Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Экспансия — III

ModernLib.Net / Детективы / Семенов Юлиан Семенович / Экспансия — III - Чтение (стр. 14)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Детективы

 

 


      В день военного переворота, когда танкисты Перона блокировали центр города, в квартиру Оссорио постучались; три майора были вежливы и корректны:
      — Сенатор, генеральный штаб берет в свои руки расследование антиаргентинской деятельности. Не были бы вы так любезны передать ваши материалы? Они необходимы для завершения начатой работы.
      — Я не храню дома служебных материалов, — ответил Оссорио. — Все, чем я оперирую, находится в сенате. Вы вольны ознакомиться с ними, испросив разрешения председателя...
      — Армии нет надобности на разрешение вашего председателя, сеньор Оссорио. Армии известно, что наиболее важные материалы вы храните у себя. Не понуждайте нас переходить рамки допустимого.
      — Если у вас есть санкция на обыск, приступайте к работе.
      — Сенатор, армия не нуждается в санкциях. Армия исповедует приказ.
      — Гитлеровцы тоже исповедуют приказ.
      — У нас слишком много своих проблем, сенатор, здесь, в Аргентине, чтобы заниматься немецкой проблематикой. Это дело немцев, согласитесь. Патриотом мы считаем того, кто прежде всего болеет сердцем за свою родину.
      — Я вынужден ответить вам словами Льва Толстого: «Патриотизм — последнее убежище негодяев».
      — Не надо вырывать фразу из контекста. Дело сеньора Толстого писать о России, он русский. В Аргентине живут аргентинцы. У них свое отношение к святому понятию патриотизма, мы будем пресекать толстовские толкования святого чувства народа. Итак, вы отказываетесь отдать ваши материалы?
      — Повторяю, все материалы находятся в сенате.
      — Вам придется последовать с нами в генеральный штаб, сенатор, очень сожалеем.
      ...Три дня он провел в казармах; в доме все перерыли; парашютисты прилетели и на ферму; после освобождения поставили наблюдение; агенты военной контрразведки топализа ним, не таясь; все телефонные разговоры прослушивались; прислуга, девушка из Патагонии Хосефа, пришла в слезах: «Меня принуждают писать каждый день отчеты о тех людях, которые к вам приходят, и что говорят за столом, когда я подаю кофе. Лучше увольте меня, сеньор! Я ведь так верна вашей семье!» — «Пиши им правду, Хосефа, — посоветовала Елена, — нам нечего таить от властей». Оссорио возразил: «Тогда из девушки сделают профессионального осведомителя, у нее будет страшная жизнь, я согласен, Хосефа должна уйти». — «Но ведь каждый, кто придет к нам вместо нее, будет оттуда», — заметила жена. «Ну и что? Ты совершенно права, нам нечего таить, подождем какое-то время, я не думаю, что хаос будет продолжаться слишком долго». — «Мой родной, раз хаос начался, он надолго! Не обольщайся! К сожалению, только пора законности и спокойствия быстротечна».
      Первое время Оссорио взбрасывался с кровати, как и раньше, в семь, — успеть принять душ, сделать гимнастику, просмотреть газеты, собратьсяперед началом работы в сенате, непременно посетить своего парикмахера дона Басилио, народный избранник обязан быть красиво причесан и тщательно выбрит; гардеробом занималась Елена, менять костюм надо было три раза в неделю; конечно, испанцы в этом смысле повлияли на нацию, отношение к человеку во многом складывается из того, как он одет и обут, дикость, но не считаться с этим пока что нельзя.
      Теперь же он был совершенно свободен, весь день свободен, какое блаженство! Так, однако, ему казалось первые две недели; потом он начал испытывать гнетущее чувство собственной ненужности; он мог выйти из дома в одиннадцать, прогуляться по любимым переулкам, не страшась опоздать куда бы то ни было, а ведь последние десять лет он жил по минутному графику; единственно, что могло вывести его из себя, было опоздание; воистину, точность — вежливость королей, к этому приучает только общественная работа, когда ты весь на виду, любая расхлябанность сразу же заметна; человек, который постоянно срывает встречи, не имеет права брать на себя бремя ответственности.
