Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Изваяние

ModernLib.Net / Гор Геннадий Самойлович / Изваяние - Чтение (стр. 3)
Автор: Гор Геннадий Самойлович
Жанр:

 

 


      - Ну вот, - обрадовалась Ирина, - теперь ты похож на себя.
      Обедали мы в студенческой столовке. Ирина, играя своими калмыцкими глазами, рассказывала о себе и о своих родителях, братьях, сестрах и о том, как в нее - гимназистку - влюбился пожилой человек, солидное, уважаемое в городе лицо, с брюшком и седой, тщательно расчесанной бородой, владелец кондитерской, угощавший ее пирожными и шоколадными конфетами и уговаривавший бежать вместе с ним на край света.
      - А почему же ты не бежала? - допытывался я.
      - Директрисы боялась. У нас в гимназии была строгая директриса. Она бы и на краю света меня нашла и притащила бы к себе в директорскую и стала бы щипать. Когда она сердилась, она начинала щипаться. И знаешь, никто не жаловался на нее родителям. Даже дочка пристава. Так все ее боялись.
      В своих разговорах со мной Ирина часто возвращалась к воспоминаниям о пирожных и шоколадных конфетах, которыми угощало ее солидное, уважаемое в городе лицо с брюшком и длинной бородой.
      - Я уверен, - говорил я, - ты бы с удовольствием вышла замуж за это солидное лицо. За его брюшко, бороду и кондитерскую.
      - Конечно, вышла бы, - дразнила меня Ирина, - к сожалению, революция помешала. Кондитерскую реквизировали, а владелец магазина бежал в Шанхай. Вот я тебе рассказываю о себе. А ты отмалчиваешься. Где твои родители?
      - Довольно далеко отсюда.
      - Что ты хочешь этим сказать? Не в Америке же они, не в Африке?
      - Дальше, - сказал я.
      - Дальше? Ничего не понимаю.
      - Поймешь. Я тебе объясню. Объясню в двух словах. Они еще не родились.
      - Понимаю. Ты родился раньше своих родителей. Это похоже на тот фантастический роман, который ты начал писать. Ты, наверно, закончил бы его, если бы не контрразведчики. Они унесли с собой начало. Ты помнишь начало?
      - Нет. Ничего не помню.
      - В тюрьме тебе отбили память. А я помню. Помню первые слова, с которых ты начал.
      - Наверно, глупые слова?
      - Нет. Не глупые, а странные. Хочешь, я напомню?
      - Ну напомни, раз у тебя такая память. Латынь ты запоминаешь плохо.
      - Так то латынь. А твое начало мне прямо врезалось в сознание. Еще бы. Ребята смеялись. Ты свой роман начал так: "У нее были глаза, нос, рот и имя. Ее звали Офелия. Но иногда ее называли просто книгой".
      Когда Ирина произнесла эти слова, мне стало не по себе. Я с трудом взял себя в руки. Они дрожали. Я поставил стакан с чаем на стол, чтобы его не разбить.
      Когда мы вышли из столовой, я спросил:
      - Откуда ты знаешь эти слова? Ты их не должна знать. Может, я бредил во сне, а ты подслушала. Если это не так, то все возможно...
      - Что например?
      - Например, мы придем, раскроем шкаф, а там вместо скелета живой человек.
      - Этого не может быть.
      Ирина так часто напоминала мне о трех главах якобы начатого и не законченного мною романа, что временами я почти ей верил.
      По ее словам, этот незаконченный роман, роман-эмбрион, унесли с собой контрразведчики вместе с брошюркой Каутского и студенческим рефератом на тему "о том, каким должно быть искусство".
      Каким же оно должно быть? Об этом шла речь не только в реферате, но и в трех главах, найденных при обыске и забранных как одно из вещественных доказательств.
      Ирина чем-то походила на вас, мой дорогой читатель. Она хотела, чтобы я в двух словах изложил ей идею своего произведения. Да, именно главную мысль, и чтобы я сделал это с той безукоризненной четкостью, которую требовал от нее в свое время словесник, спрашивая, например, какую главную мысль положил в основу "Дворянского гнезда" И. С. Тургенев.
