Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Костенко - Репортер

ModernLib.Net / Детективы / Семенов Юлиан Семенович / Репортер - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Детективы
Серия: Костенко

 

 


      — Валерий Васильевич, вы родом из Кряжевки, а я из Видного — небось помните?
      Как не помнить, конечно, помню, я там много писал, оставался ночевать, только вроде бы Русановых в деревне не было, хотя, может, он по матери оттуда, какая разница?
      — И договор можете по форме заключить? — спросил я.
      Он вытащил из кармана три бланка, подписанных десятью закорючками, с печатью уже:
      — Если согласны — дадите мне доверенность на ведение ваших дел, оформим у нотариуса, главное — право распоряжаться кредитом. Больше никаких забот, напишите номер сберегательной кассы, через месяц получите деньги, представив, конечно же, эскизы.
      А у меня и сберкнижки-то не было. Ну, ладно, у нас и на рубль книжку открывают, рупь в хорошем хозяйстве не помеха…
      — Погодите, но я хоть должен взглянуть на то здание, которое мне предстоит оформлять…
      — И это пожалуйста, — он папочку открыл, развернул склеенные скотчем листы бумаги и расстелил их на полу, презрительно отодвинув ногой кастрюльку, в которой я варил себе чай.
      — Ну, а что я должен для вас писать? Я сейчас увлечен инопришельцами, Виктор Никитич… Это, наверное, не подойдет…
      — Конечно, не подойдет, — рассмеялся Русанов. — А вот ваша дипломная картина вполне пригодится… Только надо бы вдали за полями, в лучах июньского заката дать провода электропередачи и далекий абрис завода…
      — И мне это подписывать? — спросил я.
      — Тут уж ваше право… Мы к вам присоединим еще двух художников, надо своим помогать, тем более старики, немощны, пусть и подпишутся, какая, в конце концов, вам разница? Деньги есть, вот и готовьте свои картины на выставку — инопришельцами сейчас заинтересуются, все позволено, только вам ли, русскому мастеру, растрачивать себя на такие сюжеты?
      …И ведь, между прочим, он меня не надул… Ну, там какая-то неувязка вышла с двумя тысячами, то ли я налоги недоплатил, то ли еще что, но ведь это не главное: семь с половиной мне отслюнявили, а работал я всего три месяца, красили другие люди, совершенно мне неизвестные, расчеты с ними вел Виктор Никитич, а я, счастливый, ушел в свою новую картину.
      Хотя что такое счастье? Даже Даль с Ожеговым дают различные толкования данному понятию, а философский словарь, который про все знает, этот вопрос и вовсе обходит своим бдительным вниманием.
      Порою Русанов приходил с пачкой индийского чаю — трезвенник, алкоголем брезгует — и, наварив чифиря, пускался в рассуждения; особенно часто это с ним бывало после заключения очередного договора, — он приткнулся к строителям и бензинщикам, золотая жила, объемы росписи большие, хороший бизнес.
      Больше всего его волновал вопрос о том, как можно наладить людей жить в добре, в согласии со Словом.
      — Редко кому удается быть истинным человеком, — говаривал он, отхлебывая черный навар быстрыми птичьими глотками. — А что такое человек? Это по идее приближение к Создателю, к Отцу… Но ведь подражать ему в частностях не означает того, что мы по-настоящему повторяем Создателя. Скольких вы знаете людей, которые чтут свой духовный опыт? Да хоть одного назовите — порадуюсь! Он у людишек юркий, опыт-то духовный, от любой мелочи может перевернуться: прочел сегодня одну книжку — тянет вести себя подобно ее героям, поглядел завтра кино какое — хочется совсем другого… Множественность — греховна, ибо мы малы и безвольны, Валерий Васильевич… Мы живем в постоянном духовном колебании, как камыш осенью, мы спокойно относимся к тому, что приятель какой или книжка могут перевернуть нас внутри, — разве с такими людьми дело сделаешь? Только незыблемость постулатов! Если мы пронзим каждого этими едиными для всех ипостасями, глядишь, сдвинемся с мертвой точки.