      Не обращая внимания на слежку, он заходил в маленькие кафе или бары, садился к окну, заказывал себе матэ — очень верил в целебную силу этого напитка — и растворялся в людских разговорах; теперь у него был лишь один источник информации — разговоры людей на улицах; около вокзала он вслушивался в то, о чем говорили фермеры, строители, ветеринары; в центре истинных портеньяс — в Ля Боке, на берегу залива, он погружался в заботы художников, исполнителей танго и композиторов, — это был их Монпарнас, самое загадочное место столицы; посещал студенческие кабачки, ездил в рабочие районы, постепенно убеждаясь, что те сводки, с которыми сенаторов знакомила секретная полиция и армейская контрразведка, были тенденциозно сконструированы, далеки от правды и по сути малоталантливы.
      Как обидно, сказал он себе, что политик начинает вращаться в гуще народа только после того, как к его титулу прибавляются три буквы — «экс» («бывший»); незнания можно было избежать, если бы раньше шел не по одним лишь верхам; конечно, все решают десять процентов интеллектуалов, определяющих лицо промышленности, армии, полиции, банков, железнодорожных компаний и Академии наук, не говоря, понятно, о людях прессы, те напичканы новостями, но ведь общество подвижно, в нем происходят скрытые процессы, понять которые дано тем, кто не зашорен и хочет получить правду из первых уст, а не расписанную по аккуратным сводкам — две страницы в день, не более того; сенаторы — занятые люди, незачем обременять их избыточной, к тому же чаще всего негативной информацией.
      Однажды, когда он вышел из бара «Неаполь» (итальянская семья арендовала в муниципалитете первый этаж старого дома, собрались соседи, покрасили стены белой краской; художник Эусебио Альмейда нарисовал странные картины, — очень любил море и танго; купили на воскресной распродаже три столика и двенадцать стульев, кофеварку помог наладить дон Паскуале, старый мастер, золотые руки), Оссорио окликнули из машины:
      — Сенатор!
      Номер «паккарда» был столичный, хотя в говоре того, кто к нему обратился, чувствовался иностранный акцент; агент, не отстававший от Оссорио ни на шаг, махнул кому-то рукой, через мгновение из-за поворота выскочила вторая машина, сразу видно, военная.
      — Слушаю вас, — ответил Оссорио человеку, который окликнул его.
      — Я бы с радостью подвез вас в центр. Я англичанин, работаю здесь семь лет, железные дороги и мосты...
      — Я не один, — Оссорио улыбнулся. — Меня сопровождают, — он кивнул на мужчину, который сразу же отвернулся к витрине. — Если вы пригласите и мою тень, тогда я воспользуюсь вашей любезностью, в противном случае кое-кто может решить, что я говорил с вами о чем-то таком, что может представлять военную или государственную тайну. Честь имею...
      Тем не менее от встречи ему не удалось уклониться: соседнюю квартиру арендовала семья представителя бразильской фирмы по разработке и продаже минералов (лазурь, аметисты, топазы, изумруды); возглавлял делоЧестер Оуэн; балкон был общий, громадный, пятнадцать метров, настоящий зимний сад.
      Здесь-то к Оссорио и обратился невзрачный мужчина в мятом сером костюме, но очень дорогой сорочке настоящего китайского шелка:
      — Я американец, сеньор Оссорио. Мое имя нет смысла называть, — он говорил очень тихо, мешая себе сигаретой, которую не выпускал изо рта. — Кроме неприятностей оно никому ничего не принесет, в первую очередь вам. С тех пор, как наши войска высадились в Нормандии, нас особенно интересует все о нацистах в Латинской Америке... Мы допускаем, что в последние месяцы битвы удары против наших транспортных судов могут значительно увеличиться, подводные лодки нацистов — смертники Гитлера, некие камикадзе, но без поддержки здешних немцев они ни на что не способны. Нам было бы легче спасти тысячи жизней американцев, да и немцев, кстати, если бы вы помогли нам с теми материалами, которыми обладаете...
