Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хапуга Мартин

ModernLib.Net / Классическая проза / Голдинг Уильям / Хапуга Мартин - Чтение (стр. 3)
Автор: Голдинг Уильям
Жанр: Классическая проза

 

 


Некоторое время он лежал там, вглядываясь в потоки воды, возникавшие и пропадавшие высоко над скалой. Солнце стояло прямо над верхней ее частью, там, где его дожидались белые расселины. Свет сражался с тучами, с завесой дождя и тумана; вокруг скалы парили птицы. Солнце светило тускло, но глаза слезились еще сильнее. Сощурившись, он вскрикнул от внезапно пронзившего укола иглы. Сначала он полез на ощупь, потом приоткрыл один глаз, оглядывая трещины и канавы, в которых ничего не белело. Он перетаскивал ноги над разбитыми краями расселины, словно они принадлежали не ему, а кому-то другому. И вдруг одновременно с уменьшившейся болью в глазу вернулось ощущение холода и смертельной усталости. Он плашмя свалился в какую-то щель, предоставив тело самому себе. Леденящий озноб подобрался совсем близко, — так близко, что проник под одежду, под кожу.

Озноб и усталость внятно убеждали его: отступись, лежи тихо. Отступись от мысли вернуться, от мысли выжить. Брось, не цепляйся. В этих белых телах нет ничего привлекательного, ничего волнующего: лица, слова — все это было совсем не с тобой — с другим человеком. Час на этой скале — целая жизнь. Что тебе терять? Тут ничего нет, кроме мучений. Брось. Не цепляйся.

Тело снова принялось ползти. И не из-за того, что мышцы и нервы еще сохранили силу, отказываясь признать поражение. Нет, скорее дело было в том, что голоса, которыми с ним разговаривала боль, напоминали волны, разбивающиеся о борт корабля. Посреди картинок, боли, голосов существовала некая реальность, нечто подобное стальному стержню, что — он и сам не мог ни понять, ни объяснить, но без этого все остальное утрачивало смысл. Во тьме, в его черепе, существовал некий Центр, тьма тьмы, самосущая и нерушимая.

— Укрытие. Найти укрытие.

И центр принялся действовать. Превозмогая боль, причиняемую иглой, он огляделся по сторонам, собрался с мыслями. Решил, в какую сторону ему лучше ползти. Отметил и отверг десятки мест, прокладывая путь ползущему телу. Приподнял светящееся окно под сводом черепа, перемещая свод из стороны в сторону, подобно тому как медленно вращает головой гусеница, пытаясь дотянуться до нового листка. А когда тело приближалось к возможному месту укрытия, вращение головы не прекращалось, а становилось быстрее, опережая медленный ход мыслей.

Сбоку у одной из продолговатых выемок лежал отколовшийся кусок скалы. Между этим куском, ее стенкой и дном образовалась треугольная впадина. Внутри растеклась дождевая вода, но без белой жижи. Впадина уходила вниз и в сторону под углом, повторяющим изгиб выемки; в глубине было темно. Казалось — там суше, чем на всей остальной скале. Голова прекратила вращение; он растянулся рядом с впадиной, как раз когда солнце скрылось из виду, и начал поворачивать к ней тело, борясь с намокшей одеждой, без слов — на них не хватало сил, только тяжелое дыхание вырывалось из открытого рта. Он медленно поворачивал себя, пока белые гольфы не оказались у края щели. Наклонившись, он опустил в нее ноги, лег плашмя на живот и стал тихонько извиваться, как змея, которая тщится сбросить с себя кожу. Глаза оставались открытыми, взгляд блуждал. Он с усилием потянул с себя куртку и плащ. Плащ поддавался с трудом, и приходилось ерзать, пятиться, совершая массу разрозненных движений, подобно раку, забирающемуся в глубокую щель под водой. Теперь он уже втиснулся в выемку по самые плечи, скала цепко схватила тело. Мешал спасательный пояс, и он подталкивал его, пока мягкая резина не обняла верхнюю часть груди. Возникали и исчезали неспешные мысли, глаза оставались пустыми, разве только вода капала из правого глаза, там, где в него вонзалась игла. Рука отыскала затычку, и он снова медленно принялся надувать пояс, пока резина на груди не приобрела упругость. Он обхватил себя руками, с каждой стороны оказалась белая ладонь. Уронил голову, левой щекой прижавшись к рукаву плаща, и прикрыл глаза — не зажмурил, а лишь слегка прикрыл. Рот все еще оставался открытым, челюсть свернута набок. Время от времени откуда-то снизу расселины поднималась дрожь, сотрясая руки и голову. Вода медленно вытекала из рукавов, струилась с волос и носа, капала из складок сбившейся вокруг шеи одежды. Теперь не только рот, но и глаза были открыты — это позволяло как-то справляться с иглой. Только когда вода заставляла их моргать, острие вонзалось в центр — в то место, где сосредоточилась вся его жизнь.

