Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горбачев

ModernLib.Net / Публицистика / Грачев Андрей / Горбачев - Чтение (стр. 21)
Автор: Грачев Андрей
Жанр: Публицистика

 

 


Именно об этом в лоб спросил «Майкла» его «друг Джордж» Буш на последнем мини-саммите в ноябре в Мадриде. Уверения главы Советского государства в том, что после нескольких дней форосского заключения он по-прежнему распоряжается «кнопкой», звучали неубедительно. Если бы Борис Ельцин решил в послеавгустовские дни, даже приняв условия «игры в Союз», которые Центр из последних сил пытался навязать отныне уже формально суверенным союзным республикам, выдвинуть свою кандидатуру на пост Президента СССР на предполагавшихся выборах, он, скорее всего, победил бы.

Никто не знает, что стало бы дальше с Союзом, но это была бы уже другая, не горбачевская глава его истории. Как написал позднее в мемуарах сам Ельцин, этот путь для него «был заказан». Он с отвращением отверг предложение своих хозяйственников въехать в служебную квартиру президента на улице А.Косыгина, откуда съехали Горбачевы, и не мог заставить себя сесть в его кресло. «Я психологически не мог занять место Горбачева», — пишет российский лидер, не подозревая, что лишь констатирует очевидное: с уходом со своего поста первого и последнего Президента СССР в завершившейся истории созданного государства это место останется занятым навсегда.

ГЛАВА 8. «ОН ЖЕ БОГ, А Я ОБЫЧНЫЙ…»

РУБАНОК ТВОРЦА

Человек — это стиль, — утверждают классики. Тем более человек публичный, политик. Что уж говорить о руководителе страны, да еще такой, как Россия, соединившей самодержавную царистскую традицию с большевистской, вождистской. Стиль поведения, особенности характера, темперамент, комплексы и капризы лидера принимали здесь облик государственной политики, напрямую влияли на повседневную жизнь и судьбы миллионов людей.

Как определить стиль Горбачева? Что добавить к тому, что многократно описано, что было у всех на виду и до сих пор еще не выветрилось из памяти? Ведь публичный политик, да еще такой распахнутый, как Горбачев, провозгласивший гласность, исповедовавший открытость, навязывавший себя стране и миру с трибуны, с экрана, казалось, уже просвечен насквозь, обсужден, перемыт до последней косточки, разобран на атомы. Отображенный в тысячах зеркал, миллионах субъективных восприятий, ославленный молвой и пересудами, растиражированный, как матрешка с его изображением, он так же, как она, неузнаваем.

Да и идет ли речь об одном и том же человеке? Наверное, даже те, кто упрекает, распекает Горбачева за переменчивость, непостоянство, «непредсказуемость» (о которой, явно не сговариваясь, сокрушались такие разные люди, как А.Громыко и А.Яковлев), согласились бы с тем, что истинный политик не может не меняться. Как же было не меняться Горбачеву по мере того, как драматически менялись, в том числе благодаря его шагам и поступкам, и руководимая им страна, и окружающий мир? Скорее справедливо другое выдвинутое против него обвинение, что на каком-то этапе лидер менялся недостаточно быстро, утратил реакцию, начал отставать от им же спровоцированных перемен и процессов.

Михаил Сергеевич не раз говорил, что за годы перестройки «прожил как бы несколько жизней» и, значит, перед нами за это время прошло несколько Горбачевых, похожих друг на друга, как единоутробные братья, но уж никак не клонированных. Хотя различались они, почти как один и тот же художник в его разные «периоды», в каждом оставалось и сохранялось что-то неизменное, отличавшее его от остальных, — индивидуальный генетический код, «нравственный стержень».

Каков истинный, подлинный, принадлежащий самому себе, а не всему миру Горбачев, знает, наверное, только он сам, да еще знала Раиса Максимовна. «Всего я вам все равно не скажу», — предупредил он как-то окружающих, разгласив, в сущности, всего лишь не писаное, но обязательное правило, которому следуют все истинные политики. Но нам всего и не надо, ведь судят о политиках (и судят их самих) не по сокровенным, затаенным мыслям и помыслам, а «по делам их», как велит Библия, иначе говоря, по результатам, по следу, прочерченному очередной, мелькнувшей на историческом небосклоне пусть и яркой, но все равно рано или поздно падающей звездой.