      Я слушал его, перебивая редко, потому что думал о своем, говорунов побаиваюсь: летуны, земли не чувствуют, от земли идет добровольная дисциплина, а от таких — казарма и концлагерь; тем не менее всяк человек — человек, пусть себе говорит, может, ему облегчиться надобно, а я от него ничего, кроме добра, не имел, он мне руки развязал для главной работы, как не выслушать?
      Впрочем, когда он очень уж начинал багроветь и требовал единомыслия всех людей, я напоминал ему о Сталине, надменные его слова о нашем русском долготерпении, что-то бесовское было в этом, — посадил в лагеря самых работящих да умных, самих честных пострелял, и — нате вам — хороший народ, потому как все сносит… Вообще-то о Сталине я думаю с состраданием: воистину вырвался человек — силою случая — к высшей власти, был поначалу окружен высверком талантов, поэтому и жил в страхе, постоянно ожидая конца своему царствию… Оттого, видно, и сделал ставку на бюрократов, которые ему — за пакеты — служили верой и правдой… Он же их из грязи в князья вывел, у нас в Кряжевке был дядя Степа, работать не любил, все больше глотку на собраниях драл, так ведь его, голубя, в тридцать седьмом сначала председателем колхоза сделали, а потом в исполком перевели, а в тридцать девятом он уж в областной партии секретарствовал, а во время войны стал замнаркома, хоть и пень пнем, но — сноровистый, нутром понимал, что надо кричать, где и когда… Вот такие-то и держали страну… Выдвиженцы… Но — бессребреник был… Детей — Ваню и Колю — воспитывал в строгости, никакого баловства, однако наша дорога в ад вымощена их благими намерениями, чем же еще?!
      — Ах, милая душа, Валерий Васильевич, — быстро, словно бы у него были заготовлены ответы на все случаи жизни, откликался Русанов, — нравственные ипостаси нашей жизни никем не могут быть исправлены, кроме как создателем. Законы морали нельзя ни изменить, ни улучшить… Они существуют? Да, существуют. Значит, обязательны для каждого… Сталин ведь не всех казнил; тех, кто веровал, следуя воле его, — возвышал…
      — Ой ли?! Вон нарком внешней торговли Розенгольц даже после того, как его к расстрелу приговорили, кричал: «Да здравствует товарищ Сталин!»
      — На то он и Розенгольц, — усмехнулся Виктор Никитич. — Меня это не удивляет… Однако я не лишаю его права на покаяние, которое всегда искренне… Но мы ныне лишены этой привилегии, слишком много людишек расплодилось, особенно чужих, далеких нам пород, вот что тревожно… А покаяние возможно только в пустынном одиночестве… Курортник, уплывший в море на маленькой лодочке, тоже одинок, но в его душе живут все те, кого он любит. А вот когда наступает душевное одиночество, когда ты — злыми чарами — отторгнут от того, кто создал нас, тогда начинается трагедия… Это особенно приложимо к нам, художникам: талант развивается в пустынном уединении, только характер — в схватке с себе подобными.
      Слушая его, я еще больше заряжался верою в то, что делаю. Я мечтал писать одиночество и ветер, но порою заключения Русанова тревожили меня своей ограниченной жестокостью.
      Не скажу, чтоб я был постоянно спокоен все то время, что работал в команде Русанова, внутри что-то жало, но я получил право на ту работу, о которой мечтал, однако.все кончилось, когда ко мне пришел Иван Варравин…

VI

      "Главное управление уголовного розыска
      полковнику Костенко В. Н.
      Рапорт
      Покинув квартиру, Завэр отправился в библиотеку Ленина, где заказал книгу о ювелирах Европы. Сделав ряд выписок, он спустился в буфет. Позвонив по телефону, разговаривал с некоей Глафирой Анатольевной в течение пяти минут, рассказывая, в частности, о ювелирных аукционах в Швейцарии, где «Фаберже» стал цениться еще выше. Пообещав составить список наиболее уникальных бриллиантов и провести сравнительную экспертизу с нашими ювелирными изделиями, заверил: «Ах, о чем вы, Глафира Анатольевна, я это делаю без всякой корысти, и не унижайте меня, пожалуйста! Позвольте старому ветерану ощущать свою нужность перестройке, я живу ей, как и вся страна!»