Он видел, как чайки, паря над скалой, снижались кругами. Они с криком уселись на самой вершине, подняв головы, высунув языки, широко раскрыв клювы. Небо приобрело серый оттенок, море затянуло дымкой. Птицы галдели, хлопали крыльями, складывая их одно над другим, и, пряча головы, устраивались на ночлег, похожие на белую гальку, усеявшую склоны скалы. Серый цвет сгустился, стал совсем темным. Теперь удавалось различить несколько птиц и пятна их помета, хлопья пены в воде. Тьма заполнила расселины, но вокруг выемки грязно-белая жижа почему-то отсутствовала, зато темными силуэтами громоздились камни. Со стороны большой скалы дул несильный, холодный ветер, и его невидимое, легкое дыхание создавало непрерывный, едва слышный свист. Время от времени в угол скалы, ставшей ему укрытием, ударяла волна. Затем наступала долгая пауза, после которой вода с силой скатывалась на дно воронки.

Он лежал, скрючившись в своем прибежище. Левая щека покоилась на черном прорезиненном рукаве плаща, с обеих сторон тускло светились ладони. Тело то и дело пронизывала дрожь, и тогда плащ издавал слабый, скребущий звук.


4

Он лежал, зажатый между двумя расселинами. Сначала была скала, подветренная, не теплая, но, по крайней мере, и не холодная, укрытая от холода, исходящего от моря или воздуха. Скала несла с собой отрицание. Она служила телу укрытием, и в некоторых местах приступы дрожи затихали — вернее, просто загонялись внутрь, не принося облегчения. Он ощущал боль почти во всем теле, но то была далекая боль, — иногда казалось, не болело, а жгло, как от пламени. Пламя жгло ноги, но не слишком сильно, разгораясь в каждом колене. Он мысленно видел это пламя, поскольку его тело составляло вторую, внутреннюю, расселину, где он обитал. И под каждым коленом бились невысокие языки в уложенных костром палках, деловито горя, словно костер под умирающим верблюдом. Но разум он не потерял… Он терпел этот обжигающий огонь, приносящий не тепло, а боль. Приходилось терпеть, потому что попытка встать или хотя бы сделать движение могла лишь усилить боль — подбросить палок, раздуть пламя, распространяющееся под распростертым телом. Сам же он обитал в дальнем конце внутренней расселины собственной плоти. Там, удаленная от языков пламени, на спасательном поясе лежала верхняя часть туловища, перекатываясь взад-вперед при каждом вздохе. Сразу за ним начинался круглый костяной шар, составлявший Вселенную, и он сам, подвешенный внутри. Половина Вселенной горела и замерзала, но боль казалась ровнее и терпимее. Только ближе к верхней части этого мира иногда возникал внезапный толчок, словно кто-то втыкал в него гигантскую иглу. Тогда с этой стороны накатывала дрожь, будто сейсмические волны сотрясали целые континенты; толчки следовали чаще, но были не столь интенсивны, меняя сам характер этой части шара. В ней возникали серые или темные силуэты, появлялось белое пятно, которое, как он смутно припоминал, было его рукой. Вся другая сторона шара утопала во тьме и не причиняла страданий. А сам он, подобно полузатонувшему телу, висел в центре шара. И, находясь в этом подвешенном состоянии, знал, как аксиому бытия, что должен довольствоваться самой малой из всех наименьших отпущенных ему милостей. Все распростертые в разные стороны части тела, с которыми он был связан, с тлеющими под ними кострами, несущими боль и мучения, находились, по крайней мере, на достаточно далеком расстоянии. Если бы ему удалось найти способ существовать в полном бездействии, при некоем внутреннем равновесии, характер второй расселины обеспечил бы возможность держаться на поверхности и в центре шара, не двигаясь и не испытывая боли.