      - Образ девушки-книги, - допытывалась Ирина, - это символ искусства?
      - Я не символист, - отвечал я.
      - Но главная мысль в романе должна быть изложена ясно и четко. Этому меня учили еще в гимназии.
      - Лучше поговорим о чем-нибудь другом.
      - Нет, это мне мешает спокойно спать по ночам. Я должна знать, почему и зачем ты создал этот странный образ? Уж не хотел ли ты сказать, что искусство в будущем станет так похоже на жизнь, что их невозможно будет отличить?
      У Ирины была потрясающая память. И она начинала по памяти воспроизводить мир, в который то верил, то не верил штабс-капитан Новиков, мечтавший увидеть тапира.
      В эти минуты я почти ненавидел ее. Ведь она вносила путаницу и неразбериху в мою жизнь, которая начала налаживаться после возвращения из тюрьмы и вливаться в обыденность с ее успокаивающим нервы ритмом.
      Я был как все. И мне это нравилось. Я был доволен окружающей меня реальностью, и реальность, кажется, была довольна мной. Я ничего не хотел знать кроме нее. А Ирина напоминала о чем-то загадочном и странном, о каком-то фантастическом романе, якобы начатом мной.
      - Угу! - несложно отвечал я. - Охота тебе рассуждать о том, чего нет. Ведь романа-то не было!
      - Был! Целых три главы!
      Как вскоре выяснилось, о существовании трех глав знала не только она, но и несколько моих однокурсников.
      Однажды в самый неподходящий момент, когда у меня ныл зуб и болела челюсть, в сквере перед университетом состоялся литературный диспут.
      Ох уж эти студенческие диспуты, где каждый хочет себя показать умнее других!
      В глупое положение я попал. Стоял и слушал, как мои приятели обсуждали замысел романа, который писал некто Покровский, и этот Покровский был не кто иной, как я сам.
      На широкоскулом лице Иннокентия Сыромятникова - сына сторожа таежного зимовья - появилось глубокомысленное выражение. Сыромятников только что проштудировал эстетику Гегеля и говорил таким тоном, каким говорят с кафедры молодые доценты:
      - Покровский нарядил свою мысль в пышное, но обветшавшее платье, сшитое еще в эпоху романтиков. Предположим, что в двадцать втором веке книги будут влюбляться в своих читателей и затевать рискованные авантюры. Но где же здравый смысл? Синтез Андерсена с Гербертом Уэллсом - это лебедь и щука в одной упряжке. Долой Андерсена и да здравствует Уэллс!
      Кешка схватил меня за руку и стал требовать:
      - Объясни свою идею. Сними со своей мысли карнавальный наряд. Убей, раздави сказку! Долой Андерсена!
      И тут я, забывшись, горячо стал защищать Андерсена и сказку.
      - Гегель утверждает... - перебил меня Сыромятников.
      - Гегель не был врагом сказки, врагом поэзии.
      - Гегель утверждает...
      - Ничего этого не утверждал твой Гегель! Роман - это чудо куда более необыкновенное, чем телефон или даже радио.
      - Телефон изобрели!
      - А сказка и книги сами возникли, что ли? Или их создал господь бог?
      - Нет, ты изложи в двух словах свою идею. Долой Андерсена! Ведь не хотел же ты сказать, что Андерсен со своей сказкой будет существовать и в двадцать втором веке?
      - Вот именно. Это и есть моя идея!
      Тут Ирина схватила меня под руку и демонстративно повела из сквера.
      11
      Мы пришли в комнату Ирины. Ирина открыла шкаф, где в пахнущей нафталином темноте еще недавно висела юбка и стоял в стыдливой позе скелет. Юбка была на месте, а скелета не оказалось. Вместо скелета стоял живой незнакомый человек. Это был высокий мужчина с черной курчавой бородкой и в пенсне, похожий на страхового агента или учителя приходской школы.
      Ирина побледнела, но, видя, что я спокоен, взяла себя в руки.
