Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Алый камень

ModernLib.Net / Современная проза / Голосовский Игорь Михайлович / Алый камень - Чтение (стр. 8)
Автор: Голосовский Игорь Михайлович
Жанр: Современная проза

 

 


— Брось, без тебя управлюсь.

Он заставил Матвея лечь и, взглянув на повязку, которая снова пропиталась кровью, укоризненно покачал головой.

— Ничего, — виновато сказал Строганов. — Это ерунда. Честное слово, я себя гораздо лучше чувствую.

Егорышев открыл последнюю банку с тушеным мясом. Он поставил сковородку на траву, сел рядом с Матвеем, и сковородка через минуту опустела и была дочиста выскоблена остатком галеты. В сумке у Егорышева осталось лишь три плитки шоколада. Правда, еще у него было ружье и штук сорок патронов, но дичи здесь никакой не водилось. С тех пор как Егорышев вышел из тайги, ему не встретилось ни одной птицы. Даже вороны куда-то подевались.

11

Поужинав, Егорышев лег у костра и укрыл себя и Матвея спальным мешком. Перед глазами у него тотчас же замелькали черные мухи, но сон не приходил. Стало неловко лежать. Острый сучок впился в бок.

— Не спишь? — спросил Матвей.

— Не сплю.

— Бывает. От усталости. Завтра я пойду сам, слышишь?

— Слышу.

— Ты все-таки чудной, — помолчав, сказал Строганов. По его голосу Егорышев понял, что он улыбается. — Ей-богу, чудной… И я до сих пор не понимаю, как ты на меня наткнулся.

— Специально за тобой приехал.

— Ты не отшучивайся.

— Я не отшучиваюсь, — мрачно ответил Егорышев.

— А с Томашевичами ты давно знаком? — спросил Матвей и, не дождавшись ответа, задумчиво сказал: — Правильные они люди. Живут правильно. И любят друг друга правильно.

— Разве можно любить неправильно?

— Конечно, можно. Некоторые любят так, что от их любви делается тошно.

— Это верно, — вздохнул Егорышев и, поколебавшись, тихо спросил: — А ты? Любишь кого-нибудь?

Матвей долго молчал.

— Да, — ответил он, наконец, и у Егорышева вдруг екнуло сердце. — Да, я люблю. Как жить без любви?

Егорышев закрыл глаза.

Я думаю о ней, — дрогнувшим голосом сказал Строганов. — Когда мне хорошо, я думаю о ней, и когда мне плохо, я тоже думаю о ней и для меня очень важно, чтобы все, что я делаю, ей понравилось… И все женщины, сколько их есть на свете, не заменят мне ее, потому что она — это я, она во мне и во всем, что видят мои глаза и осязают мои руки.

— Да… Ты любишь… Я знаю, ты всем бы пожертвовал для нее, — задыхаясь, сказал Егорышев.

— Пожертвовал? Нет! Откуда такое слово? Зачем? Любовь не нуждается в жертвах, любви нужна только любовь. Я ничего не отдал бы, ничем не поступился — ни своей работой, ни мечтами, ни радостью. Я просто все разделил бы с ней!

— Но если необходимо пожертвовать? Если иначе нельзя?

— Кому необходимо? Той, кого ты любишь? Не верю! Зачем ей твоя жертва? Разве ей нужно, чтобы тебе было плохо?

— Но тогда придется чем-то поступиться ей… Такова жизнь.

— Если это жертва, а не потребность, тогда это просто не любовь… Зачем говорить о жертвах? Ведь нельзя же любить, не гордясь друг другом, а как гордиться человеком, который отказался от своего самого главного? Его трудно даже уважать…

— Бывает и несчастная любовь, — прошептал Егорышев.

— Несчастная любовь тоже может быть гордой!

— А ты? Ты счастлив?

— Нет, — ответил Матвей. — Но я и не несчастлив тоже. Просто я один.

Он пошевелился, и Егорышев почувствовал, что он перевернулся на бок. Подул ветер, и от костра потянуло дымом. Лунный серп теперь светил откуда-то сбоку, и мимо него неслись молочно-белые облака.

