы, если б не Михей этот, исусик.

Церковный сторож Иван Михеичев, или же просто Михей, и на самом деле был на Бога похож немного: сухопарый такой, глазастый и волосатый, только что без венца тернового и не прибитый к кресту. И убивать его действительно никто не собирался, он вообще планом воровской операции не предусматривался. Возник Михей, когда Ванюха подавал икону наверх сидевшему в проеме окна Лысому, а сам в этот момент обмозговывал, чего бы прихватить такого еще из храмовых цацек на сдачу городским собирателям. Дело было под утро, только-только начало рассветать – так верней дело выгорит, присоветовал сэнсэй.

– А я поначалу думал, ошибалси я, когда тебя тут видал намедни, – раздался старческий голос Михея, неслышно выскользнувшего из предутренней пустоты. – Ванюхиных, думаю, сынок это или не Ванюхиных? – Сторож был совершенно спокоен и не проявлял ни малейших признаков агрессии. – А потом вижу, точно, Егорки Ванюхина покойного отрок прибыл. – Он мазнул по Ванюхе лучом от фонарика вверх-вниз и, удостоверившись в верности своего предположения, добавил: – Веры покойной внук. Только вот не упомню, назвали тебя как: то ли Лехой, то ли Ляксандром, а?

– Шурка я, – неуверенно ответил Ванюха и опустил икону на каменный пол, – не Леха.

В этот момент ему вдруг перестало быть страшно и от самого факта кражи, и от внезапного появления похожего на Христоса старика. Он скосил глаза в оконный проем, туда, где должен был сидеть Лысый. Оттуда серо-фиолетовым на него смотрел пустой прямоугольник окна с задранной к небу кованой решеткой…

«Сбежал Лысый, – подумал Ванюха, и его охватила злоба, – одному расхлебывать теперь».

– Ты десьтилетку-то кончил уже иль как? – ни к селу ни к городу спросил старик, однако и на этот раз Ванюха не почуял подвоха в вопросе Михея.

– А тебе зачем, дед? – переспросил Ванюха и оглянулся. «Наверное, уже ментов вызвал, а пока голову морочит, чтоб успели доехать, – вдруг подумал он. – Надо что-то делать…»

– Ты, сынок, не бойся, я про тебя не скажу. И в милицию не пойду. Твой отец, Егорка Ванюхин, с дочкой моей Люськой еще по школе дружбу водили. Только твой-то помер, а моя Людмила жива и здорова, не в себе только часто бывает. А я их обоев до сих пор вместе помню, они рядом родились, сразу перед войной. Тут их и крестили, у нас, в Мамонтовке. Отец Гурий тогда настоятелем служил. Он и покрестил, тоже разом. – Михей прошел к стене и щелкнул выключателем. Свет зажегся, но не полный, а тихий, по бокам. Сторож выключил фонарик и сунул его в карман. – Ты мне скажи только, Шур, тебе пошто икона-то? Это ж грех большой. Она денег тех не стоит, чтоб опосля жизнь в маяте проживать. И деньги те в радость не будут, увидишь. Сам-то крещенай?

Шурка стоял молча, набычившись, не зная, как реагировать на такой нежданно-негаданно человеческий подход к собственному злодейству. Страх первоначальный отпустил, но за это время где-то внутри успело нарасти раздражение на старика – спал бы себе в каморке да спал, так нет, выполз, старый, проповеди свои объяснять. Теперь придется икону назад отдавать, зря полночи с Лысым решетку пилили, зря, выходит, он планы разные строил…

– Вот что, сынок, – немного подумав, сказал Михей, – давай-ка мы ее на место приладим, где висела. Ты на стул встанешь, а я тебе подмогну. – Он вздохнул и пошел за стулом.

Как все сложилось бы нормально, если б не вылез из темноты бдительный старикан, в очередной раз подумал Шурка, уже стоя на стуле и принимая в руки от деда тяжеленную доску с празднично одетыми святыми человечками, намалеванными на ней в семнадцатом столетии каким-нибудь монахом-затворником, тоже похожим, наверное, как и Михей, на дохлого исусика. И в этот момент злоба накатила снова, но уже сильней, чем прежде, поскольку опасность отступила, как он догадался, уже совершенно, а потеря задуманного была вот она, прямо в руках его, и тянула к земле намного сильнее, чем липовая доска из прошлых веков. Он с усилием приподнял икону над головой и постарался зацепить расковырянной дырой за костыль, косо торчащий из стеновой штукатурки. Старик стоял рядом, задрав голову, и смиренно наблюдал за процессом восстановления справедливости на прежнее место. Две попытки оказались безуспешными, и тогда Михей пожевал губами и произнес:

– Ты ее, Шурк, нацель сперва, а опосля по стене волоки, к низу. Так верней надсадку ущупаешь. А руки-то опускай полегоньку, чтоб не расколоть ее, богоугодную, ежели чего…

Потом уже, по прошествии месяца, а то и больше, начиная с того зацветающего слабым сиреневым через окно мамонтовской церкви злополучного утра, Шурка понял, зачем он в приступе тупой внезапной ярости обрушил со всей собственной силой, сложившейся с мощью земного притяжения, этот «праздник» на Михеево темя. Какое-то смутное, расплывчатое, но доступное для самого себя объяснение его организм вытащил откуда-то из-под кишок, и этого ему оказалось вполне достаточно. Расшифровкой он заниматься не стал, просто счел, что причина наверняка в тот момент была достаточна, если сравнивать потери от рушащихся в одночасье надежд с малозначимостью жизни исусика. Не мог понять он другого: спрыгнув со стула, не выпуская из рук чертову эту сэнсэеву икону, он уже видел деяния рук своих. Старик дергался в агонии, распластавшись на полу, на голове зияла страшная рана, то ли вмятина, то ли череп надкололся – из-за слипшихся, залитых кровью волос разобрать что-либо было трудно – это ему запомнилось явственно. Кровь продолжала вытекать густым и черным, и не просто вытекать даже, а скорее, ее что-то выбрасывало оттуда равномерными сильными толчками, и поэтому часть ее попадала на седую бороду, куда она быстро впитывалась, но ее было так много, что с самого завернувшегося к кадыку кончика растительности она все же высачивалась вниз и медленно образовывала на полу липкую лужу. Не понял он, зачем ударил с полного размаха еще два или три раза туда же, в голову, пытаясь попасть в кровавое стариковское темя.

Тело деда он бросил там, где оставил. Выключил свет, обтер икону о край Михеева пиджака и вышел через основной вход, туда, откуда зашел сторож. Мешок, что они с Лысым припасли для деревяшки, Ванюха обнаружил под окном, с той, уличной стороны церкви.

Сэнсэй Дима увез икону в Москву этим же утром и обернулся обратно уже к вечерним урокам восточного единоборства. А после занятий они задержали Лысого в зале и вдвоем отмудохали его за трусость и предательскую сволоту. Бил в основном Ванюха, а сэнсэй руководил, считал по-японски на каждый удар: ить… ни… сан… си… го… рок… сить… хать… кю… дзю! – подправлял, когда надо, и попутно запугивал словами, но на этот раз не японскими, а обыкновенными, типа: «урою», «завалю» и «гнус». Последних слов Лысаков уже не слышал, потому что вырубился на «сить» от Ванюхиной ушира-гири в грудь и до конца наказания больше не очухивался. «Хать», «кю» и «дзю» учитель досчитал уже так, для порядка, для полного завершения ритуальной процедуры расчета с гадом.

– Молодец чувак, – похвалил он Ванюху по завершении экзекуции, – только пятку на уши-ре фиксируй четче и опорную выпрямляй не до конца. Гибче будет стойка…

Может, после этого случая и не развела бы жизнь лучших друзей так основательно и бесповоротно, а просто дала бы паузу на взаимную обиду и небыстрое восстановление приятельства, но вновь вмешался сэнсэй Дима. Насоветовал пойти к Михею на отпевание и поминки в роли сочувствующего представителя второго поколения друзей пропащего Михеева сына: оказать вроде уважение и заодно узнать про ход расследования преступления. Шурка пошел, а для порядка и мать с собой прихватил, уговорил сходить, подумал, может, она чего больше вызнает, чем сам он. Мать удивилась, но с сыном сходила: и в церковь, и хоронить, и на поминки. Там оба они и увидали Нину Михеичеву, дочь Людмилину, внучку убитого Ванюхой исусика. Мать Шуркина, Полина Ивановна, до этого случая Нину эту не знала и ни разу не встречала на поселке. Девочка-семиклассница была тихой, тонюсенькой и глазастой – эдакой Мальвиной по-мамонтовски – и матери неожиданно понравилась. Правда, большие глаза девочкины спрятаны были за нелепыми очками самого бесхитростного и дешевого изготовления, но Полине Ивановне это не помешало. Она ей пришлась по душе все равно, несмотря на шалопутную Нинину мать, Люську, начавшую начинять себя спиртным с раннего утра и по этой оправдательной причине к моменту возвращения всех с мамонтовского кладбища пребывающую в полной невменяйке. Впрочем, для присутствующих из числа близких новостью это не являлось, они и так знали, что после пропажи в неизвестность отца ее, Витька, все заботы по воспитанию девочкиному легли почти целиком на старого Михея. Ну а дом обихаживать и вести хозяйство приходилось им обоим: поначалу деду в паре с маленькой помощницей, потом уж вся женская часть по дому легла только на девчоночьи плечи, на Нинины. Деду оставалось лишь колоть дрова да выискивать семье на пропитание, кроме пенсии и церковных сторожевых – чаще, где подвернется. Бедой Люська была, конечно, изрядной – пила запойно, но зато тихо, и не особо жить отцу и дочке мешала: голос когда не надо не подавала…

Пришел к Михеичевым и Лысый. И на отпевание в церковь, и на кладбище со всеми поехал, и на поминках побывал тоже. Оказалось, что Михея многие знали на поселке и почти все мамонтовские старика любили. Но как-то любили по-местному больше: кивали сочувственно и про дочку-доходягу, и про Нинку-считай-сироту все знали, и про безнадегу денежную в семье, но в смысле помощи какой-нибудь это не сказывалось никак. Не было ее, помощи-то, ниоткуда, в голову никому не приходило помогать – власть на то дадена, пусть помогает, если ей надо.

Все это время Петюха Лысаков держался от Ванюхи стороной, не подходил близко, кивнул тете Полине и потом держался сзади или сбоку. И уже в доме у Михеичевых дождался только поминального тоста, первого, молча выпил со всеми и тихо исчез. Кинул лишь быстрый взгляд в Шуркину сторону, когда пригубил первую рюмку, самую скорбную, и тут же отвел глаза. Так отвел, что ни ненависти, ни брезгливости никто уловить в его взгляде не успел. И Шурка не приметил – слишком взгляд тот был короткий и опасливый, – но если б и приметил, то наверняка не врубился бы – за что, собственно?

К поминальному этому тосту волнение внутреннее почти уже улеглось, опаски он не учуял ниоткуда, деньги, ранее невиданные, сэнсэй Дима вручил ему непосредственно утром – тем самым, убойным, ну а что до самого убийства, так произошло оно ненароком. Так он себе все сам теперь объяснял – бытовое убийство по случайности факта. Сказано же – ненароком…


Покой Шуркина мать, Полина Ивановна Ванюхина, потеряла с того самого дня, как побывала на Михеевых поминках. Вернее сказать, с того момента, как увидала его глазастую внучку. Маленькая Нинка, не успев еще толком переодеться после кладбища, кинулась на кухню с непросохшими слезами и принялась дорезать и дотаскивать на стол все, что на оставшиеся от старика деньги загодя приготовила для поминок. Родительница ее продолжала бесчувственно пребывать на коврике возле кровати, бормоча в пьяном полусне привычную околесицу. Она не стала даже приводить ее в чувство, знала – все одно проку не будет с нее никакого: ни помощи, ни сочувствия, ни жалости к своему же отцу. Из-за занавески, отделяющей горницу от спального промежутка, торчала лишь материна незаштопанная пятка, ее-то Полина Ивановна и приметила. С ее обнаружения все и началось. Догадавшись, что рассчитывать девочке здесь больше не на кого, она засучила рукава и пошла на кухню, встала к плите и отошла от нее лишь дважды: на поминальный тост и когда уходила последней, после того как перемыли с Ниной всю посуду. Отвлеклась, кроме этого, лишь на момент – спросить у Петьки Лысакова, Шуркиного друга закадычного, чего уходит рано, не побыв подольше, как водится. Лысый неуверенно пожал плечами, ничего толком не ответил, посмотрел лишь как-то странно на нее, вопросительно, но тогда она в спешке да угаре не придала значения этому, не до того было – спасать надо было Михеевы поминки.

– Ты вот чего, доченька, – сказала она Нине в ту ночь, перед тем как проститься, – ты приходи к нам домой, забегай, если что. Я тебе всегда помогу. Знаешь, где мы проживаем-то? По тому краю мы, – она махнула головой назад и немного вбок, – дом Ванюхиных спросишь и приходи. Нас там многие знают. Вы ж с Шуркой моим вместе учитесь, в одной школе. Он десятый заканчивает. В школе у него узнай, он объяснит, как не ошибиться, ладно?

– Ладно, – благодарно ответила Нина, – я приду обязательно. Спасибо вам за все, тетя Полина. От нас с дедушкой спасибо, от обоих. Не знаю, что бы без вас делала. Одна бы я не управилась…

Подумать о матери в этот момент ей как-то не пришло в голову…


Дорогу к дому Ванюхиных Нина выспрашивать у Шурки не посмела, потому что не была вполне уверена, что сын тети Полины, этот ладно скроенный парень со светло-русыми волосами из выпускного десятого вообще запомнил ее в лицо, несмотря на участие в похоронных делах. Она просто дождалась девятого дня, когда нужно было – об этом ей рассказала сердобольная тетка на поселке – еще раз помянуть убитого Михея и проводить его душу куда надо, в отрыв от земной поверхности в небо. День этот выпал на субботу, поэтому мать непробудно спала допоздна. Впрочем, в жизни Нины это обстоятельство уже давно ни на что особо ни влияло: выходной материн день по обыкновению перетекал в будний, затем – снова в выходной, потом она теряла им счет, и все начиналось сначала, если находилось чем опохмелиться. Если же выяснялось, что нечем, то мать вполне по-деловому исчезала на несколько дней, после чего так же неожиданно возвращалась, и цикл жизни восстанавливался до следующего стабильно неопределенного момента.

Тесто Нина замесила и поставила с вечера. Мука была последней, но яйца были, свои, и дрожжей был запас: покойный дед обычно наламывал дрожжевые палочки на малые кусочки и высушивал на газете до твердокаменного состояния. На начинку пошла картошка, перемятая с луком, который тоже был со своего огорода, прошлогодний еще не вышел. В общем, к обеду она напекла пирожков, сложила их в кастрюлю еще не остывшими, прикрыла крышкой, обмотала поверху шалью и опустила всю конструкцию в сумку.

Дом Ванюхиных она нашла сразу. Шурки дома не было, и она поймала себя на мысли, что ей жалко, что его нет, ей почему-то хотелось, чтобы он оказался дома, попробовал ее рукодельных пирожков с картошкой и похвалил, потому что вкусно. Зато Полина Ивановна приняла девочку как родную.

– Умница моя, – сказала она ей, – умница, что пришла, я так тебе рада, Нинуленька. И пирожков напекла каких, объеденье просто! – Она надломила один, из него пошел горячий пар. Шуркина мать понюхала воздух, прикрыла глаза и надкусила. – У меня так вкусно никогда не получается, – добавила она, жуя, – и так красиво!

Девочка смутилась:

– Это потому, что я их сбитым яйцом сверху мажу, пока горячие, кисточкой мажу. У меня для клея была новая, а я так склеиваю, без нее, ее саму для пирогов берегу. – Внезапно она моргнула пару раз, и Полина Ивановна увидала, что девочка плачет. – Их дед очень есть любил, тоже сначала разламывал, как вы, и горячими всегда. Вы на потом для Шуры вашего разогрейте отдельно, может, ему тоже так понравится…

Девятины в тот раз получились на двоих. Нина пробыла у Ванюхиных до вечера – тетя Полина никак ее домой не отпускала. Для Михея они поставили рюмку в стороне и покрыли ее половинкой пирожка, для запаха. Шурка вернулся, когда Нина засобиралась домой.

– Привет, глазастая, – настороженно бросил он с порога, заметив девчонку. – В гости к нам или жить?