      — Вы обратились не по адресу, — ответил Оссорио. — Я бывший сенатор, с вашего позволения. Я не вправе распоряжаться теми материалами, которые были в моем распоряжении раньше...
      — Через несколько месяцев они будут интересовать только историков, — ответил американец. — Мы все равно победим. Да, ценою больших жертв, да, ценою жизней молодых парней, сражающихся за демократию, то есть за то, что и вы цените превыше всего, сеньор Оссорио...
      — Став членом сената, джентльмен, я дал присягу на верность этой стране. Я останусь ей верен, кто бы ни правил Аргентиной в настоящее время... Лидеры — преходящи, народ — вечен.
      — Красиво сказано, — согласился американец. — Не смею настаивать, сенатор... Что же касается преходящих лидеров... Что ж, мы уважаем мнение собеседника, право на личную точку зрения есть основа основ демократии. Простите, что потревожил вас... Просить о встрече по телефону — значило бы нанести вам ущерб, только поэтому я пошел на этот балконный разговор, поймите меня верно... Всего вам лучшего...
      ...После того, как Перон объявил войну Японии (Германии не стал), — за несколько дней до того, как русские захватили рейхстаг, — Оссорио впервые подумал, что он тогда, на балконе, проявил человеческое малодушие; впрочем, поправил он себя, оно неотделимо от гражданского; помоги я американцам, мне бы не было так совестно думать, что я — пусть и косвенно — виноват в десятках жертв; тот американец прав, материалы только тогда важны, когда они могут спасти людей; я смалодушничал...
      Второй раз он подумал об этом, когда узнал, что люди Перона дали политическое убежище десяткам тысяч нацистов, особенно военным и деятелям науки, создававшим военную промышленность Гитлера.
      Однако сделать он уже ничего не мог: Перон победил на выборах, стал президентом и не считал долгом скрывать свое отношение к тому, что произошло в Европе: «Трагедия немцев касается и нас, будем делать выводы на будущее».
      Оссорио тогда понял, что такое пустота, ощущение собственной ненужности; запершись дома, он начал писать исследования, посвященные истории наиболее интересных районов Буэнос-Айреса, потом увлекся музыкальной религией народа, танго; из дома выходил редко, только на дневную прогулку перед обедом.
      Во время одной из таких прогулок к нему подошел человек рабочего кроя, сказал, что он представляет немецких антифашистов, ему известно, что господин Оссорио обладает материалом, бесценным для Нюрнбергского трибунала; поначалу сенатор дрогнул, — он внимательно следил за тем, что происходило в поверженном рейхе; однако немец, почувствовав, видимо, что сенатор готов к разговору, нажал; в том, как он говорил, в том, что он ни разу не оглянулся, хотя любой антифашист обязан был понимать особое положение, в котором очутился Оссорио, было что-то слепое, устремленное, жестокое.
      Оссорио проверился: слежки не было; это убедило его в том, что немец не прост, возможна игра.
      — Все документы в сенате, — ответил он трафаретной фразой, — ничем не могу быть вам полезен, очень сожалею.
      После этого он старался не выходить из дома, почувствовав кожей сгущавшуюся опасность: но почему они стали жать на меня именно сейчас, через полтора года после окончания войны?
      Елена сказала ему: «Милый, твоя раздражительность совершенно понятна, это следствие слома того ритма, к которому ты привык за многие годы. Ты живешь на нервах! Давай посоветуемся с надежным человеком, может быть, стоит попринимать какие-то успокоительные пилюли». — «Родная, страх не лечат». — «Нам нечего бояться!» — «Я боюсь за тебя и внуков. Постоянно, Елена. Каждую секунду». — «Ну, это ты сам себя изводишь. Боятся только те люди, которые чувствуют за собою хоть какую-то вину».