      После этого, купив винегрет и чашку кофе с молоком, он позавтракал и поехал на Киевский вокзал. Возле пригородных касс, во время покупки билета, к нему подошел неизвестный мужчина — крупного телосложения, в сером костюме, блондин с голубыми глазами, нос прямой, подбородок волевой, чуть выпирающий, особых примет на лице нет. Поскольку у касс было много народа, нам не удалось сфотографировать предметы, которыми обменялись Завэр и неизвестный. Однако бесспорно то, что Завэр передал предмет в форме конверта. Неизвестный же отдал ему предмет значительно больший по объему, напоминающий книгу, который Завэр быстро положил в свой портфель.
      Неизвестный с Завэром ни о чем не говорил и, выйдя из толпы, отправился к стоянке такси, сел в автомобиль ММТ 42-19 и поехал на Фрунзенскую набережную, дом 42. Попросив такси его обождать, вошел в подъезд. Наши сотрудники сразу же вошли во двор, установив, что черный ход из этого подъезда заколочен. В течение часа мы ожидали неизвестного, однако он не появлялся. Тогда я принял решение проверить подъезд. Было установлено, что дверь на чердак легко открывается и по чердаку можно пройти к другим подъездам, которые имеют черный ход во двор.
      После двенадцати часов наблюдения за подъездом мы пришли к выводу, что неизвестный нами упущен.
Капитан Коровяков".

VII
Я, Иван Варравин

      — Здравствуйте, это из редакции… Не могли бы соединить меня с товарищем Чуриным?
      — У товарища Чурина совещание.
      — Когда позвонить?
      — Около часа.
      — Это как понять «около»? Без десяти? В час десять?
      — Около часа. Это все, что я могу вам сказать, товарищ.
      Голос у секретаря был несколько раздраженный, хотя я чувствовал, как женщина борется с характером; мне казалось, что она вот-вот сорвется на привычный крик в коммунальной кухне. Смешно, у нас количество коммуналок все же уменьшается, а в Нью-Йорке стремительно растет: на летучке наш собкор рассказывал, что теперь многие жители Манхэттэна, где небольшая двухкомнатная квартирка стоит не менее шестисот долларов в месяц, пускают квартирантов — все не так много платить.
      Около часа секретарь ответила («секретарша» — гнусно, продолжение одностороннего «ты», барское неуважение к профессии), что товарищ Чурин отъехал в Госплан, но если у меня срочное дело, можно позвонить его помощнику, товарищу Кузинцову, он не откажется помочь, любит прессу.
      Очень хорошо, что он любит прессу, подумал я, только перед тем, как просить Кузинцова посодействовать мне в организации встречи с его боссом, надо поехать в «Экономичку» и поговорить со стариком Маркаряном.
      Когда я был совсем молодым (по-моему, молодость кончается в двадцать шесть лет, возраст гибели Лермонтова), у меня была дурацкая привычка идти напролом; я был убежден, что система вопросов, подготовленная накануне беседы с интересовавшим тебя человеком, позволит принять абсолютно точное решение. Пару раз я крепко срезался — расписал прохиндея как борца за справедливость, а честную женщину, но, видно, закомплексованную (когда пила чай, локти держала чуть не у пупка, свидетельство закрытости, не руки, а какие-то роботы), высмеял как ретроградку; с тех пор я на всю жизнь сделал вывод: только избыточная информация, собранная по крупицам, а не рожденная собственными эмоциями, может быть основой для мало-мальски серьезного анализа.