Иногда ему почти удавалось достичь подобного состояния. Он съеживался, а шар увеличивался, пока терзаемые болью распростертые конечности не оказывались в межпланетном пространстве. Но эта Вселенная была подвержена катаклизмам, шедшим из глубин космоса и распространявшимся подобно волнам. Тогда он снова разрастался, ощущая каждый уголок впадины, проносясь над языками пламени, задевая их вопящими от боли нервами, вторгаясь в глубину шара, заполняя его собой, — и игла пронзала угол правого глаза, проникая прямо во тьму внутри головы. Пока боль продолжала пульсировать, он смутно различал одну белую руку. Затем медленно опять погружался в центр шара, уменьшаясь в размерах, и снова плыл посреди темной Вселенной. Так возник ритм, рожденный в ходе всех предыдущих веков и на все грядущие.

Этот ритм ослабевал, но не менялся по сути, когда стали возникать картинки — воспоминания о событиях, происходивших с ним, а иногда и с кем-то еще. Они были ярко освещены и затмевали языки пламени. Накатились волны, закрыв его Вселенную с болтающимся внутри стеклянным морячком. Загорелись слова команды. Проплыла женщина, не похожая на тех, прежних, — на белые тела со всеми подробностями, — у этой было лицо. Возник темный четкий силуэт идущего в ночи судна — вздымающаяся палуба, медленные толчки, гудение. Он двигался вперед вдоль мостика, направляясь к тускло освещенному нактоузу. Ему было слышно, как Нат, оставив свой пост бортового наблюдателя, спускается по трапу. Спускается в туфлях на низком каблуке, а не в ботинках или парусиновых тапочках. Нат неуклюже нес свою длинную тощую фигуру, двигаясь осторожно, как женщина. За все эти месяцы так и не научился ни одеваться как следует, ни спускаться по трапу как положено моряку. Рассвет застиг его дрожащим от холода, нелепо одетым. Жилая палуба встретит его издевками. Мишень для насмешек, затравленная, послушная, никчемная.

Он быстро окинул взглядом горизонт справа по борту, затем оглядел конвой: в раннем предрассветном освещении еле-еле выступали корпуса кораблей. Они рассекали линию горизонта, сливаясь в непрерывный ряд призрачных железных стен, на которых теперь были почти видны длинные, полустертые следы ржавчины.

А Нат все еще брел на корму в расчете хоть на пять минут укрыться в одиночестве у леера, чтобы пообщаться с вечностью. Он неуверенно продвигался к бомбомету по правому борту — не потому, что предпочитал это место лееру левого борта, а потому, что всегда тащился именно сюда. Он терпеливо переносил порывы ветра и вонь двигателя, жирную пыльную грязь и убогость военного эсминца, потому что сама жизнь со всеми ее прикосновениями, вкусами, образами, звуками и запахами была бесконечно далека от него. Он и будет терпеть, пока привычка не сделает его полностью ко всему безразличным. По правде сказать, ноги его не было бы на флоте, потому что его огромные ножищи всегда были направлены совсем в другую сторону. Попал сюда по чистой случайности, тогда как человек, живший внутри его существа, молился совсем иным богам, ожидая встречи с вечностью.

Но корабельные часы отсчитывали следующий галс зигзага. Он внимательно поглядел на второго помощника:

— Пятнадцать право руля!

Слева по борту разворачивался «Уайлдбист». В сером свете у него под кормой показалась кильватерная струя — в том месте, где переложили лопасть руля. Когда мостик наклонялся, казалось, что «Уайлдбист» задним ходом меняет позицию, пока не лег на параллельный курс как раз по траверзу.

