Современная электронная библиотека ModernLib.Net

О психологической прозе

ModernLib.Net / Искусство, дизайн / Гинзбург Лидия / О психологической прозе - Чтение (стр. 31)
Автор: Гинзбург Лидия
Жанр: Искусство, дизайн

 

 


      А вот как умирает поручик Козельцов ("Севастополь в августе месяце"): "Священник... прочел молитву и подал крест раненому. Смерть не испугала Козельцова. Он взял слабыми руками крест, прижал его к губам и заплакал. Что, выбиты французы везде? - спросил он у священника. - Везде победа за нами осталась, - отвечал священник... скрывая от раненого, чтобы не огорчить его, то, что на Малаховом кургане уже развевалось французское знамя. - Слава богу, слава богу, - проговорил раненый, не чувствуя, как слезы текли по его щекам, и испытывая невыразимый восторг сознания того, что он сделал геройское дело. Мысль о брате мелькнула на мгновение в его голове. "Дай бог ему такого же счастия", подумал он". Едва ли еще какой-либо реалист XIX века отважился бы изобразить смерть своего персонажа с такой беспримесной героической патетикой. Толстой позволяет себе это именно потому, что его поручик Козельцов-старший - человек жесткий, загрубевший, крайне самолюбивый, мечтающий о карьере, завидующий процветанию нечистых на руку провиантских чиновников, заискивающий перед начальством.
      Как же возникает чудо толстовской достоверности? Каким образом происходит, что толстовские эгоисты в известных обстоятельствах не только поступают самоотверженно (это возможно в силу разных причин), но самоотверженны и по внутренним своим побуждениям? Дело в том, что Толстой различает не только уровни добра, но и уровни эгоизма. Для него существует эгоизм неорганический и органический. Неорганический - это эгоизм людей светских, штабных офицеров, чиновников, всех вообще наиболее искусственных людей искусственного общества; тех, о ком князь Андрей говорит накануне Бородинской битвы: "Они заняты только своими маленькими интересами. - В такую минуту? - укоризненно сказал Пьер. - В такую минуту, - повторил князь Андрей, - для них это только такая минута, в которую можно подкопаться под врага и получить лишний крестик или ленточку". Но Толстой знает и другой эгоизм, имеющий органическую, часто бессознательную, основу - семьи, земли, общего дела в народной войне. И незаметно для человека эта основа подчиняет его личные побуждения своим целям. Ситуация, особенно длящаяся, воспитывает человека, открывая ему дорогу к более высоким этическим уровням. Такова народная война в "Войне и мире" и точка высшего ее напряжения - Бородино. Ситуация сражения втягивает в свой круг не только народ (солдат), не только положительных героев, но и живущих по законам низшей, искусственной сферы, порождая в них побуждения, для них самих неожиданные. Борис Друбецкой считает, что выгодно для карьеры держаться штабов и главных квартир, но, попав неожиданно в сражение (при Аустерлице), он, разговаривая с Ростовым, улыбается "той счастливой улыбкой, которая бывает у молодых людей, в первый раз побывавших в огне". Тут же появляется Берг. "Граф, граф! - кричал Берт, такой же оживленный, как и Борис... - граф, я в правую руку ранен... и остался во фронте. Граф, держу шпагу в левой руке: в нашей породе фон-Бергов, граф, все были рыцари". В дальнейшем Берг, чтобы получить повышение, будет всевозможным начальникам показывать свою перевязанную руку, повторяя, что он остался во фронте. Но в данный момент Толстой рассматривает его состояние как синхронное сочетание разных побуждений. Берг уже хочет награды, и хочет чувствовать себя рыцарем фон Бергом, и искренне увлечен, и радуется тому, что вел себя заслуживающим одобрения образом. Берг хочет, чтобы ему было хорошо, и он хочет быть хорошим.