      К сожалению, у нас нет справочников, типа американских «Ху из ху»*, поэтому приходится искать знакомых интересующего тебя человека. Подкрадываться, щупать с разных сторон, довольствоваться намеками; впрочем, умеем читать между строк, понимая молчание собеседника — наша горестная привилегия, традиция, будь она неладна! Когда я готовил материал о том, как местная власть душит частника (откуда у нас это дикое слово? Без части нет общего; частное — это личное), кто-то посоветовал пойти в «Экономичку» к Маркаряну: человек, который обладает феноменальной памятью, аналитик, неудачник пера, но как никто другой знает хитросплетения связей в нашем чиновном мире.
 
      * «Кто есть кто».
 
      И на этот раз он встретил меня хмуро, повторил, что без взятки разговаривать не станет, надоело донкихотствовать; я пригласил его в кафе — он берет только «арабика» со сливками — и рассказал кое-что о Горенкове, заместителе министра Чурине и его помощнике Кузинцове.
      — Погоди, сынок, — остановил меня Маркарян, когда я начал углубляться в суть дела. — Погоди… Как этого Чурина зовут?
      — Арсений Кириллович. А что?
      — Для начала тебе надо понять, как Чурин переехал в Москву? Мы же дети Византии, Ваня. Нас нельзя рассчитывать, исходя из западноевропейского прагматизма… Перемещения у нас таинственны… В подоплеке их может быть вражда или, наоборот, симпатия… Представьте себе, что Чурин стоял поперек пути своего прежнего начальства… Молодой, сорок семь, в соку, инженер, грамотный строитель, со своим мнением… Новые времена — не ровен час, громыхнет на партконференции по боссу, не отмоешься, повалит. Что делать? Повышать, двигать в Москву, нажимать на все кнопки, вводить в действие связи, хвалить врага на каждом углу, ратовать за продвижение растущего кадра в центр… Это — один путь. Второй: министр действительно был заинтересован в толковом заместителе, перетащил его в первопрестольную, дал самый боевой участок… А сколько лет министру? Каково его положение в Совмине? Что пишет о нем пресса? Это, так сказать, основоположения. Без понимания этого фундамента ты не разберешься с тем, отчего Чурин отдал на закланье человека, вытащившего отрасль из прорыва, того, кому надо присваивать Героя, а не в карцер купорить… А может, этот самый Горенков ему не отдал…
      — Нет, — я даже отодвинулся от Маркаряна. — Нет, такого быть не может!
      — Все может быть, Ваня. Все. Запомни, пока государство платит работнику не процент от той прибыли, что он принес обществу, а за занимаемый стул, может быть все. Заместитель министра — бедный человек, Ваня, он получает не более пятисот рублей, столько же, сколько хороший сталевар или шахтер… А за дубленку жене ему надо отдать, как и всем, — тысячу… Может, Горенков этот самый не пригласил товарища Чурина стать соавтором изобретения, всяко может быть, не ярись, не надо, слушай старика… Еще вот что… Горенков был единственным в отрасли? Или еще кто проводил такой же эксперимент?
      — Единственный, — ответил я. — И с ним эксперимент закончился. Маркарян удовлетворенно кивнул и заказал себе еще один кофе:
      — Очень важная информация, Ваня. Ответь мне в таком случае: кому мог угрожать успех его эксперимента?
      — Рустем Исламович Каримов прямо говорит: «Бюрократии…»
      — Каримов? Это Предсовмина?
      — Да.
      Маркарян недовольно поморщился, отсёрбал серыми, нездоровыми губами курильщика пену с кофе и заметил:
      — Не надо дозировать информацию, Ваня. Мне неинтересно фантазировать. Надо выдавать полный залп, все, что у тебя есть. Тогда будем на равных.
      — Каримов считает, что сейчас выстроился коррумпированный блок бюрократов; министерства не намерены без боя сдавать позиции, любая инициатива должна быть ими рассмотрена и утверждена.
      — Вот что, Ваня… Ты не ходи к Кузинцову… Или если уж идти, то по-хитрому: «Пишу статью о вашем шефе, человек отвечает за огромный участок народного хозяйства, строительство — наш прорыв, что думает о будущем тот, от кого зависит реформа и перестройка…»
      — Хочу жить не по лжи, Геворк Аршакович…
      — А я, выходит, только и мечтаю существовать как Змей Горыныч?! Почему вы, молодые, так горазды на обиды?