      Доктора звали дон Антонио Ларигес; седоголовый старик с длиннющими пальцами, которые жили своей особой жизнью, словно бы отдельно от него самого; когда он выстукивал Оссорио, его прозрачная кисть казалась гипсовым слепком десницы великого музыканта или ваятеля.
      — Скажите, сенатор, вам бы не хотелось уехать в Европу? На год, полтора? — спросил дон Антонио, кончив осмотр пациента. — Сердце у вас хорошее, немного частит, но это вполне поправимо... Печенка в пределах нормы, легкие чистые, почки тоже совершенно нормальны... Переутомление, болезнь середины двадцатого века... Это еще только начало, дальше такого рода болезнь приведет к взрыву сердечно-сосудистых заболеваний и раку, поверьте моему чутью... Уезжайте в Париж, этот вечный город вернет вам спокойствие...
      Оссорио улыбнулся:
      — Доктор, поскольку я традиционно исповедую идею и норму жизни христианской демократии, моя совесть не позволяла мне брать взятки. Мне не на что ехать в Париж. Я не коррумпирован, доктор. Я жил тем заработком, который получал в сенате.
      — Хорошо, тогда, в конце концов, можно уехать в деревню. Сеньора говорила, что у вас есть маленькая ферма на юге...
      — Ощущение оторванности от жизни будет там еще более гнетущим...
      — Ну, хорошо, — дон Антонио вздохнул, — вы относитесь к породе самолеченцев, вы знаете свой организм, относитесь к нему как к некоему механизму... В чем вы сами видите выход из нынешнего депрессивного состояния?
      — В торжестве справедливости, — ответил Оссорио. — А поскольку я понимаю, что сие от меня зависит в весьма незначительной степени, я пребываю в состоянии известной растерянности...
      ...Доктор Гуриетес, возглавлявший маленькую амбулаторию для сотрудников аргентинского филиала ИТТ, был знаком с Оссорио шапочно: за два месяца перед переворотом он вместе с директором филиала Арнолдом был у сенатора на приеме, — американцы добивались права организовать медицинское обслуживание работников фирмы по нормам и законам Соединенных Штатов.
      «Мы не можем разрешить вам дразнитьаргентинцев, — ответил тогда Оссорио. — Я считаю, что ваша медицина шагнула далеко вперед, обогнав все страны мира; если вы намерены поделиться с нами своим опытом в лечении тех болезней, которые являются бичом для наших людей, тогда мне будет легче поддерживать вас. Если же вы намерены создать государство в государстве, мы на это не пойдем, опасная вещь». — «Может быть, наоборот, — возразил генеральный директор Арнолд, — государство в государстве есть некий стимулятор мыслей и поступков?» — «Если бы не было оккупации вашими войсками Никарагуа, если бы вы не поддерживали Трухильо, если бы ваши канонерки не высаживались на Кубе, если бы вы не поддерживали монстров в Мексике, тогда было бы легче, сеньор Арнолд. Наш континент — от границ Техаса и до Огненной Земли — говорит на одном языке, нельзя не учитывать настроения людей».
      Доктор Гуриетес, увидав Оссорио на улице, поинтересовался, отчего сенатор так бледен, затащил в кафе выпить чашку экспрессо, чуть не насильно взял руку сенатора, долго слушал пульс, потом спросил:
      — Вам известно, что в каждой китайской аптеке сидит доктор? Когда приходит человек, жалующийся на боль под лопаткой, тяжесть в затылке или ломоту в пояснице, лекарь слушает его пульс в течение двух-трех минут и по пульсу, только по пульсу, ставит диагноз! Причем, как правило, безошибочный! Я-то вообще считаю, что глаза пациента и его пульс могут сказать врачу — если только он не полнейший коновал — куда больше, чем данные анализов. При нашем испанском врожденном борделе сестры милосердия могут перепутать пробирки, не там поставить запятую или вообще написать ту цифру, которая им более всего нравится, ведь у каждого человека есть своя любимая цифра, я, например, поклонник шестерки... Вы мне не нравитесь, сенатор. Вы же никогда не пили и не курили, вели вполне размеренный образ жизни... А после того, что началось, когда к власти пришел Перон с его лозунгами, столь близкими доктрине генералиссимуса Франко, каждый интеллигент потерял почву под ногами: очень трудно жить в условиях, когда одураченный народ славит того, кто его дурачит, ощущая при этом свое полнейшее бессилие хоть как-то изменить ситуацию.