      Тема органического эгоизма, связанная с толстовской проблематикой "роевой жизни", интуитивных постижений истины, очень существенна для концепции "Войны и мира"; в четвертой части романа Толстой прямо ее сформулировал: "Большая часть людей того времени не обращали никакого внимания на общий ход дел, а руководились только личными интересами настоящего. И эти-то люди были самыми полезными деятелями того времени". Образец этих "полезных деятелей" - Николай Ростов. "В Петербурге и губерниях, отдаленных от Москвы, дамы и мужчины, в ополченских мундирах, оплакивали Россию и столицу и говорили о самопожертвовании и т. п.; но в армии, которая отступала за Москву, почти не говорили и не думали о Москве и, глядя на ее пожарище, никто не клялся отмстить французам, а думали о следующей трети жалованья, о следующей стоянке, о Матрешке-маркитантке и тому подобное... Ежели бы у него (Ростова. - Л. Г.) спросили, что он думает о теперешнем положении России, он бы сказал, что ему думать нечего, что на то есть Кутузов и другие, а что он слышал, что комплектуют полки и что, должно быть, драться еще долго будут, и что при теперешних обстоятельствах ему немудрено через года два получить полк".
      Подобный смысл и у рассказа о том, как москвичи покидали свой город. "Растопчин в своих афишках внушал им, что уезжать из Москвы было позорно. Им совестно было получать наименование трусов, совестно было ехать, но они все-таки ехали, зная, что так надо было... они уезжали каждый для себя, а вместе с тем, только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа". И Толстой называет то органическое начало, которое направляло и заставляло работать на себя личные интересы: они "действовали так вследствие того скрытого (latent) патриотизма, который выражается... незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты".
      Органический эгоизм бессознательно делает то, что нужно для общей жизни. Но общая жизнь торжествует тогда, когда он переходит в органический альтруизм, и побуждения поднимаются на более высокий этический уровень. Это происходит с Ростовыми. Движимые "латентным патриотизмом", они - как и все покидают Москву, собираясь сначала увезти с собой самое ценное. В последний момент они бросают почти все это имущество (что равносильно окончательному разорению), а на подводы сажают раненых. Вид раненых, остающихся на произвол врага, побуждает Наташу требовать от родителей этой жертвы, Наташу, всегда занятую "личными интересами" и, так же как ее брат Николай, интуицией связанную с органическими основами жизни.
      Перед нами подвижный механизм совмещающихся, переходящих друг в друга побуждений разного уровня, и Толстой неотступно следит - на каком именно этическом уровне в каждый данный момент находятся его персонажи. Психологизм и этика тесно сопряжены в толстовском аналитическом исследовании побуждений.
      Этико-психологические механизмы обнажены в позднем прямо тенденциозном творчестве Толстого. В этом отношении особенно замечательно "Воскресение". M. M. Бахтин отметил особенности построения "Воскресения" - по сравнению с предыдущими романами Толстого, - выводя их из жанровой специфики этого романа, который он определяет как социально-идеологический (к тому же виду М. Бахтин относит "Кто виноват?" Герцена, "Что делать?", романы Жорж Санд) 1.
      1 Бахтин М. Предисловие. - Толстой Л. Полн. собр. худож. произв., т. 13. М.-Л., 1930, с. VIII и др. О художественных формах, в которых воплощается прямая тенденциозность позднего Толстого, см. также: Билинкис Я. С. Повествование в "Воскресении". - В кн.: О творчестве Л. Н. Толстого. Л., 1959.
      В "Воскресении" Толстой, срывая маски с явлений социальных, тем самым и психологических, не только возвращается к беспощадности раннего своего анализа, но предается ему с еще большей суровостью. Причины понятны. Мир условных, искусственных отношений осужден теперь безвозвратно, в любых своих проявлениях. Более того, из него указан выход, определенные пути к воскресению. Поэтому остающиеся в мире зла виноваты, они испорчены этим миром, и Толстой шаг за шагом уличает в дурных побуждениях даже лучших из них, и тех даже, кто сам является жертвой социального зла.
      Приговор еще не вынесен, но Нехлюдов уже знает о том, что из-за бестолкового решения присяжных ни в чем не виновной Масловой угрожает каторга. И Нехлюдов не в силах запретить себе мимолетное чувство облегчения. "Каторга же и Сибирь сразу уничтожали возможность всякого отношения к ней: недобитая птица перестала бы трепаться в ягдташе и напоминать о себе". Для Катюши же Нехлюдов, когда он в первый раз просит у нее прощения, "только один из тех людей, которые, когда им нужно было, пользовались такими существами, как она, и которыми такие существа, как она, должны были пользоваться как можно для себя выгоднее. И потому она заманчиво улыбнулась ему. Она помолчала, обдумывая, чем бы воспользоваться от него". Таковы первые естественные побуждения людей, воспитанных противоестественным миром; побуждения, еще не заторможенные никакими другими нравственными началами. Но у Толстого эти другие, высшие начала всегда настоятельно вмешиваются в ход вещей. И в силу этого вмешательства персонажи "Воскресения" особенно четко располагаются по разным этическим уровням.
