Современная электронная библиотека ModernLib.Net

О том, как я учился писать

ModernLib.Net / Отечественная проза / Горький Максим / О том, как я учился писать - Чтение (стр. 3)
Автор: Горький Максим
Жанр: Отечественная проза

 

 


      ------------1 Очень хорошо сделанный Слепцовым в повести "Трудное время" тип интеллигента-разночинца. (Прим. автора.)
      Босяки явились для меня "необыкновенными людьми". Необыкновенно в них было то, что они, люди "деклассированные", - оторвавшиеся от своего класса, отвергнутые им,- утратили наиболее характерные черты своего классового облика. В Нижнем, в "Миллионке", среди "золотой роты", дружно уживались бывшие зажиточные мещане с моим двоюродным братом Александром Кашириным, кротким мечтателем, с художником-итальнцем Тонтини, учителем гимназии Гладковым, бароном Б., с помощником полицейского пристава, долго сидевшим в тюрьме за грабеж, и со знаменитым вором "Николкой-генералом", настоящая фамилия которого была Фандер-Флит.
      В Казани, на "Стеклянном заводе", жило человек двадцать таких же разношерстных людей. "Студент" Радлов или Радунов; старик-тряпичник, отбывший десять лет каторги; бывший лакей губернатора Андреевского Васька Грачик; машинист Родзиевич, сын священника, белорус; ветеринар Давыдов. В большинстве своем люди эти были нездоровы, алкоголики, жили они не без драк между собою, но у них хорошо было развито чувство товарищеской взаимопомощи, все, что им удавалось заработать или украсть,- пропивалось и проедалось вместе. Я видел, что хотя они живут хуже "обыкновенных людей", но чувствуют и сознают себя лучше их, и это потому, что они не жадны, не душат друг друга, не копят денег. А некоторые из них могли бы копить, в них еще остались признаки "хозяйственности" и любовь к "порядочной" жизни. Копить они могли бы потому, что Васька Грачик, ловкий и удачливый вор, приносил им нередко свою добычу и сдавал ее "казначею" Родзиевичу, который распоряжался "хозяйством" завода бесконтрольно и был удивительно мягкий, безвольный человек.
      Помню несколько сцен такого рода: кто-то украл и принес хорошие охотничьи сапоги, решено было пропить их. Но Родзиевич, больной, за несколько дней перед этим избитый полицией, сказал, что пропить следует только голенища, а головки отрезать и дать "Студенту", он ходит в развалившихся опорках.
      - Застудит ноги - сдохнет, а человек хороший.
      Головки отрезали, но старый каторжанин предложил сшить из голенищ две пары лаптей, одну - для себя, другую - для Родзиевича. Так и не пропили сапоги. Грачик объяснял свою дружбу с этими людьми и щедрую помощь им своей любовью к "образованным".
      - Я, брат, образованного человека люблю пуще красивейшей женщины, говорил он мне. Это был странный человек, черноволосый, с тонким красивым лицом, с хорошей улыбкой; всегда задумчивый, малословный, он вдруг взрывался буйным, почти бешеным весельем, плясал, пел, рассказывал о своих удачах, обнимался со всеми, точно уходил на войну, на смерть. На его средства в Задней Мокрой улице,- где теперь Московский вокзал,- в подвале трактира Бутова, кормилось человек восемь каких-то нищих, стариков и старух, а среди них молодая сумасшедшая женщина с годовалым ребенком. Вором он стал так: будучи лакеем губернатора, провел ночь со своей возлюбленной, а утром, возвращаясь домой, похмельный, выхватил у бабы-молочницы стойку молока и начал пить; его схватили, стал драться; строгий мировой судья Колонтаев, великий либерал, посадил его в тюрьму. Васька, отсидев срок наказания, залез в кабинет Колонтаева, изорвал у него бумаги, стащил будильник, бинокль и снова попал в тюрьму. Я познакомился с ним, когда его после неудачной кражи в Татарской слободе преследовали ночные сторожа, одному из них я подставил ногу, этим помог Василию убежать, и сам побежал с ним.
