Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Новгородская вольница

ModernLib.Net / Историческая проза / Гейнце Николай Эдуардович / Новгородская вольница - Чтение (стр. 2)
Автор: Гейнце Николай Эдуардович
Жанр: Историческая проза

 

 


– Надобно непременно пустить слух, что Казимир стоит за нас и рать его уже выступила против москвитян, – поспешно сказала Марфа.

– Да их, вашу братию, новгородский народ не стал терпеть за обманы и называть челядинцами, голой Литвой, блудливыми кошками и трусливыми зайцами! – заметил один из старцев.

– Небось, на нашей стороне еще много людей, а золото, ласковые слова и обещания перетянут хоть кого. Завтра попробуем счастья новыми посулами, подмажем колеса, и все пойдет ходче, – с веселым, беззаботным смехом произнес Зверженовский.

Слуги в это время внесли и поставили на столы яства и пития, и между долгими разговорами и совещаниями началась попойка. Болеслав Зверженовский, съев конец сладкого пирога и оросив его крепким русским медом, воскликнул первый:

– Многолетие тебе, Марфа Борецкая, нынешняя боярыня и будущая княгиня новгородская.

– Многолетие, многолетие! – подхватили все, и гордая жена, встав, начала раскланиваться во все стороны.

Вдруг ударил колокол, другой, и благовест разлился по всему городу.

Все встрепенулись, как вороны, почуя кровь, думая, что это призыв к бунту и убийствам, но вскоре опомнились, и тысяцкий Есипов сказал:

– Чу… утреня… пора и по домам…

– Нас давеча изумил еще дальний колокол в самую полночь, так завыл, что мы, шедши к тебе, боярыня, индо пригнулись к земле, – вставил один из гостей.

– Да, сильна непогода на Софийском храме, говорят, бурей крест сломило, – добавил другой.

– Ахти! – воскликнул третий, – это, братцы, помяните мое слово, не к добру…

– Ты бы сидел между баб и точил им веретена, когда, ничего не видя, начинаешь уже трястись как осиновый лист, – оборвал его Зверженовский.

Все засмеялись, иные от души, а иные и нехотя вслед за другими.

– Горожане! братия! – начала снова Марфа. – Время наступает, отныне я забываю, что нарядилась женщиной, прочь эти волосы, чтоб они не напоминали мне этого, голова моя просит шлема, а руки меча; окуйте тело мое доспехами ратными, и, если я немного отступлю от клятв моих, залейте меня живую волнами реки Волхова, я не стою земли.

– И мы тоже! – подхватили все.

– Завтра поступаем по общему условию!

– Утро вечера мудренее, – говорили между собою, расходясь, гости.

– Каково же завтра проглянет день?

«Что-то темно! Уж не суждены ли нам вечные сумерки», – думали робкие, и скоро чудный дом Марфы опустел и замолк как могила.

На одном конце стола, покрытого длинной полостью сукна, стоял ночник: огонь трепетно разливал тусклый свет свой по обширной гриднице; на другом конце его сидела Марфа в глубокой задумчивости, облокотясь на стол. Ее грудь высоко вздымалась. Печаль, ненависть, злоба, сомнение о сыновьях сверкали в ее глазах.

– Итак отныне я не женщина, – воскликнула она. – Прочь же эти уборы!

Она сорвала с головы своей покрывало, и две длинные косы, иссиня-черные, как вороново крыло, расплелись и скатились волнами на ее могучие плечи.

Когда волнение ее несколько улеглось, ей представился отец Зосима с коротким и вместе укоряющим взглядом. От сердца ее отлегло, на душе стало светлее и слеза умиления скатилась из ее глаз.

Она вздохнула было с облегчением, но вдруг ее взор упал на лезвие сабли, забытой Болеславом Зверженовским.

Вид этой сабли снова напомнил ей все.

Она схватила косу и мгновенно обрезала ее.

«Свершилось!» – пронеслось в ее голове.