      Есть уровень самый низший, уровень нехлюдовского приказчика, который, выслушав проект своего хозяина отдать землю крестьянам, "в сущности ничего не понимал, очевидно не оттого, что Нехлюдов неясно выражался, но оттого, что по этому проекту выходило то, что Нехлюдов отказывался от своей выгоды для выгоды других, а между тем истина о том, что всякий человек заботится только о своей выгоде в ущерб выгоде других людей, так укоренилась в сознании приказчика, что он предполагал, что чего-нибудь не понимает..." Этот приказчик своего рода модель для мира чиновничьего, неорганического эгоизма и камуфляжа - посредством лживой фразеологии.
      Но для Толстого не это является самой типической формой поведения человека. Типичнее стремление к самооправданию, желание совместить удобства, выгоды, удовлетворение желаний с чувством своего социального достоинства и значительности, с одобрением среды, обеспечивающим самоутверждение личности.
      В "Воскресении" дана замечательная по своей отчетливости формулировка этих соотношений: "Удивляло его (Нехлюдова. - Л. Г.) то, что Маслова не только не стыдилась своего положения - не арестантки (этого она стыдилась), а своего положения проститутки, - но как будто даже была довольна, почти гордилась им. А между тем это и не могло быть иначе. Всякому человеку для того, чтобы действовать, необходимо считать свою деятельность важною и хорошею. И потому, каково бы ни было положение человека, он непременно составит себе такой взгляд на людскую жизнь вообще, при котором его деятельность будет казаться ему важною и хорошею... В продолжение десяти лет она везде, где бы она ни была, начиная с Нехлюдова и старика-станового и кончая острожными надзирателями, видела, что все мужчины нуждаются в ней; она не видела и не замечала тех мужчин, которые не нуждались в ней. И потому весь мир представлялся ей собранием обуреваемых похотью людей, со всех сторон стороживших ее... Так понимала жизнь Маслова, и при таком понимании жизни она была не только не последний, а очень важный человек. И Маслова дорожила таким пониманием жизни больше всего на свете... Чуя же, что Нехлюдов хочет вывести ее в другой мир, она противилась ему, предвидя, что в том мире, в который он привлекал ее, она должна будет потерять это свое место в жизни, дававшее ей уверенность и самоуважение". Моделью самоутверждения является здесь сознание проститутки (как моделью поведения у власти стоящих является приказчик, который не понимает бескорыстных побуждений). Закономерности, прослеженные в этом сознании, распространяются на весь мир искусственных, в понимании Толстого, интересов, и на высшую умственную деятельность также. Катюша Маслова создала себе такое "понимание жизни", при котором она "очень важный человек". А еще раньше в "Исповеди" Толстой говорил о писателях (о себе в том числе): "...Мы ничего другого не умели делать, как только писать книжки и газеты... Но для того, чтобы нам делать столь бесполезное дело и иметь уверенность, что мы - очень важные люди, нам надо было еще рассуждение, которое бы оправдывало нашу деятельность. И вот у нас было придумано следующее: все, что существует, то разумно" l. A существующее развивается посредством просвещения.
      1 В трактате "Так что же нам делать?" (1882-1886) Толстой объясняет успех идей Гегеля тем, что они "оправдывали людей в их дурной жизни".
      Когда мы говорим о толстовском изображении механизмов душевной жизни, мы не приписываем Толстому свои представления. Наряду с индивидуальными, самыми расчлененными движениями души, Толстой любил исследовать именно механизмы (недаром его так влекло к рационализму и дидактизму XVIII века) в их закономерностях, в неуклонности их работы.