Физики-ядерщики по таким оставленным в ускорителе следам воссоздают характеристики и особенности поведения — рисуют портрет невидимой для глаза и неуловимой частицы атома. Поступим, как они, соберем из разных свидетельств и впечатлений совокупный «след» Горбачева, и тогда, может быть, сложив разные черты, как на фотороботе, приблизимся к его истинному облику. Поскольку у каждого из окружавших его людей свой ракурс и угол зрения, свой уровень, с которого он разглядывал и оценивал «натуру», соберем для начала отзывы совпадающие, а значит, скорее всего, объективные.


И друзья, и недруги Михаила Сергеевича признают за ним несколько бесспорных качеств. Одно из них — удивительная работоспособность. Готовые сегодня ставить ему любое лыко в строку Е.Лигачев, В.Болдин и бывший «прикрепленный» телохранитель В.Медведев в один голос твердят: рабочий день у генсека-президента, начавшись с утра, продолжался за полночь, до часа, половины второго. По словам Медведева, его шеф не терял ни минуты — уже в машине по дороге в Кремль разбирал и просматривал бумаги, начинал обзвон по телефону нужных людей. Болдин говорит, что ежедневно докладывал в среднем по 100 документов, часть из которых Горбачев, уезжая в 8-9 вечера, брал с собой домой, возвращая наутро с пометками и резолюциями. Бумаги читал допоздна, мог позвонить с вопросом или поручением в 11 и в 12 часов ночи. Как-то признался: если бы не Раиса Максимовна, напоминавшая, что пора отдыхать, мог бы сидеть до 3 утра. С годами, видимо, накапливалась усталость, начались отступления от установленных правил. Часть бумаг возвращал непрочитанными — для сдачи в архив. Другие отдавал, не заглянув в них: «Это я знаю». Что он читал дома помимо болдинской папки, оставалось неизвестным. Наутро мог, например, огорошить первого посетителя словами: «Знаешь, вчера ночью изучал, как Ленин подходил к продналогу».

К зарубежным визитам и встречам с визитерами, особенно на первых порах, готовился тщательно, перелопачивая кипы бумаг, уточняя, переспрашивая то, что его интересовало, у помощников и ответственных разного уровня, «гоняя» по нескольку часов в своем окружении идеи и варианты ведения переговоров. Однако постепенно и во внешних делах начал слушать других вполуха, уставать от деталей и подробностей, которые прежде цепко впитывал в память, сводить обсуждение стратегических вопросов к коротким формальностям и рассылке документов «для информации». К приходу второстепенных иностранных гостей специально уже не готовился, не всегда помнил имя очередного визитера и в беседах нередко импровизировал, правда, как уверяет А.Черняев, всегда на тему и, как правило, «блестяще».

Непременные полуторачасовые прогулки с женой после возвращения домой превращались в продолжение работы. "Обсуждаем все, — бесстрашно признался Горбачев американскому телеобозревателю Т.Брокау. Тот, не поверив, переспросил и снова услышал: «Все!»

А.Лукьянов рассказывает: когда он напоминал Михаилу Сергеевичу в конце рабочего дня о каком-то неотложном деле, тот часто говорил: «Я тебе перезвоню». Это означало, считает Лукьянов, что вопрос будет обсуждаться в «семейном Политбюро с Раисой». Потом, ближе к ночи, он обязательно звонил, как и обещал, и сообщал о своем решении.

Даже на отдыхе на юге, вспоминает В.Медведев, время, которое Михаил Сергеевич и Раиса Максимовна не посвящали плаванию, а плавали они обычно вместе, и прогулкам по горам, отдавалось работе и чтению, причем читать, даже загорая на пляже, Горбачев все чаще предпочитал стоя: давали себя знать радикулитные боли в спине. Приученный своим прежним патроном Брежневым к регулярным выездам на охоту, охранник, искренне жалея нового генсека, говорит, что тот за все годы выбрался на охоту всего один раз и вообще «не имел страстей».

Между тем именно работа и была подлинной страстью «трудоголика» Горбачева. «Избыточная» активность натуры в сочетании с развитым чувством долга и очевидным политическим честолюбием превратила его в человека, подчинившего всю жизнь осуществлению амбициозного реформаторского замысла. «Вы прямо родились генсеком», — в восхищении сказал как-то Горбачеву, переступив отведенные служебные рамки, его «прикрепленный».