Нина испуганно посмотрела на Полину Ивановну и ответила:

– Я просто в гости заходила. Не жить. Мне ваша мама разрешила. – Она подхватила сумку с пустой кастрюлей и добавила: – У нас сегодня девять дней исполнилось, как дедушка умер. – И тут же поправилась: – Как его убили.

– А-а-а-а… – понятливо протянул Шурка, – тогда ясно…

«А она ничего, – подумалось ему одновременно с подкатившим на короткое мгновение раскаяньем, – хорошенькая вообще-то, хоть и мелкая еще. И очки говно…»

Происшествие девятидневной давности он списал как собственное преступление практически окончательно, и напоминание об этом неприятном в недавнем прошлом факте своей биографии хотелось быстро поменять на что-нибудь более нужное для жизни. Весь сегодняшний день он провел в городе. Экзамены были на носу, и пришла пора определяться, куда жить дальше. Кое о чем прозрачно намекал сэнсэй Дима, мол, в Москву перебирайся потихоньку, к ученью прибейся какому-нибудь, в техникум, там, или ПТУ по любому профилю, а там видно будет, как дальше образуется. Там мы поможем тебе пристроиться, дело подберем – бойцы всегда нужны верные.

Кто такие «мы» и про какое такое бойцовское дело намекал учитель, Шурик переспрашивать не стал – кишками чувствовал, что не время проявлять интереса больше, чем пока того требовало его расположение в мамонтовском жизненном промежутке. Но зато ему запомнилось, что глаза сэнсэя тогда снова на какой-то миг развернулись вовнутрь и слегка затуманились.

«Нет, определенно, ничего девчонка, и стройная такая», – еще раз подумал он, перед тем как попрощаться с неожиданной гостьей в их доме.

– Ты, Нин, и правда забегай сюда почаще. А то я в Москву уеду скоро, учиться – матери все веселей будет.

Часто забегать к Ванюхиным, однако, Нине не довелось. После этих девяти дней, получившихся так по-хорошему, хоть и у совершенно чужих для нее людей, девочка появлялась там всего два раза. Второй раз пришелся на Шуркин отъезд в Москву: он ехал поступать в приборостроительный техникум. Это снова порекомендовал Дима: там была сильная группа карате, он же ее и вел по вечерам.

А на следующий день, под утро, к Михеичевым пришли из милиции и увели мать. Она плохо соображала, чего от нее хотят люди в погонах, потому что вернулась накануне после трехдневного отсутствия и сразу завалилась спать, не раздеваясь.

Суд был скорым и равнодушным. Восемь лет шесть месяцев колонии строгого режима она получила вместе с двумя не известными никому мужиками из области за совместно совершенную кражу в продуктовом магазине в соседней Тарасовке. Кража та замысливалась по случайности расположенными друг к другу выпивохами, куда затесалась по этой же нетрезвой причине и Люська Михеичева. И причина-то была, в общем, несильной – не хватало одной бутылки до состояния окончательного человеческого счастья. Но кражи не получилось, потому что получился полноценный грабеж с убийством, хотя и непреднамеренным. Сторож, оказывается, ночевал в магазине, а когда проснулся и обнаружил двух чужих мужиков и одну бабу, то не захотел подчиниться угрозе чужаков, а, наоборот, полез в бутылку и принялся орать на всю округу. Тогда один из мужиков, который толще, но моложе – Люська не успела хорошо запомнить, как кого звали, – повалил его на пол и заткнул в пасть какую-то тряпку, чтоб утихомирить. Дед сразу завял, вертанул пару раз зрачками по кругу и утих. Люська решила было кляп тот выдернуть, пока один из мужиков, который длиннее и старше, шарил по прилавкам, а другой пытался развалить на части кассовый аппарат, и пошла к нему, но опоздала. Сторож мирно замер на полу бородой и кадыком вверх, как снятый с креста Христос, и тоже не дышал, но только с тряпкой во рту. Денег в аппарате не оказалось, но водки было четыре ящика. Недостающую для полного счастья норму они начали приходовать непосредственно в подсобном помещении магазина, не зажигая света, так как было удобно в смысле закуски – под рукой. Вскоре выяснилось, что первоначально назначенная норма счастья не выдерживает конкуренции с количеством добытого катализатора для его достижения, и подельники решили присесть на дорожку и заодно немного добавить, прежде чем покинуть неправедным способом занятую территорию.

Первая машина, которую они тормознули в ночи, за две бутылки отвезла Люську и один водочный ящик до дома Михеичевых. Мужиков водила взять на борт категорически отказался. Вторая же машина, которую словили мужики, чтобы доставить по назначению свою часть продукции, оказалась милицейским «уазиком». Через четверть часа мужиков сдали в отделение вместе с двумя ящиками водки. Третий был оставлен в машине в виде компенсации за геройство, потому что на будущий срок задержанных с поличным все равно не влиял. А еще через десять минут на место преступления выехала бригада: дежурный следователь, опера и вызванный ночью эксперт.

Второй суд, насчет материнства обвиняемой, был от первого отдельный, но такой же скорый и понятный по результату – Люська была дополнительно лишена еще и родительских прав.

Таким образом, забегать Нине к Ванюхиным не понадобилось и не пришлось, потому что сразу по вынесении приговора дело ее было направлено в комиссию при райисполкоме по опеке над несовершеннолетними, которая без особой головной боли и бюрократических проволочек рассмотрела и удовлетворила в короткий срок просьбу гражданки Ванюхиной Полины Ивановны (1925 года рождения, прож. по адресу: Московская обл., Пушкинский р-н, пос. Мамонтовка, ул. Новая, 7, работающей старшей медсестрой ветеринарной лечебницы № 1 гор. Пушкино, характеризуется по месту работы с положительной стороны, владеет собственным домом, имеет заработок, достаточный для содержания объекта опекунства) об установлении опеки над несовершеннолетней Михеичевой Ниной Викторовной (1961 года рождения, ученица седьмого класса мамонтовской поселковой средней школы № 22. Проживала в Мамонтовке вместе с матерью, Михеичевой Людмилой Ивановной, в настоящее время лишенной родительских прав, направленной для отбытия наказания в женскую колонию гор. Можайска).

Вещи Нинины, которые она перетащила к опекунше, маме Полине, вместились в чемодан покойного Михея, сумку из-под картофельных пирожков и ученический портфель. Шесть кур они отловили вместе с новой матерью, перевязали им ноги по паре и перетащили в ванюхинский курятник. Петуха же пришлось пустить на суп – у Ванюхиных свой был справный, топтал без устали и еще без работы часто оставался. Суп этот они сварили этим же днем, после переезда, и, пока он настаивался, обе поплакали: для начала навзрыд, потому что петуха было тоже жалко – Нина помнила его с малого возраста, с цыплячьего, – а потом плакали уже тихо, мокро и долго, когда со всей очевидностью стало ясно, что жизнь у обеих, начиная с этого дня, должна стать другой, измениться: и у новой мамы, и у новой дочки…

Шурка в материнском решении участия не принимал: все дни, пока шло судебное разбирательство, он провел в городе, разместившись временно в общежитии техникума, – сдавал вступительные экзамены. Полина Ивановна такое решение сына приветствовала – пусть учится, в люди выходит, парень-то неплохой получился, нормальный парень-то. Петька Лысаков, дружок Шуркин, вон в поселке сидит, никуда не торопится, повестку, что ль, ожидает армейскую? Да и раздружились они чего-то, совсем Петюха у Ванюхиных не появляется больше. Ну да ладно, молодые они, сами разберутся…

Шурка вернулся в Мамонтовку спустя неделю, как Нина заняла в их доме угловую комнату с единственным небольшим оконцем в огород, в которой сам он рос с малолетства и откуда, отжив свой срок, перебрался в другую, побольше, ту, что до самой смерти занимала его бабка, баба Вера, Полинина мать. Смерть бабкина пришлась на совсем еще пацанский Шуркин возраст, но он хорошо запомнил, что умирала баба Вера долго и мучительно, и что была зима, и Полина Ивановна в ту зиму почти не спала: приступы боли возникали в любое время дня и ночи, и надо было постоянно иметь наготове шприц с наркосодержащим препаратом.

А колоть она умела – переколола живность всю, что была в Пушкине на учете: от пугливых хомячков до игривых пуделей, и от безобидных волнистых попугайчиков до разномастных котов и грозных немецких овчарок. При этом мать никогда не промахивалась, попадая в звериную вену с первого захода. Это обстоятельство, кстати говоря, тоже сыграло роль немалую в таком быстром и нечиновном принятии решения относительно опекунства над Ниной: Полина Ивановна угостила председательшу опекунской комиссии заграничным прививочным препаратом, трехвалентным, и сама же проколола его председателевой доберманихе.

Рак бабкин оказался самым зловредным из возможных – непосредственно был связан с прямой кишкой, и это потребовало двух операций с перерывом в полгода, после чего баба Вера практически слегла и из нее постоянно что-то сочилось и подтекало. Еще Шурка запомнил, что мама говорила про какой-то сфинктер у бабушки внутри, которого теперь не стало, и по этой врачебной причине в комнате у нее после операции стало дурно пахнуть этой непонятной болезнью. А еще – что последние дни жизни бабка все время просила пить кислого, и он приносил ей капустного рассолу из бочки, что специально надавливала мать для питья. И попив, она смотрела на Шурку водянистыми глазами и говорила:

– Сундук мой только вон не выбрасывайте, как помру. Ты проследи, Шур, и матери не позволяй, если соберется. Этот сундук со мной жизнь прожил и еще раньше до меня с моими мамой и отцом тоже. – В последний раз, как он кислого питья ей принес, вечером, накануне смерти, долго смотрела на внука прощальным взглядом и выговорила, с трудом уже вышептала почти: – На деда похож становишься своего, на дедушку… Так вроде… а вроде и не так…

Он тогда и вдумываться не стал, на кого он там похож – не похож, да и не дослышал толком бабы-Верину бредню – так – не так – мимо ушей пропустил, тем более что деда никакого у него отродясь не было, а если и был, то сгинул: то ли в войну, то ли после нее – мать об этом никогда ничего не рассказывала, отнекивалась все, а он потом уже и не спрашивал. Пообещал лишь бабке тогда про сундук, но как только ее похоронили, первым делом, занимая новое жилье, он упросил мать вынести из комнаты эту неподъемную махину с вечно болтающимся на ржавых дужках амбарным замком и обитую по углам почерневшими от старости коваными накладками. И без сундука этого воняло в комнате бабкиной невозможно, неделю мать проветривала после выноса тела, а уж потом только Шурка переместился туда из угловой комнатенки. Мать упросила двух мужиков – так и так кабана резать приходили, – так они же, после того как закололи животное, заодно и перетащили сундук из дома в сарай, не вытряхнув старухино содержимое наружу – ключ от замка не нашелся, да и не было в нем ничего достойного для переборки, а что было – особо не весило…

Так вот, вернулся Шурка домой и нос к носу столкнулся с новой жиличкой. Девочка с испугом посмотрела на сына своей благодетельницы и неожиданно для себя самой обратилась к нему на «вы»:

– Кушать будете?

Шурка удивился:

– Привет, глазастая! Ты к нам в гости снова? – и повторил прошлую шутку: – Или жить? Мать-то где?

– Мама Полина сегодня в две смены, – ответила девочка, опустив глаза, – а я – жить, – так же робко добавила она. – А вы не знали разве? Маму мою посадили в тюрьму. – Глаза ее наполнились слезами и заблестели. – Они человека убили нечаянно – сторожа в магазине, в Тарасовке, когда водку воровали.

Шурка вздрогнул:

– Сторожа убили? Мать твоя убила сторожа? – Он недоверчиво покачал головой. – Ну, дела-а-а-а… – Ему вдруг почему-то стало легко от этого страшного сообщения: не то чтобы гора упала с плеч, но как-то отпустило внутри тот узелок, что иногда за последнее после смерти старика Михея время поджимал кишки и еще где-то ниже. Порой он отлавливал этот внутренний неудобняк и даже несколько раз пытался вслушаться внимательней, несмотря на то что историю эту списал с совести окончательно и надумал собственное объяснение случившемуся. А тут такое дело – Нинкина мать убийцей оказалась, и не за что-то серьезное, типа предмета древней культуры или народного искусства, к примеру, а за водку просто, за ерунду, за фу-фу, за пьянку.

Нина, искренне удивленная, что Шурке ничего не известно о получившихся в семье Ванюхиных изменениях, дополнительно сообщила:

– А мама ваша, тетя Полина, меня жить сюда позвала, к вам в дом, в семью. И суд так решил. Что можно… – Она вопросительно посмотрела на юношу: – А можно?

Получилось, что наивный вопрос этот исходил от девочки, тонюсенькой и глазастой, от маленького человечка, почти ребенка, совершенно, вдобавок ко всему, чужого, но поставлен он был конкретно и направлен к нему, сыну благодетельницы, возможному покровителю и защитнику сироты Нины Михеичевой, дочери убийцы, такой же, как и он сам, но в отличие от него пойманной, и внучки убитого им исусика Михея с той же фамилией Михеичев.

Отвечать нужно было сразу, слишком разные варианты получались, если взять паузу, – и для него получались, и для девчонки. И Ванюха решительно ответил:

– Конечно, можно! Живи себе сколько влезет. Ты в угловой поместилась? – Он сделал пару шагов в сторону, толкнул дверь комнатенки с окошком в огород, заглянул внутрь и разрешил окончательно. – А я поступил дальше учиться. Так что со временем ко мне переберешься, в мою комнату, мы ее «бабкина» до сих пор называем, там места больше и светлей. Я-то все равно вряд ли уж здесь поживу – в Москве буду устраиваться, друг у меня там хороший, Димой зовут, тренер мой, жизнь обустроить помочь обещал…

Вечером, после того как Полина Ивановна вернулась со второй смены, сели всей семьей пить чай. Честно говоря, немного волновалась она за сына, вернее сказать, за себя: как Шурка расценит ее поступок, она предугадать с уверенностью не могла, но, увидав, как шутливо и по-домашнему сын общается с Ниной, быстро успокоилась и пришла в необычайно доброе расположение духа.

«Всегда ж девочку хотела в семью, – подумала она, довольная собой, сыном и тем, как начали складываться обстоятельства новой жизни, – а там, глядишь, невестку себе выращу, сама выращу, своими руками. Шурка из армии вернется, а его ждут не дождутся. И еще Ванюхиных нам наделают. Мальчика хорошо бы и девку, двух, не меньше. – Она еще помечтала и дополнила мысль еще более приятным вариантом: – А еще лучше, чтоб оба пацаны…»

Московский Шуркин техникум начинался в сентябре, но и за оставшееся до начала учебы время сын в Мамонтовке почти не появлялся: иногда лишь приезжал на выходные, когда дела городские замирали; наедался на неделю вперед домашним и рассказывал что-то про временную работу для будущих студентов, которую предложили поступившим ребятам где-то в сборочном цеху завода автоматики и радиоэлектроники – одним словом, подработка перед первым учебным курсом.

Полина Ивановна огорчалась – совсем сына перестала видеть, но и довольна была тоже: самостоятельным становится парень, о заработке думает, чего с той стипендии-то. Ниночка в такие дни тоже радовалась каждому Шуркиному появлению и старалась угодить студенту как умела. А умела пока в основном по линии приготовления чего-нибудь вкусного – опыт ее кулинарный к этому времени измерялся не одним уже годом прожитой маленькой жизни. Еду она готовила бесхитростную, зато, что называется, с душой: выковыривала из картошки каждый глазок, даже самый незаметный, а шкурку худыми своими пальцами старалась срезать как можно тоньше, чтобы получалось ровней и экономней. Полина Ивановна такие вещи подмечала чрезвычайно чутко и всякий раз для Нины доброе слово находила в похвалу ее старательности и умелости. Поесть в доме Ванюхиных любили и умели, еще со времен бабы Веры. И каждый раз девочка искренне удивлялась, что за такую малость положено хвалить и быть благодарным. Люська, кровная ее родительница, знать про такое ничего не ведала, а картошку, когда приходилось хозяйничать, варила целиком, в мундире, глазки же потом просто выплевывала, если на язык попадали по случайной трезвости. Михей же при жизни не замечал кулинарных нюансов по другим причинам: сослепу, по занятости жизни и в силу душевной доброты старику все нравилось, что внучка подавала, в остальное он не вдумывался…


Перед Новым годом женщины съездили в Можайск, в колонию, где отбывала наказание Люська Михеичева. Свидание разрешили, но пошла одна Нина, мама Полина осталась за территорией – было неловко как-то: все по закону, с одной стороны, а с другой – как будто дочь родную у матери украла, да еще за укол собачий от чумы с гепатитом.