      — Я же правду сказал…
      — Думаешь, твоя правда не может обидеть собеседника? Не обижает только абстрактная правда. А она отстаивается по прошествии времени, единственно истинный критерий правды — годы, Ваня… Кто сказал, что журналистика бескровна? Я сломан оттого, что начинал в ту эпоху, когда ценилась эластичность совести. Я был полон идей, как и ты, ярился на бардак, тупость, страх, а сделать ничего не мог… И нечего валить на цензуру — внутри каждого сидел цензор, это самое страшное… А сейчас, когда настало то время, о котором все мечтали, я оказался пустым, меня выжгло изнутри… Ваше поколение еще не до конца сломано, ты в газете шесть лет, из них два года упало на гласность, вам потомки памятник воздвигнут в центре столицы: «Правде — от благодарных сограждан»… А мы… Удобрение, коровяк. Я бы не смог себя переступить, я бы не пошел на комбинацию во имя правды… Ты — можешь. Пока что — во всяком случае… Попробуй переть на Чурина, но, думаю, тебя к нему не пустят. Тогда хитри с Кузинцовым. И — набирай информацию, Иван, дои его… А я постараюсь тебе помочь через друзей… Нас начнут гнать метлою года через три, когда сровняется шестьдесят, и, кстати, правильно будут делать, но пока мы готовы служить вам, вроде бы как замаливать собственные грехи.
      Назавтра секретарь сказала, что товарищ Чурин эти два дня будет занят на научной конференции, затем он выезжает на Украину, так что лучше бы мне позвонить в конце следующей недели.
      — А товарищ Кузинцов остается в столице? — спросил я. — Или будет сопровождать шефа?
      — На Украину он, конечно, полетит с Арсением Кирилловичем, а эти два дня Федор Фомич на хозяйстве, можете связаться, дам прямой телефон.
      …Кабинет Кузинцова был маленький, но обжитой: деревянные панели, дубовые подоконники, изящный столик с кофейником, интересные книги в стеллажах (не те, что торчат в иных начальственных шкафах, — обязательные тома избранных произведений, справочники, несколько альбомов и уйма нечитаных брошюр) — Достоевский, Гоголь, Шолохов, Сергеев-Ценский, томики всемирной литературы, поэзия Смелякова, Рубцова, Ахматовой, фотоальбомы о памятниках архитектуры Смоленска, Пскова и Новгорода.
      И сам Кузинцов тоже был обжитым, кряжистым, доброжелательным. Только мне показалось странным, что помощник заместителя министра носил волосы, словно хиппи, до плеч, и то и дело оглаживал бородку и усы, — я привык к тому, что аппаратчики тщательно подстрижены, подчеркнуто скромны в одежде, ничего выделяющегося, устойчивый стереотип одинаковости.
      — Нуте-ка, давайте, давайте, — окающе рассыпая быстрые слова, приветливо начал Кузинцов, — помогу, чем могу, преклоняюсь перед пишущими, сам грешил в молодости, было дело! Постараюсь ответить на ваши вопросы, товарищ Варравин…
      — Какой я пишущий, — я начал неторопливо прилаживаться к собеседнику.
      — Я репортерящий… И вопрос у меня крутой: что мешает перестройке в вашей отрасли?
      — Эх, милый мой человек, да вам блокнота не хватит записать все наши беды! Бюрократия, страх мыслить по-новому, неумение быть инициативным… Это — главное. Но есть и объективные причины… Дрянная оснащенность промышленности, перебои в поставках, нехватка цемента, пролетов, шифера — а как без этого строить?
      — Про то, что плохо, сейчас знают все… Какова программа? Где выход из прорыва?