Каким же все-таки изначально был проект, так захвативший эту деятельную и эмоциональную натуру? В ответе на этот каверзный вопрос сходятся практически все его бывшие сподвижники, даже если выражения выбираются разные: проекта, как такового, не было. Было рожденное пониманием того, что «дальше так жить нельзя», желание все улучшить, исправить, «привести в божеский вид». «Никакой глобальной харизматической идеи у Горбачева не было, — считает А.Черняев. — Хотелось по-крупному чего-то нового».

Без честолюбия, разумеется, ни дельных политиков, ни выдающихся реформаторов не бывает. Вспомним признание самого Горбачева: «С детства хотелось всех удивить». Удивить, однако, можно по-разному. Его программа-минимум, по свидетельству А.Яковлева, близко сошедшегося с Михаилом Сергеевичем в Канаде в 1983 году, заключалась в нескольких словах: «неприятие сталинщины, милитаризма, бюрократии, государственной коррупции и преклонение перед законностью». Увы, чтобы добиться ее выполнения в России, понадобится не одно поколение реформаторов.

Высокомерные и крепкие задним умом критики объясняют Горбачеву (сейчас!), что начинать реформу без комплексного проекта и генерального плана было безответственно: нельзя отправляться в плавание, да еще беря на себя ответственность за целую страну, без карты и лоции. Топчут нашего реформатора авторитетные оппоненты: он был «человеком, неспособным к концептуальному мышлению», и потому скатился до уровня банального прагматика, считает Г.Корниенко, бывший первый зам. министра иностранных дел. Пощипывают вдогонку расставшиеся с ним прежние соратники: «Какого-то цельного плана, схемы действий у Михаила Сергеевича не было, — заключает бывший министр внутренних дел и член Президентского совета В.Бакатин. — Плыл по течению. Оказался не Дэн Сяопином, а таким, как мы все».

А.Лукьянов, работавший заместителем заведующего Общим отделом ЦК еще при Андропове и служивший при Горбачеве, не упускает случая сравнить этих двух руководителей: «Андропов прежде, чем принять какое-то серьезное решение, не только обдумывал его несколько недель, если не месяцев, и „примерял“ варианты, проверяя реакцию разных людей, но и рисовал на бумаге целую „елку“ — схему возможных последствий от задуманного шага, просчитывая их иногда на 15-20 ходов вперед. Горбачев слишком многое делал импульсивно».

Защищаясь от резонеров-критиков, осаждающих его все годы после отставки, Горбачев даже не напоминает, что подавляющее большинство стратегических решений в перестроечную эпоху отражало либо единодушное мнение руководства, либо долго вырабатывавшийся компромисс. Чтобы добиться такого единодушия, он не жалел ни усилий, ни времени и, по словам В.Болдина, мог в канун очередного непростого Пленума потратить не один час на встречи с наиболее «трудными» секретарями обкомов, разъясняя, уговаривая, выслушивая их, — словом, загодя «выпуская пар» из сомневающихся и недовольных.

У него — другая генеральная линия защиты: «Моя позиция с декабря 1984 года — чтобы как можно больше людей все знало и участвовало в принятии решений, которые их касаются. Вот что я вкладываю в ленинскую формулу „живое творчество масс“. Планировать до мелочей, расписывать до деталей — чепуха все это. Ничего все равно не получится. Задачу решает политический исторический процесс. Выбрать направление, ориентиры, да. Это задача для политика».

В этой реплике, как и в другой, облюбованной им формуле «Социализм — это не конечная цель, а постоянное приращение нового», Горбачев неосторожно проговаривается. Не Ленин на самом деле, как бы он ни клялся его именем, — его Бог, а процесс. А у Процесса другой пророк, не Ильич, а Э.Бернштейн, для которого цель — ничто, зато «движение — все». Да, собственно, Горбачев и сам не слишком открещивается от этого еретического утверждения, а распростившись с постом генсека ЦК КПСС, даже позволяет себе похвалить и других ревизионистов, принципиальных ленинских противников — К.Каутского и О.Бауэра. Размышляя в 1995 году над итогами перестройки и сменивших ее радикальных реформ, он пишет: «Нужно идти, улавливая здоровые тенденции, вызревшие из самого исторического процесса, пытаться освоить и укрепить, но не насиловать и не подталкивать историю».