— Прямо руль!

«Уайлдбист» продолжал разворот. Слитый ступнями ног на стальной обшивке с длительными колебаниями и покачиваниями серовато-зеленой воды под собой, он мог с точностью предсказать крен на левый борт. Но движение самой воды не было столь же предсказуемо. На последних нескольких градусах разворота он увидел огромную серую массу. Седьмая волна, не задев носа, ушла под эсминец. Наклон кормы увеличился, и, соскользнув с волны, она неожиданно накренилась, и эсминец на несколько градусов отклонился от курса.

— Так держать!

Да пропади оно все пропадом — флот и эта растреклятая война вместе с ним. Он сонно зевнул и увидел завихрение под кормой у «Уайлдбиста», когда тот ложился обратно на курс. Наружные языки пламени там, у второй расселины, снова вспыхнули, вонзилась игла, и он снова очутился внутри собственного тела. И тут же, следуя сложившемуся ритму, огонь погас.

Эсминцы охранения, выстроенные в виде буквы «V», сделали поворот «все вдруг». В перерывах между отдаваемыми командами он прислушивался к слабому попискиванию гидролокатора. Караван торговых судов, пыхтя, двигался со скоростью шесть узлов, а эсминцы расчищали перед ним путь, чистя море своими невидимыми метлами, выгребая все лишнее. И вместе меняли курс, словно связанные единой нитью.

Услышав сзади приближающиеся по трапу шаги, он принялся деловито брать пеленг, — это мог быть капитан. С особой тщательностью уточнил местоположение «Уайлдбиста». Шаги продолжали звучать, но никто так и не заговорил. Наконец, обернувшись как бы невзначай, он увидел старшину Робертса — и первым его приветствовал:

— Доброе утро, шеф.

— Доброе утро, сэр.

— Ну что? Раздобудешь для меня рюмашку?

Близко посаженные глаза под козырьком фуражки слегка скосились в сторону, рот растянулся в непринужденной улыбке.

— Вроде можно, сэр…

И добавил, все взвесив, прикинув собственную выгоду, улыбнувшись еще шире:

— Что-то у меня сейчас туговато со спиртным. Если уж очень понадобится…

— Ладно. Спасибо.

Ну а дальше что? Предписание о назначении? Представление к офицерскому званию? Что-нибудь незначительное и легко осуществимое?

Старшина Робертс вел чересчур тонкую игру. Что бы за ней ни скрывалось, куда бы ни вела запутанная система обязательств, сегодня требовалось только одно — с благодарностью оценить его здравый смысл и проявить понимание.

— Насчет Уолтерсона, сэр.

Изумленный смешок.

— Нат? Старый мой приятель? Что он там еще натворил? Уж не угодил ли в список провинившихся, а?

— Что вы, сэр, ничего такого. Только…

— Что же?

— Да вы просто взгляните, сэр, на корму по правому борту.

Они вместе перешли на правое крыло мостика. Натаниель все еще общался с вечностью. На пробковой поверхности кортисена его ноги держались только трением, костлявый крестец был прислонен к лееру у самого бомбомета. Лицо закрыто руками, а вся невероятно длинная фигура раскачивалась в такт волнам.

— Вот кретин.

— Слишком уж часто он так развлекается, сэр.

Старшина Робертс подошел поближе. Ну и врун. Дыхание донесло запах спиртного.

— Стоило бы за это внести его в список провинившихся, сэр, но я подумал: раз вы с ним друзья по гражданке…

Пауза.

— Ладно, шеф. Я сам ему намекну.

— Спасибо, сэр.

— Тебе спасибо, шеф.

— А про выпивку я не забуду, сэр.

— Вот спасибо.

Отдав честь, старшина Робертс удалился, спустившись по трапу.

— Пятнадцать лево руля!