      В "Воскресении" изображены усилия "искусственного" человека разных социальных формаций, направленные на то, чтобы сохранить "уверенность и самоуважение". Толстому был хорошо знаком механизм "вытеснения", впоследствии получивший столь решающее значение у психоаналитиков. Маслова никогда не вспоминала о Нехлюдове, и его появление грозит разрушить необходимые ей заслоны. "Нехлюдов чувствовал, что в ней есть что-то, прямо враждебное ему, защищающее ее такою, какая она теперь..." Нехлюдов тоже никогда не вспоминал Катюшу, потому что знал "в самой глубине души", что поступил "подло, жестоко", и ему "с сознанием этого поступка" нельзя было бы "считать себя прекрасным, благородным, великодушным молодым человеком... А ему нужно было считать себя таким для того, чтобы продолжать бодро и весело жить. А для этого было одно средство: не думать об этом".
      Наряду с вытеснением действует и другой механизм: низменная действительность замещается защитными идеальными представлениями. Старый генерал, комендант крепости, где политические заключенные содержатся так, что половина их погибает, говорит о себе: "Царю нужны честные люди", и о заключенных в крепости: "Люди это все самые безнравственные... Он... не сомневался в этом не потому, что это было так, а потому, что если бы это было не так, ему бы надо было признать себя не почтенным героем, достойно доживающим хорошую жизнь, а негодяем, продавшим и на старости лет продолжающим продавать свою совесть".
      В споре с мужем сестры, чиновником судебного ведомства, Нехлюдов резко нападает на уголовный суд как на "нелепое и жестокое дело". "- А я вот участвую в этом, - бледнея, сказал Игнатий Никифорович". И Нехлюдов с изумлением видит слезы на глазах этого черствого, неприятного ему человека. Автор через Нехлюдова смотрел на Ивана Никифоровича извне и видел самодовольного судейского, а теперь посмотрел изнутри и увидел человека, защищающего в испуге смысл своей жизни, цепляющегося за то единственное дело, которое он может делать и которое придает ему значительность.
      Университетский товарищ Нехлюдова Селенин, когда-то хороший юноша, из атеиста становится искренним церковником, потому что неверие затрудняет ему служебную карьеру и вынуждает постоянно скрывать это и лгать, что Селенину противно. Он взял книги Гегеля, Хомякова и, "естественно, нашел в них то самое, что ему было нужно: подобие успокоения и оправдания того религиозного учения... которое разум его давно уже не допускал, но без которого вся жизнь переполнялась неприятностями, а при признании которого все эти неприятности сразу устранялись". Толстой вообще внимательно следил за уловками разума, находящегося на службе у вожделений. Нехлюдов приехал в родовое имение, и ему вдруг (под давлением воспоминаний) жалко стало дома, сада, земли и заодно половины дохода. "И тотчас к его услугам явились рассуждения, по которым выходило, что неблагоразумно и не следует отдавать землю крестьянам и уничтожать свое хозяйство".
      "Уловки" теоретизирующего разума Толстой в "Исповеди" прослеживает на себе самом, с экспериментальным умыслом упрощая собственную душевную жизнь. Так, он утверждает, что его увлечение школами для крестьянских детей бессознательно было направлено на то, "чтоб исполнить свою похоть - учить, хотя очень хорошо знал в глубине души, что я не могу ничему учить такому, что нужно, потому что сам не знаю, что нужно". В "Исповеди" же Толстой говорит, что его удовлетворяло учение о развитии всего сущего, пока собственный ею организм "усложнялся и развивался". Когда же рост прекратился, с возрастом наступил упадок сил, он увидел, что "закона такого никогда не было и не могло быть". Толстой наблюдает, как рассуждения, идеи оказываются "к услугам" желаний и интересов, как, в зависимости от отсутствия или наличия интереса, мгновенно меняются оценки и возникают новые побуждения.