Отводя истинным реформаторам-реформистам и, следовательно, самому себе подобную нарочито приземленную, чуть ли не обслуживающую роль толкователя истории, криптолога, расшифровывающего ее письмена, Горбачев отнюдь не скромничает. За смиренной готовностью служить рубанком в руке Творца сквозит амбиция, если не гордыня. Пусть речь идет о том, чтобы сыграть роль слуги, но зато у самого Провидения. Для него он готов стать инструментом, наместником, пророком. Нет, не случайно многие западные биографы сравнивали его по твердости веры в свою миссию с немецким реформатором Мартином Лютером. Не случайно, видимо, и он сам признается, что из многих престижных премий, которыми удостоен, больше всего ценит награду имени другого Мартина Лютера — американского проповедника ненасилия — М.Л.Кинга. Обожествляя Процесс, стихию истории, исторический, если не Божий, промысел, Горбачев отнюдь не использует его как прикрытие или индульгенцию, отпускающую грехи политикам… «Историю, конечно, нельзя расписать в деталях, — рассуждает он, — но она не фатальна. Она оставляет место для прорывов, исторических инициатив, то есть немалое поле деятельности для личностей».

В оценке места политиков в истории Горбачев с уверенностью человека, которому оно обеспечено, не боится поспорить со своими учителями. «Марксизм велит не переоценивать роль личности в истории. Я сейчас другого мнения. История движется крупными инициативами и, значит, крупными людьми. Теми, кто, как сказал, кажется, Гете, способны ухватить ее за полу и благодаря этому что-то сделать. Тут нужны и интуиция, и анализ, в общем, никуда не денешься, — неординарные личные качества, то есть та самая личность». От общего, как и учит диалектика, он переходит к частному, то есть к самому себе: «Говорят, например: „Ну что ваш Горбачев! Все и так было готово, и без него бы произошло“. Но ведь надо было рискнуть поднять руку на такую махину!»

Потеснив, таким образом, исторический материализм и отвоевав у классиков и у непреложного хода истории пространство для собственного вклада, он не уклоняется и от оплаты своего входного билета в историю: «Но раз история не фатальна, значит, не освобождает и от ответственности. И поэтому я признаю, что во многих крупных вещах мы промахнулись».

В чем состояли эти промашки, признанные им самим, сегодня уже достаточно хорошо известно. Их перечень — отставание с рыночной реформой, с разделением партии, недооценка национального фактора — стал уже, в том числе и благодаря Горбачеву, частью официальной истории перестройки, в которую признания этих сбоев вошли наряду с перечнем исторических достижений. В последние годы экс-президент, продолжающий, естественно, размышлять над несчастливой судьбой своего детища, и над своим (а также чужим, в частности, китайским) опытом реформ, добавил к этому списку упущений несколько существенных дополнений: «Надо было найти другие оптимальные решения для номенклатуры. Мы ее в целом заклеймили как консервативную, даже реакционную среду. А ведь это, куда ни посмотри, элита. Не надо было ее целиком отталкивать. Тут мы не додумали».

Главный же вопрос, на который, похоже, у него самого нет ответа: был ли оптимальным избранный темп преобразований? Иногда Михаил Сергеевич соглашается со своими радикальными критиками, что едва ли не с самого начала реформ он начал «отставать». И даже повторяет за другими: «Надо было быстрее, смелее, решительнее…» В других случаях приводит в свое оправдание высказывание французского политолога Л.Марку, обеляющее его: «Она была права, когда говорила, что мы взяли слишком быстрый темп. Общество не успевало переваривать обрушивавшиеся на него изменения».

Иногда за одни и те же грехи его критикуют те, кто стоит на принципиально противоположных позициях. Например, за нерешительность, колебания, хроническое отставание от событий практически в одних и тех же выражениях одновременно осуждали и хранитель коммунистической ортодоксии Е.Лигачев, и его антипод А.Яковлев, и «отмотавший» свой срок в лагере за инакомыслие К.Любарский. Другое дело, что каждый из них хотел от Горбачева решительности в осуществлении прямо противоположной политики. Яковлев упрекает своего шефа в том, что его «смелые намерения далеко не всегда становились практическими делами». Для Любарского Горбачев — это человек, который «сопротивлялся действительно радикальным переменам: введению частной собственности на землю, радикальной экономической реформе, противился отказу КПСС от монопольного права на власть». По мнению Лигачева, забота об историческом облике «удерживала Горбачева от решительных необходимых, хотя и непопулярных мер. Это оборачивалось бедами, нарастанием противоречий, способствовало обострению ситуации». Парадокс в том, что, подталкивая его к решительным и «непопулярным мерам», каждый имел в виду свое: радикальные демократы — разрешение на продажу земли и отпуск на волю цен, а консерваторы — твердости в отношении национал-экстремистов и «очернителей» из «безответственной» прессы.