V. Новгородская бывальщина

Багровая заря взошла на небо и бросила свой красноватый отблеск на землю. Настало раннее утро. Погода была переменчива. Порой ветер разгонял облака и показывалось солнышко, то опять оно заволакивалось тучами, черным саваном повисшими над Новгородом.

Снова, как и вчера, ударили в вечевой колокол со двора Ярославова, и пронзительный звук его разлился по окрестностям. Народ, только что успокоенный накануне Феофилом, не знал, как и разгадать причины нового призыва на общественный совет. Улицы заволновались, и ропотный шум толпы все усиливался и усиливался на Софийской площади.

Около самых ворот веча, осажденных со всех сторон народом, стоял старик с длинной, седой как серебро бородой, в меховой шапке с куньей оторочкой и длинными подвязными наушниками, зипун на нем был серый, на овчинном подбое, в руках держал он толстую, суковатую палку, с широким литым набалдашником из меди. Хотя морщины складками облегали его лицо, но глаза, из-под седых нависших бровей, горели огнем юности, особенно когда он, рассказывая про былую старину окружавшим его любопытным, приправлял свой рассказ разными прибаутками, присказками и присловьями и, переносясь на много лет назад, подражал молодецким движениям.

– И что за времена настали нонеча! – говорил он. – Чуть враг за лишком – и поникнут головами так низко, что шапка валится. Со страха, вестимо, искра кажется больше полымя. Износил я на плечах своих десятков семь с золотником годов, и изучился видеть, что черно, что бело. Бывало, кто не слыхал, кто не видал Новгорода Великого далеко? Тот город то-то привольный, то-то могучий! – говаривали и немчины, и литвины, и все иноземные людины: ганзейцы и мурмане, гречины и татары, бывшие в нем не как врага, а как гости, – любили заглядываться на позолоченные главы церквей его, разгуливать по широким улицам и любоваться на площадях и в балаганах всеми товарами заморскими! Тут раскиданы и меха пермские, и полотна фламсендские, и ковры персидские, и соболи сибирские, и камки хрущатые, и бахромы золотниковые, и всякие снадобья хитротканные, и седла азиатские, и камни самоцветные, и жемчуга бурлицкие, и уздечки поборные, и всякие узорья выписные. Всего грудами навалено было перед чужеземными зеваками – отдай деньги и бери добра сколько хочешь, сколько можешь.

В мирное время задает всякий пир на весь мир! Отъедайся, отпивайся душа, ходи стена на стену, али заломи набок шапку отороченную, крути ус богатырский да заглядывайся на красоточек в окошечки косящатые; затронул ли опять кто, отвечай огнем, да копьем, да стрелами калеными, прослышат ли про караван ливонский, али чей-либо ненашенский – удальцы новгородские разом оскачат его, подстерегут и накинутся с быстротой соколиной раскупоривать копьями добро, зашитое в кожи, а меж тем – косят часто головы провожатых, как маковинки. Бывало, одурь возьмет, как давно нет дела рукам; ну что, сиди на печи, да гложи кирпичи – разучишься и шевелить мечом; ждешь, не дождешься, когда-то грохнет вечевой колокол, а уж как закатится, любо сердцу молодецкому, вспрыснет его словно живою водою радость удалая. Уж так забьется, так заскачет ретивое, как конь необъезженный в чистом поле, того и гляди, что выскочит в пригоршню. А бились мы с Чудью и с Ямью, и с своими, и с чужими, и морем, и сухим путем, и Наровою, и Волгою, и по Нову-озеру неслось наше ополчение на несчетных судах. На кого наскочили, тот разведывайся; куда пришли, там и дома. В Кострому ли, в Тверь ли, в Ярославль ли, под Астрахань ли богатую, рады не рады – принимайте гостей, выносите калачей на золотых блюдах, на серебряных подблюдниках, выкатывайте бочки медов годовалых и чокайтесь с ними зазванными пирами; а если хозяева попросят расплаты, рассчитывайся мечами, да бердышами, да бери с них сдачи ушами да головами, а там снимай, удалая дружина, и мчись восвояси. А где лихой народец, как примером сказать бы в ближних пригородах ливонских, да еще где застанешь его не врасплох и выступят против тебя хозяева-то в железных обручах, да начнут пересыпаться с гостями своим свинцовым горохом, затепливай скорей его лачугу со всех четырех сторон и тут-то вот и привольно бывает погреться: шум, гам, гик, вопль, стены трещат, рушатся, растопленное железо рекой течет, а люд словно воск тает. Натешилась душа, и заливай пожарище вражеской кровью; ведь как булат разогреется, от него пар валом валит, острие притупится хлестать по телам да по костям, а еще хочется. Ведь это не то, чтобы мы напраслинно нападали на соседей, и они при случае не спустят. Обоз ли отбит у наших, девушек ли захватит, золота ли без счета пограбит, да передушив стариков и малых детей – это им обычно; да не удавалось проклятым в частую, как нам приходилось, напрашиваться не в любые для них гости. А как опять мировая, так и мы бывало придерживаемся присловья: «В поле враг, дома гость, садись под святые[4], починай седову; в лесу – кистенем, а в саду – огурцом». И ведется речь любезно, и ходим об руку попарно, и любуются, не насмотрятся наши гости, как красуется град наш, а в нем рдеют девицы красные, да разгуливают молодцы удалые, и бросаются им всякие диковинки редкие, и стали звать, прозывать его давно-предавно, чуть прадеды помнят, и чужие и свои славным, богатырем, Великим Новгородом.