      — Простите за стереотип, но выход я, как и все, вижу в повышении сознательности, каждодневной воспитательной работе, разъяснении смысла перестройки, ну и, конечно, в рычагах материального стимулирования…
      — А что важнее? Повышение сознательности или материальное стимулирование? Кузинцов как-то странно покрутил головою, потом, кашлянув, заметил:
      — Эти понятия нерасторжимы. Перекос в одно из двух направлений чреват неуправляемыми последствиями…
      — А как же бытие, которое определяет сознание?
      — Надо быть тщательным в формулировках… Не просто бытие, но именно общественное определяет уровень сознания… Следовательно, общественное бытие включает в себя и сознательность.
      — Ну, а если резче: «человек есть то, что он ест»? Как быть с этим постулатом?
      — Сразу видно, что со мною беседует сторонник «деловых людей».
      Сказал он это с несколько сострадательным сожалением, которое таило в себе затаенную снисходительность.
      — С вами беседует марксист, — ответил я. — Если все ставить на сознательность, уповать на идеальное в человеке, — тогда пришло время заключить конкордат с Ватиканом и Загорском, там испокон веку материальное считалось суетным, только идея, духовность… Но ведь сытые свободные люди на баррикады не выходят, только голодные.
      — И Сусанин, и Каратаев были крепостными, то есть, по вашей логике, голодными и бесправными, однако же шли на баррикаду, но только не против отчизны, а за нее.
      — Экстремальность ситуации, борьба с иноземными захватчиками — не довод в споре… Разин и Пугачев, кстати, придерживались иной точки зрения… Да и теорию пораженчества в войне империалистов не кто-нибудь выдвинул, а Ленин…
      — Ах, молодежь, ах, спорщики, — Кузинцов мягко улыбнулся, — куда уж с нашим склерозом за вами угнаться, сразу осадите! Не подумайте, что я противник материального стимулирования… Обеими руками — «за». Могу познакомить с приказами, только что подписанными товарищем Чуриным: смелее премировать передовиков, не бояться увеличивать заработки рабочим. Но вы же знаете, какая рутина противостоит нам — особенно на местах. Люди живут прежними стереотипами, боятся, как бы кто не разбогател… Такой уклад мышления в один день не поломаешь.
      — А сколько дней кладете на то, чтобы этот уклад поломать?
      — Я боюсь слова «ломать», товарищ Варравин, — ответил Кузинцов после долгой паузы. — Вы ведь не застали ломок. А я пережил. Упаси вас бог от крутых ломок, лес не рубят, а щепки летят…
      — Ваша заработная плата зависит от успеха отрасли?
      — Да никак! Ежеквартальную премию служащим кое-как натягиваем, но прямой связи нет, этот вопрос в процессе исследования… Может, вас интересуют конкретные эпизоды? Я готов помочь в меру сил, какие-то имена — передовики, отстающие, ворюги, анализ их деятельности, — мы внимательно следим за происходящим в отрасли.
      — Меня интересует дело инженера Горенкова…
      — Кого, кого? — лоб Кузинцова свело морщинами. — Горенкова? Помогите-ка, что-то вертится в голове, а вспомнить не могу.
      — Был у вас такой начальник треста в Загряжске…
      — Ах, это который сидит?! Оборотистый хозяин, но, знаете ли, хапуга высшей марки, прямо-таки бизнесмен из Нью-Йорка, акула…
      — А почему его поддерживал ваш шеф?
      — Да никогда он его не поддерживал, — отрезал Кузинцов. — Его другой человек поддерживал.
      — Можете назвать имя этого человека?
      — Обидно, конечно, но — назову. Кузинцов, Федор Фомич, его поддерживал, ваш покорный слуга, говоря иначе. Я его и назвал кандидатом в начальники треста, я и приказ на него писал…
      — А товарищ Чурин?
      — Видите ли, я ведь здесь работаю двадцать три года, здесь защитился, как-никак доктор, чем высоко горд, здесь прошла половина моей сознательной жизни, так что мне в коллективе верят.
      — Значит, ваш босс подписал приказ о назначении, не встретившись с Горенковым?