«Нерешительность» Михаила Сергеевича объяснялась не только сознательным уклонением от выбора между этими взаимоисключающими курсами, чтобы обеспечить изменение страны через эволюцию, а не принуждение, и тем более, не дай бог, конфликт или взрыв, а тем, что считал — в каждом из этих подходов содержится своя, пусть частичная, правда. Как написал главный редактор «Нового времени» А.Пумпянский в своей статье «Ода нерешительному вождю»: «Для него это был выбор не между Добром и Злом, но между двумя разновидностями Добра».

А вот сам Горбачев, рассуждающий о решительности в политике: «Я себя не отношу ни к слабым, ни к слабонервным. Больше того, по природе я радикал. (Из-за ершистости Раиса нередко звала своего Михаила „ежиком“. — А.Г.) Если я тянул или маневрировал — значит считал, что быстрые действия нецелесообразны. Это не означает, что я всегда был прав. Кроме того, решительность и волю я оцениваю отнюдь не по тому, как люди выражаются, какой напускают вид: решительность и воля политика состоят в том, чтобы оставаться верным своему выбору и шаг за шагом при любых осложнениях следовать ему».


Выбрать оптимальную скорость движения для общества, пребывавшего в глубокой спячке, точнее, намеренно погруженного правителями в безопасный для них анабиоз, было еще одной непростой задачей. Требовалось подобрать начальную передачу, с которой можно было относительно плавно, без драматических рывков стронуть общество с места. Потом, по мере того как оно разгонялось, следить за тем, чтобы вовремя переключить передачи. Дело осложнялось тем, что к рычагу скоростей, а также к педалям газа и тормоза одновременно тянулось несколько рук и ног.

Кроме того, сам Горбачев не хотел, чтобы страна, которую он надеялся приобщить к соучастию в его проекте, постоянно тащилась за инициаторами реформ на буксире. Отсюда частые остановки, оглядки на отстающих, стремление, как у сопровождающей стадо пастушеской собаки, обежав его, вернуться назад и удостовериться, что никто не отстал. Именно забота Горбачева о том, чтобы избежать разделения общества на ведущих и ведомых, решительный авангард и увлекаемую им инертную массу, боязнь потерять кого-то по дороге приводили, особенно в последние годы, к тому, что он пытался вывести практически несуществующий «общий знаменатель» и, нередко убеждая себя, что ориентируется на большинство, подстраивался под шаг арьергарда, замыкавшего колонну.

Оправданием ему вполне могло служить почерпнутое из Библии изречение Иакова: «Я пойду медленно, как пойдет скот и как пойдут дети». Но было очевидно, что не только нетерпеливый авангард, но и значительная часть населения, разбуженного революцией обещаний, скорее ждали от своего пастыря, что он поведет их на очередной «штурм неба», как обещал своим последователям Карл Маркс, чем предложит унылую дальнюю дорогу. Попытка же Горбачева привести за собой «в землю обетованную» всех, готовность ради этого сдерживать нетерпеливых и подгонять отстающих вызывали неудовольствие и тех и других.

Его попытки определить на ощупь фарватер движения все чаще воспринимались как поиск компромисса любой ценой. «Более всего сил положил Горбачев на сохранение Центра. Каждый раз он вынужден был уступать, но только тогда, когда было уже поздно и уступка не имела значения», — пишет К.Любарский.

«Он исповедовал правило: принимать меры, когда обстановка не то что созрела, а перезрела. Ждал, чтобы яблоко упало на землю, и только тогда принимал меры по ликвидации последствий, — вторит ему столь же требовательный Е.Лигачев. — Всякий раз, когда в стране происходили острые события, он реагировал с опозданием, поскольку стремился, чтобы остроту ситуации оценило все общество». То, что в устах Лигачева звучит осуждением, Михаил Сергеевич готов принять за комплимент. Другое дело, что к его, видимо, сознательному стремлению по возможности избежать разрыва общественной ткани и этим аргументом оправдать решение притормозить на крутом вираже примешивалось вполне объяснимое желание самому удержаться в водительском кресле, сохранить роль лидера реформы, которая все откровеннее бросала вызов и правящей партии, и самому рулевому. Поскольку точных инструментов измерения скорости эволюции общества не было, скорость движения приходилось устанавливать на глазок, что, как известно, открывает простор не только для интуиции, но и для самообмана.