Взоры слушателей, впившиеся в рассказчика, сверкнули огневой отвагой, а старик, откашлянувшись, продолжал:

– И ноне придерживаются этого старики, да не обеими руками, с тех пор, как Иоанн московский залил наши поляны родной нашей кровью. Все как-то пошло на разлад: старики шатаются от старости, молодые трясутся от страха, а родина гибнет. Молодечество[5] иные стали считать делом зазорным, а по силе грамот отнимать – это им нипочем. Укажите-ка мне, кто теперь поспорит, постоит и словом, и делом, и языком, и плечом за отчизну. Разве один Чурчила с своими удалыми удальцами! Если бы ономнясь не отшатнулся бы он добывать добра в Ливонию, в замок Гельмст, попятил бы московскую дружину так, что некому было бы и до Москвы добежать. Он хоша и не словесен, да рука-то его речиста, что твой кистень.

– Краснобай ты, старинушка, но кривы уста твои, да нас-то по что изобидел ты? Чем мы не молодцы? Загуди только труба воинская, все побратаемся скинуть головы свои или вражеские, выменять на косную жизнь, на славную смерть! – воскликнули окружавшие старика.

– Все красно, ребятушки, да не так как солнце! – возразил он. – Прежде бывало, московские князья засылали к нам гонцов и велеречиво просили через них подмоги. Дмитрий Иоаннович не знал, как чествовать нас, когда на Куликовом поле четыредесять тысяч новгородцев отстаивали Русь против поганой татарвы, хоть после и озлобился на нас, что мы въяве и без всякого отчета стали придерживаться своего самосуда, да делать нечего, из Москвы-то стало пепелище, так выжгли ее татары, что хоть шаром покати, не за что зацепиться; кой где только торчали верхи, да столбы, да стены обгорелые. Видно, понадобилось ему золото новгородское – подступил. Мы не прочь, выбирай любое: деньги али битву. Взял первое, да и пошел отстраиваться, а к нам-то татары никогда и ноги не заносили неприязненно. Соберем дань, пошлем в Москву, и разделывайся ей московский князь с ордой, как рассудит. Нынешний-то лих что-то, а то, бывало, указывали мы путь обратный и московской в литовской дружинам; вольница-то новгородская не очень робела и тех и других. Как послышим: поднимается на нас враг – и в ус не дуем; каждый новгородец накинет шапку молодецки на одно ухо, подопрется и ходит козырем; по нем хоть трава не расти, готов и на хана и на пана! Вам грозят, а на вече голосят: не спугнешь ножами, когда ножа не боимся. Впервые, что ли, нам слушать угрозы московские? Кассы наши полны, закрома тоже, да и железное снадобье отпущено. Что нам? Мы своих боярей имеем, нам свои грамоты оставлены Ярославом Великим, ссылаемся на них, да на крепкие головы земляков своих – и с нами Бог, умрем за святую Софию.