Мать Нине не понравилась: и раньше была худая, до суда и тюрьмы, а теперь осунулась еще больше, слегка сгорбатилась и лицом как будто почернела.

Дочь свою Люська признала не сразу, и на то была причина: у девочки сроду такой пуховки не было, да еще с капюшоном – мамы-Полинин подарок к зиме, через замзавскладом доставала, у которой шнуровая пуделиха разродиться не могла никак, королевская сука, палевая, через кесарево доставать пришлось, а хирурга не было тогда, так Полина сама рукава засучила, снотворное вкатила в вену и спасать стала суку ту. И спасла…

– Ты мне письма пиши, – попросила Нина мать, перед тем как проститься, – вот сюда пиши, – и протянула бумажку с адресом дома Ванюхиных. Люська сунула бумажку в карман синего тюремного халата и не спросила, почему, мол, не домой писать-то. Не догадалась. Как и про опеку, и про тех, к кому ее власти определили, дочку-то. А Нина сама не сказала, не хотела это поднимать, жалко мать было отчаянно: вина-то вся ее – дурь беспробудная и больная, да по нетрезвой случайности. А что до адреса, какой сунула на прощание вместе с разрешенными продуктами, так знала точно – писать не будет, внутренне такое дело не осилит, иначе для Люськи это был бы поступок. А тогда бы это была не Люська Михеичева, не ее прошлая мать. Но все равно, больно девочке уже было не так, как она ожидала: готовилась, если честно, к гораздо более плохому.

Люське и на самом деле было ненамного хуже в неволе: если б водку давали, то, может, за колючкой было и лучше ей даже, чем снаружи жизни, и где несвобода ее – там, на прежней воле, безнадежно пролегала или же здесь теперь уныло тянется – было тоже не ясно. И девочка это поняла. Поняла и немного успокоилась. В последний момент, как уходить уже, Люська обернулась и спросила дочь:

– В школу-то ходишь? – и, не дождавшись ответа, побрела обратно в зону, притянув к себе поближе кулек, что собрала Полина Ивановна на передачу.

Обо всем этом Нина рассказала маме Полине на обратном пути в Мамонтовку. Та перекрестилась, обняла ее и вздохнула вроде с облегчением:

– Помогай ей Бог, дочка, матери-то…


С сентября жизнь в доме Ванюхиных устаканилась окончательно. Нина ходила в восьмой класс и проблем по ученью особых не имела. Наоборот, неожиданно для всех значительно добавила почти по всем предметам: сказалась, вероятно, новая домашняя жизнь с заботливой мамой Полиной и высвободившимся отчасти временем для домашних заданий. Полина Ивановна была довольна необычайно – девочка доставляла ей истинную радость, кроме того, хорошела на глазах. К весне она вытянулась на три пальца, а может, и на все четыре, и появлявшийся на лице ее время от времени легкий румянец с приходом первого апрельского солнца закрепился на щеках окончательно и вовсе не исчезал больше.

Шурка появлялся в доме редко, скорее, по формальным признакам – отметиться и пожрать, после чего уматывал в Москву, не оставаясь порой ночевать. Нинку он, как правило, хлопал по плечу, называл по обыкновению «глазастой», но внимательно при этом не всматривался: ясно было, что мысли его заняты были делами городскими, какими-то там приборостроительными. Да и сессия скоро намечалась экзаменационная – дело шло к лету.

А перед самым летом появился в джинсах, синих таких, твердокаменных, американской фирмы «Ливайс», с плотными подкладками на коленях и двойной желтой строчкой по краям карманов. Решил сделать круг по Мамонтовке, продемонстрировать первые жизненные успехи. Да и то дело – денег за время своего отсутствия на малой родине не спросил у матери ни разу: ни на шмотки, ни на подкорм по городским ценам, ни для развлекательных нужд. Полина Ивановна этому удивлялась, в то же время ей было приятно: мужик растет, сам о себе заботу проявлять научился, учится на инженера, по крайней мере, на техника-приборостроителя, на жизнь зарабатывает – настоящий, одним словом, Ванюхин получается, в Егора покойного.

«Охоту на волков», включенную на полную катушку, он засек, когда свернул за угол и миновал поселковую школу. Песню эту он выучил наизусть вместе с бывшим другом Петюхой Лысаковым, и с седьмого по десятый класс она была у них любимой. Они с Лысым часто ставили ее на магнитофон и орали до одури, хрипя под Высоцкого неокрепшими голосами, и каждый раз, когда волка убивали, на глаза Лысого наворачивалась слеза, и на мокром зрачке он довывал мелодию, уже без слов, и преданно смотрел на друга Ванюху так, будто он, Лысый, – недостреленный зверь, а Ванюха – охотник. Но оба знали, что охотник – благородный, а волк не умрет – выживет, потому что тоже сильный, такой же сильный, как и охотник.

Музыка орала с самого конца улицы, из дома, где проживал Лысый. Шурка прошел еще метров сто и, приглядевшись, обнаружил, что во дворе у Лысаковых в разгаре гулянье. Народ был уже изрядно нетрезв, все больше молодые, поселковые, но были и в годах, и тоже немало. Лысый находился в центре толпы и, кривя губы, глупо улыбался навстречу веселью. Теперь он точно соответствовал своей кликухе – был подстрижен под ноль.

«В армию провожают, – догадался Ванюха, – доигрался, мудак… – Он сплюнул в придорожный кювет, развернулся и пошел прочь. – Ничего, пусть послужит, – думал он, идя обратно к дому. – Там трусов любят, в армии этой, – первый год старичье его помудохает, а там, глядишь, человеком станет».

Мимо проходили две малолетки, их, мамонтовские, и Шурка с удовольствием отметил про себя, как обе, не сговариваясь, покосились на его новые американские штаны.

«Хотя нет, – передумал он про Лысого, оглядев себя сверху донизу и оставшись вполне доволен собой, – уже не станет…»

Ванюха еще раз обернулся назад, туда, где гуляли проводы, и ему вдруг стало невообразимо противно, противно и скучно от всей этой привычной мамонтовской кислятины, от этих одинаковых поселковых теток, роющих землю в огородах и палисадниках, от всех этих бывших его одноклассников типа неудачника Лысого и других таких же будущих армейцев-призывников, от кровной, хоть и в далеком прошлом, родни – бабки Веры (вспомнился невесть откуда взявшийся запах стариковской мочи и прочей тухлятины, не выветривавшийся из его комнаты еще долго после бабкиной смерти: тогда он ему не слишком мешал, теперь же, спустя годы, вспомнился с омерзением) и даже от собственноручно убиенного исусика Михея – старого козла Михеичева Ивана, родного Нинкиного деда.

Ночевать Шурка дома не стал, точнее сказать, не остался в материнском доме – уехал ночевать в город, там были дела и там ждал его сэнсэй Дима, покровитель и главный советчик по жизни.


Учиться в приборостроительном после десятилетки, считая от начала поступления, студенту Ванюхину предстояло два полных года, до самого выпуска с учетом производственной практики. Таким образом, к следующей осени, в случае получения корочки о среднем специальном образовании, Шурка был бы уже вполне готов к получению призывной повестки для прохождения действительной воинской службы и отдачи такой же повинности в рядах Советской армии или, если повезет, Военно-морского флота. Строго говоря, не готов он был, а приготовлен. Потому что именно к этому патриотическому жизненному моменту по совету и при посредстве всемогущего учителя Димы потенциальный призывник завалился в больничку с ловко обставленной симуляцией сотрясения головного мозга с не установленными на тот момент врачебной наукой последствиями. Таковые, однако, по прошествии месяца проявились и были признаны негативными, так как подтвердили ранее предполагаемую у больного нехорошую патологию, образовавшуюся в результате падения с последующим ударом об асфальт затылочной части черепной коробки, что повлекло за собой неутешительный диагноз с присвоением статьи за номером 9–6 и, к большому сожалению, освобождало пострадавшего Ванюхина Александра Егоровича, 1958 г. рожд., уроженца пос. Мамонтовка, Пушкинского р-на, Моск. области, от службы в рядах СА и ВМФ. Диагноз и статья стоили Ванюхе триста пятьдесят, но если бы не Дима со своими связями, болезнь потянула бы на весь «пятихатник».

Из общаги он к тому времени съехал уже окончательно и снимал однушку в Чертанове. Денег на жилье хватало с запасом, не считая, разумеется, разового расхода на оплату статьи 9–6. Оставалось и на другую увлекательную жизнь. Увлекательную и рисковую…


Нина тем временем окончила девятый класс, к собственному удивлению, гораздо успешней, чем планировала. Снова сказалась обстановка счастья и покоя дома Ванюхиных, случайно обрушившихся на девочку благодаря убийству дедушки Михея не установленными следствием злоумышленниками, так же как и в силу лишения матери родительских прав в связи с отбыванием срока заключения в колонии строгого режима. Люське за последний год она отправила в исправительное заведение шесть безответных писем, но на письма та не реагировала, и тогда женщины вновь собирали передачу, дожидались разрешенного свидания и ехали в Можайск. И снова Полина Ивановна оставалась за границей колючки, терпеливо и смиренно ожидая, пока Нина покинет территорию зоны после невеселого своего визита. И когда они, возвращаясь домой, тряслись в электричке – в одной поначалу, а потом в другой, их уже, ярославского направления, – опекунша не выпытывала про заключенную Михеичеву первой, ждала, пока дочка отмолчится, отплачется и только после этого скажет чего сама.

И чем Нине со временем становилось жить все лучше, теплей и уютней в приютившей ее семье, тем острей каждый раз и ощутимей чувствовала она, как угасает последняя искра в непутевой Люськиной душе, как овладевают матерью апатия к окружающему миру и равнодушие к собственной судьбе и как медленно и верно выталкиваются остатки человеческой жизни из худосочной Люськиной плоти.

…В этот раз, попрощавшись с дочерью, Люська посмотрела на нее как-то по-новому, будто в первый раз увидала, и сказала, тихо так, почти прошептала:

– Сдохну я, дочка, через год. Если по амнистии не отпустят, сдохну. Кончилась я…

О какой такой амнистии говорила мать и что вообще имелось в виду – ни Нина, ни Полина Ивановна представления не имели равным образом, но через пару дней вызнать про это маме Полине все-таки удалось у себя в ветлечебнице, в Пушкине. Про амнистию эту пояснил милицейский капитан, когда Полина Ивановна придерживала ему ногу, на трещину в кости накладывая гипс, в смысле, не ему, а кобелю его, ризеншнауцеру.

– Амнистия эта, – сказал милиционер, переживая за кобеля и слегка попутав по этой причине этапы основных свершений отечественной истории, – назначается властью в честь шестидесятилетия победы над Великой Октябрьской революцией, и послабления будут для тех, кто по хулиганке, по непредумышленным и у кого малолетки нелишенные остались. Других статей революция не коснется, так что сами смотрите…

Таким образом, сделали вывод обе женщины, рассчитывать Люське ни на что не приходится, так как проходила она по делу об ограблении и убийстве как раз умышленном, более того, признанном групповым, а для пересмотра дела никаких дополнительных факторов в наличии не имелось.

И Нина, и Полина Ивановна подумали об этом одновременно, как узнали. И догадка их совместная была тайной, даже от самих себя тайной, и обеих кольнуло слабым током страха. По той же понятной причине обсуждать это между собой не стали, не посмели. Нет темы: что невозможно, то невозможно. Но облегчение внутреннее, преодолев чувство стыда, все же испытали: слишком непредсказуемо могла измениться привычная жизнь с возвращением Люськи на волю, слишком велика была опасность, что обоюдно налаженное семейное счастье их станет зыбким и потеряет ясный фокус. И та и другая это чувствовали и знали…

В октябре на ванюхинский адрес прислали повестку из военкомата – осенний призыв. Шурка прибыл в Мамонтовку за рулем новенького «жигуленка», чтобы разбираться с комиссариатом, имея уже в кармане нужную статью. Мать ахнула – и по поводу внезапно выяснившегося Шуркиного нездоровья, и, главное, из-за машины этой, принадлежавшей младшему Ванюхину на полном законном основании. Последний раз перед этим сын появился в материнском доме в самом конце прошедшего лета и, к радости женщин, прожил неделю подряд, почти не выходя из дому. Тогда сомнений у матери относительно здоровья сына не возникало даже малейших, да и сам он не упоминал ни разу, что с головой случилось худо.

Ванюхе же тогда, по совету Димы, надо было отсидеться вне города, и не меньше недели, пока не улягутся очередные деловые страсти. Что он и сделал. А страсти, разнообразные по содержанию, но схожие по околопреступной фабуле, набирали к тому времени немалые обороты в так нежданно-негаданно стартовавшей биографии юноши Александра Ванюхина, обладателя диплома техника-приборостроителя, уроженца подмосковного поселка с ископаемым названием.

Своих средств на первую машину ему не хватило, но сэнсэй помог. К этому времени они уже давно были на «ты», учитель стал просто Дима: без поклонов, приседаний и мутных взглядов в переносицу. А Шурка окончательно стал Ванюхой – так прежде называл его только канувший где-то в прошлой жизни Лысый. Теперь же он стал Ванюхой по статусу. Кличку дал Дима, он же передал ее дальше по деловому кругу, туда, где крутился сам и куда привел крутиться лучшего своего ученика, парня надежного, крепкого по боевым делам и к тому же не раз проверенного на вшивость и устойчивость конструкции.

Нехватающие до полного выкупа тачки полторы штуки Ванюха отработал поездками в Ярославль. Там он принимал доски у ярославских, паковал, перекладывал в багажник и гнал в Москву без оглядки и ненужных остановок. Прекрасно понимал уже задолго до первой ездки, столкнувшись по другим историям со спецификой Диминых поручений, – доски украдены из ярославских церквей, так же как и складни, части иконостасов и прочая церковная утварь. И ему везло: на ментовском учете он не стоял, выглядел по-молодому наивно, за рулем не выпивал – с этим у Димы было строго. В общем, челночная часть жизни быстро подтвердила твердость намерений и целеустремленность молодого бойца экономического фронта на ниве спекуляции иконами и прочей столичной фарцовки. Кроме того, удалось хорошо подняться на контрабанде: с каждой псевдосеребряной цепочки делалось двенадцать рублей легко, а если постараться – четырнадцать. Цепи он брал у Димы на реализацию: на булавку крепилось по сто пятьдесят штук, булавок брал сразу пять, половину отправлял оптом с наваром в семерик, второй половиной занимался сам, практически без потерь. На круг выходил чирик, ну, девять с полтиной в худшем варианте. Это уже потом, на следующем этапе продвижения вдоль экономической науки до него дошло, что, как правило, именно он и оказывался крайним звеном в этой налаженной цепочке, разве что не серебряной, крайним и наиболее слабым. Впрочем, до этого «потом» время летело со скоростью, значительно опережающей установленную для мальчиков из провинции. Но криминальный подростковый опыт, хотя и не опыт, а, скорее, багаж, тайный для всех, кроме Димы, плюс свежая в этих делах молодая кровь фамилии Ванюхиных дали плоды такого особого сорта, что созревание пошло быстрее обычного срока, и урожай получался двойным против одного положенного.

Диме по завершении он отстегивал процент – так было положено, и тот, неискренне удивляясь скорым успехам ученика, к финалу расчетов обычно подтягивал в Чертаново кайф и девчонок, пару или больше – ить, ни, сан, си… и так далее…

В общем, так или иначе, машину матери пришлось предъявить: с одной стороны – не электричкой же до Мамонтовки добираться, а с другой – гордость тоже наружу просилась: вот, мол, мы, Ванюхины, смотрите, вы, уроды местные, смотрите и завидуйте. Пришлось соврать, правда, про работу на закрытом приборостроительном предприятии для военно-космической отрасли, про заработки, премии и доплаты за секретность.

Полина Ивановна слушала, ахала и верила. А Нинка, та не ахала, просто смотрела влюбленно через нелепые свои очки, Михеево еще приобретение, и слушала, впитывая Ванюхины рассказы маленькими деликатесными кусочками, которые долго потом еще растворяла и переваривала в девичьем своем организме.

– Так, может, в институт тебе надо, а, сынок? – спросила в тот день Полина Ивановна сына, сама не веря в смелость собственного замаха. – Тоже по приборам каким-нибудь, коль так все получается. У нас один дачный с чау-чау курс витаминный проходит, говорят, он в Москве служит, замом по высшему образованию работает. Может, поспрошать его?

– Может, и поспрошаешь, – согласился Ванюха, – дай срок, мать…

К вечеру он засобирался. На прощанье хлопнул Нинку по плечу и распорядился:

– Ты мне рецепт на очки приготовь к следующему разу. Я тебе новые подберу, человеческие. С фирменной оправой, ясно?