      В "Воскресении" зло - это всегда зло и нравственное, и социальное. Поэтому очень важен еще один механизм, механизм приспособления зла к некоторой норме поведения, одобряемой средой, стоящей у власти. От имени Нехлюдова Толстой говорит об этом: "Если бы была задана психологическая задача: как сделать так, чтобы люди нашего времени, христиане, гуманные, просто добрые люди, совершали самые ужасные злодейства, не чувствуя себя виноватыми, - то... надо, чтобы было то самое, что есть, надо, чтобы эти люди были губернаторами, смотрителями, офицерами, полицейскими", то есть надо, "чтобы ответственность за последствия их поступков с людьми не падала ни на кого отдельно". Так, по Толстому, совершается этическое отчуждение: абстракция социальных функций перекрывает реальность отношений человека к человеку. В "Воскресении" показано непрерывное столкновение, скрещение побуждений разного уровня. Одна из основных художественных задач романа конкретное психологическое воплощение этой этической иерархии. Уже Селенин с его обманывающими совесть религиозно-философскими построениями выше просто бессовестных. Еще выше Нехлюдов, с совестью замершей, но готовой к действию, разрушительному для всего строя его жизни. В "Хозяине и работнике" Василий Брехунов в течение нескольких предсмертных своих часов совершает переход от самого грубого себялюбия к самолюбованию и наконец к слиянию с внеположным, то есть переход к высшей для Толстого действительности сострадания и любви. Сжатый в "Хозяине и работнике" процесс в "Воскресении" развернут на всем протяжении романа. Психологическое содержание образа Нехлюдова - переходы от одного уровня к другому, перебои побуждений; причем от побуждений низшего порядка Нехлюдов, несмотря на свое постепенное совершенствование, не освобождается до конца.
      Ситуация суда над Катюшей Масловой, исходная для всего движения романа, содержит в зерне и мотивы будущего поведения Нехлюдова. Сначала сильнее всего "страх перед позором, которым он покрыл бы себя, если бы все здесь, в зале суда, узнали его поступок..." Но одновременно уже работает подымающееся омерзение к зрелищу социального зла, а заодно к "своей праздной, развратной, жестокой и самовольной жизни". Мотивы будущего поведения Нехлюдова: жалость, долг, отвращение к собственной низости и желание быть хорошим, и тщеславное самолюбование тоже. Слезы Нехлюдова - и хорошее, и дурные; "дурные потому, что они были слезы умиления над самим собою, над своей добродетелью". Но задержаться на этом уровне уже невозможно, ситуация затягивает все дальше, порождая все менее отрадные, все более принудительные мотивы. "Если бы он не попытался загладить, искупить свой поступок, он никогда бы не почувствовал всей преступности его... Прежде Нехлюдов играл своим чувством любования самого на себя, на свое раскаяние; теперь ему просто было страшно". Побуждения Нехлюдова непрерывно возникают из исходного желания очистительной жертвы и из желания избежать этой жертвы. Отсюда, например, его зависть к покойной, неомраченной господской жизни. Зависть чередуется с отвращением к этой жизни. Но показаны и душевные состояния более сложные, когда Нехлюдов переживает ценность открывшихся ему новых мыслей и чувств и одновременно поддается привычным светским соблазнам. Mariette, жена петербургского значительного лица, сама не зная зачем, ведет с Нехлюдовым любовную игру. "Потом много раз Нехлюдов со стыдом вспоминал весь свой разговор с ней; вспоминал ее не столько лживые, сколько поддельные под него слова... Они говорили о несправедливости власти, о страданиях несчастных, о бедности народа, но, в сущности, глаза их, смотревшие друг на друга под шумок разговора, не переставая спрашивали: "можешь любить меня?", и отвечали: "могу", и половое чувство, принимая самые неожиданные и радужные формы, влекло их друг к другу". В ходе этой эротической беседы Нехлюдов с полной искренностью и серьезностью говорит об "ужасах острога" и бедствиях крестьян. Столь разные побуждения сошлись воедино, потому что обусловлены они одновременно разного уровня участками психической жизни Нехлюдова - его нравственным просветлением, его чувственностью и привычками человека большого света.
      Еще более сложный узел синхронных и разно обусловленных реакций представляет собой сознание Нехлюдова в самом конце, после того как Симонсон признается ему, что хочет жениться на Катюше. "То, что сказал ему Симонсон, давало ему освобождение от взятого на себя обязательства, которое в минуты слабости казалось ему тяжелым и страшным, а между тем ему было что-то не только неприятно, но и больно. В чувстве этом было и то, что предложение Симонсона разрушало исключительность его поступка, уменьшало в глазах своих и чужих людей цену жертвы, которую он приносил... Было то же, может быть, простое чувство ревности: он так привык к ее любви к себе, что не мог допустить, чтобы она могла полюбить другого. Было тут и разрушение раз составленного плана - жить при ней, пока она будет отбывать наказание. Если бы она вышла за Симонсона, присутствие его становилось не нужно, и ему нужно было составлять новый план жизни".