Егорышев стал засыпать. Его разбудил голос Матвея:

— Все-таки мы с тобой уже старые, Степан. Мы кое-что, наверно, слишком поздно поняли. А Юра и Галя молодые. Завидую я молодым. Умеют они вот это. Хорошо, красиво умеют. Что ты хочешь, другое поколение.

Егорышев вспомнил Долгова, Таню, хотел ответить, но внезапно уснул, словно сраженный пулей.

Его разбудил дождь. Холодные струйки скатывались по щекам, сползали за шиворот. Над землей висел белый туман. Все утонуло в нем — и близкие скалы, и небо, и далекие холмы. Матвей лежал на боку. Повязка на ноге потемнела от крови, трава вокруг тоже была вся в крови. Видимо, жгут ночью ослаб и рана снова стала кровоточить.

Егорышев встал и не смог удержаться от стона. Руки, ноги и поясницу нестерпимо ломило. Кроме того, у него болела голова и во рту был какой-то ржавый вкус. Он решил, что дают о себе знать натруженные мышцы и нужно просто постараться стряхнуть с себя боль.

Он стал собираться в дорогу. Умылся по пояс ледяной водой, раздул угли и поставил на огонь котелок.

Матвей проснулся и свернул спальный мешок.

— Ну как? — спросил Егорышев.

— Порядок! — бодро ответил Строганов, но голос у него был слабый.

Выпили по кружке кипятку с шоколадом, Егорышев забросил за спину сумки, ружье, подал Матвею палку и сказал:

— Поехали.

Матвей двинулся вперед. Первые несколько шагов он прошел быстро, затем стал все тяжелее налегать на палку и в конце концов побрел, пошатываясь и волоча раненую ногу. Егорышев понял, что он очень скоро свалится, и с тревогой подумал, что сегодняшний день будет тяжелым, так как у него самого по-прежнему болит голова и колени стали как будто ватными: наверно, он простыл ночью, и заболел.

Солнце взошло, но туман не рассеялся, а стал еще гуще, и солнце просвечивало сквозь него белым расплывчатым пятном.

Матвей споткнулся, выронил палку и сел на землю, растерянно глядя на Егорышева.

— Что ж, — сказал Егорышев. — Все-таки километра полтора ты прошел, дал мне фору.

Он поправил ружье и сумки, нагнулся и поднял Матвея на руки. Матвей был гораздо тяжелей, чем вчера, нести его было неловко, и через полкилометра Егорышев сказал:

— Полезай на закорки. Верхом поедешь.

Строганов промолчал. С той минуты, как Егорышев взял его на руки, он не произнес ни слова. Он покорно позволял делать с собой все, что угодно. Лицо его вытянулось, глаза лихорадочно блестели.

Егорышеву было худо. Ему казалось, что он не двигается с места, а просто топчется в тумане и под его ногами все тот же клочок мокрой, измятой травы.

В полдень туман как-то сразу рассеялся, словно чья-то рука сдернула с земли одеяло, и Егорышев увидел далеко впереди знакомые сопки и черную полосу кустарника. До сопок было километров пять, и Егорышев понял, что не дойдет. Он уже не мог идти, он не шел, а падал вперед, каждый раз каким-то чудом успевая переставить ногу и избежать падения. Нужно было отдохнуть, но он знал, что если остановится — рухнет на землю и больше не встанет, поэтому продолжал идти, раскачиваясь из стороны в сторону и согнувшись под тяжестью Матвея, а земля медленно уползала из-под его ног.

Егорышев не знал, сколько прошло времени — несколько часов или минут! Дорогу преградили густые заросли. Он поднял глаза и увидел, что стоит перед узким проходом, прорубленным в массе кустарника. Солнце было уже за спиной. Бесформенная, огромная тень шевелилась на ветках.

Егорышев шагнул в проход, и колючки хлестнули его по лицу. Он не почувствовал боли, только нагнул голову, чтобы уберечь глаза. Через несколько минут его лицо покрылось кровоточащими царапинами. Колючки тянулись к нему, рвали одежду, пытались остановить, а он ломился вперед, ослепнув от крови и что-то непонятно и грозно мыча сквозь стиснутые зубы.