Нина растерянно посмотрела на маму Полину. Та улыбнулась и согласно моргнула девочке. Тогда Нина благодарно подняла глаза на Ванюху и решилась на согласие:

– Спасибо вам, Шура. Я обязательно приготовлю…

И это был последний раз, когда она обратилась к нему на «вы»…


Письмо из колонии свалилось как снег на голову, как раз накануне Нининых выпускных экзаменов. Письмо это оказалось заказным и адресовано было Михеичевой Нине Викторовне. Писем таких ни Нина, ни Полина Ивановна отродясь ни от кого не получали. Что до Нины, то она вообще ничего ни от кого не получала: ни простых, ни заказных – никаких.

В тот день в доме Ванюхиных была примерка белого платья к Нининому выпускному балу. Пригодился старый Полинин сарафан с вытканной розой на груди, тоже белой, что хранился у нее с молодых лет еще, но сохранился при этом отлично. Низ пришлось отрезать, но не сильно, и обметать по линии обреза на руках. А сзади мама Полина приладила широкую резинку, тоже белую, и сосборила под нее ткань, перетянув ее назад так, что ниже спины получилось пышно и очень красиво, как у романтической барышни из произведений русских классиков прошлого века. Так в этом платье она за письмо и расписалась.

Подпись в конце текста принадлежала замначальника по режиму подполковнику Дурневу. Подполковник извещал бывшую и единственную родню о том, что 18 мая 1978 года заключенная Михеичева Людмила Ивановна, 1941 г. рожд., скончалась в медсанчасти учреждения ИЗ-289/13 гор. Можайска при родах, «имевших протекание в тяжелой форме, что повлекло за собой клиническое осложнение и последующую смерть». В результате родов, писал подполковник Дурнев, остался ребенок женского пола, который выжил, и он – девочка с именем Люся «по желанию покойной». Далее следовало, что «по вопросу дальнейших решений по ребенку умершей з/к Михеичевой следует обращаться в ГУИН МВД в случае законных к тому оснований…»

Ноги у Нинки подкосились, письмо вывалилось из рук, и она молча присела на пол, глядя прямо перед собой. Заколка, что удерживала на поясе сосборенную ткань, выскочила, отлетела в сторону, и Полина Ивановна поначалу встревоженно подумала, что надо бы пропустить по сборке двойную строчку, чтоб на балу не опозориться. Внезапно она застыла на месте и, не вынимая изо рта булавки, прошептала:

– Господи…

Затем вытащила булавку изо рта и подумала, что теперь ее Ниночку никто и никогда у нее не заберет, и тут же сама ужаснулась тому, о чем подумала. Пытаясь избавиться от странного чувства, перемешавшего идиотским образом случившийся кошмар, прихлынувшее неведомо откуда облегчение и легкую тревогу по пустяку, она кинулась вниз, на пол, к Нинке, к дочке, крепко обхватила ее руками и прижала к себе:

– Доченька… доченька моя… Ну что же делать теперь, раз так случилось… Ничего теперь не поделаешь… Скажи чего-нибудь, Ниночка, или лучше поплачь. Не молчи только, слышишь? Не молчи…

Нинка не плакала и не отвечала. Она продолжала смотреть в прощелок двери, ведущей в сени, и видела через него круглый край бочки с квашеной капустой, той самой, из которой Шурка нацеживал рассол, чтобы поить перед смертью бабу Веру кислым…

Аттестат она получила, а на выпускной бал не пошла, так что старый недосборенный сарафан в этот раз не пригодился. Вместо этого они собрались и поехали по инстанциям хлопотать о похоронах и ребенке. В том, что материного ребенка – свою кровную сестру – она должна удочерить, Нина не сомневалась ни на мгновение. Полина Ивановна отнеслась с пониманием – пусть будет еще одна девка в доме, лишь бы не было войны да разрешили бы власти. С сыном обсудить не вышло – сам он давно не заезжал, а в город звонить ей было несподручно.

От кого Люська ухитрилась заполучить эту амнистийную беременность в женской колонии, так и осталось неизвестным. Начальник исправительного заведения вместе с замом Дурневым только плечами пожимали, когда женщины прибыли в колонию сопровождать гроб с Люськиным телом, сколоченный на скорую неумелую руку из сырой необрезной доски.

Через три дня они хоронили ее выпростанное тело на том же мамонтовском кладбище: отпевать не стали – некрещеной была, просто могильные мужики разрыли Михееву яму и опустили необитый Люськин гроб поверх обитого старикова. Народу было никого: они лишь сами да учительница Нинкина классная. Шурку Полина Ивановна так и не нашла – телефон городской не отвечал, услали, видно, в командировку по секретной отрасли, решила она.

Сын появился через неделю, как раз на девятый день поспел, к Нинкиным поминочным пирожкам с картошкой. Насчет истории с Люськиной смертью кривить душой и врать особо не пришлось – искренне удивился на самом деле, почти огорчился даже. Держись, Нинок, сказал и вытащил из кармана очки, те самые, что прошлым летом обещал, – стекла по Нинкиному рецепту заказанные, а оправа – самая что ни на есть фирменная: большая и тонкая.

Потом они вместе, всей семьей, выпили поминальную, не чокаясь, как водится, после чего Нина поднялась и вышла. Вернулась в новых очках и причесанная по-другому, по-взрослому: волосы слегка увлажнены, стянуты назад и там прищеплены черепаховой заколкой – все, что от Люськи из колонии осталось среди немногих личных вещей.

Ванюха глянул и отупел: это была не Нинка. Перед ними сидела девушка, просто одетая, но с очень красивыми волосами, с серьезными и задумчивыми глазами, грустно взирающими на мать и сына Ванюхиных из-под стекол, закованных в большую модную оправу.

– Спасибо тебе, Шура, – сказала Нина и добавила: – От меня и от дедушки спасибо. – Она подумала еще немного и уточнила: – И от мамы тоже… Спасибо вам всем, что я не сирота…

Сказала и пространно посмотрела в сторону опекунши, так посмотрела, что не поняла Полина Ивановна, о ком это она, о какой маме: о покойнице или же о ней самой. Понять не поняла, но под сердцем что-то екнуло и разогрелось, а потом в том же месте размягчилось, разжижилось и опустилось теплым вниз, теплым и густым…

«А девка-то что надо становится, – подумал Ванюха, не отрывая от девушки глаз. – Если б не очки эти, никогда бы так Нинку не увидел. И если б еще деда не грохнул ее тогда…»

В тот раз ни Полина Ивановна, ни Нина про ребенка Люськиного, про девочку, что вместе с ней не умерла, ни словом не заикнулись, пока Шурка гостевал с ночевкой. В смысле, про планы их насчет нее. Заранее обсудить с ним будущие изменения в семье, о которых собирались ходатайствовать в столице, не было нужды – решение они приняли окончательное. Но сейчас говорить об этом обе не захотели, не сговариваясь. Нина – из страха, что сын мамы Полины будет возражать против такого намерения: саму ее приютили, а теперь еще сестра какая-то тюремная без роду без племени пеленки проссывать начнет в их доме. Мать же Шуркиного отказа не боялась, не сильно в него верила, она, скорее, не хотела расстроить неверным движением то, что так старательно берегла и взращивала для будущего собственной семьи, для будущего их счастья, такого же надежного, как и настоящее.

«Отдадут ей ребенка, – думала она, – Шурку могу от дома отвадить, упущу на сторону, в неизвестные руки уйдет. Не отдадут – Нинуленьку мою золотую потерять могу. Она-то ведь сироту теперь не бросит, как бы дело ни вышло. По себе знает, что есть жизнь без родной матери да без любви домашней…»

И не знала она тогда сама, где больше правды лежит: в сердобольности ее природной и жалости или же в отчаянной потребности самою себя защитить и всех Ванюхиных вместе с собой – нынешних и будущих.

Решение пришло здесь же, как только подумала, в этом же месте головы, где роились сомнения. Но до поры до времени Полина Ивановна решила его поберечь и не выдавать даже Нине. Пусть пока все идет своим чередом и выйдет само собой…

Отказ на удочерение ребенка бывшей матери, скончавшейся в заключении при родах, Нина Михеичева получила в самые короткие сроки. Дело и рассматривать-то толком не стали. И не по какой-либо хитрой причине – просто в свои семнадцать она не достигла нужного для этого дела возраста. Любое решение, положительное или всякое другое, требовало от ходатая главного необходимого условия – совершеннолетия, до которого не хватало ровно одного года. Это не говоря уж о материальном достатке и социальном облике. Тогда Полина Ивановна и запустила механизм собственного материнства, поступив дальновидно и мудро. Она поехала в комиссию, но начала не с заявления, а с раздевалки, где узнала, кто там кто и у кого какая порода. Собачья, само собой. Оказалось – у председателя комиссии, Самуила Ароновича Лурье, натуральный английский бульдог, юный кобель тигровой масти и, к счастью, не привитый еще. Это она уже вызнала у собачников во дворе на Большой Пироговке, где председательский кобелек выгуливался на отдельном газоне. И как звать кобелька вызнала – Торри Вторым его звали, в честь покойного отца-производителя Торри Первого.

Не стоит и говорить, как действующая опекунша и будущая двойная мать доставала пятивалентную прививку, наиблатнейшую из блатных, на две болезни превышающую по защитным свойствам ту, предыдущую, опекунскую. Но достала. Объявление с телефоном ветлечебницы примостила прямо на председателевом подъезде. Председатель позвонил на следующий день. А еще через день старшая медсестра Ванюхина проколола тигрового кобелька честь по чести, у себя, в пушкинском кабинете, без приема и очереди, и денег не взяла: ни за работу, ни за иностранный препарат.

Решение комиссии за подписью председателя С.А. Лурье и прочих членов вышло через десять дней, что значительно опережало сроки подготовки подобных документов. Финальный текст гласил: «Удовлетворить ходатайство гр-ки Ванюхиной П.И. об удочерении несовершеннолетней Михеичевой Людмилы (на месте отчества – прочерк), 1978 г. рожд., место рождения – женская колония строгого режима, учреждение ИЗ-289/13 гор. Можайска. По месту работы П.И. Ванюхина характеризуется с положительной стороны, зарекомендовала себя добросовестным и профессиональным работником, участвующим в общественной жизни коллектива ветлечебницы № 1 гор. Пушкина Московской обл. Является членом ДНД и художественной самодеятельности. Условия быта и проживания гр-ки Ванюхиной П.И. обследованы и замечаний не вызывают. Зар. плата также позволяет иметь на содержании малолетнего иждивенца. Подпись…» На прощание, пожимая ей руку, председатель пооткровенничал:

– Если еще захотите – не вопрос. Подберем любой масти и пола, девочку, так девочку или кобелька по желанию. В смысле, и привить если, и вам в нахлебники, – и захохотал по-доброму, как со своей уже, с собачницей. Пришлось, правда, соврать, что у самой собака.

«Смотри, интересно как вышло все, – думала она, возвращаясь с бумагами в руках. – Из-за собак все этих непривитых. И Ниночке опекунство за суку дали, и Люськиного грудничка за кобелька забрать позволили. Правду говорят: человеку собака друг. Мне-то уж точно друг, лишь бы болели часто и как надо…»


Сначала Люську хотели переназвать. Нина хотела, думала, нехорошо получится, если по второму кругу беда притянется, крутанет сестру по непутевой спирали вдогонку матери-покойнице. Но верх взяла законная мать, точнее говоря, мать по закону, Полина Ивановна, – убедила, что не нужно. Так, сказала, родная мама хотела, так перед смертью наказывала, может, это последнее желание было ее, значит, нельзя не уважить, пусть Людмилой будет, как мать. А если Люська не глянется тебе, сказала, то пусть Милой будет тогда. Мила – тоже Люся, хоть и по-другому слышится, но все равно – Люся.

На том и порешили. Как и на том, что ни о каком институте в этом году разговор заводить не будут. Образование высшее вещь нужная, в хозяйстве Ванюхиных пригодится, но маленькая в доме теперь важней. В армию не идти, слава богу, а там через годик на ноги Милочку подымем, тогда и про ученье подумаем. Да, дочка?

Говорила Полина с Ниной, а глядела в это время на Милочку. Обе теперь были дочки, но маленькая – законней и беззащитней. А девочка у Люськи вышла славная: личико такое остренькое, носик, губки, ротик – все отдельно, как будто зрелое почти, взрослое, только очень маленькое и нежное.

– Ваню-ю-ю-ю-хина будешь, – шептала в приступе поздней материнской любви Полина Ивановна, не в силах оторвать глаз от Люськиного ребенка, – Ми-и-и-лочка Ваню-ю-ю-ю-хи-на…

Ванночками, подгузниками, присыпками, пеленками, питательными смесями и прочей грудной надобностью обзавелись в момент. Так что жизнь в полноценный рост пошла без задержек. Правда, сразу резко перестало хватать денег, и Полине Ивановне пришлось добывать на жизнь в двухсменной работе. Но они справлялись: Нина оказалась и в этом деле из самых надежных и умелых, тем более что отвлекаться, кроме заботы о маленькой сводной сестре, не на что было почти. Все остальное по хозяйству она лишь успевала подмечать обычно после того, как заканчивала делать.

Шурка заявился в Мамонтовку в субботу, недели через три после новых в жизни материнского дома событий. Хмурый явился и недобритый какой-то, хотя запах дорогого одеколона чувствовался явственно. Но все равно выглядел не по-привычному. Бросил с порога:

– В командировке был. Пожрать соберите. – Дома были обе женщины. Мать кинулась было, но тут из-за двери заорала Милочка. Шурка уставился с порога в сторону крика: – Это чего еще там такое? – и прямиком двинул к себе, в бывшую бабкину, ставшую теперь детской.

– Это Мила, – сказала Нина и неожиданно бесстрашно посмотрела Ванюхе прямо в глаза, – твоя приемная сестра, Мила Ванюхина.

Шурка поразился тому, как на него посмотрели. Чего-чего, а к такому Нинкиному взгляду он еще привыкнуть не успел. В недоумении он перевел глаза на мать, та стояла молча и в нервном напряжении кусала губы.

– Кто? – переспросил он, уставившись в дверь и не решаясь окончательно войти. – Какая еще сестра?

Неловкой паузы хватило, чтобы самообладание вернулось и к Полине Ивановне.

– Дочь моя новая! – с вызовом, скорее от неожиданности ситуации, чем от занятой позы, ответила мать. – Мама ее в тюрьме умерла при родах, Люся Михеичева, а мы с Ниной ее удочерили. Я удочерила, по закону, как положено, со всеми бумагами, а Нина, стало быть, – сестра.

– Значит, ты ей брат, Шура, – с упрямым непокорством повторила Нина, удивляясь собственной отваге, и сняла очки в фирменной оправе, чтобы на всякий случай ощутить Шуркину реакцию не в фокусе.


Три часа назад Ванюха уносил ноги от двух ментов в районе Тимирязевки, где они с Димой пристроили «мать» семнадцатого века, ковчежную, по левкасу, школьную, северного письма по типу ярославской, но не совсем, скорее, туда ближе, в Углич. К этому времени он научился схватывать основные признаки правильной доски и кишками чувствовал, где настоящее, необъяснимым зудом в середине жопы ощущал и радостной тревогой – не упустить. Учитель Дима не переставал удивляться его быстрой хватке и звериному чутью при отсутствии минимальнейшего культурного слоя, потребного в обязательном порядке при таких делах.

Так вот, получилось на редкость по-идиотски. Они как раз рассчитывались с купцом, сидя в его машине, деньги пересчитывали, без малого трешник был, две девятьсот почти сторговали, остальное добивали цепями. Собственно, сэнсэй уже отъехал, передав ему клиента кивком головы. И надо ж было случиться: два мента проходили мимо, и, видно, так просто проходили, не по службе, какая там у них в Тимирязевке служба около парка, в разгар дня. Так один нос сунул в окно, прикурить понадобилось мудаку в сержантских погонах, в самый момент занадобилось, когда котлета в руках была на перекладе. Заглянул и отупел: челюсть отвалил и уставился на котлету. Клиент застыл и не нашел ничего лучшего, чем протянуть бабки Ванюхе – просто, мол, помогаю человеку считать, деньги не мои, сам здесь по случайности, ехал вообще в другую сторону, тоже удивлен немало. Ванюха прикинул, как всегда, быстрее, чем того требовало цивилизованное решение, подхватил бабки, рванул дверь от себя, сбив с ног сержанта, другого по ходу отступления лягнул йоко-гири в бок, по легкой лягнул, не по школе, без всякой там стойки особой и замутненного взгляда между лычек и немного выше, и, оставив купца с деревянной «мамкой» против двух легавых, бросился к краю начинающегося лесного массива. Менты тимирязевские дернулись за ним тоже, так, больше для виду лишь: понять все равно ни хера не успели…

Приключившаяся с ним история была первой из возможных такого рода и не понравилась ему не просчитанными ранее возможными последствиями. Активно не понравилась. В любом случае она требовала обдумывания и отсидки в тишине. В мамонтовской, само собой разумеется…

…Женщины между тем продолжали стоять в ожидании ответа, его, Ванюхиного, ответа насчет чужого этого ребенка, Люськиного тюремного выблядка, насчет сестры его новой, еще одной в ванюхинском роду. И тогда решение пришло само, и опять-таки через совсем недолгий промежуток. Он нарочито шумно выдохнул и выстроил на физиономии нужную примирительную улыбку:

– Вот это по-нашему!