      — А — зачем? Я же встречался. Мне — простите за то, что повторяюсь, — коллегия министерства верит… В техническом отделе его принимали, в кадрах тоже. Я с ним два дня просидел над плановыми заданиями, вывели общую стратегию, обговорили узловые вопросы, но кто мог знать, что он начнет диктаторское самовольство?
      — Вы дали санкцию на начало эксперимента по самофинансированию и самоокупаемости?
      — Преступник всегда ищет, на кого бы сложить грех. Да и потом, я лишен такого рода полномочий…
      — А кто мог дать ему такое разрешение? Кузинцов пожал плечами:
      — Министр, коллегия, Чурин, наконец… Но ведь Горенков был утвержден опросным порядком, приказ пустили по кругу…
      — То есть товарищ Чурин таких санкций ему не давал? Кузинцов отрицательно покачал головой:
      — Нет. К Чурину идут через меня, я был бы в курсе.
      — Значит, кто-то из двух врет, — сказал я.
      — Горенков или я? Вас так надо понимать?
      — Горенкову веры нет, он осужден, — сказал я. — Либо врете вы, либо Каримов из Совмина республики. Он утверждает, что Чурин принимал Горенкова, высоко хвалил и говорил с ним об эксперименте…

VIII
Кузинцов Федор Фомич

      «Неужели началось, а? — подумал он. — Да, видимо. Ну и что? Никто не гарантирован от судебных ошибок. Я не наследил ни в малости — Горенкова посадили в результате ревизии местных контролеров».
      …Ужас надвигающихся перемен Кузинцов понял первым, когда еще в министерстве никто не почувствовал того зловещего, неприемлемого для служилых людей, что было сокрыто в понятиях «перестройка», «хозрасчет», «демократия», «гласность».
      Он кожей ощутил, что эти — казалось бы, пропагандистские — термины на самом деле означают для него конец прекрасной полосы жизни, спокойной и надежной, когда все было выверено и заранее предопределено.
      Любой визит министра союзной республики, приезжавшего два раза в год, чтобы пробивать фонды и корректировки к плану, сопровождался подарками, — кто хрустальную вазу вручит, кто ящик с вином, кто набор копченостей. Ни о какой взятке и речи не было, просто у нас исстари принято приезжать в первопрестольную с гостинцем, кто ж иначе посмеет завалиться в гости, разве нехристи одни, юркота. Замминистры из республик приезжали чаще, раза по три, а то и четыре, — тоже не с пустыми руками, не говоря уж о начальниках главков и трестов. Вопрос о санаториях в Прибалтике или на Кавказе для верных друзей и нужных контактов решался по телефонному звонку в республиканские министерства; в свою очередь нужные люди в долгу не оставались: будь то медицина, ширпотреб, парное мясо, соленая рыба, крабики там всякие, содействие детям приятелей при поступлении в институты, устройство своих людей в загранкомандировки. Причем все делалось чисто дружески, никаких там тебе такс, люди сами знают, что у нас в цене, чувством благодарности народ, слава богу, не обделен, с молоком матери всосал: не отблагодарить благодетеля — грех! Зимние сапожки или там какой завалящий японский двухкассетник в любом загранкооперативе для специалистов стоят сущую ерунду — отстали, ох отстали, чего греха таить, — а здесь нужны большие сотни, а откуда их взять, если отмусоливают двести рублей в месяц, будь ты хоть семи пядей во лбу.
      …Кузинцов успел защитить докторскую за месяц до того, как в науке началась реформа: спасибо Чурину, тот организовал в ВАК письма строителей, поди не прислушайся к мнению рабочего класса, тем более диссертация была посвящена управленческой реформе; впрочем, написал он ее двадцать лет назад, после провозглашения Косыгиным Щекинского эксперимента, но когда эксперимент задушили — не тот человек провозгласил, — пришлось положить работу в стол. Публиковал статьи и обзоры, набирал научный капитал, чаще всего выступал в областной прессе, в тех регионах, где разворачивались особенно грандиозные проекты. Потом, наблюдая за тем, как в стране начало шириться патриотическое движение по сохранению старины и уважительности к народной памяти — особенно во время подготовки площадок под новые комплексы, — почувствовал: вот оно! Надо срочно переориентировать диссертацию, дописать главу о необходимости координации строительных работ с историками, археологами, творческими союзами.