Матвей молчал. Тело его стало таким тяжелым, что Егорышев корчился под ним, как под каменной плитой.

Не было ни земли, ни неба, ни времени. Все смешалось в черный, мелькающий, бесконечный круг. Наконец эта мука кончилась, блеснул свет, и Егорышев увидел у подножия холма палатку. Ветер надул ее, как парус, стремясь оторвать от земли. Парусина гулко хлопала и приподнималась над кольями, но веревки крепко держали ее, и палатка была похожа на огромную птицу, попавшую в силки.

Егорышев направился к ней, но не дошел. Он упал тяжело, с размаху, как подпиленный дуб, и потерял сознание.

Когда он очнулся, была ночь. Пахло костром. Потрескивали ветки. Матвей стоял на коленях и пытался влить ему в рот горячую воду из кружки.

— Погоди, — медленно сказал Егорышев. Ему показалось, что это произнес кто-то другой. Он сел, покачнулся и оперся руками о землю. Перед глазами завертелось огненное колесо.

— Выпей, выпей, — прошептал Матвей. Егорышев выпил воду и с трудом проглотил ломтик шоколада. Шоколад был скользкий и холодный.

— Я хочу… с тобой… поговорить, — отдыхая после каждого слова, сказал Матвей. — Ты можешь… серьезно… меня выслушать?

Егорышев кивнул.

— Завтра ты пойдешь один… Погоди… Так нужно… Другого выхода нет… Иначе пропадем оба… Ты дойдешь и пришлешь сюда помощь… Я буду ждать… Ты слышишь, Степан? Не упрямься. Один ты, может быть, дойдешь…

— Ерунда, — ответил Егорышев.

Матвей опустил голову и долго молчал. Потом горько сказал:

— Что толку в нашей гибели, если никто не узнает об Алом камне? Я думал, что нашел друга. А выходит, ты мне враг.

— Конечно, я твой враг, — ответил Егорышев и перевернулся на живот. Так меньше ломило поясницу.

— Конечно, а ты как думал? Хорошо, что у тебя глаза открылись.

— Но ты ведь сам согласился, что моя находка важнее моей и твоей жизни! — с отчаянием сказал Строганов. — Ты должен дойти, понимаешь, должен! Ты обязан принести людям Алый камень! Люди ждут его!.. Оставь меня, иди!

— Нет!

— Но почему?

— Потому что ждут не только этот камень. Тебя тоже ждут, — ответил Егорышев. Он выпил еще кружку кипятка и повернулся к Матвею спиной. Его бил озноб. Матвей накрыл его спальным мешком.

На рассвете он проснулся. Ноги и руки закоченели. Онемели даже губы. Костер потух. На траве, на кустах, на палатке густо лежал иней. Туман стелился над землей. Черные сопки дремали, их ледяное дыхание касалось Егорышева.

Он сел, оглянулся. Матвея не было. «Ушел в палатку», — подумал Егорышев и стал рыться в карманах, отыскивая спрятанную половинку сигареты. Он нашел ее, подполз к пепелищу и прикурил от уголька. Встать он не мог. Тело стало немощным, как у старика.

Взошло солнце, и Егорышев увидел, что брезентовый полог палатки снаружи пристегнут. Неясная тревога охватила его. Он встал и, волоча ноги, пошатываясь, направился к палатке. Голова кружилась, и ноги были чужими и непослушными. В палатке Строганова не оказалось. Егорышев вполз туда и обшарил все углы.

Выбравшись наружу, он огляделся. По серому небу неслись клочья бледно-розовых облаков.

—Матвей! — позвал Егорышев.

Ветер тонко, одиноко засвистел в ответ.

Вернувшись к тому месту, где он спал, Егорышев заметил на одном из кустов белый клочок. Он протянул руку и снял с ветки листок бумаги, вырванный из блокнота. Егорышев с трудом разобрал неровные строки, нацарапанные карандашом: «Не ищи меня. Здесь недалеко охотничий домик. Я пошел туда. Там продукты и медикаменты. Камень отдай Анциферову. Мангульби меня найдет. Жму руку. Матвей». Буквы расползались в разные стороны, но подпись внизу была твердой и уверенной, как на картинах…

Сунув в карман записку, Егорышев снова огляделся. Уйти далеко Матвей не мог. Егорышев срезал палку и, опираясь на нее, направился к сопкам. Их вершины были освещены солнцем, а подножия тонули в тумане. На покрытой инеем траве виднелись следы. Егорышев торопился, зная, что солнце скоро высушит иней, и следы исчезнут.