      Этот человек прочитал мои мысли, подумал тогда Оссорио, вот что значит настоящий врач; прежде всего психолог, остальное приложится; в документах, фиксирующих смерть, никогда не употребляли того слова, которое могло определять летальный исход, — «тоска»; сколько миллиардов погибли именно от этого неизлечимого заболевания! Тоска и алкоголизм — болезни социальные, их можно излечить изменением общественного климата, все остальное — вздор и чушь, припарки из настоя полыни, которые предлагают словно панацею тому, кто умирает от пулевого ранения в живот...
      — Ну, а что вы мне можете посоветовать, сеньор Гуриетес?
      — Не знаю, — ответил тот с обезоруживающей искренностью. — Просто не знаю. Вы человек азартный?
      — В работе — да.
      — Ну, азартность и проявляется именно в работе. Если больной жрет, как лошадь, или пьет, словно у него не внутренности, а бездонная бочка, это не азарт, а скотство. Охоту любите?
      — Ненавижу.
      Гуриетес удивился:
      — Отчего?
      — Не знаю... В этом какое-то неравенство...
      — Езжайте в Игуасу, пойдите в джунгли и попробуйте добыть ягуара, тогда вы поймете, что такое неравенство... Вы повторяете хрестоматийные истины, сенатор... Рыбалка?
      — Это слишком тихо... И не видно борения...
      — Хороший тунец показал бы вам, что такое борение... Я в прошлом году путешествовал в Чили, Пуэрто-Монт, меня вывезли на рыбалку, поразительное впечатление... Слушайте, у меня есть идея... Отправляйтесь-ка в горы, встаньте на лыжи, те минуты, которые вы потратите на то, чтобы покорить крутяк, поставят вас лицом к лицу с риском, вы хозяин ситуации, захотели — спустились, испугались — нашли другой склон... Могу устроить поездку, не очень дорого, вернетесь совершенно успокоившимся... По-моему, это единственное средство обрести бодрость духа. Берите ручку, записывайте... Барилоче...
 
      ...Звонок в дверь, особенно в утренние часы, когда Оссорио выключал телефон и садился за пишущую машинку, показался ему странным.
      Он накинул халат, подошел к двери, посмотрел в глазок: незнакомая зеленоглазая женщина стояла на площадке, то и дело бросая взгляды в пролет лестничной клетки.
      — Кто здесь? — спросил Оссорио.
      — Пожалуйста, откройте, сенатор, я прилетела из Барилоче, мне необходимо сказать вам несколько слов...
      ...В жизни каждого человека бывают такие минуты, когда происходит некий внутренний взрыв; поскольку самое понятие взрыва есть следствие соединения двух веществ, таящих в себе несовместимость, нарушение баланса, то и поступок, определяющий новое качество личности, проистекает из мгновенного столкновения веры и подозрительности, добра и вражды, озарения и лености, любви и страха.
      Оссорио смотрел на лицо женщины; очень красиво; чувствуется породистость и при этом какая-то бесшабашность — и в том, как волосы, не уложенные у парикмахера, закрывают часть лба, и в отсутствии косметики, и в том, что губам не была придана обязательная форма бантика; причем мажут отчего-то самой яркой краской, по-моему, это разрушает само понятие женственности, но никто так не прилежен моде, то есть защитительной стадности, как женщины.