– И вестимо! – подхватили слушатели. – Московский князь нас не поит, не кормит, а нас же обирает: что ж нам менять головы на шапки. Званых гостей примем, а незваных проводим. Умрем за святую Софию!

VI. Чурчила

Гулко раскатились эти крики по площади и послужили как бы призывом для рослого и плечистого молодца. Он не вбежал, а скорее влетел в толпу.

Невысокая бархатная голубая шапка с золотым позументом по швам, с собольим околышем и серебряной кисточкой на тулье, была заломлена ухарски набок; короткий суконный кафтан с перетяжками, стянутый алым кушаком, и лосиная исподница виднелись на нем через широкий охабень, накинутый на богатырские плечи; белые голицы с выпушкой и кисой с костяной ручкой мотались у него на стальной цепочке с левого бока; черные быстрые глаза, несколько смуглое, но приятное открытое лицо, чуть оттененное нежным пухом бороды, стройный стан, легкая и смелая походка и приподнятая несколько кверху голова придавали ему мужественный и красивый вид.

– Чурчила! Чурчила! Отколе тебя Бог принес? Легок на помине!.. Ну, что, как живешь-можешь? – раздавались радостные приветствия в толпе.

– Да живется, братцы, как живется, а можется, как можется! – отвечал душа новгородских охотников[6], снимая шапку и раскланиваясь на все стороны.

– Где побывал, добрый молодец, что последним поспел на совет наш? – спросил его старик рассказчик.

– Земляки знают меня, – отвечал Чурчила, – на схватке я бываю не последним, а думу раздумывать, сознаюсь прямо, не моего ума дело, да и о чем?

– Знаю тебя, отъемная голова! – заметил старик. – В кого ты уродился, – дедовский в тебе норов. Таков был и Абакунов при Дмитрии Иоанновиче, предводитель вольной шайки новгородской; он тоже всегда молчал, зато красно и убедительно говорил его меч-кладенец.

– Таперича надо и раздумать, – вставил один видный парень из толпы. – Скажи, Чурчила, на какую сторону более склоняется твое ретивое?

– Вестимо, к родине лежит, – твердо ответил он, – и за нее куда придется, в огонь или в воду, в гору или в пропасть, за кем бежать и кого встречать, – я всюду готов.

– А мы за тобой! – воскликнули окружающие. – Хватайся, ребята, за палку, кинем жребий, кому достанется быть его подручным…

– Постойте, не спешите, ваша речь впереди, – остановил их старик и, обратившись к Чурчиле, расправил свою бороду и сказал с ударением. – Ты, правая рука новгородской дружины, смекни-ка, сколько соберется на твой клич, можно ли рискнуть так, что была не была? Понимаешь ты меня – к добру ли будет?

Чурчила молчал.

Старик пристально посмотрел на него и добавил:

– Ведомо ли тебе, что весть залетела недобрая в нашу сторону? Московская гроза, вишь, хочет разразиться над нами мечами и стрелами, достанется и на наш пай.

– Так вы об этом призадумались, об этом разболтали языком вечевого колокола? – вместо ответа, с презрительным равнодушием спросил Чурчила. – Я ходил в Чертову лощину, ломался там с медведем, захотелось к зиме новую шубу на плечи, али полость к пошевням, так мне недосужно было разбирать да прислушиваться: о чем перекоряются между собой степенные посадники.