      - Кто вы такой? - спросила она незнакомого человека, стоявшего в шкафу и растерянной рукой трогавшего свою курчавую бородку.
      - Язвич, - сказал он, приветливо улыбаясь.
      - Что это значит?
      - Не понимаю вашего вопроса. Я - Язвич, Густав Адольфович. Со мной паспорт. И визитная карточка.
      Он пошарил в боковом кармане пиджака и вытащил визитную карточку, узенькую и изящную, на которой было напечатано: "Язвич Густав Адольфович. Страховой агент".
      - Я ничего не понимаю, - сказала Ирина, и ее калмыцкие глаза сузились, с испугом выглядывая из неаккуратно вырезанной прорези. - Ничего не понимаю, - повторила она.
      - Нечего тут и понимать, - перебил я ее, - время потекло вспять.
      - Как в твоем романе?
      - Не было никакого романа.
      - Нет, был. Да еще какой роман! Целых три главы, перепечатанных на пишущей машинке.
      - Не было!
      - Нет, было!
      Она так увлеклась спором, что забыла о постороннем, но он деликатно напомнил о себе.
      - Извините меня, если я вам помешал и нарушил распорядок вашего дня. Язвич, - и он поклонился.
      Язвич. Это имя к нему подходило. Он мог быть только Язвичем и ни кем другим.
      - Вы Язвич? - для чего-то спросил я, словно сомневаясь.
      - Язвич, - ответил он охотно. - Густав Адольфович. Можете в этом не сомневаться. Мое имя и безупречное поведение всем известно, так же как и страховое общество, которое я представляю.
      Ирина, по-видимому, не слышала этих слов, а может, и слышала, но не придала им никакого значения. Она хотела объяснить себе необъяснимый факт, но факт не давался, он затеял с Ириной какую-то странную лукавую игру, опровергая опыт и здравый смысл, которым Ирина очень гордилась. Действительно, не мог же скелет превратиться в живого человека, значит, это вор или, еще хуже, какой-нибудь белогвардеец, спрятавшийся от погони.
      Повернувшись к незнакомцу и оглядывая его с ног до головы своими калмыцкими глазами, на этот раз почти вылезшими из узкой прорези наружу, она строгим голосом повторила свой вопрос:
      - Кто вы? И как попали сюда?
      - Язвич я. Страховой агент Язвич, - ответил незнакомец чрезвычайно приятным, необыкновенно звучным и вежливым голосом. - Язвич. Пришел застраховать ваши вещи.
      - Но, во-первых, у меня нет никаких вещей, кроме взятого напрокат скелета. Его я почему-то не вижу. А во-вторых, сейчас революция, гражданская война. И по этой причине никто не страхует свое имущество. Все страховые компании давно не существуют.
      Незнакомец, называвший себя страховым агентом Язвичем, развел руками.
      - Хорошо, - согласился он. - Допустим, сейчас революция, как вы говорите, гражданская война и страховые компании уже не существуют. Но как же тогда объяснить, почему я оказался в вашей комнате? Уж не думаете ли вы, что я вор?
      - Вы хуже вора.
      - Почему хуже?
      - Сами знаете - почему. Объясните лучше, как вы оказались в шкафу?
      - Как я оказался в шкафу? Не мешайте. Я, кажется, вспомнил. Я вышел в девять часов утра. Это был, если я не ошибаюсь, четверг, семнадцатое февраля тысяча девятьсот второго года.
      - Тысяча девятьсот второго? - перебила его Ирина. - А сейчас тысяча девятьсот двадцатый. Где же вы провели восемнадцать лет?
      - Не знаю.
      - Зато я знаю.
      Тут я вынужден произнести тривиальную фразу. В женщинах много детского. А когда ребенок попадает в логический тупик, он начинает плакать. Расплакалась и Ирина. Устроила мне форменную истерику.
      - Это было! Было! - кричала она.
      - Где было? - спросил я. - Когда?