Он раздраженно пыхтел и фыркал. Его злило, что он вынужден гоняться за Матвеем и тратить на это силы, которых и так оставалось в обрез… Следовало бы хорошенько намять ему бока за такие выходки. Но, к сожалению, чтобы это осуществить, нужно было сначала до него добраться, и Егорышев, вспотев от слабости, злости и досады, начал взбираться на сопку, у подножия которой еще можно было заметить на траве темные пятна следов.

Он едва не свалился в одну из ям и, задыхаясь, с бешено бьющимся сердцем вскарабкался на вершину.

Конечно, Матвей был здесь. Он лежал на дне траншеи и, свесив голову, высматривал что-то в яме. Егорышев подошел к нему и, заикаясь от злости, сказал:

— Это и есть твой охотничий домик?

Матвей поднял голову и сел. Он сидел, не глядя на Егорышева, обхватив колени руками. На пальцах у него выступили от холода розовые цыпки, и, увидев эти мальчишеские цыпки, Егорышев вдруг успокоился, злость его прошла, и он насмешливо спросил:

— Что же ты молчишь?

— Очень жаль, — ответил Строганов, по-прежнему не глядя на Егорышева и стиснув на коленях пальцы. — Очень жаль, что ты сейчас здесь, а не в тайге. Сколько времени ты потерял зря! Я все равно никуда отсюда не пойду.

— Я был бы сейчас в тайге, — снова начиная закипать, сказал Егорышев. — Я был бы там, если бы ты не устроил этот спектакль. Я потерял время из-за тебя. Вставай!

Строганов исподлобья взглянул на него и отвернулся.

— Вставай сейчас же! Долго мне тебя упрашивать?! — закричал Егорышев.

— Ишь ты! — сказал Матвей. — Ты, оказывается, с характером. Ладно. Я встану. Только имей в виду, это очень глупо. Не один я пожалею об этом. Ты сам, когда все поймешь, будешь жалеть, что не послушался меня.

Опершись руками о края траншеи, он встал, но тут же, побледнев, упал на руки Егорышеву. И, взвалив его на плечо, Егорышев стал спускаться с холма. Он спускался, шатаясь и думая о том, что дело обстоит плохо, очень плохо и даже, можно сказать, безнадежно. У них нет никаких шансов выбраться отсюда.

К полудню он добрался до палатки, поудобнее уложил Матвея и, взяв ружье, отправился к ручью, возле которого заметил несколько маленьких серых птичек. Это были кулики. Руки у Егорышева тряслись, но он все же тремя выстрелами сбил крупного самца с выпуклой грудкой и блестящим, словно отполированным клювом. Ощипав дичь, он хотел изжарить кулика на вертеле, но Матвей, следивший за ним, посоветовал:

— Лучше свари, бульон попьем.

Дичь была съедена вместе с костями. Выпив бульон, Егорышев и Матвей забрались в палатку. Было еще рано, но лучше было лечь сейчас, чтобы засветло отправиться в путь.

Лежали рядом в полумраке. Ветер раскачивал латку. Скрипели растяжки, хлопала парусина. Пахло сухой травой и красками.

— Ты почему художником не стал? — спросил Егорышев. — По-моему, у тебя есть талант.

— Не знаю, — ответил Матвей. — Как-то само собой получилось. Я люблю живопись, но все-таки искусство не жизнь, а только ее отражение. Мне мало было отражения. По-моему, при коммунизме немного останется художников-профессионалов. Это перестанет быть профессией. Врачи, инженеры и колхозники будут создавать и произведения искусства.

— Вряд ли, — возразил Егорышев. — Настоящее искусство невозможно без мастерства. Нужно посвятить этому всю жизнь, иначе никакого искусства не получится.