Один на один с языками пламени под коленями и пронзающей иглой. Один на один с палубой, где дуло орудия поднято над кортисеном. Мрачно улыбнувшись своим мыслям, он восстановил, что творилось в голове у Натаниеля. Должно быть, Нат улегся на корме между орудийным расчетом и вахтой у бомбомета в надежде на уединение. Но на «малютке» матросу негде уединиться… Раз уж не хватило ума найти себе спокойную должность на берегу… Или он переместился на корму, чтобы укрыться от быдла, засевшего в носовом кубрике? От одной мерзости, где людей набилось как сельдей в бочке, к другой, чуть-чуть иной, разве что продуваемой ветром. Недостает мозгов понять, что если где и обретешь уединение, так в переполненной кают-компании, — ту полную отстраненность, какую ощущаешь в лондонской толпе. Осёл! Предпочитает терпеть мрачные взгляды, которыми окидывают его вахтенные у бомбомета, наблюдая за тем, как он молится. И не может уразуметь, что они все равно будут глазеть на него, потому что им больше нечем заняться.

— Прямо руль! Так держать!

Зиг.

Знай себе молится там внизу, тратя на это время, вместо того чтобы валяться, покачиваясь, в койке. И все потому, что ему сказали, будто во время вахты нужно вести наблюдение за каким-то сектором в море. Вот он и наблюдает. Исполнительный морячок, только мало что соображает.

Темный центр внутри головы переместился, увидел, как наблюдатель с левого борта ушел за рулевую рубку, отметил покачивающуюся антенну радиопеленгатора, трубу с дрожащим над ней горячим воздухом и струйкой дыма, перегнулся через мостик и взглянул на палубу правого борта.

Натаниель все еще стоял там. При его немыслимо высоченном росте в сочетании с худобой — этакая жердина, какую и вообразить невозможно! — леер был ему надежной поддержкой. Ноги у него вывернуты, подошвы держатся на палубе только за счет трения. Темный центр продолжал наблюдать. Вот Натаниель отнял руки от лица, схватился за леер, выпрямился. Двинулся вперед вдоль палубы, широко расставив ноги, вытянув перед собой руки, чтобы удержать равновесие. Дурацкая матросская шапочка сидела на самой макушке, а волнистые черные волосы, слегка распрямившиеся от ночной влаги, торчали во все стороны. Заметил мостик — по чистой случайности — и на полном серьезе поднес правую руку к виску. Вот так! Никаких тебе вольностей, отметил центр, знает свое место, такой же безропотный на борту, как и на гражданке, такой же нелепый, без тормозов.

Но тут равновесие, с трудом сохраняемое длинной фигурой, нарушилось из-за упражнения, которое старалась выполнить правая рука; фигура дала крен в сторону, попыталась отдать честь, не смогла и, растопырив руки и ноги, всерьез занялась решением возникшей проблемы. От толчка она закачалась. Повернулась, направилась к кожуху двигателя, пощупала его, проверяя, нагрелся ли металл, снова обрела устойчивость, встала лицом к мостику и медленно отдала честь.

Темный центр заставил себя приветственно помахать неясным очертаниям стоящей внизу фигуры. Даже с такого расстояния было видно, как изменилось лицо Натаниеля. На нем появилась радость узнавания — настоящая, а не фальшивая, приклеенная, как улыбка старшины Робертса, когда тот скосил свои слишком близко посаженные глаза. Нет, радость вспыхнула сама собой, повинуясь сигналу из центра, управляющего лицом. Она свидетельствовала об идеальной доброте, вызвав сердцебиение от сводящей с ума привязанности и ярости. В нижних слоях сферы сделались спазмы, от которых игла, вонзившись в угол глаза, стала проталкиваться к центру, все это время плывущему по течению, не ощущая боли.

Он вцепился в нактоуз, то есть в скалу, и выкрикнул, корчась от отчаяния и безысходности:

— Неужели никому не понять, что я чувствую?

И снова распластался по выбоинам внутренней расселины, а языки пламени, разгораясь все ярче, мучили и терзали плоть.

Среди прочих шумов возник еще один, новый. Он шел от неподвижных комочков чего-то белого, находящегося снаружи. Сейчас они выглядели отчетливее, чем раньше. И он ощутил, как прошло какое-то время. То, что казалось ритмом вечности, было часами, проведенными в темноте. Вновь появившийся слабый свет вернул ощущение полноты личности, придал ей границы и целостность. Шум оказался гортанным кудахтаньем одной из чаек, устраивающихся на ночлег.