      - В твоем фантастическом романе. Там тоже время текло обратно и скелет превращался в страхового агента. Если бы контрразведчики не забрали бы и не унесли рукопись, я бы тебе доказала.
      - Не было никакой рукописи!
      - Нет, была! Была! - кричала Ирина, и слезы обильно текли из ее сливоподобных калмыцких глаз. - И я догадываюсь. Ты пригласил актера и оставил его в шкафу, чтобы меня испугать. Это все твои сумасшедшие штучки. Сам в тюрьме сошел с ума и хочешь свести других.
      Язвич стоял со сконфуженным видом, словно и в самом деле был в тайном сговоре со мной. А я стоял и думал, - ну, дело дрянь, Офелия опять принялась за свою игру с временем, не считаясь ни с фактами, ни с опытом, ни с нервами людей, перенесших гражданскую войну.
      12
      В комнате нас было трое: Ирина, я и страховой агент Язвич. Я уговорил Ирину не ходить в милицию, а обождать час или два, пока не объяснится совершенно необъяснимый и загадочный факт. Должен же он рано или поздно объясниться.
      Язвич уже сидел за столом возле стены, где висела репродукция с картины какого-то иностранного художника, изображавшая большую железную клетку, в которой проводил свой досуг джентльмен-экспериментатор, повидимому пожелавший изучить жизнь зверей, запертых в Зоологическом саду.
      Язвич сидел за столом и жадными глотками пил чай, который подогрела ему Ирина на спиртовке, и с интересом рассматривал джентльмена, сидевшего, положив ногу на ногу, в клетке на стуле.
      Язвич пил чай вприкуску, и улыбался, и морщил лоб, желая понять то, чего понять бы не сумел сам Спиноза (настоящий, а не электронный), советовавший всем не смеяться и не плакать, а проникать в суть вещей. Но, повидимому, у этого странного обстоятельства не было сути, и мы смотрели на Язвича и не знали - радоваться нам или огорчаться.
      Язвич, должно быть, очень проголодался, пока стоял в шкафу в виде учебного пособия, он сейчас жадно жевал хлеб с колбасой из конины.
      - Так, так, - повторял он, - значит, я проспал ровно восемнадцать лет. Хорошо, но укажите то место, где я спал? Не в этом же шкафу я простоял столько лет, ожидая, когда вы разбудите меня. Нет, нет! Все это слишком не убедительно, господа. Как хотите!
      Мы не спешили его убеждать, ни я, ни тем более Ирина. Мы думали уже о том, как объяснить этот факт не самому пострадавшему, а обществу. Человек отсутствовал восемнадцать лет. Отсутствовал ли? И где? Его только что не было, и вдруг он оказался. Оказался? А может, он здесь стоял, как стоит человек у дверей, нажимая на кнопку электрического звонка? Время потекло в обратную сторону? Но почему оно потекло только для Язвича? Почему все остальные покойники остались в своих могилах?
      Ирина опять хотела удариться в истерику, ища в слезах выход из тупика, но что-то ее удержало. Может, репродукция, где был изображен элегантно одетый джентльмен в смокинге и в цилиндре, но сидящий в звериной клетке с таким видом, словно клетка - это земной рай.
      Язвич тоже смотрел на клетку и на джентльмена, и на его цилиндр, и на безупречно выглаженные брюки, ища в содержании этой странной картины точку опоры.
      Сколько раз я просил Ирину снять эту нелепую картинку со стены и бросить в мусорную корзину. Меня раздражал глупый сюжет, клетка и этот джентльмен, и его безупречные брюки, и цилиндр. Но Ирина не слушала меня, и репродукция висела, и вот она довисела до той минуты, когда ее нелепое содержание преобразилось и приобрело смысл.
      Репродукция отвлекла нас от неразрешимой загадки, которая нас всех трех захватила врасплох и поставила лицом к лицу с явлением настолько проблематичным, что можно было легко сойти с ума. Правда, мое положение было куда более легким, чем положение Ирины и самого виновника этого чуда, если это можно назвать чудом, не оскорбляя ничей вкус.