— Верно, но я имел в виду другое. Останутся, конечно, мастера, учителя, таланты, но искусство будет принадлежать не только им, а сотням тысяч людей. Искусство — это песня души, и никто не захочет прожить без этой песни. С другой стороны, и у мастеров возникнет потребность ближе коснуться жизни. Профессора-музыканты, известные художники и писатели будут заниматься геологией, сельским хозяйством или астрономией, точно так же как колхозники, геологи и шахтеры отдадут свободное время живописи и музыке. В конце концов различие между ними сотрется. Одни станут больше художниками, чем инженерами, для других живопись будет менее важной, но и те и другие будут создавать и материальные ценности и произведения искусства… Классы исчезнут. Интеллигенция перестанет существовать в качестве некоей интеллектуальной элиты общества. Разрушится стена, стоящая между физическим и умственным трудом, все члены общества станут широко образованными, развитыми, духовно богатыми. В этих условиях не сможет долго сохранятся исключительность мастеров искусства и литературы. Конечно, это только мое мнение, — слабым голосом закончил Матвей.

— Ты много думал об этом.

— Конечно, а разве ты не думал? Кто же сейчас не думает об этом?

— Интересно, какими при коммунизме будут семья, любовь, брак? — сказал Егорышев.

— Я знаю только одно: любовь будет честной. В этом все! — просто ответил Матвей. — Честной и правдивой до конца. До самого потаенного уголка души.

— А ревность? Исчезнет ли ревность? — покраснев, спросил Егорышев.

— Обязательно исчезнет! — уверенно ответил Матвей. — Я имею в виду тот род ревности, который порождается обманом и обидой. Обман станет немыслим.

— Что же, люди будут легко и спокойно мириться с потерей любимого человека?

— Почему? — удивился Строганов. — Только глупцы думают, что при коммунизме все будут безоблачно счастливы. Останутся и горе, и боль, и слезы… Люди будут плакать, расставаясь с любимыми… Плакать… И желать им счастья. Потому что главное на свете — счастье тех, кого мы любим. И если это счастье не сумел найти для любимой ты сам, ты и виноват. Только ты. Но не она. Нет, не она…

— Это правда, — прошептал Егорышев. Они долго молчали.

— Коммунизм, — тихо сказал Матвей. — Еще недавно никто даже не смел мечтать дожить до него… А теперь… очень обидно… не дожить…

Голос его срывался от слабости.

Наступила ночь. Егорышев уснул. Он поднялся незадолго до рассвета и вышел из палатки. Чувствовал он себя еще хуже, чем вчера. Ему хотелось лечь и закрыть глаза, но он заставил себя вытряхнуть на землю содержимое обеих сумок и уложить в одну из них самое необходимое. На дно он положил тетрадь Строганова с его записями и Алый камень. Он несколько минут рассматривал этот камень, поворачивая его перед глазами. Камень вовсе не был алым, он был зелено-серо-бурого цвета, обыкновенный скучный булыжник, и Егорышев не понимал, как Строганов ухитрился отличить его от других камней. Сколько угодно таких булыжников валяется на дороге. Но этот особенный. В нем скрывается могучая, волшебная сила, только скрыта она глубоко… Сейчас это просто камень… Чтобы стать алым, он должен расплавиться в горне, запылать, жертвуя собой, и возродиться вновь.

Егорышев осторожно положил камень в сумку и подумал, что очень радостно, должно быть, найти такой редкий камень и увидеть в нем то, чего никто не видит.

Он разрезал на длинные полосы парусиновый чехол спального мешка и сделал лямки, которые можно было надевать на плечи. Кроме того, он сделал две петли, чтобы Матвей мог просунуть в них ноги, и соединил лямки и петли.

Егорышев очень гордился этим устройством, однако Матвей его не оценил. Он безропотно продел ноги в петли, но его потухший взгляд скользнул, не задев Егорышева, и тот уныло подумал, что сегодня Строганов совсем плох.

Взвалив его на спину, Егорышев побрел вниз по течению ручья. Он знал, что не дойдет, но все равно шел, потому что не мог не идти… В тайге ему стало немного легче. Можно было время от времени опираться на стволы. Мох мягко стелился ему под ноги, чтобы он не споткнулся и не упал.