Он лежал, мучась от болей, отвлекая себя мыслями о свете и наступающем дне. Если не бередить охваченный пламенем угол глаза, можно исследовать одеревеневшую левую ладонь. Он заставил пальцы сжаться, и они, дрогнув, сомкнулись. И тотчас почувствовал, что вновь управляет ими, и снова ощутил себя человеком, втиснутым в глубь расселины на голой скале. В упорядоченной последовательности вернулись знание и память. Он вспомнил воронку, щель. Теперь, в ярком свете дня, он стал потерпевшим кораблекрушение и осознал всю тяжесть и безысходность своего положения. Он начал перемещать тело, вытягивая себя из пространства между скалами. Пока он выбирался из впадины, чайки с протестующим гамом пробудились ото сна и взлетели. Но тут же вернулись, чтобы разглядеть его, и, пронесясь прямо над головой и огласив воздух резкими криками, опять боком взмыли вверх. Как они не похожи на осторожных чаек на людных пляжах и прибрежных скалах! Нет в них и первобытной невинности дикой природы. Это чайки военного времени, которые, встретив одинокого человека посреди моря, приходят в неистовство от излучаемого его телом тепла и медленных, странных движений. Приближаясь почти вплотную, паря над ним и хлопая крыльями, они словно говорили ему, что предпочли бы иметь дело с трупом, который качался бы на морских волнах, как лопнувший гамак. Рванувшись, он что было сил ударил одеревеневшими руками по скоплению чаек:

— Вон! Убирайтесь! Вон отсюда, гадины!

Они взмыли вверх, с шумом описывая круги, и опять вернулись, ударяя крыльями ему в лицо. Он в панике саданул по ним, и одна из чаек, накренившись, отлетела с подбитым крылом. Тогда и другие удалились, но, описывая над ним круги, продолжали наблюдать. У них были узкие головки. Какие-то летающие рептилии. Он содрогнулся от извечного отвращения к существам с когтями, наделяя этих птиц с гладкими очертаниями всеми необычными свойствами летучих мышей и вампиров.

— Валите отсюда! За мертвяка меня принимаете?

Круги расширились. Чайки улетели в открытое море.

Он снова переключил внимание на свое тело. Казалось, его плоть сплошь состоит из болей и затвердений. Вся управляющая система разладилась: приходилось обдумывать каждую команду, которую он посылал своим ногам, каждой по отдельности, будто к телу были прикреплены какие-то неповоротливые ходули. Переломив эти ходули посередине, он выпрямился. И сразу вспыхнули новые языки пламени — крошечные очаги невыносимой боли на фоне общей. Один из них, в углу правого глаза, пылал настолько близко, что и искать не приходилось. Он встал, упираясь спиной в стенку расселины, и огляделся.

Утро было пасмурным, но ветер стих, а вода лишь тихонько плескалась, утратив поступательное движение. И еще одно открылось ему — шум моря, который никогда не слышит моряк на корабле. Нежным полутоном звучало тихое плескание маленьких волн, непрерывно раздавалось бульканье и чмоканье — от звука быстрого глотка до медленного смакования.

Раздавались звуки, которые, казалось, вот-вот обратятся в слова, но почему-то застревали на полпути, как бывает, если сглотнуть слюну, когда хочется пить. И над всем этим стояла одна, легко различимая нота, поющий свист, легкое прикосновение воздуха к камню, непрерывный, едва уловимый, нескончаемый шелест.

Сверху донесся крик чайки. Подняв руку, он взглянул из-под локтя, но чайка, развернувшись, улетела прочь. Крик стих, и все окутал мягкий, безмятежный, безобидный покой.

Он взглянул на линию горизонта и провел языком по верхней губе. Чайка опять вернулась, задев его крылом — проверяя, затем скрылась. Он сглотнул, широко раскрыл глаза, превозмогая колющую боль. Дыхание участилось.