      Ну, хорошо, сказал он себе, я и на этот раз проявлю ту выдержку, которая дорого стоит, это только окружающим кажется, что я флегма; я и на этот раз откажусь говорить с женщиной, прилетевшей из Барилоче, этого немецкого поселения Аргентины; во имя чего же я тогда храню то, что связано с нацизмом? Для будущих диссертаций? А заинтересует ли историков, которые, может, только сейчас родились на свет, история нацистов в моей стране? Может быть, их воспитают — по рецептам наци — в удобном для любой тоталитарной власти качестве следования раз и навсегда утвержденным концепциям, разработанным теми, кто смог взобраться на вершину государственной пирамиды; может быть, я просто-напросто боюсь за собственное благополучие, а еще точнее — жизнь? Но ведь я придумал ее себе! То, что сейчас происходит со мною, есть некая калька жизни, на самом-то деле я убиваю себя, то есть ту индивидуальность, которая определяет субстанцию Эухенио-Сесара Оссорио...
      Он снял цепочку с двери, открыл замок и предложил женщине войти; та покачала головой, поманила его пальцем и полезла в сумочку; никогда не предполагал, успел подумать он, что смерть приходит так неожиданно, к тому же в облике женщины с зелеными глазами и без косметики.
      Какой-то миг Оссорио хотел резко захлопнуть дверь и упасть на пол; пусть стреляет, я отползу в сторону, да и потом дверь достаточно толстая, не так-то ее легко прострелить; однако, представив себя падающим, в халате и шлепанцах, не бритым еще, он не смог переступитьв себе потомка испанских конкистадоров: достоинство, прежде всего сохранить достоинство, особенно в последние мгновения жизни.
      Женщина достала из сумочки два тонких листка бумаги, шепнув:
      — Это вам. Просмотрите. Если заинтересует, тогда я смогу рассчитывать на разговор с вами...
      — Почему вы не хотите войти ко мне, сеньора? — спросил Оссорио, испытывая облегченное чувство умиротворенной радости.
      — Потому что мой друг сказал: у вас не чисто.
      Оссорио пожал плечами, еще раз посмотрел на женщину; быстро пробежал текст: «В Мар дель Плато живет штурмбанфюрер СС Визер, повинен в убийстве семисот белорусских женщин и детей; в Парагвае скрывается штурмбанфюрер СС фон Рикс — на его совести четыреста французов; в Египте под именем Али Бена Кадера скрывается штандартенфюрер СС Бауманн, разыскиваемый Нюрнбергским трибуналом как руководитель эйнзац-групп по уничтожению поляков и евреев; доктор Вильхельм Байснер живет там же; работник СД Бернхард Бендер скрывается под псевдонимом Бена Салема в Каире, во время войны был штурмбанфюрером СС, возглавлял отдел по борьбе с евреями в гестапо Варшавы; доктор Бубль скрывается в Мадриде под псевдонимом Амана Хуссейна Сулеймана, офицер гестапо из секции по борьбе с евреями; доктор Вальтер Кучман, виновен в расстрелах поляков, русских, белорусов и евреев, проживает ныне в районе Мирамор под фамилией Педро Рикардо Ольмо; штандартенфюрер СС Франц Адомайт, сотрудник военного преступника Эйхмана, проживает в Мадриде под псевдонимом Паоло Саарейба, сотрудничает с фирмой ИТТ; доктор Эрих Альтен, руководитель гестапо в Галиции, находится в Лиссабоне, имеет паспорт подданного Египта на имя Али Бела; ближайший сотрудник Геббельса доктор Ханс Апплер проживает в Малаге, имеет два паспорта — на имя Салеха Шаффара и Эмилио Гарсиа; в Кордове открыто живут под своими фамилиями полковник Рудель и штандартенфюрер СС профессор доктор Танк...»