Но все-таки он упал. Даже человеческие силы имеют предел, хотя сил у человека больше, чем у льва и у орла, мало кто знает об этом, но это так. Просто эта сила скрыта очень глубоко, снаружи она не видна. Как у Алого камня.

Егорышев упал в ручей и вымок до нитки. Вымок и Матвей, но он не заметил этого, как не заметил и самого падения. Он был без сознания.

Егорышев встал и снова взвалил Строганова на спину. Идти он не мог, но тем не менее шел, и это было чудом. Он не знал своего предела. Но он чувствовал, что предел наступил, и когда кончатся эти последние силы — наступит смерть.

Но настал вечер, и он вышел из тайги и, не останавливаясь, пересек вброд Унгу. Он сел под деревом, положил на траву Матвея и осмотрел реку. Унга с гулом неслась мимо. Отчаяние охватило Егорышева. Последняя надежда рассыпалась. Он рассчитывал сделать плот и спуститься на нем по течению, но, взглянув на реку, понял, что самый крепкий плот мгновенно разобьется о камни и превратится в щепки.

Зная, что через сто или через двести метров сердце его остановится, Егорышев снова встал и шагнул вперед с Матвеем на плечах, но в этот момент черная тень мелькнула перед ним, теплое дыхание пахнуло ему в лицо, и он увидел перед собой отощавшего и облезшего, но несомненно живого Кавалера. Мерин подбежал к Егорышеву, коротко заржал и принялся меланхолически перебирать мягкими губами добела натертую уздечку.

— Спасены! — прошептал сзади Матвей.

Егорышев усадил его в седло, отдал ему свои сумку, ружье и, спотыкаясь, засыпая на ходу, повел мерина под уздцы.

12

Фельдшер Аллочка сделала Матвею переливание крови, и уже через четыре дня он, прихрамывая, расхаживал по палате, присаживался на кровать к Егорышеву, читал ему вслух газеты и шепотом ругался с Аллочкой, требуя немедленно отдать ему одежду и грозя в противном случае вылезти в окно в нижнем белье. Рана на ноге у него поджила. Кровь для переливания доставили из Улуг-Хема на вертолете.

С Егорышевым дело обстояло хуже. У него была пневмония, и жар не спадал две недели. Он высох как щепка и не мог приподнять руку от одеяла. На шестой день Матвея выписали, но не прошло и двух часов, как он явился в халате и просидел возле Егорышева до вечера. Ему пора было уезжать, он разговаривал по радио с Ройтманом, и тот, узнав о его находке, стал умолять Строганова срочно вернуться в Улуг-Хем и пообещал выслать специальный вертолет. Но Матвей отказался от вертолета и заявил, что некоторые весьма важные и неотложные дела задерживают его в колхозе и о своем вылете он сообщит дополнительно. Однако Ройтман не оставил его в покое, к нему присоединился Анциферов, и они по очереди вызывали Матвея к рации, просили уточнить координаты медных разработок, интересовались, как он определил содержание Алого камня в руде, и спрашивали, не имеет ли смысла прямо сейчас, не теряя ни минуты, организовать комплексную геологическую экспедицию и поручить ей еще в этом году определить точные контуры месторождения.

Строганов давал им подробные объяснения, приказав радисту от себя ничего не говорить и ни в коем случае не сообщать Ройтману и Анциферову о его ранении. С экспедицией он советовал повременить, по его мнению, следовало сперва исследовать образец в лаборатории и вообще не пороть такую горячку…

Но успокоить Ройтмана и Анциферова Матвею не удалось. В тот день, когда Егорышев впервые поднялся с кровати, они вызвали Матвея к рации и сообщили, что о его находке знают в Москве и в Торжу из министерства со дня на день должен прилететь один из референтов министра.

— Тебе нужно ехать, — сказал Егорышев Матвею. Юра Томашевич, который пришел в больницу вместе со Строгановым, поддержал Егорышева:

— Конечно, возвращайся, тянуть больше нельзя.