…Он замахнулся и уже во второй раз опустил на голову Михея тяжелую липовую доску, «праздник», семнадцатый век, и тело стариковское уже не дернулось живым, как поначалу, после первого, самого страшного удара, а просто оттолкнулось от доски вбок, а голова задралась кадыком вверх еще больше, кадыком и бороденкой, длинной и острой, как у нарисованного на деревяшке Бога…

– По-ванюхински!

…И снова, и еще раз, как раз туда, в то самое место, что стало уже кровавым месивом, в самом центре которого продолжала равномерно тикать кровяная жилка и так же с равными промежутками надувать на надколотом Михеевом черепе розовый пузырь; он видел их как будто, и жилку эту, и пузырь, нет, не глазами, другим взглядом, изнутри видел неведомым самому себе внутренним оком, а стекающая на пол кровавая жижа чернела на глазах и загустевала, подбирая, втягивая в себя пыль с непромытого соборного кафеля…

Милочка снова закричала, и теперь уже обе они, и Нина, и Полина Ивановна, радостно кинулись к общей дочери, к дочери и сестре, или как там получилось, – с самого начала они решили, что определяться по родству не будут, потому что нужно просто любить Люськино дитя и радоваться жизни вместе.

– Молодцы вы у меня! Обе молодцы! – По внешним признакам Ванюхин-младший разрулил ситуацию наилучшим образом, но внутри себя доволен не остался. И обстоятельство это запомнилось ему в тот момент просто так, без особой на то нужды, скорее, неосознанно даже: и вбуравилось-то неглубоко, под кожу лишь, не глубже, и не особенно болезненно, но все же засело и осталось…

А в общем, все пошло своим чередом – хорошим чередом. Шурка пробыл с неделю и уехал. Ночевал он в гостиной, на бывшую комнату не претендовал и в старую свою, угловую, нынче Нинину, тоже не вернулся. Уезжая в этот раз, мать чмокнул в щеку, как всегда формально, и сказал: «Ну, давай, мать…», а Нинку не потрепал по плечу привычным образом, а приобнял слегка и поправил дужку очков на сгибе, в том месте, где отходил русый завиток от стянутых назад волос.

И вновь Нина была ему благодарна, а Полина – исключительно довольна таким ходом вещей в доме, невзирая на факт, что с двумя персонажами из тройки отцов, чье неродственное участие вселило под крышу мамонтовского дома Ванюхиных еще двоих детей, она не была даже отдаленно знакома…

Первый год Милочкиной жизни в точности соответствовал книжке знаменитого заграничного доктора Спока – сочинителя главного в мире пособия по деторазведению. Детеныш пукал, писал, улыбался, потреблял просеянные от излишков сахара смеси и покрикивал на домашних в строгом соответствии с нужными разделами и параграфами врачебной науки. Полина Ивановна не переставала радоваться и удивляться. Радовалась она, конечно, открыто и с удовольствием, вместе с Ниной. А вот удивляться приходилось тайно, потихоньку от старшей приемной дочки, потому что для себя готова была к любому повороту событий в физическом и умственном развитии младшей.

«Люська – алкоголик законченный была, совсем пропащая, и по здоровью, и вообще, а отец кто – вовсе неведомо. Может, и Люське самой тоже неведомо было, да наверняка неведомо – откуда ведомо-то быть в тюрьме той, в строгой колонии с номером учреждения вместо названия. Да и случка была эта, скорее всего, разовой, по случайной встрече, для зацепки за амнистию – кто бы ни был, лишь бы смог. А наследственность сказаться может рано или поздно: начнет организм в болезнь загонять, прямо с детства, без повода, по внутренней генетической причине, и на ум повлияет, и физически затронет… – со страхом думала Полина Ивановна порой. – Вон Джульетка у Хабибулиной из Пушкина, триста рублей, говорит, за нее отдала, от производителей из Чехословакии, чемпионов всех рингов с семьдесят третьего начиная, а кобель еще и «бест ин шоу» постоянно брал и сейчас, говорит, продолжает брать, и не только в Чехословакии, и тоже без простоя. А сама Джульетка из болезней не вылазит: курсы ей все прокололи, сама прокалывала, и витаминный для профилактики, и лекарственный по болезням. А она никак не выправляется. Но там вообще-то другое, там – имбридинг, скорее всего, родственное кровосмешение внутри породы и часто – принудительное. Так что самые крепкие, получается, дворняжки – к такому выводу в результате нечастых этих раздумий приходила Полина Ванюхина, такие как Люська Михеичева. Какой там у них имбридинг… У них каждый мужик – незнакомый, с кличкой вместо имени, чисто по-собачьи, только с породой никакой и пьяный».

Поэтому, несколько успокоившись к финалу размышлений, на деле говорила Ниночке:

– Умненькая будет и здоровенькая. Не в родную мать, прости, Господи. У нас в роду Ванюхиных все здоровьем отличались по женской линии, по материнской: и бабка моя и прабабка. Баба Вера, мать моя, только первая изо всех раком страдала. Но это не врожденный был рак – приобретенный: с водой приходит, с воздухом, с землей… Я точно знаю, у нас врожденные не прикрепляются, стороной обходят. Бог миловал… – Она брала Милочку на руки, прижимала к себе, тесно так, но при этом осторожно, с оглядкой на грудничковый возраст, и шептала ей в ушко: – Кто у нас маленькая Милочка, кто? – И отвечала сама: – Ваню-ю-ю-хина… Милочка Ваню-ю-хина… До-о-оченька…

И Милочка улыбалась и гукала в ответ: одной маме сначала, старшей, а после и на другую смотрела – на младшую, на маму-сестру. Потом уж стала и ручки тянуть к ним, тоже в очередь, чтобы и там и здесь досталось любви.

Ну, а к концу первого года, к лету семьдесят девятого – ползком, на карачках, чуть позже – неуверенным пешочком на мягких кривульках, и тоже по полюбившемуся маршруту: мама, а сразу за этим мама-сестра.

Полина Ивановна обычно меняла Нину после собственной собачьей смены. Нина не то чтобы к моменту возвращения мамы Полины с работы с ног падала от усталости, но помощь принимала с благодарностью, думая о том, как ей повезло, что в жизни ее и Милочки есть такая помощница. То же самое думала и Полина Ивановна, про счастье, и про помощь, и про преданную и любимую свою помощницу в воспитании дочкином – Ниночку.

Шурка за прошедший год появлялся трижды всего. За все предыдущие годы перерывы в возвращениях его в мамонтовские пенаты не бывали еще столь продолжительными. Женщины никогда не знали точно, когда он появится в очередной раз. Поначалу мать укоряла сына за редкие приезды, тайно радуясь его засекреченным успехам в столичной жизни. Радовалась, но виду не подавала, не хотела накаркать и сглазить. Зато визиты всегда были с подарками: еда, расхожая в основном, плюс всегда чего-нибудь вкусного кусок, из заказа оборонного, – говорил, положено нам. Мать оттаивала и собирала на стол, а Нинка незаметно исчезала, прикрывала за собой дверь в угловую комнатку и после непродолжительного отсутствия появлялась тоже, вроде как незаметным образом, но уже причепуренная по скромной возможности: волосы назад, на захват, тени голубые, самая малость, по легкой, на глазах, за стеклами очков, но так, чтобы было заметно. Опять же – духи, запах тонкий, еле слышный, но чувствительно все-таки, хоть и из недорогих самых, из отечественных.

Шурка то подмечал, то нет: зависело от причин появления в поселке. Из трех раз два выпало отсиживаться дня по три-четыре. Тогда не замечал ничего, ни запаха не чуял, ни прочей красоты не усекал, а был все время дерганый и на звуки остро так реагировал, даже на собачий лай и мотоциклы. Зато последний раз приехал без причины, так просто, что-то хорошее, надо думать, получилось по приборостроительной службе. Матери дома не было, не вернулась к тому времени из Пушкина. Так он с порога к ребенку нос сунул, к Милочке, и та первый раз не шарахнулась от чужого дяди, а внимательно исследовала пришельца и руку потянула навстречу, признала за своего. Нинку поцеловал потом уже, весело так и звонко, не по-настоящему, но разволновалась она так, будто это было по-настоящему, и тут же у нее образовалась ямка под правой ключицей, втянулось что-то вовнутрь – со стороны шеи, одним резким движением, мгновенно долетевшим из телесной глубины. И ямка эта несколько раз подряд наполнялась и опускалась на прежнее место, как будто пульсировала, и девушка почувствовала, как мелко-мелко задрожала внезапно под коленкой жила, не жилка какая-нибудь, а самая толстая и главная жила, вся целиком и тоже справа, как и ямочка. Потом она догадалась, вспоминая этот момент, почему справа – потому что напротив сердца, так решила.

В тот раз Ванюха презентовал ей кофту цвета бордо из настоящего ангорского мохера, объяснил – импортную. Нинка в полукоматозном от счастья состоянии вытянула пушистую волосинку и тут же измерила ее угольником, демонстрируя этим поступком благодарность, так как слышала, что длиннее и пушистей шерсти, чем ангорка, нет на свете. Получилось восемь сантиметров. И тогда она, не веря еще в происходящее, расплакалась от всего, что случилось в эти короткие минуты: от пульсаций этих своих телесных, от подарка невиданного, от Милочкиного к Шурке приветливого жеста. Она стояла перед единственным в семье Ванюхиных мужчиной с кофтой в руках и рыдала, а ямочка под ключицей продолжала подниматься и опускаться, и Шурка на этот раз невольно получившийся сигнал приметил, ямочку эту, маячок. Тогда он подошел к Нинке, взял ее за плечи в неловкой попытке утешить, нагнулся над маячком и прикоснулся к нему губами, а потом вжался туда сильней, как раз в тот момент, когда ямочка наполнилась очередным ударом изнутри, и втянул губами немного в себя, но не сухо, с воздухом, а влажно – смочив эту впадинку языком. Тогда Нинка зарыдала еще сильней и выронила козью кофту на пол, потому что пальцы сами расцепились и одеревенели, и она не нашла ничего лучше, чем сказать, что дедушку Михея убили четыре года как уже и что пусть он, Шура, приезжает обязательно домой в этот раз на день дедовой смерти, восемнадцатого, через месяц, они с мамой этот день всегда помнят, с мамой Полиной. И совсем некстати еще вдруг пришла мысль в воспаленную от счастливого дня голову, что, наверное, через такой сверхвоздушный козий пух душа выходит из человека гораздо быстрее, чем обычно, и человек меньше мучается, умирая. И дедушкина душа тоже наверняка улетела бы раньше и, может, не ждала бы нужных девяти дней, будь на нем поддевка из ангорской шерсти…

А Ванюха подумал, что кофтенка кстати подошла очень, по делу, и недорого получается, если партией брать и расталкивать по области – в Москве с ангоркой уже проехали, – даже если оптом скидывать, но опт большой быть должен, на багажник, – тогда есть смысл, однозначно есть, сдача разовой будет и быстрой, не придется мудохаться. Надо с Димой поговорить, подумал, смотря, правда, цвета какие остались. А Нинку можно бы уже и в постель тащить, готова, коза, хватит пасти. И приодеть еще надо. Мать бы только, узнав, не стала возникать.

Нельзя сказать, что мысль эта, хотя и возникшая внезапно в ходе перечисления первоочередных дел, была для него неожиданной. Просто это был первый случай, когда он отнесся к этому довольно серьезно, вернее, вполне практически. Он отступил шаг назад и попытался взглянуть на материну воспитанницу новыми глазами, с другого, несемейного, так сказать, ракурса, отбросив привычную картинку трудолюбивой и послушной тихони в очках.

Нинка продолжала всхлипывать, но оба понимали, что это от чувства хорошего и радостного и потому утешать особо не стоило, а наоборот, уже пора бы и рассмеяться. И Нинка, похоже, тоже поняла и улыбнулась ему, и тряхнула головой так, что заколка сзади отлетела, волосы упали на плечи и рассыпались, а глаза за стеклами продолжали блестеть мокрым. И Ванюха понял, что он приедет на Михеев день обязательно, потому что Нинка ему понравилась. Он так и подумал «на Михеев день», так и отпечаталось в голове. Но раскаяние недавнее не вспомнилось, да и не было его никогда: так, приснилось разок-другой что-то из прежней поселковой жизни, пролетело где-то, прошуршало и отъехало. Зато по календарю если специальному с народными праздниками, то коль на такой день тепла не будет, то зима окажется полное говно. Это он откуда-то знал. Хотя день, может, и не как «Михеев» обозначен, а по-другому, но близко к этому, похоже…


Марик Лурье и Ирка Заблудовская жили рядом, учились рядом, в параллельных классах, и женились тоже рядом, в том смысле, что к моменту, когда Ирка сменила фамилию на Лурье, оба продолжали жить в одном и том же доме, в соседних подъездах. Ирка к тому времени заканчивала иняз Мориса Тореза с переводческим английским, а Марик поступал в аспирантуру инженерно-строительного, компенсируя нечетный пункт биографии явно выраженными способностями, умноженными на покладистость характера и рациональную трудоспособность.

Отец Марика, Самуил Аронович Лурье, к тому времени военный пенсионер союзного значения, несмотря на имевшуюся общественную должность председателя комиссии по усыновлению при чем-то там, в наличие талантов верил не особо. В семействе Лурье испокон веков брали задницей, то бишь усердием и приспособляемостью. Зато он верил в благозвучие фамилии, полагая, что собственным успехам в жизни – включая фронт без царапины, трехкомнатную квартиру на Пироговке, покойную Сару, единственную, по его мнению, медсестру его национальности, которую ему удалось найти на передовой линии фронта и сделать своей женой там же, на войне, умного сына, мостоконструктора Марика, и, наконец, любимца семьи и будущего кормильца Торри Первого, высокопородного английского бульдога, – Лурье обязаны исключительно французскому ее звучанию. Марик был иного мнения и, игнорируя особенности фамильного прононса, упирался в учебники и практические занятия все пять лет, пока не понял окончательно, что мосты – это то, что нужно, это – его. Мостостроительные конструкции многого в жизни не обещали, но вместе с тем удовольствие продолжали доставлять мало с чем сравнимое, разве что не меньшее, чем от брака с Иркой.

После свадьбы Ирина окончательно сменила свой подъезд на Мариков, хотя и прежде нередко оставалась ночевать у Лурье. Особенно радовался этому Самуил Аронович – появился еще один кандидат на прогулки с Торькой, на законном теперь уже основании.

Марик был в семье ребенком поздним, долго не получалось у них с Сарой зачать наследника: то ли Самуил был уже по мужской части слаб к пришествию Дня Победы, то ли Сарино здоровье было подорвано фронтовыми неудобствами по части женских дел. В общем, к концу победного сорок пятого года надежду эту они потихоньку стали прихоранивать, как будто и не было у них планов продолжения рода Лурье. Совсем обсуждать сложившееся положение они, стараясь не нанести друг другу травму, плавно прекратили в сорок шестом, когда Самуила Ароновича как орденоносного фронтовика и партийца направили работать в исполком Ленинского района столицы. Там он свои усилия и сосредоточил на ответственных исполкомовских должностях. Там же и квартиру получил пироговскую, выделенную сердобольной властью в качестве освобожденной после очередного сталинского выселения. Там же, буквально в ночь после новоселья и зачался у них Марик. Таким образом, пироговская квартира стала для семьи Лурье воистину счастливой, несмотря на тяжкое наследие в виде ареста и расстрела семьи предыдущего большевика-неудачника с ленинскими принципами.

Начинать делать детей Ирка решила сразу по вселении: нечего оставлять на потом, тем более что не хотелось не принимать в расчет Мариково новоселское зачатие, оказавшееся таким удачным для его родителей. Марик не возражал: Ирку он любил, как умалишенный, а значит, и детей ее тоже, в смысле будущих собственных.