— Воды!

И так же как на море в момент отчаянного кризиса, в его теле произошла перемена: оно обрело силу и волю. Он выкарабкался из расселины, поднялся на ноги — уже не деревянные. И стал пробираться среди упавших сверху камней, которые сами-то еле держались разве что собственным весом; он соскальзывал в наполненные белой водой канавы, прорезавшие вершину скалы. Когда он приблизился к ее краю, на который уже карабкался прежде, одинокая чайка, вывернувшись у него из-под ног, унеслась прочь. Он с усилием повернулся кругом, едва удерживаясь на обеих ногах. Горизонт повсюду выглядел одинаково. Он сумел сориентироваться только после того, как исследовал каждый уголок, сверяясь с характером местности в разных точках находящейся под ним скалы. И снова обошел утес.

Наконец настала очередь самой скалы, и он пополз вниз, но уже медленнее, перемещаясь от одной впадины к другой. Оказавшись ниже той отметки, где белыми пятнами лежал птичий помет, он приостановился и начал исследовать скалу фут за футом. Распластавшись в расселине, уцепился за ее нижний край, быстро переводя взгляд из стороны в сторону, словно следил за полетом осы. Заметив на плоском камне лужицу, подполз вплотную, прикрыл ладонями и опустил в нее язык. Сомкнув губы, он стал всасывать воду. От лужицы осталось только влажное пятно. Он снова пополз. Добрался до горизонтальной трещины сбоку расселины. Под трещиной от скалы откололся камень, и тут тоже скопилось немного воды. Прижавшись лбом к скале, он поворачивал голову, пока щека не очутилась прямо над щелью, но до воды так и не дотянулся, хотя просовывал язык все дальше, царапая о камень рот; вода оставалась недосягаемой. Тогда он ухватился за треснувший кусок и принялся яростно его трясти, пока тот не отвалился. Но лишь расплескал воду, растекшуюся по дну впадинки. Он стоял над ней, держа в руках отломанный камень. Сердце колотилось.

— Шевели мозгами, парень. Шевели мозгами.

Оглядев иззубренный склон, он двинулся вниз, методично перебираясь с одного места на другое. Заметил в руках обломок камня, выбросил. Он двигался от впадины к впадине, протискиваясь между камнями. Наткнулся на рассыпающиеся кости рыбы и мертвую чайку; ее перевернутая грудная кость напоминала киль брошенного корабля. Потом попались участки, покрытые серым и желтым лишайником, и даже следы земли — холмик, поросший мхом. Кругом валялись панцири крабов, обрывки мертвых водорослей и клешни омаров.

В нижней части скалы в нескольких выбоинах скопилась вода, но она оказалась соленой. Он снова взобрался вверх по склону, позабыв об игле и языках огня. Прошелся пальцами по расселине, в которой пролежал всю ночь, но поверхность была почти сухой. Вскарабкался на каменную плиту, давшую ему укрытие.

Плита была расколота надвое. Должно быть, когда-то здесь шел вертикальный пласт породы, и этот кусок уцелел, остальные со временем выветрились. Потом он упал и раскололся надвое. Большая его часть лежала поперек впадины у края скалы, одним концом выступая над морем, а сама впадина уходила вниз в виде желоба.

Он лег ничком и протиснулся вовнутрь. Передохнул. Затем, словно тюлень, вертящий хвостом и опирающийся на ласты, отталкиваясь, потащил себя вперед. Низко опустив голову, он шевелил губами, причмокивая. Потом затих.