Его желтый хохолок задорно топорщился. Последние дни Юра находился в очень возбужденном состоянии. Он являлся к Егорышеву после занятий в школе и, размахивая тесемками халата, доказывал ему, что через пять лет на месте колхоза имени Первого мая вырастет большой современный город с каменными домами, асфальтированными мостовыми и троллейбусом. В этом городе будут жить рабочие и инженеры огромного промышленного комбината, который, несомненно, создадут в районе месторождения.

Егорышев соглашался, что город и комбинат будут построены, но его немного смущал срок, названный Юрой. Он считал, что за пять лет улицы не успеют залить асфальтом, и не верил, что по столь пересеченной местности сможет ходить троллейбус.

— Троллейбус я тебе отдам, он мне не нужен, — азартно кричал Юра, — а в сроках ты не сомневайся! Нам за двадцать лет коммунизм надо построить, больше пяти лет на такую стройку не отпустят!

Иногда с ним приходила Галя, и тогда Юра нападал на нее и произносил разные язвительные фразы.

— Ну, что ты теперь запоешь, москвичка? — спрашивал он. — Теперь у нас свои театры будут и музеи тоже. Конец медвежьему углу! Телевизор каждый вечер будем смотреть. Попробуй теперь запросись в свою Москву!

— Глупый! — смеялась Галя. — А я и не буду проситься! Для полного счастья мне всегда не хватало только телевизора!

Томашевич во сне видел свой город, ему не терпелось, и он не одобрял Матвея за то, что тот оттягивает свой отъезд и тем самым на неопределенное время отодвигает исполнение его мечты.

— Ладно, — сказал Матвей и присел на кровать к Егорышеву. — Я полечу, наверно, завтра или послезавтра. А то Ройтман, пожалуй, заболеет от огорчения. Может, ты уговоришь Аллочку и двинешь со мной?

Егорышев открыл рот, но Аллочка замахала на него руками и посоветовала выбросить из головы подобные мысли; она сказала, что ему придется остаться в больнице до полного выздоровления, и Егорышев, покорно вздохнув, ответил Матвею:

— Ты видишь, куда я попал? Ничего. Я потом к тебе приеду. Я твой адрес знаю.

— Откуда ты знаешь?

— А я к тебе заходил, когда был в Улуг-Хеме.

Строганов задумался, искоса поглядывая на Егорышева. Юра, посмотрев на часы, ушел: его ждали отстающие ученики, он с ними занимался по вечерам. Ушла и Аллочка, бросив на Егорышева строгий и предостерегающий взгляд. В палате остался один Матвей, и сердце у Егорышева замерло, потому что он почувствовал, что сейчас произойдет, наконец, разговор, которого он боялся… Этот разговор рано или поздно должен был произойти. Он должен был разрушить призрачный мир Егорышева и призрачную дружбу между ним и Матвеем. Егорышев приготовился мужественно встретить свою боль и свою беду, но разговор не состоялся. Матвей больше ни о чем не спросил. Он подождал, не захочет ли Егорышев что-нибудь сказать сам. Тот молчал… И Строганов, встав, пожал ему руку:

— Обязательно приезжай. Я буду ждать.

Он долгим, долгим взглядом посмотрел на Егорышева, и Егорышев прочел в этом взгляде: «Я никогда не забуду того, что было, не забывай и ты!» Потом хлопнула дверь, и Егорышев перевел дыхание и вытер со лба пот. Он знал, что это только отсрочка, последняя короткая отсрочка, но был рад и ей.

Он радовался недолго, когда Матвей улетел, он пожалел, что не рассказал ему обо всем. Что-то изменилось в нем за эти дни, и если раньше он инстинктивно старался отдалить решительную минуту, то теперь ему хотелось поскорей пережить ее и взглянуть в лицо своей судьбе.

Отпуск его должен был вот-вот закончиться, он знал, что уже не успеет вовремя вернуться в Москву, но это его почему-то совершенно не трогало… Все прежние дела и заботы отодвинулись куда-то очень далеко и в этой неимоверной дали казались мелкими и пустыми. Егорышеву почти не верилось, что на свете действительно существуют Лебедянский, Долгов, Зоя Александровна и что он сам мог вполне серьезно интересоваться какими-то накладными и день-деньской торчать за письменным столом, на котором с трудом умещались его локти. Все это теперь стало неважным, жалким и неправдоподобным.