      Странные были люди среди босяков, и многого я не понимал в них, но меня очень подкупало в их пользу то, что они не жаловались на жизнь, а о благополучной жизни "обывателей" говорили насмешливо, иронически, но не из чувства скрытой зависти, не потому что "видит око, да зуб неймет", а как будто из гордости, из сознания, что живут они - плохо, а сами по себе лучше тех, кто живет "хорошо".
      Изображенного мною в "бывших людях" содержателя ночлежки Кувалду я увидел впервые в камере мирового судьи Колонтаева. Меня поразило чувство собственного достоинства, с которым этот человек в лохмотьях отвечал на вопросы судьи, презрение, с которым он возражал полицейскому, обвинителю, и потерпевшему - трактирщику, избитому Кувалдой. Также изумлен был я беззлобной насмешливостью одесского босяка, рассказавшего мне случай, описанный мною в рассказе "Челкаш". С этим чело веком я лежал в больнице города Николаева (Херсонского). Хорошо помню его улыбку, обнажавшую его великолепные белые зубы, - улыбку, которой он заключил повесть о предательском поступке парня, нанятого им на работу: "Так и пустил я его с деньгами; иди, болван, ешь кашу!".
      Он мне напомнил "благородных" героев Дюма. Из больницы мы вышли вместе и, сидя со мною в люнетах лагеря за городом, угощая меня дыней, он предложил:
      "Может - займешься со мною хорошим делом? С тебя, думаю, толк будет".
      Я был очень польщен этим предложением, но в ту пору я уже знал, что есть дело более полезное, чем контрабанда и воровство.
      Так вот чем объясняется мое пристрастие к "босякам" - желанием изображать людей "необыкновенных", а не людей нищеватого, мещанского типа. Тут, конечно, сказалось и влияние иностранной и прежде других французской литературы, более красочной и яркой, чем русская. Но главным образом тут действовало желание прикрасить за свой счет - "вымыслом" - "томительно бедную жизнь", о которой говорит пятнадцатилетняя девушка.
      Это желание, как я уже сказал, называется "романтизмом". Некоторые критики считали мой романтизм отражением философского идеализма. Я думаю, что это неправильно.
      Философский идеализм учит, что над человеком, животными и над всеми вещами, которые человек создает, существуют и главенствуют "идеи"; они служат совершеннейшими образцами всего, творимого людьми, и человек, в деятельности своей, вполне зависит от них, вся его работа сводится к подражанию образцам, "идеям", бытие которых он якобы смутно чувствует. С этой точки зрения, где-то над нами существует идея кандалов и двигателя внутреннего сгорания, идея туберкулезной бациллы и скорострельного оружия, идея жабы, мещанина, крысы и вообще всего, что существует на земле и что создается человеком. Совершенно ясно, что отсюда вытекает неизбежность признать бытие творца всех идей, Какое-то существо, зачем-то создающее орла и вошь, слона и лягушку.
      Для меня не существует идеи вне человека, для меня именно он является творцом всех вещей и всех идей, именно он - чудотворец и в будущем владыка всех сил природы. Самое прекрасное в мире нашем то, что создано трудом, умной человеческой рукой, и все наши мысли, все идеи возникают из трудового процесса, в чем убеждает нас история развития искусства, науки, техники. Мысль приходит после факта. Пред человеком я потому "преклоняюсь", что, кроме воплощений его разума, его воображения, его домысла,- не чувствую и не вижу ничего в нашем мире. Бог есть такая же человечья выдумка, как, например, - "светопись", с той разницей, что "фотография" фиксирует действительно сущее, а бог - снимок с выдумки человека о себе самом как о существе, которое хочет - и может - быть всезнающим, всемогущим и совершенно справедливым.
      И если уж надобно говорить о "священном",- так священно только недовольство человека самим собою и его стремление быть лучше, чем он есть; священна его ненависть ко всякому житейскому хламу, созданному им же самим; священно его желание уничтожить на земле зависть, жадность, преступления, болезни, войны и всякую вражду среди людей, священ его труд.
      1928 г.

  • Страницы:
    1, 2, 3