      Я смутно догадывался о причинах необъяснимого явления. Страховой агент был вписан в причудливую ткань романа, который заказал для меня мой электронный наставник еще там, в прошлом, в чудесном саду, где гремел гром и появилась Офелия - слово, статуя и одновременно живое существо.
      Причудливая фабула, играя со мной, не пощадила нечто безымянное, служившее столько лет учебным пособием и бескорыстно помогавшее студентам-медикам подвигаться вперед и становиться врачами.
      Ирина смотрела на Язвича своими азиатскими влажными глазами и время от времени задавала ему довольно каверзные вопросы. Она все еще надеялась, что Язвич провалится на ее хитром и беспощадном экзамене и чистосердечно признается, что он жулик или белогвардеец, стремящийся укрыться от обстоятельств - в прошлом, в будущем и даже в платяном шкафу.
      - Скажите откровенно, - допрашивала она, - у вас все в порядке с головой?
      - Все в порядке, - отвечал Язвич своим необыкновенно приятным голосом. - У меня дела. Я страхую имущество. Хозяин не станет держать на службе человека, у которого не в порядке голова. Голова моя в полном порядке. И вообще я отличаюсь отменным здоровьем.
      - Но почему вы влезли в шкаф? Согласитесь сами, нормальный человек не полезет в шкаф, тем более в чужой. И как попали вы в квартиру? Дверь была на замке. Странно это по меньшей мере.
      - Я пришел страховать имущество.
      - Опять вы за свое. Придумали бы что-нибудь получше. Сейчас имущество не страхуют, а реквизируют, если оно нечестно нажито.
      - Нечестно нажито? - усмехнулся Язвич. - Меня это не касается и страхового агентства тоже. Мы страхуем все, не исключая жизни. Если вы хотите что-нибудь застраховать...
      - Переменим тему разговора, - перебила его Ирина. - Вы любите музыку? Если не возражаете, я заведу граммофон. У меня есть несколько отличных пластинок.
      Ирина завела граммофон. Приятный женский голос запел:
      Отцвели уж давно
      Хризантемы в саду...
      Язвич, наклонив голову, мечтательно слушал.
      - Действительно, отцвели, - сказал он вдруг с грустью. И горько-горько заплакал.
      13
      Через несколько дней, встретив меня возле университета, Ирина сообщила мне, что вчера она была в загсе и зарегистрировалась.
      - С кем? - спросил я.
      - С Язвичем, - ответила она вдруг, приблизив ко мне свое плоское калмыцкое лицо и сузив и без того узкие азиатские глаза.
      - Но он же явился ниоткуда. Восемнадцать лет был нигде. И вдруг появился... Нельзя же идти в загс с призраком.
      - Это было! Было! - заговорила она вдруг сорочьей скороговоркой, спеша торопливыми словами поскорее примирить меня с фактом.
      - Где было? Когда?
      - В твоем фантастическом романе.
      - Не сваливай ты на роман, тем более нельзя проверить.
      - Нет, было! Было! И ты сам виноват!
      Она заплакала. Прямо на улице, не обращая внимания на прохожих.
      Я обождал, когда кончится истерика и просохнут ее глаза. Потом сказал:
      - Что же ты натворила!
      - А что же оставалось делать. Нужно было выручать. А как? Не обратно же в шкаф загонять живого человека. Я объяснила всем. Жених. Приехал из Читы. Сейчас такая неразбериха на транспорте. Все куда-то едут. Он ехал искать меня. Разыскал. А теперь он мой муж.
      - Но он же бывший...
      - Хватит! Бывший! Будущий! Пустые слова. Он уже раздобыл документы. И оказался очень милым, очень приятным человеком.
      Ирина была права. Забегая немножко вперед, я должен сказать, что в бывшем страховом агенте было нечто неуловимо приятное, нечто домашне-уютное. И к тому же он был ловок и удачлив. Незаметно, как-то вдруг, что чаще случается в сказке, чем в жизни, он стал заведующим тем самым магазином, в котором он еще недавно числился в инвентарном списке вместе с другими менее бросающимися в глаза учебными пособиями.