В течение первых трех лет регулярного, с точки зрения обзаведения потомством, брака, вплоть до семьдесят второго, «счастливая» квартира статус свой не подтвердила ни единым малейшим признаком беременности. По врачам Ирка пошла, начиная с четвертого «регулярного» года. Марик к тому времени успел «остепениться», жизнь стала полегче и по деньгам, и по занятости, – и по Иркиной просьбе он удвоил усилия, но уже с учетом специально разработанного очередным неизвестным светилом графика мужского вмешательства в женский организм на научной основе солнечной активности. Возражать причин не было никаких, потому что он продолжал обожать жену, с детьми или без детей, и необходимая эта повинность была ему только в удовольствие.

Во ВНИИАГ (Институт акушерства и гинекологии), что там же располагался, на Пироговке, Ирке удалось с помощью свекра устроиться на излечение лишь на шестой год беременного марафона, до этого срока в диагнозе преобладала неопределенность, и надежда в том или ином виде все-таки присутствовала. Месяц ее продержали на анализах и исследованиях и в итоге вынесли окончательный вердикт – бесплодна.

Из клиники Ирка вернулась убитая. Марик утешал, как умел: говорил, что-нибудь придумаем, вся жизнь впереди, у тебя язык, у меня мосты, а лечиться не остановимся, полечимся еще, у других полечимся, кто другие методики использует, литературу еще поизучаем научную, сами найдем и поизучаем, медицина – не мосты, конечно, но тоже наука, и наверняка есть варианты, включая малоизученные, народное целительство, например, или искусственное оплодотворение яйцеклетки…

Самуил Аронович, в отличие от сына, надежд дальнейших на продолжение фамилии не питал. Если там, куда он устроил невестку, используя исполкомовские связи, сказали «нет», это могло означать одно – детей у Ирины не будет, а род Лурье, начиная с Марика, начнет чахнуть и вымирать. И это после всего, что довелось испытать: война, фронт, высокая исполкомовская миссия, счастливое зачатие сына, потеря Сары, высшее образование Марика, защита кандидатской диссертации.

С другой стороны, хорошо зная своего мальчика, он прекрасно понимал, что Марик в связи с этой недомогательной женской причиной Ирку не оставит никогда в жизни. И обсуждать это он с ним не собирался, не хотел таким прямопутным способом возбуждать семейные страсти. Он решил для себя иначе, выбрав метод наиболее идиотский из возможных. Самуил Лурье, мысленно простив предполагаемую реакцию сына, обиделся на невестку – накрепко и навсегда. Обидевшись же, сосредоточился в делах домашних – на кобельке, Торри Первом, а в исполкомовских – еще активнее, чем прежде, налег на дела общественные: комиссии там разные, характеристики, рекомендации, работа с населением и прочее всякое укрепляющее и бесполезное.

Ирка, надо отдать ей должное, возбухать навстречу свекру не стала, да и не тот характер имела, не говоря уже о настроении. А просчитать занятую Самуилом позицию оказалось делом пятиминутным, не более того. Они с Мариком подумали-подумали да и решили все оставить как есть: и в соседний подъезд не съезжать, и отцу вольницу предоставить, плацдарм для фронтовой обиды с прицелом на последующее успокоение.

Несмотря на привычную прямолинейность в оценках, Самуил Аронович тактику их понял верно, но, поняв, решил не поддаваться, а обозначить ее по отношению к себе как наплевательскую и разогреть обиду еще горячей, зацепив туда и родного сына.

В общем, второй холодильник на кухне, персонально Самуилов, и дополнительный телевизор в их с Сарой спальне, тоже личный, разместились через месяц после внииаговского приговора невестке. И снова молодые промолчали, продолжая не слишком верить в причуды старика. Однако причуды эти оборотов не убавляли, более того – приобретали из месяца в месяц поначалу, а уж потом и от года к году форму все более устойчивую и тяжеловесную. Это означало, что и к такой жизни фронтовик постепенно начинает привыкать и втягиваться, а партийная закалка и исполкомовская принципиальность назад уже хода сделать не позволяли совершенно.

Единственным соединителем семейным оставался Торька, Торри Первый, бульдожий кобелек, старикова прихоть и любимец. Гуляли с ним по молчаливому уговору: утром – дед, в обед – со своей Метростроевской заскакивала Ирка, из Мориса Тореза, где ее оставили служить на кафедре английского языка, к вечеру – или сам, сразу после работы, или Марик, и тоже без какой-либо взаимной договоренности, скорее, по родственному чутью. Самуил Аронович страдал из-за этого, но виду не показывал. И не от получившегося в семье непривычно равновесного состояния между прошлым благоденствием и нынешним отторжением себя от молодых он страдал – то страдание уступало по силе этому, собачьему, этой самой необходимости прибегать к помощи младших Лурье для обихаживания бульдога. Но, с другой стороны, он же, Торька Первый, невольно продолжал являться темой, единственной из общих возможных для редких разговорных перебросок, имевших все же место время от времени в квартире на Пироговке, всегда, правда, без участия Ирины.

Со временем Марик, в отличие от жены, интерес к теме бездетности потерял, окунаясь с головой в очередной мостостроительный проект. Проект заканчивался, и начинался следующий, не менее важный. Попутно он начал преподавать в бывшем своем институте, ведя одновременно научную работу и консультируя аспирантов. Ирка продолжала преподавать в Тореза, подрабатывая в то же самое время переводами.

С отцом ситуация практически не менялась, но поскольку по здоровью и запасу сил тот держался огурцом и продолжал в свои шестьдесят восемь общественничать в исполкоме, то направленное беспокойство в отношении главного Лурье у младших пока не просматривалось. Но при этом оба знали, что рано или поздно что-то всем им делать между собой придется, хотя и надеялись, что скорее поздно, чем рано…

Ситуация в семье стала меняться сама собой в семьдесят седьмом, без преднамеренного участия в ней противостоящих друг другу Лурье. Сначала, когда у Торри Первого загноились уши, ни у кого особого беспокойства этот факт не вызвал. Торька и так вонял изо всех возможных отверстий и складчатых щелей по максимуму, и поэтому лишние ушные выделения сюрпризом не стали. Однако выделения не прекращались, а с каждым днем увеличивались и мучили собаку уже по-настоящему. Затем началась экзема на спине, и бедный Торька бродил по пироговской квартире, оставляя повсюду свои короткие тигровые шерстинки, а чаще – тигровые клочки. Таблетки, уколы и специальные витаминные курсы успеха не имели. В последний раз бульдожий доктор осмотрел страдальца внимательно, поковырялся очередной раз в разросшейся до низа живота экземе, в многочисленных пузырьках и узелках, хаотично раскинутых по ярко-розовой поверхности воспаленной кожи, и подвел неутешительный итог: следствие явного имбридинга, для этой породы явление крайне распространенное, при родственном кровосмешении собачьем вещь весьма характерная. При такой, сказал, картине, как у вашей собачки, нарушено все уже: обмен, внутренняя секреция, функции нервной системы тоже, конечно же. Внешние раздражители значение имеют немалое, как правило, и не только наружного свойства – нервные переживания очень важную роль играют при этом заболевании, в смысле, опасны очень, нежелательны. Но это – он кивнул головой влево и вправо от себя, оглядывая в очередной раз квартиру, – как я понимаю, не ваш случай, Самуил Ароныч. А вообще, сказал, это конец, похоже, не вытянет, но о себе не волнуйтесь – не заразно.

Дело было в самом конце семьдесят девятого, а незадолго до этого, несмотря на столь заметное Торькино нездоровье, его таки по настоянию главной дамы из секции английских бульдогов успели повязать с рыжей сукой, привозной чемпионкой Ирландии-78. В общем, когда Торри Первый мучительно умирал, в животе у ирландки уже трепыхалось наследие из шести крошечных криволапых, бесхвостых английских уродцев (по три зародыша в каждом из маточных рогов), один из которых, тоже тигровой масти, спустя три месяца был отобран Самуилом в качестве оплаты за посмертную высокопородную вязку, привезен на Пироговку, размещен в отцовских апартаментах и назван Торри Вторым. Вскоре подвезло и с прививками: нашлась медсестра из Пушкина, Полина Ивановна, собачья энтузиастка, достала пятивалентную где-то и сама же проколола, практически даром…

В день, когда дед доставил щенка на Пироговку, в семействе Лурье окончилось молчаливое противостояние родни. Все получилось само собой, ни одна из сторон заранее таковой акции примирения не планировала. Просто Марик взял щеняру на руки, осторожно подул в смешную тупорылую песью морду и сказал:

– Голова будет огромной, а перекуса нижней челюсти не вижу.

А Ирка, проходя мимо, задержалась на миг, улыбнулась и добавила:

– Прелесть просто… – и пошла дальше.

Этого оказалось достаточно. Самуил Аронович опустился на пол, где стоял не раздеваясь, и разрыдался. Проплакал он ровно два с половиной часа. Ни уговоры, ни кипяченая вода из чайника, ни валидол под язык, ни попытки поднять его на ноги, раздеть и перетащить в комнату на диван результатов не дали. Никогда еще в жизни старому фронтовику и закаленному равнодушными исполкомовскими буднями чиновнику не было так горько и так сладко одновременно. Сюда же по неясной причине приплеталась Сара, Третий Украинский фронт, окоп, в котором они познакомились и откуда он помог ей вытащить раненного в живот командира роты истребителей танков; помог вытолкать наверх, а потащила она сама, потому что он побежал в другом направлении, в направлении атаки, с офицерским пистолетом «ТТ» в левой руке и связкой противотанковых гранат – в правой. Потом – контузия, довольно легкая, практически без последствий, но все равно с отлежкой в медсанчасти, там, где служила медсестрой его боевая подруга…

Дальше – больше, к нахлынувшим военным воспоминаниям подтянулось и остальное: поздний долгожданный Марик, квартира трехкомнатная «расстрельная», работа, работа, работа… смерть Сары, потом вакуум этот семейный, многолетний, по обиде нелепой, уж и не помнится – по чьей изначально…

Через два с половиной часа Самуил Аронович поднялся сам, без помощи сына и невестки, бодро прошел на кухню и поставил чайник.

А потом они пили чай, не на кухне, наспех, как обычно, а в столовой, из Сариных чашек, синих с золотом, с ткаными салфетками при крахмальной вязаной оборке, пили с печеньем, вываленным дедом по такому случаю в семейную реликвию – хрустальную ладью с серебряными головами мамонтов, украшенными выточенными из слоновой кости бивнями.

Чай они пили молча, боясь неловким словом случайно нарушить начало шаткого мира всех Лурье. Но все равно тайно знали: необъявленной войне с этого дня конец, мирный договор тоже зачитываться не будет, и главное сейчас – постараться сохранить лицо и вплыть в Большую Пироговскую гавань по новой, так, чтобы пристать там навечно. Таким лоцманом в тот счастливый день стал для них ничего не понимающий и ни в чем не виноватый Торри Второй, английский бульдог тигровой масти двух месяцев от роду…

Все то время, пока длилась дедова заключительная истерика, Ирка держалась мужественно, напрочь забыв о четырехлетнем разрыве с Самуилом Ароновичем. Во время примирительного чая была необычайно учтива и естественна. Однако ближе к ночи, перемыв посуду и придя в их с Мариком спальню, она все-таки не выдержала напряжения этого длинного дня и разрыдалась, сдерживая по возможности звуки, чтобы не услышал старый Лурье. Сказалось напряжение последних лет и неожиданно короткая развязка. Марик снял очки, отложил в сторону свои вечные мостостроительные бумаги, выключил ночник и привлек жену к себе.

За десять лет их брака эта ночь была одной из самых памятных и счастливых. Это они уже потом сказали друг другу, через два месяца, когда у Ирки исчезли месячные и она пошла лечить простудные причины, а вернулась на Пироговку полноценно беременной женщиной. Так, по крайней мере, ей об этом сообщила гинекологиня, с удивлением восстановив в памяти историю бывшей пациентки.

Самуил Аронович, узнав невероятную новость, ничего не сказал, лицо его сделалось каменным. Он развернулся на месте и, как космонавт, находящийся в полной невесомости, медленными плавными толчками поплыл в направлении Сариной спальни. Дверь за собой он притворил плотно, но сделал это, сохранив в движениях рук и тела ту же полуобморочную пластику.

Обратно вышел не скоро, но зато вполне сдержанно и по-деловому – нормальным пожилым еврейским дедушкой будущего внука. При этом на лице осталось все, что невозможно было укрыть от близких: чувство победы, справедливость жизни, собственная состоятельность, гордость за всех евреев – носителей этой необычайно красивой французской фамилии и многое другое по списку. Какому Богу молился за кулисами убежденный атеист Лурье, можно только было гадать. Точно на этот вопрос ответить не взялся бы сам председатель Ленинского райисполкома. Но зато последним номером в стариковском списке угадывался довольно удачный брак сына, и, невзирая на это обстоятельство, Самуил Аронович наличие такой крайности тоже теперь скрывать от своей семьи не собирался…


Ровно через месяц после сделанного Нине презента из ангорского мохера Шурка приехал в Мамонтовку, как обещал. На этот раз он поразил домашних щедростью и шиком. Щедрость касалась набора продуктов из «секретного» буфета при военно-космическом производстве приборов оборонного радиуса действия. А шик относился к новенькой «шестерке» бело-серого цвета. При покупке Ванюха сомневался, какую брать, очень хотелось густую охру, но подумал, будет слишком заметна, лучше цвет взять погрязней, чтобы в толпе не выделяться. При его нынешних делах, которые за последнее время пошли в гору, лучше иметь комфорт внутри, чем снаружи.

Учитель Дима при расчетах только языком прицокивал, поражаясь, откуда чего взялось у бывшего ученика из провинции. Да честно говоря, учеником в полном смысле слова теперь ему считать Ванюху и не пристало. Что касалось карате, где все продолжалось с неистощимой регулярностью, поклонами, выкриками по-японски и ловкой манипуляцией философиями иноземных единоборств, то там он все еще неприкасаемо состоял в сэнсэях по факту видимого преимущества. В делах же, куда сам привлек юного убийцу церковного сторожа, видимое до поры до времени преимущество его постепенно, но неуклонно таяло, приводя финальные ситуации по деньгам все чаще и чаще к равным результатам. Это, конечно, если он все про Ванюху знал доподлинно, про все его другие дела, без него которые. В последний раз, когда они «мамку» шестнадцатого века, вывезенную Ванюхой из Ярославля, сдали антикварному купцу, немцу из бывших наших, и срубили по семерику на брата, он заметил, что партнер в радости своей был чуть более сдержан, чем обычно. С учетом обратного логического построения сэнсэй сделал вывод, что в Ярославле тот принял доску сильно ниже, чем объявил, и это его впервые насторожило. Но с другой стороны, может, это из-за новой тачки так было, а не из-за партнерского кидняка?

Так или иначе, в поселок Шурка заявился на новых колесах и в отличном настроении.

– Три девицы под окном пряли пряжу вечерком! – заявил он с порога и стал вываливать съестной дефицит на стол. Милочка, обнаружив гостя, вновь потянула к нему ручки и пошла навстречу довольно уже уверенными шажками. Нинка вмиг испарилась прихорашиваться, а Полина Ивановна, увидав состав припасов, охнула и присела на стул. Одним словом, добавлять к столу на четырехлетие дедовой погибели ничего, кроме Нинкиных картофельных пирожков, не пришлось, и через тридцать минут Шурка разливал женщинам по первому бокалу вина.

В дверь осторожно постучали, когда они уже выпили в память Михея и Шурка разломил первый Нинкин пирожок. Полина пошла открывать – на пороге стоял Петька Лысаков, Лысый. Он стоял и молча смотрел на застолье во главе с бывшим другом Ванюхой. Мать засуетилась:

– Петенька, Петенька, вот хорошо, что зашел-то. У нас сегодня годовщина смерти Нининого дедушки, помнишь его, деда Ивана, ну, Михея? И Шурка здесь, тоже приехал. И девочки все дома. Заходи, заходи, я тебя сто лет не видала…

Лысый помялся, но заходить не стал.

– Я, теть Поль, в другой раз как-нибудь, – не поднимая глаз, ответил он. – У вас тут свое, семейное. Я так… мимо просто шел, дай, думаю, вас проведаю, узнаю кто как. – Он быстрым движением, едва уловимым, поднял глаза и так же быстро опустил. Однако успел заметить, что глава застолья никак на его визит не отреагировал. Тогда Лысый развернулся и выскочил во двор, а там, не обернувшись, спешным шагом двинул от Ванюхиных в сторону школы.