      Вместе с тревогой при виде рушащегося плана новой жизни - обыкновенная ревность, суетные сожаления о том, что жертва теряет свою значительность. Этот комплекс столь же логичен, сколько противоречив, - человек одновременно живет в разных сферах, на разных уровнях, разными началами своего существа, обусловливающими разные его побуждения. Нехлюдов - правдоискатель. Но он же эгоист, и не просто эгоист, а эгоист интеллектуальный, привыкший снимать пенки даже со своих душевных страданий.
      В "Воскресении" толстовское исследование этических уровней и соответствующих им побуждений дано в самой отчетливой форме. В особенности это относится к изображению революционеров. "Были среди них люди, ставшие революционерами потому, что искренно считали себя обязанными бороться с существующим злом; но были и такие, которые избрали эту деятельность из эгоистических тщеславных мотивов; большинство же было привлечено к революции знакомым Нехлюдову по военному времени желанием опасности, риска, наслаждением игры своей жизнью - чувствами, свойственными самой обыкновенной энергической молодежи. Различие их от обыкновенных людей, и в их пользу, состояло в том, что требования нравственности среди них были выше тех, которые были приняты в кругу обыкновенных людей. Среди них считались обязательными не только воздержание, суровость жизни, правдивость, бескорыстие, но и готовность жертвовать всем, даже своею жизнью для общего дела. И потому те из этих людей, которые были выше среднего уровня, были гораздо выше его, представляли из себя образец редкой нравственной высоты; те же, которые были ниже среднего уровня, были гораздо ниже его, представляя из себя часто людей неправдивых, притворяющихся и вместе с тем самоуверенных и гордых".
      Толстой интересуется здесь именно типологией побуждений, прежде всего различая в своих народовольцах свойства политические и личные общечеловеческие. Из "политических" свойств состоит в основном руководящий деятель Новодворов, и Толстой осуждает умного Новодворова, с его властолюбием, самоуверенностью, ограниченностью взгляда. С насмешкой трактуется "политическое" в "дьяконовой дочери", жалкой и некрасивой Вере Богодуховской, с ее наивными разговорами "о пропагандировании, о дезорганизации, о группах и секциях и подсекциях". Но человечески Вера Богодуховская кротка, добра, честна, самоотверженна. Наконец, среди народовольцев "Воскресения" есть прямо положительные герои; настолько вполне положительные, как это редко встречается у Толстого. Это Мария Павловна, для которой революция субъективно есть форма любовного служения людям; это Крыльцов, весь исходящий состраданием к несчастным и ненавистью к угнетателям. Толстой осуждает политические задачи и методы "Народной воли", осуждает отдельных народовольцев; вернее, осуждает в них тот или иной тип революционного деятеля. И он одобряет общую им нравственную функцию. Оценка эта дана от имени и с точки зрения Катюши: "Таких чудесных людей, как она говорила, как те, с которыми она шла теперь, она не только не знала, но и не могла себе и представить... Она очень легко и без усилия поняла мотивы, руководившие этими людьми, и, как человек из народа, вполне сочувствовала им. Она поняла, что люди эти шли за народ против господ; и то, что люди эти сами были господа и жертвовали своими преимуществами, свободой и жизнью за народ, заставляло ее особенно ценить этих людей и восхищаться ими".
      Конечно, это говорит автор. Противоречит ли это его утверждению, что многие из революционеров вносили в свою борьбу личные, даже прямо эгоистические страсти - властолюбие, тщеславие, жажду сильных ощущений? В конечном счете не противоречит. Здесь опять очень толстовская постановка вопроса, в какой-то мере подобная постановке нравственного вопроса в "Войне и мире": некая ситуация общей жизни заставила служить себе эгоистические устремления людей. Различие здесь самое существенное. Народная война была для Толстого объективно великим фактом общей жизни. Объективный смысл народовольческого движения Толстой отрицает, но он признает ценность нравственной установки служения народу. В это дело люди вносят неотъемлемо им присущие побуждения самолюбия, властолюбия; некоторые из них стремятся к своего рода революционной "карьере". Но делать "карьеру", отправляясь на каторгу за народ, совсем не то, что делать ее путем подлости, предательства, раболепства (карьеристы такого рода широко представлены в "Воскресении").