      Но пройдет всего несколько лет, начнется нэп, и он окажется владельцем ресторана, двух прачечных, множества сапожных и пошивочных мастерских, фотографических ателье, пивных ларьков, булочных и кондитерских и одного роскошного писчебумажного магазина, в котором кроме толстых тетрадей, отличной бумаги верже и акварельных красок продавали и противозачаточные средства. Деньги, благополучие, удача, успех спешили к нему как экспресс.
      14
      Язвич предъявил мне свою визитную карточку. Но эта визитная карточка была уже не узким изящным кусочком толстой бумаги, а вывеской, занимавшей большое пространство на стене. Эта вывеска остановила меня, когда я шел по улице. Новая, свежая, покрытая лаком, она заманивала великолепно изображенными сосисками и пельменями в красиво раскрашенное помещение, где только что открылась закусочная. Среди сосисок и пельменей на вывеске этаким уличным натюрмортом, написанным под Сезанна, сверкало знакомое мне имя.
      Никто не смог бы устоять, разглядывая изображение сосисок и пельменей. Я раскрыл дверь и сделал шаг к мраморному столику. На столике моментально очутилась тарелка с сосисками, сочными, жирными, чудесно пахнущими свининой. Они не сошли с вывески. Их подала женщина с накрашенными губами. Губы улыбались мне. Глаза смотрели на меня. Я был клиент, потребитель, едок, как в доброе старое время, каким-то ветром или волнами доставленное сюда.
      Улыбающиеся ярко накрашенные губы и синие, как фиалки, глаза (фиалки тоже были тут же на столе в хрустальном стакане) - все это смотрело на меня, ожидая, не закажу ли я стакан красного вина, бутылку ситро или баварского пива. Две ноги, полные, упругие, затянутые в телесного цвета шелк, две широко расставленные женские ноги стояли рядом со столиком и ожидали. Я попросил стакан красного вина. И стакан, наполненный вишнево-красной жидкостью, словно написанный рукой староголландского мастера, возник сразу вместе с поставившей его полной женской рукой, на холеных пальцах которой сверкали кольца.
      Это было вино, доставленное сюда, на север, с Кавказа, прежде чем попасть сюда, долго бродившее в бочках, стоявших в подвалах, а потом преодолевшее немалое пространство, чтобы оказаться здесь на столе.
      Я выпил стакан вина, и голова моя закружилась. А губы снова улыбались мне, и синие глаза смотрели на меня, чего-то ожидая.
      - Скажите, где вы были вчера?
      - Дома.
      - А неделю тому назад?
      Она не ответила.
      - А я думал, вы возникли как в сказке. Только мне не нравится эта ваша сказка. И Язвич ваш не нравится. Ведь он возник потому, что время потекло в другую сторону. А знаете, где он стоял? В шкафу. Может, вы тоже стояли в шкафу?
      - Вы выпили всего стакан. А говорите лишнее. Не надо этого говорить.
      - Да! Я уверен. Вы стояли в шкафу и ожидали своего часа. Час наступил. Но не обманывайте себя и других. Это только час, и он кончится, когда утром прокричит петух. Вы все исчезнете, как нечистая сила.
      - Вам не понравились сосиски или вино? - спросила она меня.
      - Нет, вино превосходное и сосиски тоже. Но мне пора с вами рассчитаться.
      Она написала счет и подала. Мне пришлось оставить на ее столике добрую четверть своей студенческой стипендии. Раскаивался ли я за свою чрезмерную расточительность? Пожалуй, нет. Ведь я расплачивался не только за чудесное кавказское вино и за отличные сосиски, но и за полученное знание. Перешагнув порог сосисочной, я попал в мир, имя которого нэп. Здесь, в этих стенах, воскресло старое доброе время, о котором мечтали обыватели. А такого рода путешествие во времени не могло протекать даром.
      Когда я вышел из сосисочной и отошел под сень тополей, меня вдруг охватило сознание, что всего этого не было - ни стакана с вином, ни сосисок, ни девушки, налитой благополучием, сытостью, довольством. Все это мне показалось.