– И часто он так заходит к нам, когда мимо идет? – ни единым намеком не выражая отношения к произошедшему, спокойно спросил Ванюха.

– В том году как-то заходил, – припомнила Нина, – про тебя интересовался, что ты, мол, и как, где устроился в городе, в каких войсках служил.

Шурка налил еще по одной и, подумав, сказал:

– Если придет снова, гоните его отсюда. Он мне всегда плохой друг был, я только потом про это узнал, уже после школы.

– Да ему и некогда заходить-то, – миролюбиво отреагировала Полина Ивановна, – он же теперь в пожарке служит, в Пушкине, то ли старшиной по-ихнему, то ли ученье на звание проходит, типа этого. После армии как устроился туда, так и служит, на пожары с бригадой выезжает. Он там теперь все больше, не здесь…

– Ну вот и пусть гасит пожары, а не по гостям шляется, – закрыл тему Ванюха, а сам подумал: «На Нинку, что ли, глаз положил?..»

А в целом посидели хорошо, немного выпили, поели по-городскому и дедушку добрым словом вспомнили. А наутро была суббота, Шурка уезжал и уговорил мать отпустить с ним Нину: пусть в городе погуляет, сходит куда-нибудь – что она все дома да дома, в деревне этой. И от сестренки своей пусть отдохнет, от Милочки. А места, где остановиться, полно – у него квартира съемная, большая, на две комнаты, разместится там с городскими удобствами. В общем, нормальный уик-энд проведет и на машине новой прокатится.

Полина Ивановна, что такое уик-энд, не поняла, но переспрашивать не стала, сердцем чуяла, что отпустить надо, что если кому и гостить у сына, так это Ниночке ее, дочке, а не кому-то, неизвестно кому. И потом, если чему судьба, то пускай лучше так, по-человечески, по-родному почти, разве что – не по-кровному. И слава Богу, что не по-кровному…


Пока они добирались до московской квартиры, Ванюха прикидывал, какую тактику Нинкиного охмурения будет правильней принять. Может, он и не решился бы осуществить намеченное именно в этот день – все-таки дата смерти, но подстегнуло появление в их доме Лысого.

«Точно Нинку уведет, – снова подумал он тогда, на годовщине, перед тем как пригласить ее в город, – а там разоткровенничается и вспоминать начнет чего не надо. Он же слабый… – ему вспомнилось, как Петюха начал пускать розовые пузыри изо рта после первого кияки-дзуки в рот, на счет «ить», – расколется рано или поздно. Надо, чтоб дорогу к Нинке забыл навсегда…»

Вариантов он наметил два. Первый – обычный: кафе, а лучше ресторан недорогой, все красиво, по кайфу, с холодным и горячим, а после слова точные сами найдутся, дома уже. И вперед… Но без обещаний, это только в крайнем случае, если не получится без них.

Второй – другой совсем, а принцип – не дать опомниться, взять все сразу, самому, не принимая возражений, потому что должна: ему должна, семье его – тоже, за все должна – за опекунство, за хлеб-соль, за приют. А теперь еще и за Милочку Ванюхину, за новую, общую их с матерью дочку, его приемную то ли сестру, то ли племянницу.

Склонялся он больше к первому все же варианту действий. Однако ни по первому не вышло, ни по второму. Как только вошли в квартиру, он осторожно привлек девушку к себе, пробуя, пока суд да дело, ситуацию на устойчивость. Так, между делом, полушутя, без какого-либо предъявления быстрых намерений. А Нина то ли не поняла шутливого захода, то ли вдумываться не захотела: она просто закрыла глаза и подставила Ванюхе губы для поцелуя. А когда он, не зная еще, как реагировать, легко так поцеловал их, дотронулся всего лишь, она глаз не раскрыла, а ответила на поцелуй, как это ей удалось – чувственно и неумело. А потом Ванюха поцеловал ее снова, там же, в прихожей чертановской квартиры, но уже как сам умел, как было ему нужно – мокро, жарко и притянув Нинкино тело к себе как можно тесней, для достижения взаимной пылкости…

Глаза Нина открыла, только когда все было у них позади. В то, что это должно когда-нибудь произойти, она почти не верила: слишком неправдоподобным и простым казалось ей такое счастье, слишком незаслуженным. Того человека, который лежал с ней сейчас рядом в постели, совершенно без ничего, как и она, Нина Михеичева любила по собственному исчислению давно, не первый год уже, но не была поначалу в этом уверена, потому что не знала, какой любовь должна быть по-настоящему. Но постепенно места для сомнений у нее оставалось все меньше и меньше. Совсем не осталось их к четвертому году жизни под крышей ванюхинского дома, к последним трем приездам Шуркиным в Мамонтовку. Особенно к предпоследнему – после того поцелуя в ямочку на ключице, когда она чуть не грохнулась в обморок. В любом случае: так все было на самом деле или не совсем так, но в этом она никогда не разрешала себе признаться.

Кроме того, она всегда боялась ненароком спугнуть мысль о том, что все его жесты, дружеские хлопки по плечам, касания и подарки не были делом для него обычным, а, наоборот, указывали на его неслучайное к ней, Нине Михеичевой, расположение. С мамой Полиной она поговорить об этом не решалась, но догадывалась – та все подмечает и к такому проявлению внимания со стороны сына относится благосклонно, а может быть, даже с тайной радостью.

Страха у нее не было, хотя она слышала, что в первый раз обязательно должно быть больно, а многие девчонки в школе уверяли, что и противно к тому же. Ни того ни другого ни тело ее, ни сознание не испытали, а было что-то совсем иное, не коснувшееся плоти вообще. И это несмотря на то, что Шурка любил ее, как оглашенный, ласкал ее маленькую грудь, гладил и целовал самые потаенные местечки и, задыхаясь от желания, бешено терзал всю ее, все ее худенькое тело, все без остатка…

А утром он повторил то же самое, и не один раз, но делал это уже не с таким напором, и ласки его были уже нежней, чем вчера, а движения неторопливы и щадящи. Нина почувствовала это, и сразу тело ее отозвалось, и вся она поддалась этой новой страсти, вся целиком, как и накануне, но и по-другому тоже: ощутила, что теперь это взаимно, что радостно стало им обоим от их мокрых тел, от их молодого желания, от этой неуправляемой силы притяжения тела к телу, души к душе, человека к человеку и от того доверия друг к другу, которое по велению судьбы соединило всех Ванюхиных в единый организм, сильный и надежный…

Днем он сводил ее в парикмахерскую. Там ей подрезали волосы на каре и подвили – так он посоветовал. А она улыбалась, понимая, что Шурка многое хочет ей сказать, но не решается, постоянно подменяя тему другими полезными ей вещами, ищет, вероятно, нужные слова, ищет и не находит. И поэтому Нина тоже ничего о том, что было между ними, не говорила, а болтала о пустяках, о маме Поле, о Милочке и вновь о счастливых мелких пустяках…

А Ванюха думал, что получилось все неплохо, хорошо даже получилось: и то, что притащил он Нинку в город, и то, что тело у нее такое стройное, а кожа шелковая, и что слов не пришлось произносить лишних и обманных, и заготовки привычные не понадобились. Хотя, с другой стороны, черт его знает, может, и не совсем они были бы обманными, ведь понравилась ему Михеева внучка снова, как ни странно, действительно понравилась, даже, может быть, очень…

В воскресенье после обеда он отвез Нину на Ярославский вокзал и посадил в электричку, чмокнув на прощание в щеку.

– Матери привет передавай, – сказал напоследок и неопределенно кивнул головой. К чему этот кивок относился, было неясно: то ли к северному направлению пути, то ли к Полине Ивановне, поджидающей дочку в Мамонтовке, то ли к завуалированному таким стеснительным образом намеку – помню о тебе и люблю.


Спрашивать дочку о том, как та провела в Москве время, мама Полина не стала, решила не вытягивать из девушки то, что, предполагала, могло произойти между молодыми людьми. Нина же не считала вправе поделиться событием, несмотря на установившуюся между ними с первого дня родственную близость и абсолютное доверие, – это была не только ее тайна, это была ИХ тайна, общая. Захочет – скажет сам, а не захочет…

Впрочем, что будет в этом случае, она рассматривать не бралась, такой вариант просто не приходил в голову, слишком сильным еще продолжало оставаться волнение от случившегося, слишком невероятным само оно, случившееся, было. Переполнявшая ее радость, которую она с трудом пыталась скрывать, и не только от Полины Ивановны, но и от самой себя, порой захлестывала горло, перекрывая на миг дыхание, но сразу после этого спазм ослабевал, не успев набрать опасной силы, и просто посылал сигнал телу и душе о том, что любовь в Нине Михеичевой зародилась и продолжает существовать, теперь уже независимо от чьего-либо к этому отношения, включая и ее собственное. И в эти минуты Нина ощущала, как теплая волна, выпущенная из-под удушающего горлового спазма, разливается в ширину, от левой ямочки на ключице до правой, и плавно опускается вниз, заполняя по пути все прочие впадинки и ложбинки, снаружи и внутри. И как немного погодя тормозится это теплое и густое в своем растекании, достигнув бедер, а затем, опустившись и ниже бедер, переходит в другую консистенцию: еще более волнительную, упругую и пульсирующую неровно, по собственному закону, не совпадающему с сердечным пульсом…


Чуда не случилось – Нина забеременела в положенный природой срок. Первой, будучи хотя и ветеринарным, но все же медиком, обо всем догадалась Полина Ивановна. Догадалась раньше самой Нины по иным признакам, не связанным обязательным образом с нарушением цикличности женских дней. Предположения некие относительно молодых после возвращения Нининого из Москвы мать, само собой, допускала, но то, что сразу вслед за этим последует беременность, знать и планировать не могла никак.

К моменту доказательного подтверждения этой новости мамонтовское лето перешло в заключительную фазу тепла, притягивая его остатки, чтобы предоставить природе последний шанс нагреться перед затяжной осенью и как можно дольше не отпускать его от себя, чтобы хватило на бабью пору.

По несложным подсчетам, животу Нининому срок был два месяца с небольшим. За все это время Шурка ни разу в Мамонтовке не появился и не давал о себе знать. Чертановский телефон хранил молчание и не отзывался даже в ранние часы, когда мать пыталась дозвониться из ветлечебницы, с начала собачьей смены.

Что-то надо было решать. Нина не слишком по этому поводу беспокоилась: верила – вернется Шура из очередной командировки, приедет к своим женщинам, в дом Ванюхиных, а там его ждет сюрприз в виде новой маленькой жизни, зародившейся в ее чреве, и тогда он скажет ей наконец те самые слова, которые не решался сказать в Москве, за те два дня их внезапной и стремительной любви в чертановской квартире.

Полина Ивановна чувствовала настроение дочки, но рот держала на замке, боясь самою себя, своих собственных на этот счет мыслей. Знала точно, изнутри чувствовала: по-простому не выйдет, как бы ни случилось у них с сыном.

«Это слава Богу еще, что Шурка зарабатывает нормально и по службе устроен основательно, – думала она, мучительно выстраивая разные варианты последствий беременности, – а то, не дай Бог, еще был бы гол как сокол, да с Ниночкой, это самое, – не по любви взаимной, а так, по городской прихоти…»

Единственное, о чем она никогда не затевала разговор и не подбиралась мысленно даже, так это о возможности, пока не поздно, аборта. Однако тему эту она сняла для себя, как только окончательно убедилась в Нининой беременности, после чего задала ей деликатный вопрос и услышала в ответ:

– Я, мама, очень Шурку вашего люблю, очень сильно. Простите меня, что так вышло, я тогда про это не думала: что – можно, а чего – нет, просто это как наваждение было, сильнее меня оказалось…

Сказано это было просто, честно и без слюней. Так, как и должна сказать женщина из семьи Ванюхиных, именно таким образом признаться в содеянном по любви, а не по глупости или же расчету. И эти слова ее Полина Ивановна оценила. Одно не могла себе объяснить: как же она сынову любовь так просмотрела, не проследила от начала, как завязалось это у него с Ниной, с какой начальной точки…

Когда Ванюха объявился наконец, на дворе стоял поздний сентябрь, почти октябрь уже. Паузу в визитах своих в отчий дом он выдержал преднамеренно, хотя несколько раз действительно пришлось отлучиться от столичных дел: пару раз смотался в Ригу, к иноземному купцу, первый раз – сдать, другой раз – принять. Ну и Ярославль – и обратно, по проложенному давно маршруту. И это получилось кстати: не пришлось самому себе изобретать причины для неявок в Мамонтовку, дела были всегда важней, приоритеты у них с Димой со временем не менялись, а лишь упрочнялись по мере дальнейшего укрепления связей с деловыми и авторитетными.

И другая причина, которая – это он знал наверняка – и была главной, хотя сам себе он в этом не признавался, а начинал сразу обмозговывать всякое другое, как только воспоминание о родне лезло в голову, – хотелось, чтобы за это время с Нинкой все по возможности улеглось и рассосалось. Пускай не до конца, но и без семейных обид и соплей зато. А еще лучше – до взаимной точки легкости и свободы волеизъявления в удобное для обоих время…


Нинки не было, и Ванюха подумал, что это кстати. Можно спокойно узнать, какие дома дела. Мать была, сидела с Милочкой и обрадовалась ему, конечно, но почему-то в этот раз вела себя как-то настороженно, пытливо вглядываясь сыну в глаза. Ждала, видно, от него, от первого, пояснительных слов: и про Нину, и про затяжное отсутствие. Но слов не было, вместо слов из сумки были извлечены дефицитные харчи из приборостроительного буфета и положены на стол. И тогда Полина Ивановна сказала ему все, что знала сама, а он еще не знал. И на всякий случай, чтобы упредить негативные последствия этой новости, добавила, что она обо всем думает. Шурка молча слушал, присев на стул, а выслушав, задумчиво присвистнул, глядя перед собой, и ничего не ответил…

В общем, семейный совет Ванюхиных состоял из него самого, матери и Милочки, с игривым интересом наблюдавшей из своего манежа за знакомым дядей и мамой Полей. Два раза она срыгнула и один раз пустила газики, но не заплакала и не переставала улыбаться. Тем не менее ничем хорошим совет не завершился, точнее, ничем конкретно хорошим или конкретно плохим. Ни жениться, ни заводить детей Шурка, как выяснилось, не планировал, но и от содеянного не открещивался, это бы уже ни в какие ворота…

– Сама полезла! – бросил он матери в объяснение своего поступка. – Не насиловал же я ее, в конце концов, вообще ничего делать не собирался. Если она влюбилась, то я при чем? Надо было у меня спросить сначала, прежде чем соглашаться, как я к ней отношусь вообще-то!

Сразу после разговора уехал злой как черт. Таким Полина Ивановна сына не помнила. Но все же, садясь в машину, он крикнул в сторону дома, что ему подумать надо обо всем об этом. Толком все же они ничего решить не сумели, не захотел он ничего решать, поспешил исчезнуть до Нининого прихода.

Дочке, когда она вернулась, мать про Шуркин приезд не сказала, решила обождать пока, а сама подумала, что сына своего, наверное, не знала до конца: думала только, что знает, а на деле не так было все время – и пока он с ней жил, в доме, и когда в город подался для продолжения учебы и остался там, и уже потом, когда самостоятельную взрослую жизнь начал и стал хорошо зарабатывать на секретной оборонке…

Через месяц, когда Нина поняла, что ждать ей больше нечего, Шурка позвонил матери в лечебницу и попросил оформить недельный отпуск. Сам же приехал в Мамонтовку, ничего не объясняя, посадил Нину в машину и увез в Чертаново, где она эту отпускную материну неделю с ним и прожила. Почему Ванюха передумал насчет Нины, не знали ни мать, ни он сам. Тем более не знала ничего об этом Нина: она вообще была не в курсе, для нее все это время будущий муж находился в длительной командировке, на испытательном полигоне…

Утром Шурка ушел на работу, а она занялась хозяйством и готовкой. Для начала вычистила специальным составом весь кафель до блеска, затем вымыла плиту и все протерла. Под диваном, вытаскивая шматы пыли, наткнулась на сложенные двумя стопками иконы. Икон было семь, и они были покрыты несвежей тряпкой. Она удивилась, что иконы на полу, а не на стене, но одновременно порадовалась, что у Шурки есть такая, ранее ей неизвестная, тяга к прекрасному. Тряпку эту она на всякий случай выстирала и расстелила на батарее для просушки.