Горбачев мог поэтому в начале перестройки с готовностью принять абсолютную лояльность вымуштрованного партийного аппарата и иждивенческие комплексы населения, иначе говоря, органическую несамостоятельность советского общества за выражение единодушной поддержки ему и его проекту. Больше того, в тех условиях он был вынужден пользоваться этой неразвитостью, чтобы, опираясь на гарантированное ему послушание, внедрить в реальную жизнь страны максимальное число перестроечных новаций. Таким образом, поначалу незрелость гражданского общества работала на него.

Но достаточно быстро ресурсы общественной покорности исчерпались, и в отсутствие ожидавшихся чудес привитое обществу иждивенчество повернулось своей агрессивной стороной против инициатора реформ. Так роман населения с перестройкой начал перерастать в их конфликт. Возложив на себя роль посредника, даже если так для себя ее не формулировал, отбирающего у партии власть, чтобы передать ее пробуждающемуся обществу, рано или поздно Горбачев должен был обнаружить, что эта миссия по определению носит временный характер. И по мере того, как дело успешно продвигалось, расширялось поле возможных коллизий и столкновений между инициатором перестройки и теми, кого она была призвана освободить и облагодетельствовать. Ведущий и ведомые утрачивали изначальные иерархические отношения «отца и детей» и, закружившись в вальсе реформ, не только менялись местами, но и могли наступать друг другу на ноги.

Наиболее наглядно это проявилось в конце 80-х годов, когда усилилась напряженность между Горбачевым и до сих пор поддерживавшей его прессой гласности, а также обострились отношения с «так называемыми демократами». Еще в январе 1987 года на Пленуме ЦК он с пылом проповедовал: «Нам нужна гласность не только для того, чтобы осуждать прошлое, но и для нашего движения вперед. Народу нужна вся правда… Нам, как никогда, нужно сейчас побольше света, чтобы партия и народ знали все, чтобы у нас не было темных углов, где бы опять завелась плесень…»

Однако уже в октябре следующего года на совещании в ЦК КПСС с руководителями средств массовой информации, творческих союзов, вспылив из-за публикации недостаточно комплиментарного опроса общественного мнения, он потребовал отставки главного редактора «Аргументов и фактов», грозился пересмотреть весьма прогрессивный Закон о печати, который незадолго до этого с большим трудом прошел через Верховный Совет. Еще через год в атмосфере наскоков на Горбачева Верховный Совет, при его явном благоволении, пошел дальше публичных разносов в ЦК, одобрив Закон об уголовной ответственности за оскорбление чести и достоинства президента.

Тон общения с редакторами к тому времени заметно изменился. На совещании в сентябре 1989 года Горбачев распекал самых непонятливых: «Мы по колено в бензине, а вы бросаете спички. Гласность не должна превращаться во вседозволенность — она призвана укреплять общество… Пресса должна объединять и мобилизовать людей, а не разъединять их, не порождать чувства обиды, неуверенности в себе…»

К счастью, Горбачев не пошел дальше увещеваний и угроз, не изменил закон о печати, не стал карать за оскорбление президента и не снял, как грозился, с работы главного редактора «Аргументов и фактов» В.Старкова (хотя места главного редактора тогда лишился В.Афанасьев, возглавлявший все более агрессивную «Правду»). Позднее, возвращаясь к истории с законом о печати, Михаил Сергеевич сам признал, что «погорячился» и что обидчивость для политика вообще «непростительная роскошь».