      Клаудиа заметила, как глаза сенатора перестали инспектирующе, словно бы подчеркивая строки, вылущивать из бумаги фамилии; испугавшись, что он вернет ей текст и молча уйдет в квартиру, она сказала:
      — Это десятитысячная часть тех материалов, которые находятся в распоряжении моего друга, который направил меня к вам. И еще он просил передать, что человек, который предлагал вам — или в ближайшее время предложит — отдохнуть на горных курортах Барилоче, на тех склонах, где разворачивается бизнес американца Краймера и его компаньона, на самом деле охотится за вашими материалами, он — звено в провокации...
      — Войдите, пожалуйста, сеньора, я готов продолжить разговор, но не здесь...
      — В вашей квартире нельзя разговаривать, — повторила Клаудиа, — мой друг рекомендовал говорить на лестнице, в подъезде, в автобусе...
      — Хорошо, я переоденусь, с вашего позволения, — Оссорио улыбнулся. — А вы молча посидите в гостиной.
      — Лучше уж я доскажу здесь то, что меня просили передать вам. Если вы решитесь включиться в борьбу против нацистов, которые развертывают свою активность в Аргентине, мой друг позвонит вам и представится именем Массимо... И еще: он очень ждет хоть каких-то фамилий тех немцев, которые начали переселяться в Барилоче накануне военного переворота Перона... И окружение нациста Зандштете и доктора Фрейде также интересует моего друга... Он сказал, что эти люди сохранили в своих руках все нити национал-социалистской подпольной организации...
      — Проходите же, — повторил Оссорио, — я мигом.
      Он усадил женщину возле радиоприемника, шла веселая утренняя передача, предложил посмотреть последние иллюстрированные журналы и отправился в ванную комнату. Остановившись возле зеркала, он посмотрел на свое изображение и сразу же увидел рядом с собою доброго доктора Гуриетеса из ИТТ, который столь вдохновенно описывал красоты сказочного горного курорта, куда добрались безумные «гринго», намереваясь превратить этот уголок Аргентины в филиал Скво-вэлли; видимо, Перон им этого не позволит, как-никак традиционное австрийское местечко, закрытая зона: «Но если вы хотите по-настоящему отдохнуть, отправляйтесь туда, спросите фирму Краймера и отключитесь от изводящего душу безумия столичной жизни, только там вы сможете прийти в себя, никто не достанет...»

Роумэн (Голливуд, сорок седьмой)

      Каждое утро теперь Роумэн начинал с гимнастики.
      Рабинович сам показывал ему упражнения; занимались они во дворике, никто не подслушает; Эд передавал последние новости, которые приходили от Джека Эра, тот сообщал и про работу в архивах, и про Кристу, которая — в случае надобности — будет ждать их на яхте в открытом море, именно там, где будет заранее оговорена встреча.
      В тот день, однако, Рабинович был хмур, дал Полу взбучку за то, что тот плохо прогибается: «У тебя в загривке большие отложения солей, надо разгонять, иначе действительно свалишься, все сосуды проходят там»; потом объяснил, что вчера приезжали два типа из Вашингтона: «Мы бывшие коллеги мистера Роумэна, разрешите посмотреть историю его болезни, возможно, удастся поставить вопрос о пенсии, человек честно воевал, нельзя забывать героев».
      — Ну и как? — поинтересовался Роумэн, делая утомительные приседания с обязательным выбросом рук в стороны. — Удовлетворились?
      — Разговором со мною — да... Но потом они пошли по сестрам и санитаркам, в открытую, нагло. Увидав это, я прогнал их.
      — Не бери в голову, Эд. У тебя работает какой-то человек, который дает обо мне ежедневную информацию. Черт с ними... Я веду себя верно.
      — Я не хотел тебе говорить... Словом, их приезд совпал с новым слушанием Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности...
      — Принес?
      — Довольно подробный отчет... Лично я ощущаю себя обгаженным...
      Роумэн, однако, гимнастику не прервал, закончил, лишь когда взмок; поднялся в палату, принял контрастный душ — сначала горячий, потом ледяной, прекрасный массаж сосудов, — и лишь потом углубился в чтение материалов комиссии.