А к вечеру на второй день напекла блинов и сходила за сметаной. Ванюха вернулся поздно, слегка поддатый. Чистоту не заметил, но блины похвалил. «А вообще привыкай на новом месте», – сказал. Для себя же отметил, что такая забота ему по характеру, в масть. А потом они снова любили друг друга, и это продолжалось каждый день, и он с удивлением обнаружил, что Нинка становится в делах любовных все привлекательней и неутомимей. И тогда он подумал, что пробную неделю эту устроил не зря, и его немного отпустило: семейная перспектива с Нинкой не стала уже казаться нереальной дуростью в результате заговора против него родни.

К концу недели он привез ее обратно и до поры до времени снова исчез. Пока молодых не было, Полина Ивановна неумело молилась каждый день, прося об одном и том же, не более того. Этого бы ей хватило с запасом. Милочка с интересом наблюдала, как мама, стоя на коленях, демонстрирует божью физкультуру: туда-сюда руками, туда-сюда-обратно, затем наклоны: вверх-вниз, вверх-вниз и по новой…

Свадьбу Александр и Нина Ванюхины играли скромную, но зато в Москве, в ресторане «Прага». Скромную – по составу и количеству гостей: с учетом Шуркиных дел разных затянули настолько, что к моменту регистрации Нина была на седьмом месяце, и демонстрация на широкую публику невестиного живота была ни к чему. Своей родни было – раз-два и обчелся, да и те со стороны Ванюхиных только. Шуркиных городских друзей было не много, но держались они особняком, выглядели шикарно, и от всех разило привозными запахами. Один из них, поздравляя невесту, галантно поцеловал руку и представился Дмитрием Валентиновичем, коллегой Александра по работе: «Можно и без церемоний называть, просто Димой». Ни один из них не пришел с женой. А может, они и не были женаты – Нина ни про кого ничего не знала. Она так волновалась, что еле удерживала на ногах себя вместе со своим будущим сыном, маленьким мужчиной, самым младшим Ванюхиным. В этот момент она все равно не могла запомнить никого. Да и не хватило бы места сейчас в ее душе для заполнения большим и малым одновременно. Слишком велико и долгожданно было счастье ее, облаченное в настоящее свадебное платье, хотя и перекроенное из того самодельного Полининого сарафана, белого с рукодельной розой на груди, тоже белой, что не пригодился на выпускном школьном балу, а пригодился сейчас. Шурка перед свадьбой возражал, купить хотел настоящее, магазинное, из новобрачного салона, но женщины стояли насмерть: не в деньгах было дело для них – в наследии Ванюхиных; примета есть, говорят, – радость надо передавать по наследству, если есть через чего передать. Ту часть, что сосборили резинкой на спине для прошлогоднего бала, распустили, и как раз хватило материи живот беременный прикрыть и свободно пустить до самого низа.

Полина Ивановна сияла. К тому моменту уже было известно, что родится мальчик, и так совпало, что это устраивало всех: и ее саму, и отца ребенка, и будущую мать. Вот только не понимала она пока, где кто будет проживать после родов.

Они подумали и решили, что наилучший для всех пока выход – ничего не менять. Шурка будет приезжать как можно чаще, а женщины будут тянуть и Милочку-дочку, и внука – Ниночкиного грудничка в очередь. Придется, правда, Полине уйти на полставки, но что делать. Зато круглый год на воздухе, это вам не Чертаново ваше…

Когда, по всем расчетам, до родов оставалась неделя, Шурка перевез жену к себе: так, решили они, надежней будет. За это время он сменил съемную квартиру на другую, в районе «Спортивной», тоже «двушку», но побольше – для ребенка, если что, больше места будет. И вообще, рожать сына в Москве надо, у хороших врачей, а не в деревне этой ископаемой.

По соседству, он узнал, находится ВНИИАГ, специальный институт по женским акушерским делам. Кому дать денег вперед и договориться о родах, долго искать не пришлось: и деньги взяли с удовольствием, и роды пообещали человеческие с размещением загодя в палате на двоих.

Таким образом, Нину поместили в обещанной палате, когда ей оставалось, по всем прикидкам, не более двух дней. Завотделением осмотрела ее предварительно, ощупала непомерно, по сравнению с тоненькой фигуркой, большой живот, формально ощупала, больше по должности, чем по врачебной заинтересованности, хмыкнула чего-то себе под нос и разрешила оставить в институте с этого дня, но так разрешила, будто знать ничего не знала ни о каких деньгах. Нина тоже ничего про местный подкуп не знала и потому вела себя испуганно и послушно, всех вокруг, включая соседку по палате, принимая за начальство.

Впрочем, соседка, миловидная тридцатитрехлетняя женщина, на начальницу оказалась совершенно не похожа. Наоборот, несмотря на выяснившиеся исполкомовские связи, в результате которых роженица устроилась в это блатное место, человеком она оказалась чрезвычайно интересным, особого такого, интеллигентного ума и в то же время – по-простому общительным. Раньше таких женщин Нине встречать не приходилось. У них, правда, в Мамонтовке работала одна в библиотеке, похожая чем-то на нее по участливости и образованности – книжки ей подсказывала, когда она в школе еще училась. И тоже была вежливая и улыбчивая, и Нина всегда знала, глядя на нее, что она делает это, в отличие от многих других, не фальшиво, а в силу того, что на самом деле такая. Всегда чувствовала.

То же и про соседку палатную сразу поняла. Звали ее Ирина, она так и представилась, несмотря на разницу в возрасте, – Ира – и сразу предложила общаться на «ты». А фамилия у нее оказалась под стать интеллигентной внешности – Лурье. Ирина Лурье.

Случай у Ирины был особый – беременность ее была неожиданной для всех, включая врачей, местных, кстати, институтских. И это после неутешительного диагноза, не допускающего по медицинской науке возможности материнства для пациентки Лурье. Плод развивался, казалось, вполне нормально, без ожидаемых для такого случая патологических отклонений. Первое шевеление внутри Ирининого живота тоже обнаружилось в полном согласии с графиком развития детеныша человеческого рода. Это приводило семейство Лурье в неописуемый восторг, и тогда они в очередь – сначала муж Марик, а потом и свекор Самуил Аронович – прикладывали руку к беременному Иркиному животу и пытались засечь слабые внутренние толчки. Самуил Аронович иногда просил разрешения припасть и ухом для безусловного и окончательного подтверждения наличия внутри невестки наследника по линии Лурье. А Торри Второй, молодой кобель чемпионских кровей, внимательно отслеживал малопонятную процедуру исследования жизни будущего жильца пироговской квартиры и, чуя отменное дедово настроение, на всякий случай просительно подгавкивал в попытке разжиться чем-нибудь питательным, не дожидаясь положенного срока кормежки.

Толчки изнутри внезапно прекратились на седьмом месяце беременности, и поначалу Ирину этот факт не озадачил. Она не переставала удивляться, что вообще что-то живое получилось внутри нее после одиннадцати лет бесплодного супружества. Однако врачу об этом сообщила, а свекор, неустанно контролирующий процесс, на всякий случай подкрепил собственное по этому поводу беспокойство исполкомовским звонком. Одним словом, со вчерашнего дня Ирина оказалась в их с Ниной палате для профилактической отлежки на всякий пожарный, на так называемое сохранение.

К вечеру Ирина внезапно почувствовала себя неважно, слегка закружилась голова, и подскочила температура. Лечащего врача не было, пришел дежурный: послушал, пощупал, подумал и ушел. А через пятнадцать минут привезли каталку, погрузили в нее Нинину соседку и увезли в неизвестном направлении. Нина успела услышать только что-то про дополнительные анализы и хирургию. Впрочем, как следует сосредоточиться на милой соседке не удалось: у нее самой к тому времени уже отошли воды и начались родовые схватки.

Родила она легко и быстро. Мальчик был аккуратненький, как лепной, с длинными черными волосиками и крохотными пальчиками. Проблемы начались, когда выяснилось, что это еще не все. Оказалось, что внутри – двойня. Принимающего роды врача это не слишком удивило: роженица у них не наблюдалась, попала сюда по блату, практически без обследования, так почему бы и не двойня? Нине тут же сообщили, на столе, но в ответ вслушиваться уже никто не стал – начались заботы посерьезней. Однояйцевый близнец, тоже мальчик, выбираться наружу не желал совершенно: шел ногами вперед, разрывая промежность, но все равно шел не так, как надо, как будто не был жизнеспособным. Боли были нечеловеческой силы, и Нина орала так, что врачи засомневались, кем заниматься важнее – нежизнеспособным новорожденным или же самой роженицей.

Мальчика удалось вынуть через три часа, после многократных попыток с использованием всех имеющихся в институте методик. Еще чуть-чуть – и пришлось бы в срочном порядке готовить операционный стол и резать. Но в итоге кесарить не понадобилось, повезло, в критический момент справились. Не повезло в другом – мальчик действительно был как неживой. Второй из близнецов при рождении не издал ни звука, глаза его были безжизненны, а конечности неподвижны. Нине его предъявлять не стали и сразу куда-то унесли. Да ей и самой ни до чего было в тот момент: она почти ничего не соображала и от боли, и от переживаний.

Послеродовой палатой стала все та же блатная, двухместная. Но теперь там Нина помещалась одна. Ира, соседка ее, за время, пока шли роды, так еще и не вернулась. Когда Нина проснулась после ночных мучений, к ней зашла зав-отделением, та самая начальственная дама.

– Нина, – сказала она, присев к ее кровати, – у вас двойня, об этом вы знаете, конечно. – Нина кивнула. Боль за ночь прошла, чем-то ее, она помнила, ночью укололи, но слабость во всем теле еще давала о себе знать, так же как и остатки легкой мути в голове, в передней части, где-то над глазами. Докторша взяла Нину за руку и продолжила: – Второй ребенок ваш, тоже мальчик, – Нина напряженно ждала, что последует дальше, – он… как бы вам это объяснить, ну-у-у, не по науке… В общем, у него ДЦП. – Нина удивленно вскинула брови и посмотрела в глаза врачихе. Та выдерживала паузу, обдумывая, вероятно, способ расшифровки такого непонятного для пациентки слова.

Внезапно Нине стало страшно. Не только потому, что было это неизвестное слово по-идиотски смешным, напоминающим детскую считалку и поэтому особенно страшным, а оттого еще, как неуверенно держится с ней докторша и затягивает свое объяснение. Еще она вспомнила вдруг, что второго мальчика ей не показали отчего-то, и она не помнит, какой он из себя – тоже черненький, как и первый? Черноволосым у Михеичевых был только дедушка Иван, да и то в молодости, на черно-белой фотографии. Правда, сейчас Милочка Ванюхина темненькая пока, сестра, но, сказали, посветлеет. А так у Ванюхиных все как один русые: и мама Полина, и Шуронька ее…

Врачиха продолжала мяться:

– Это означает детский церебральный паралич. Это такое заболевание, когда поражается головной мозг в результате ряда причин.

– Каких причин? – в состоянии, близком к трансу, сумела выдавить из себя пациентка Ванюхина, предчувствуя страшный финал рассказа. – Почему?

– Что «почему»? – мягко переспросила докторша. – Почему гибнет или почему случается ДЦП?

– Со мной почему? – спросила Нина снова. – Со мной это за что?

Врачиха понимающе помолчала, но решила, что тему вины лучше не развивать.

– Это бывает по разным причинам, – стараясь обрести успокоительную интонацию, попыталась объяснить она и уйти в отвлекающий разговор. – Энцефалит, к примеру, травма также внутриутробная или родовая. Недостаток кислорода в результате перекрытия плацентой, такое бывает тоже, а у близнецов особенно. Тогда случается инсульт, а он обычно с последствиями. Пуповина могла быть пережата нехорошо, и это у близнецов не редкость. Бывают и другие причины, генетического характера иногда случаются. Есть и не объяснимые наукой случаи…

Нина слушала с закрытыми глазами, чувствуя, как ее начинает трясти изнутри. Так же точно ее трясло, когда Шурка склонился над ней и первый раз дотронулся губами до ямочки у ключицы. В тот момент она тоже дико разволновалась, но от этого волнения, от этого внутреннего содрогания ей было хорошо необыкновенно – тогда у нее возникло предчувствие надежды и будущего счастья. Теперь все обстояло иначе: интуиция подсказывала, что заход такой докторша делает неспроста, просто для того, чтобы подготовить ее к чему-то ужасному. И это ужасное касалось ее ребенка, второго родившегося у нее близнеца, второго их с Шурочкой маленького Ванюхина…

– Мой сын умрет? – Нина резко открыла глаза и задала свой страшный вопрос, зная уже ответ, который должен последовать. Она все еще надеялась, что то, о чем поведала ей врачиха, не про ее мальчика. Это – просто, как бывает вообще, если сложится самым плохим образом, не ее образом, не их всех Ванюхиных: с Шурочкой, мамой Полиной и Милочкой.

– Такие новорожденные, как правило, умирают в роддоме. А если выживают, их почти всегда изолируют и не выдают родителям, – ответила завотделением и, не дав Нине подумать, тут же сообщила: – К тебе муж просится, давно ждет в коридоре. Я разрешила, думаю, тебе это сейчас необходимо. – Она встала и быстро вышла, приглашающе кивнув кому-то в коридор.

Шурка был с цветами и пакетом с едой. Он поцеловал жену и сказал:

– Я все знаю.

Нина заплакала. Ванюха был к этому готов и не стал размазывать решение, которое принял, идя к жене, – разом хотел разрубить и определиться, как и в делах:

– Нин, мы его не должны забирать отсюда, откажемся давай. Он больной получился и все равно умрет скоро. А первый – здоровый совершенно, они мне сказали. С первым – без проблем по здоровью, – он испытующе взглянул на жену, пытаясь угадать ее настрой, но она молчала, – а у этого внутренний родовой инсульт произошел справа, и рука, и нога слева уже сейчас не работают. А потом все остальное тоже парализуется. Тогда тебе же больше страдать из-за этого придется. Нам же этого не надо с тобой, да? – Нина перестала плакать, но продолжала молчать, никак не реагируя на слова мужа. Тогда Ванюха решил сменить тактику. Он понимал, что если убедить сразу не удастся, то потом будут трудности, и все станет гораздо сложнее. – Ты вот чего, Нин, – тихим, но твердым голосом произнес он, – ты сейчас решить должна для себя: или ты оставишь второго ребенка здесь, который больной, или заберешь, но тогда без меня уже. Я не хочу, чтобы паралитик, даже если выживет, мою фамилию носил, а ты всю жизнь мучилась. У нас в роду никогда инвалидных рахитов не было. И шизиков тоже. Можешь у мамы Полины своей спросить, она скажет. А если это наследное, от твоей матери идет, от Люси, то… извини тогда, такое тоже не нужно для жизни, тогда еще хуже, с алкоголической зависимостью, сказали, и дополнительным слабоумием – еще мучительней вариант, и для него, и для тебя. В смысле, для нас с тобой… – Он поднялся. – Решай, в общем. Завтра мать к тебе обещала утром приехать, у нее в вечер работа, а с Милочкой соседка побудет, я ее нанял, пока ты не выздоровеешь. – Шурка еще раз поцеловал жену на прощание и добавил, уже веселее: – А здоровенького мне перед тобой показали, тетка эта, начальница, распорядилась. Хорошенький такой, на меня, по-моему, похож сильно, да?

…Иру Лурье, продержав в реанимации сутки, вернули туда же, откуда и забирали рожать, – в палату к Нине. Это случилось вечером, после ухода Нининого мужа. Чуда не произошло, ее семимесячный плод к моменту случайного, по существу, обнаружения факта нездоровья был уже мертв в течение двадцати часов. Недоразвитого мертвого ребенка, тоже мальчика, удалили из Ирины хирургическим путем, пока она пребывала под общим наркозом. Придя в себя после операции и узнав результат, пациентка Лурье не произнесла ни слова – просто сжала губы так, что засочилась кровь, – поняла, что теперь это означает настоящий конец всему. Чему – всему, не стала вдумываться, не было сил, но первым неожиданно на ум пришел свекор, Самуил Аронович. «Господи, – подумалось ей, – что же будет теперь с дедом? И с нами что?..» – в таком порядке и подумала…

Правилами не предусматривалось размещать вместе послеоперационников, потерявших ребенка, и уже родивших мам. Но, принимая во внимание особый случай, тот факт, что у Лурье ребенок скончался в утробе, а у Ванюхиной второй близнец – с ДЦП, потерянный, по сути, уже для матери ребенок, завотделением разрешила вернуть обеих в блатную палату, решила – лучше для них самих будет сейчас замкнуться в своем горе друг на дружку. И в этом оказалась права.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5