      Затем я услышал цокот копыт о булыжную мостовую. Высоко поднимая породистые ноги, летел рысак. На козлах сидел кучер в бархатном цилиндре. А затем выплыла и фигура Язвича. Полное добродушное лицо. Бородка. Усики. И вместо старомодного пенсне-модные заграничные очки в роговой оправе.
      Рысак пронесся мимо меня, везя того, у кого недавно не было имени, а только название, название, пугавшее меня с детства и все же не помешавшее мне поступить на медицинский факультет.
      Нет, это был не фантом, а реальность, для вящей убедительности которой рысак так звонко цокал копытами о мостовую.
      Следующую ночь я тоже провел в ресторанчике. За столиком, где я сидел, подавала уже знакомая мне девушка с ярко накрашенными губами.
      Со мной рядом сидел Язвич. Он щедро угощал меня, и когда я напился, язвительным голосом, голосом человека, тайну которого знали только я и его жена, завел со мной разговор по душам.
      - Кто я? - спросил он меня.
      Я с исчерпывающей точностью и полнотой, полнотой без прикрас, ответил на его звучащий несколько метафизически вопрос, упомянув, разумеется, о платяном шкафе, стоявшем в комнате студентки-медички, которой, говоря на обывательском языке, что называется, подвезло.
      - И вы настаиваете на том, что это истинный факт? - сказал он с насмешливой укоризной, посматривая на меня и наливая в мою опустевшую рюмку чудесного портвейна.
      - Да, это факт, - подтвердил я.
      - Хорошо, хорошо, - закивал он головой и, приблизив ко мне свои усики, бородку и глазки, смотрящие на меня сквозь толстые линзы заграничных очков, спросил: - А что такое факт?
      Этот вопрос удивил меня. Его трудно было ожидать от бывшего страхового агента, ставшего нэпманом.
      - Задайте вопрос полегче, - сказал я.
      - Полегче? Ну что ж. Тогда ответьте мне, откуда вы? Ведь я же знаю от Ирины, что в вашем появлении столько же неясного, сколько и в моем.
      После этих слов наступило молчание. А потом мы расстались.
      15
      В 1924 году я перебрался из Томска в Ленинград и поселился на Пятой линии Васильезского острова.
      Мне почему-то не хочется указывать месяц и день приезда, и свою внезапно наступившую неприязнь к документальной точности я объясняю тем, что мне каждый раз становилось не по себе, когда я раскрывал свое удостоверение личности и видел дату своего рождения. Ведь эта дата, как, впрочем, и множество других, не соответствовала истине, на которую я давно закрыл глаза.
      Медицина уже не увлекала меня, и я решил стать снова студентом (тогда еще существовали "вечные студенты"), поступив на этот раз в Академию художеств. Я попал в мастерскую знаменитого художника профессора Петрова-Водкина. К тому времени мои не слишкомто прочные связи с будущим совершенно оборвались, и я уже стал подумывать, что никогда не бывал в XXII веке и все, что мне помнится, было сном или целой серией снов, которые снились мне в камере томской тюрьмы после допросов штабс-капитана Новикова. Мне теперь казалось, что мой следователь штабс-капитан Артемий Федорович убедил меня, будто я из XXII века. Он умел убеждать и мог переубедить кого угодно.
      Через несколько лет я должен был стать художником. Мне хотелось с помощью линий и красок схватить и передать неуловимое: тот мир, в котором я жил, Васильевский остров, Неву, деревья Соловьевского сада, покачивающуюся походку матросов и их широколицых подруг, толстых нэпманов в глубоких валяных ботах и нэпманш - вместо лица у них кусок теста, из которого вдруг оробевшая природа так и не решилась что-нибудь слепить.
      Многие из моих новых приятелей - будущих художников экспериментировали или подражали французам в их схематично-изящном восприятии человека и природы. Меня же почему-то очень привлекал старомодный реализм передвижников. Новые мои приятели посмеивались над моим художественным консерватизмом и, ища ему объяснение, подозревали меня в духовной отсталости и провинциализме. Чтобы не спорить с ними, я винился в провинциализме, отнюдь, однако, не признавая, что провинциализм и духовная отсталость это одно и то же.