      В нижнем левом углу полосы давалось сообщение, набранное петитом, о том, что Чарльз Чаплин предложил Пабло Пикассо организовать комитет в защиту Ханса Эйслера; комитет был организован в Париже; американскому послу во Франции вручили протест против травли комиссией великого композитора, подписанный Матиссом, Пикассо, Кокто, Арагоном, Элюаром. В свою очередь, Альберт Эйнштейн и Томас Манн обратились к генеральному прокурору Тому Кларку с требованием прекратить издевательства над Эйслером.
      Две полосы были отданы допросу, проведенному комиссией в Голливуде, куда были вызваны — в качестве свидетелей, подтверждающих коммунистический заговор в киноиндустрии Штатов, — писательница Анн Рэнд, актеры Гари Купер, Адольф Менжу и Роберт Тейлор, самые известные в Америке.
      « Следователь Стриплинг.— Пожалуйста, миссис Рэнд, как бывшая советская подданная, объясните комиссии, что вы понимаете под термином «коммунистическая пропаганда».
       Рэнд.— Коммунистической пропагандой я считаю все то, что изображает жизнь в России как вполне нормальную, даже хорошую. Возьмите, к примеру, фильм, снятый в Голливуде, «Песнь о России». Он посвящен дружбе наших стран в борьбе против Германии. Роберт Тейлор играл роль американского дирижера, приехавшего в Россию. Он встречает девушку из русской деревни. Она умоляет его, великого дирижера, приехать к ним в деревню. Агенты ГПУ не мешают ей сделать это. Доверчивый американец влюбляется в хорошенькую крестьянку. Он показывает ей Москву. Зритель видит высокие дома и чистые улицы, — но таких нет в Москве! Потом вы посещаете московский ресторан, — но ведь их нет в городе! Там есть только один буфет для партийных бюрократов и приезжающих иностранцев, куда впускают по разрешению НКВД! Но русская девушка, которая по советским законам не имеет права въехать в Москву без специального разрешения, оказывается с американским дирижером в ресторане! Он протягивает ей меню... Но в России нет таких меню! Разве что были до революции! А из ресторана они отправляются на прогулку, ездят в роскошных вагонах метрополитена, а потом заглядывают в парк, где бегают чистенькие, улыбающиеся дети! Это совсем не те бездомные оборвыши, каких я видела в России двадцать лет назад, это какие-то херувимчики! Затем дирижер отправляется с любимой в ее деревню, и нам ни слова не говорят о тех миллионах мужиков, которых по решению правительства погубили голодной смертью, чтобы остальных заставить войти в колхозы!
       Стриплинг.— А священники были показаны в фильме «Песнь о России»?
       Рэнд.— Конечно! Я собиралась сказать об этом! Священник венчает дирижера с его русской пассией! Но ведь каждому известно, что в России запрещены свадебные обряды в церкви! Зачем нужна эта ложь, вводящая в заблуждение американского зрителя?! А после свадьбы колхозники слушают его концерт по радио. Еще одна ложь! В России не больше ста человек владеют собственным радио! И вот начинается война, Гитлер напал на бедненькую, не ожидавшую войну державу Сталина, который был союзником нацистов! Дирижер хочет увезти русскую жену в Америку, но она отказывается: «Я должна сражаться с врагом». И это не есть коммунистическая пропаганда?! А кончается киноидиллия тем, что русские уговаривают жену дирижера поехать в Штаты, чтобы рассказать там о борьбе русских против немцев... Я верю хозяину фирмы «Метро-Голдвин-Майер» мистеру Майеру, что он не думал о коммунистической пропаганде, делая этот фильм. Однако показ нормальных, смеющихся и симпатичных людей в стране террора и рабства — это коммунистическая пропаганда, вне зависимости от благих намерений мистера Майера.
       Сенатор Вуд.— Но ведь фильм был сделан в годы войны, когда русские противостояли нацистам.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37