      Будучи по природе своей холодным логиком, Кузинцов прежде всего думал о будущем, вопросы, связанные с тем, что ушло, его не волновали, однако он точно просчитал, что блок с носителями идеи уважительного отношения к отечественной истории выгоден ему; идею поддерживают крупные ученые, художники, писатели, общественные деятели, такие люди нужны, в бизнесе не сведущи, доверчивы, — за ними как за каменной стеной.
      Начал присматриваться к тем, кто стал во главе неформального общества по охране памяти «Старина»; остановился на доценте Тихомирове — человек достаточно странный; истеричен, но цепок и поворотлив; к тому же — трибун, умеет зажигать молодежь; его поддержка — при благоприятной ситуации — может оказаться бесценной. Правда, Кузинцова несколько беспокоила национальная зашоренность доцента: он категорически отрицал опыт новой архитектуры, предложенный литовцами и армянами, считая нецелесообразным перенимать его: «Хватит, натерпелись с Корбюзье»; болезненно воспринимал работы Зураба Церетели в Москве: «Есть Грузия, пусть там и экспериментирует!» Кузинцов понимал, что русская интеллигенция наверняка одернет его. Видимо, если он и впредь не сможет контролировать себя, соблюдая рамки приличия, его рано или поздно переизберут, но Кузинцов твердо знал: надо ковать железо, пока горячо, пока в руках у человека сила. Решил покатить пробный шар, чтобы все стало на свои места: чему-чему, а этому чиновничья жизнь научила его отменно.
      Уникальный Петровский штоф тяжелого цветного стекла и набор стаканов, сделанных по спецзаказу в экспериментальной мастерской министерства, Тихомиров принял легко, с детским восхищением: «Хоть и не люблю этого монарха, но отношу себя к числу тех, кто не вычеркивает персоналии из отечественной истории… Полагаю необходимым пропагандировать не только радищевское путешествие, но и встречное, пушкинское, из Москвы в Петербург… Да и Пуришкевича должно судить не только по его речам в Думе, но и по тому, что он сделал во имя России вместе с Юсуповым и великим князем Дмитрием, убрав Распутина… А уж коль скоро Герцен у нас в таком почете, то отчего замалчиваем Хомякова с Аксаковым? Однобокая информация — штука опасная, негоже преклоняться только перед домашними гегельянцами! Своих мыслителей, слава богу, немало, есть чем гордиться, и надобно еще поглядеть, кто на кого больше влиял — мы на Европу или она на нас».
      Прочитав дописанную Кузинцовым главу, Тихомиров предложил включить несколько строк о деятельности секретаря МГК Лазаря Моисеевича Кагановича ("Он же «Мойсеевич», наши тоже встречаются «Моисеевичи», обязательно поставьте "й", это необходимое уточнение — человек, лишенный чувства почвы, хасид"). Кузинцов заметил, что в таком случае надо писать и о Сталине с Молотовым, которые возглавляли ЦК и правительство. Тихомиров отмахнулся: «Они были игрушками в его руках, к тому же Молотов женился на Полине Соломоновне, сами понимаете, куда идет ветвь». Кузинцов включил несколько намекающих цитат из выступлений ряда историков архитектуры; на открытую конфронтацию не решился — неизвестно еще, куда пойдет дело.
      Когда Тихомиров обмолвился, что негде дописать заказанную статью, дома шумно, приехали родственники, Кузинцов сразу же определил его в Прибалтику, в тихий дом отдыха; система связей с нужными людьми продолжала функционировать, хотя пришлось попросить у доцента официальное ходатайство на бланке — раньше такие пустяки решались телефонным звонком, ничего не попишешь, дань времени; все устроится, пару лет пройдет, пыль уляжется, вернемся на круги своя, только б сейчас удержаться, только б не дать порваться цепи, один за всех, все за одного, иначе нельзя…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4