Место, где он обнаружил воду, напоминало маленькую пещеру. Дно ложбинки, где стояла вода, имело небольшой наклон — с этого края лужа выглядела совсем мелкой. Камень расплющил стенку пещеры с правой стороны, так что хватало места, чтобы лежать, расставив локти. Другой камень, который служил пещере крышей, нависал под углом, поэтому ее дальний край не был полностью прикрыт. Высоко, под самым сводом, зияло небольшое отверстие, через которое бил яркий солнечный свет и виднелся клочок неба. Падавший сверху свет отражался в воде, отчего на каменном своде трепетали неясные блики. Вода оказалась пресной, но неприятной на вкус, вызывая какие-то гадкие ассоциации, хотя непонятно, с чем именно. Она уменьшала жажду, но не утоляла ее. Этой жидкости было предостаточно: лужа тянулась на много ярдов вперед и у дальнего края казалась глубокой. Он вновь опустил голову, втягивая влагу. Теперь, когда здоровый глаз и половина другого, где засела игла, привыкли к свету, он заметил под водой какой-то илистый, красноватый осадок. Этот рыхлый осадок легко взбаламучивался и там, где он пил, поднимался со дна, перемещался, сворачивался в кольца, зависал и вновь оседал. Он тупо наблюдал за этим шевелением.

Потом, словно очнувшись, пробормотал:

— Спастись. Думай, как спастись.

С трудом прокладывая себе путь обратно, он сильно ударился головой о своды пещеры. И пополз вдоль впадины, карабкаясь на вершину скалы, снова и снова всматриваясь в линию горизонта. Встал на колени, опустился на четвереньки. В голове быстро вспыхивали и гасли мысли.

— Я не могу все время быть здесь, наверху. И не успею крикнуть, если покажется корабль. Нужно изготовить чучело, муляж. Поставить здесь вместо меня. С борта заметят что-то, похожее на человека, и подойдут ближе.

Рядом, упираясь в стенку, по которой прошла ровная трещина, лежал отколовшийся камень. Он сполз вниз и вступил в борьбу с непосильной тяжестью. С трудом приподнял камень под углом. По телу прошла дрожь, камень свалился. Он в изнеможении упал рядом и какое-то время лежал не шевелясь. С этим камнем ему было не справиться, и он с усилием пополз вниз по маленькому утесу, среди разбросанных обломков скалы, пробираясь к тому месту, где промывал глаз. Увидел замшелый валун, поднял его и, прижав к животу, проковылял с ним несколько шагов, уронил, поднял, снова понес, сбросил на высокий выступ над воронкой и вернулся назад. Над стенкой впадины свисал еще один камень, напоминающий чемодан. Подумав, что и этот может пойти в дело, он уперся ногами в противоположную стенку и подставил под чемодан спину. Тот со скрипом сдвинулся с места. Он подтолкнул его с краю плечом. Чемодан скатился в следующую расселину и раскололся. Невесело усмехнувшись, он втащил большую часть камня на колени, а затем, перекатывая с боку на бок, привалил обломок к стенке и, толкая перед собой, поволок вверх по склону разбитой, но не покорившейся скалы.

Теперь уже два камня оказались наверху, один со следами крови. Он бросил взгляд на горизонт и снова спустился по склону. Остановился, приложил руку ко лбу, внимательно осмотрел ладонь. Крови не оказалось. Он произнес вслух голосом, одновременно глухим и хриплым:

— Я весь мокрый от пота.

Он обнаружил и третий камень, но не сумел втащить по стенке впадины. Тогда, отступив назад, стал толкать его по дну — туда, где стенка была пониже, пока не набрел на достаточно низкое место, чтобы одолеть препятствие. К тому моменту, когда ему удалось присоединить последний камень к двум другим, руки были совершенно разбиты. Опустившись на колени рядом с камнями, он принялся разглядывать небо и море. Солнце светило тускло, облачность уменьшилась. Он растянулся на трех камнях, хотя они и причиняли ему боль. Лучи солнца, к полудню добравшиеся до этой части скалы, падали на левое ухо.

Он встал, напрягаясь изо всех сил, водрузил второй камень на третий, а первый на второй. Высота всех трех сверху донизу достигала почти двух футов. Он сел, прислонившись к камням спиной. На горизонте было пусто, море спокойно, солнце на месте — чистый символ. Над водой неподалеку от скалы кружила чайка; теперь эта белая птица обрела округлые очертания и выглядела безобидной. Он прикрыл больной глаз ладонью, давая ему отдых, но долго удерживать руку в таком положении оказалось не под силу, и он снова опустил ладонь на колено. Превозмогая боль в глазу, пытался думать:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10