      В "Воскресении" дана жесткая классификация побуждений, которые привели людей в народовольческий круг: Новодворова - властолюбие, Крыльцова ненависть, развившаяся из уязвленного сострадания, Симонсона - утопический склад ума, Марью Павловну - любовь к людям, Ранцеву - любовь к мужу, Грабец - желание нравиться мужчинам 1. Энергию этих и многих других побуждений историческая ситуация перерабатывает в жертвенную энергию. Присвоив столь чуждой ему революционной ситуации эту способность и силу, Толстой отдал ей дань высокого признания.
      1 В одной из первоначальных редакций тринадцатой главы третьей части "Воскресения" Толстой анализирует мотивы поведения женщин-революционерок с резкостью, от которой он впоследствии отказался. "Свои девичьи порывы и мечты, - говорится там, например, - в основе которых лежало желание любви, представили и другим, и себе в виде желания служения человечеству..."
      В последней части "Войны и мира" Толстой предложил метафизическое учение о двойной природе человека - детерминированного в сфере материальной и постигаемой разумом, а в сфере "сознания" - свободного и потому ответственного. В художественных структурах Толстого обусловленность и ответственность соотнесены. В душевном механизме его персонажей работают непосредственные и натуральные защитные реакции и эгоистические желания. То, что им противостоит, коренится столь же натурально в присущем человеку чувстве общих связей. Конкретным психологическим выражением служит ему то состояние любви, умиления, жалости "ко всем людям", через которое проходят самые разные герои Толстого: князь Андрей, Пьер, Левин, Нехлюдов, Василий Брехунов. Для Толстого это и есть высшее этическое состояние (он называл его религиозным). Оно вместе с тем и есть состояние счастья, снимающее вопрос зачем? и вопрос что дальше? - так мучившие Толстого в пору его кризиса. Но сострадание и любовь - полагает Толстой - не даются сами собой желающим. Они добываются человеком. В среде, неспособной их воспитать, культивировать, они глохнут, исчезают с ужасной бесследностью, освобождая место злу и жестокости. Свою страшную аналитическую проверку Толстой перенес и на высший этический акт, с его условиями, градациями и масками. Свободный нравственный выбор не означает, таким образом, для Толстого выбора вне причин и условий, располагающих и побуждающих к добру (или ко злу). Толстому нужно не только органическое предрасположение личности к любви и состраданию, но нужны и ситуации - от самых широких, исторических, до самых частных, мгновенных впечатлений, - которые, придвигаясь все ближе, становясь все видимее и нагляднее, мучительно обостряют жалость.
      Этика указывала должное в перспективе свободного нравственного решения, психологизм XIX века анализировал сущее в его исторической, социальной, биологической обусловленности. Этика рассматривала поведение как выбор, психологизм - как синхронность логически противоречивых побуждений. Но и этика, и психологизм стремились познать поведение, и не случайно величайший гений психологического анализа всю жизнь был неутомимым моралистом, оценивавшим каждое движение созидаемых им персонажей.
      Поведение человека литература изображала всегда, следовательно, этика всегда была для нее внутренним, структурным началом. Соотношение это предстает в литературе в формах бесконечно многообразных. Творчество Толстого - несравненного значения материал для постановки этого теоретического вопроса, потому что нет другого писателя, который так органически и так осознанно был бы сосредоточен на связях моральной оценки с психологическим процессом.
      Внося изменения в познание человека, время вносит их и в воплощающие это познание художественные структуры, будь то черты исторического характера или предельно расчлененные мотивы поведения.
      На материале литературы, и канонической художественной, и документальной, я прослеживаю в этой книге сцепление переходов - от свойств к характеру и далее к психическому процессу; от двойственных противопоставлений к разносторонней обусловленности, исторической и социальной; от прямого отношения между чувством и словом, между свойством мотивом - поступком, между поступком и его этической ценностью - к отношениям многозначным; от формально-логического противоречия рационализма и романтических контрастов и полярностей к динамическим противоречиям социально-психологического романа второй половины XIX века.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31