      Я с удовольствием ходил в Русский музей и подолгу простаивал перед полотнами старых мастеров, мысленно переносясь в далекие годы. Ходя по залам музея, я хотел понять, что такое настоящее, то есть задержанное мгновение, которое изображали художники XIX века и особенно отчетливо передвижники. Они, как и, впрочем, эрмитажные голландцы, умели застичь врасплох обыденную длительность жизни и растянуть ее почти до вечности на куске холста. Они по-своему чувствовали движение времени, его неторопливый ход. Они не ведали и не знали того, что знал и испытал я, сначала соприкоснувшись почти со световой скоростью космического корабля, летящего к звездам, потом выпав из своей эпохи, как птенец из гнезда, и попав в иную, вплетя не только свое сознание, но и бытие в ткань одной странной книги, парадоксально слившей себя с девушкой, которую звали Офелия.
      Была ли книга Офелией или Офелия - книгой, это особый вопрос, ответ на который едва ли смогут дать философы и логики, не знающие, где пройдет граница между знаком-символом и знаком-человеком. Это дело далекого будущего, куда не способен заглянуть глаз современника Павлова и даже Циолковского.
      Рассудок пытался меня убедить, что это были сны и видения, навеянные допросами и пытками в подвале колчаковской контрразведки. Но было что-то более сильное, чем рассудок и воля. Ведь я-то знал, кем был. Знал? Действительно знал? А может, это было только иллюзией?
      О своеобразном дуализме (если это можно назвать дуализмом) не догадывался никто, кроме профессора, руководившего живописной мастерской.
      Глядя на мои рисунки и холсты, Петров-Водкин всякий раз становился сосредоточенным, словно бы решая трудную, почти неразрешимую задачу.
      - Откуда вы? - спросил он однажды меня тихо, каким-то особым доверительным голосом почти сообщника.
      - Из Томска, - ответил я. - Учился на медицинском, но, как видите, изменил медицине ради искусства.
      - Утверждаете, что из Томска, а видите все таким, словно спустились к нам с Марса. Меня, в отличие от ваших однокурсников, не обманул ваш реализм. Вы не подражаете передвижникам, а стараетесь понять их искреннее и наивное понимание жизни. Вы слишком необычно смотрите на то, что поддается изображению. Ваш опыт... Он слишком зрелый. Так будут видеть мир через сто или двести лет.
      Я покраснел и смутился, словно меня разоблачили в попытке скрыть свое социальное происхождение и выдать своих родителей - тучных и одутловатых лавочниковза рабочих от станка или крестьян от сохи, выражаясь словами самой эпохи.
      16
      Офелия! Образ-книга, мысль со смеющимся ртом и двумя живыми красивыми девичьими руками. Я уже стал забывать о ней. Но, по-видимому, она вспомнила обо мне. И вспомнила в самый подходящий для этого момент - не тогда, когда я покупал керосин для примуса, и не тогда, когда тер спину мочалкой в коммунальной бане, а в сокровенные минуты свидания с великими образами.
      Я стоял в Голландском зале Эрмитажа и рассматривал картину Рембрандта "Возвращение блудного сына".
      Необычайная сила чувства, нравственная красота застигнутого художником и как бы остановленного мгновения глубоко растрогали меня.
      Я тоже был блудным сыном, но у меня давно уже не было отца и, кроме того, я не мог возвратиться не только в отчий дом, но в тот мир, из которого меня извлекла, нарушая логику бытия, живая и нервная ткань странной книги.
      - Сны! Все это были сны, - подумал я вслух, забыв о том, что меня могут услышать посетители Эрмитажа, сонно бродившие возле великих творений.
      И меня услышали.
      Девушка, стоявшая со мной рядом, сказала тихо:
      - Нет, это были не сны.
      - Откуда вам это известно?
      - Потому что я оттуда, откуда и вы.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15