«ЧТО ВЫ ЧИТАЕТЕ, ПРИНЦ? — СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА…»

В этой сомнительной ситуации, в конечном счете, открывавшей простор тому, к чему подсознательно, а может быть, и осознанно стремился Горбачев, — свободной игре различных сил на советской политической сцене и выявлению реального потенциала каждой из них, — ярко проявилась проповедническая, миссионерская особенность его натуры. И одновременно явственно обозначился зазор между Словом и Делом перестройки. Противопоставление одного другому не всегда оправдано, тем более в данном случае. Масштаб исторического Дела и конкретных перемен, произведенных в советском обществе за годы его правления, трудно переоценить. Кроме того, как справедливо говорил он сам, слово, особенно в начале перестройки, часто становилось реальным делом, когда предпосылкой разрыва с прошлым и поэтому главной задачей политики было обнаружить ложь, на которой покоилась прежняя система. Недаром такие разные ее противники, как А.Солженицын с его памфлетом «Жить не по лжи», пражские реформаторы 1968 года, А.Сахаров и В.Ландсбергис, призывали вернуть первоначальный смысл словам, которыми эффективнее, чем любая другая, прикрывала свою тоталитарную сущность коммунистическая идеология.

Не стоит забывать, что и сама советская власть прекрасно отдавала себе отчет в подрывной (как позднее выяснилось, во взрывной) силе несанкционированного вольного слова. Один из официально провозглашенных в послехрущевские времена «ревизионистов» Лен Карпинский, бывший секретарь ЦК ВЛКСМ, был исключен из партии из-за подготовленной им, хотя и не предназначенной для публикации статьи под названием «Слово — тоже дело», в которой подчеркивал: «Создались реальные предпосылки к тому, чтобы толкнуть режим колебанием слов».

Слово стало по необходимости первым инструментом Горбачева и из-за специфики его проекта и избранных методов осуществления. Именно словом, разъяснением, проповедью перестройки он рассчитывал привлечь на свою сторону общественное мнение, увлечь за собой сомневающихся и даже переубедить противников. Немецкий писатель Стефан Хейм в своей статье «Президент Лир», размышляя об августовском путче и причинах поразительной близорукости генсека-президента в отношении его организаторов, написал: «Он понадеялся, что в ходе общего процесса эти ребята сами изменятся, если он, Горбачев, набравшись терпения, будет внушать им необходимость перестройки и окажет на них небольшое давление с помощью гласности. Тогда они увидят, что все, что он сделал, было сделано в их же интересах, на благо всего государства, в интересах его и их партии».

Но в изначальном упоре на слова, начиная с его первого удавшегося публичного выступления в Ленинграде в мае 85-го, которое он, повинуясь политическому инстинкту, предложил целиком показать по ТВ, закономерно проявились и специфические свойства его натуры. Как отмечалось, еще в комсомольские годы в Ставрополе он обратил на себя внимание старших товарищей умением складно и без бумажки выступать в любой аудитории и почти на любую тему. Очевидные ораторские способности, образность речи, искренность и эмоциональность, отражавшие его убежденность, явно выделяли его из косноязычной партийной массы.

Его южнороссийский говор, не всегда правильные ударения, изобретение собственных слов (типа «радикалист») и переиначивание на свой лад трудных фамилий (даже ради своего друга Шеварднадзе не был готов «ломать язык») добавляли в его речь, как приправу, сочность, хотя и нередко давали повод для уничижительных реплик московских интеллектуалов. Михаил Сергеевич знал об этих своих речевых дефектах, иногда его не стеснялись поправлять помощники, надо думать, пыталась следить за речью мужа, как следила за его галстуками и костюмами, и Раиса. Однако из-за своих оговорок Горбачев не комплексовал, как не комплексовал и из-за своих крестьянских корней: «Ну что вы от меня хотите, ребята, — говорил он своим седым помощникам, — я оттуда. У нас так говорят». Хотя выводы для себя делал.

С годами развилась у Горбачева и другая особенность: склонность рассуждать и размышлять вслух. Именно в разговоре, в беседе, в выступлении (даже редактируя тексты своих буду-щих речей, он любил читать их вслух помощникам), прислушиваясь к звучанию слов, определял убедительность тезисов, находил новые оттенки и аргументы, да и просто набредал на неожиданные идеи и замыслы. Один из хрестоматийно известных таких примеров, о котором часто вспоминает он сам, — Рейкьявик. После удручающего расставания с Рейганом он в угнетенном настроении шел на встречу с журналистами, задавая себе один вопрос: «Что им сказать?» Но, оказавшись перед прессой, смотревшей на него с сочувствием и надеждой, перед телекамерами и, стало быть, перед всем миром, начав говорить, Горбачев, как артист на сцене, на глазах у всех буквально преобразился, уверовав сам и внушив своим слушателям веру в то, что проигранное сражение можно превратить в предпосылку к победе в войне (в данном случае в «войне холодной»).


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30