А Наташа приблизилась. Да, отсюда, с расстояния в шесть тысяч километров, Егорышев вдруг увидел ее так, как никогда не видел, находясь с ней в одной комнате. А может быть, он раньше просто не умел видеть и теперь у него открылись глаза. Он ясно увидел, какой искусственной и неуютной была ее жизнь, как не нужны были ей его неуклюжие попытки стать для нее необходимым, какие бесконечные терпение и такт требовались ей, чтобы жить с человеком, отдавшим самое большое, что у него было — свою мечту — в обмен на ее любовь, которой она не испытывала. Он понял, как несправедливо было то, что Наташа должна была все годы чувствовать себя виноватой, виноватой потому, что приняла его жертву, как эта вина, которая на самом деле не была ее виной, угнетала ее. Егорышев понял, почувствовал и увидел все это и решил, что чем бы ни кончилась его поездка, он предпринял ее не зря, и тот день, когда он увидел картину Строганова, хотя и был несчастливым днем в его жизни, но хорошо, что такой день был. Так должно было случиться, и хорошо, что случилось.

И еще он понял, почему такой неуютной была его жизнь в последние годы, почему он растерял друзей и очутился за стеклянной стенкой… Ему стало ясно, что какой бы огромной ни была любовь, она не в силах заполнить человека целиком, ибо он — Человек, он творец и строитель и не может жить в крохотном мирке личного счастья, даже если об этом счастье он мечтал много лет.

Егорышев провел бессонную ночь, а утром сказал Аллочке:

— Выпишите меня, сегодня я улетаю.

Аллочка хотела возразить, но, взглянув на Егорышева, осеклась и молча отправилась за его одеждой. Собственно, это была не его одежда, он пришел в поселок в таких невероятных лохмотьях, что их невозможно было сохранить даже для музея, как остроумно заметил Юра Томашевич. Лохмотья пришлось сжечь, а Галя перешила для Егорышева старый костюм мужа. Вернее, не перешила, а вставила туда клинья, чтобы Егорышев мог кое-как его натянуть.

…Он натянул этот костюм и, выйдя из палаты, взглянул в зеркало, висевшее в коридоре. Он увидел высокого смуглого человека с выгоревшими белыми волосами, которые торчали ежиком, с твердой и горькой складкой на подбородке. Раньше этой складки не было, и Егорышев с трудом узнал себя и покачал головой…

Вертолет опустился на поляну в полдень. В школе в это время были занятия, но Юра и Галя на несколько минут прервали их, чтобы проводить Егорышева.

— Приезжай к нам совсем, — сказал Юра, пожимая ему руку. — Что тебе там делать в твоей Москве? Такому человеку, как ты, там совершенно нечего делать. А здесь ты бы пригодился…

— Я подумаю, — ответил Егорышев.

— Ты, смотри, серьёзно подумай.

— Я серьезно подумаю, — пообещал Егорышев.

— Если приедете, глобус привезите, — улыбаясь, сказала Галя. — А то детишки не верят, что Земля круглая.

— Я вам пришлю, — ответил Егорышев, — но боюсь, глобус им не поможет. Я учился по глобусу, нотоже не знал, что Земля круглая. Я это только теперь узнал.

Летчик высунулся из кабины и сказал:

— Надолго вы тут застряли. Может, останетесь? У нас вот точно так Галя осталась. Помнишь, Галя?

Это был знакомый летчик, тот самый, который доставил Егорышева сюда.

— Так мне нельзя, — покачал головой Егорышев. — Каждый человек должен доделывать свои дела до конца, а у меня в Москве есть очень важное дело.

Он влез в кабину, взревели винты, и поляна стала быстро уменьшаться. Галя и Юра стояли, задрав головы, и махали руками. Егорышев увидел, как из правления вышел Мангульби и посмотрел на небо, приложив руку к глазам.

Потом поселок исчез, и внизу поползли холмы и сопки. На горизонте промелькнули какие-то красные скалы, и Егорышев долго смотрел на них, пока не сообразил, что это никак не могут быть те скалы, на которые они взбирались с Матвеем. Те на юге, совсем в другой стороне.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9