– Подай, вишь, Москве на огнеметы[7] перелить наш колокол, да на сожженные законные грамоты наши, а после…

– Широко шагают, – вспыхнул Чурчила, прервав старика, – не видали мы их брата-супостата. Что нам вече – тинистое болото, в котором квакают лягушки, что им вздумается. За пригоршню золота да за десяток ядер отступятся от прав своих. Так что же вы, братцы, не рассудите до сих пор, – окинул он всех быстрым огневым ответным взглядом. – Мы-то что-ж? Пусть их звонят, и колоколом и языками… Нам то любо. Слышь, трезвонят. Вот так, качай во всю и припляснуть можно!.. Что уж давно звонили?.. А свыклись мы с этим раздольным голосом: так и подступает к сердцу смертная охота рвануться на целую ватагу, – а то ведь и мертвым стало не в чем позавидовать живым. Облежались мы до пролежней без всякого дела… Давайте же руки, братцы, жмите крепче, до слез. Пусть бояре хитроумничают, а мы затеем свое дело… Кто за мной?

– Мы все за тобой, удалой молодец! – закричал народ, – пойдем мечи острить!

Толпа с воинственным криком кинулась вслед за Чурчилой, почти бежавшим по площади.

– Прямой сокол, – заметил, глядя ему вслед старик, – ретивое у него доброе, горячо предан родине… Кабы в стадо его не мешались бы козлы да овцы паршивые, да кабы не щипала его молодецкое сердце зазнобушка, – он бы и сатану добыл, он бы и ему перехватил горло могучей рукой так же легко, как сдернул бы с нее широкую варежку.

VII. Вече

На вече, между тем, в обширной четырехугольной храмине, за невысоким, но длинным столом, покрытым парчовой скатертью с золотыми кистями и бахромой, сидели: князь Гребенка-Шуйский, тысяцкий, посадники и бояре, а за другим – гости, житые и прожитые люди.

На столах были накиданы развернутые столбцы законов, договорных и разных крестоцеловальных грамот. Не всех желающих видеть это собрание, слышать совещание допускали внутрь веча, так как там уже и без того было тесно.

Два копейщика с секирами в руках охраняли двери, около которых на дворе и на площади, как мы уже видели, толпилось громадное количество народа.

Князи Василий Шуйский-Гребенка с тысяцким Есиповым, в бархатных кожухах с серебряными застежками, сидели на почетном месте в середине стола, возле них по обе стороны помещались посадники Фома, Кирилл и другие.

Марфа, важно раскинувшись на скамье с задком, в дорогом кокошнике, горящем алмазами и другими драгоценными камнями, в штофном струистом сарафане, в богатых запястьях и в длинных жемчужных серьгах, с головой полуприкрытой шелковым с золотой оторочкой покрывалом, сидела по правую сторону между бояр; рядом с ней помещалась Настасья Ивановна, в парчовом повойнике, тоже украшенном самоцветными камнями, в покрывале, шитом золотом по червачному атласу, и в сарафане, опушенном голубой камкой. Сзади них стоял Болеслав Зверженовский, в темно-гвоздичном полукафтане, обложенном серебряной нитью.

Вокруг них толпился народ, успевший проникнуть в храмину. Подьячий Родька Косой, как кликали его бояре, чинно стоял в углу первого стола и по мере надобности раскапывал столбцы и, сыскав нужное, прочитывал вслух всему собранию написанное. Давно уже шел спор о «черной, или народной, дани». Миром положено было собрать двойную и умилостивить ею великого князя. Такого мнения было большинство голосов.

Возражать встала Марфа Борецкая.

– Честные бояре и посадники! – сказала она. – Думаете ли вы этим или чем другим, даже кровью наших граждан, залить ярость ненасытного? Ему хочется самосуда, а этой беды руками не разведешь, особенно не вооруженными.

– Этого мы и в уме не хотим держать! – прервал ее Василий Шуйский, ее личный враг, но и верный сын своей родины. – Разве его меч не налегал уже на наши стены и тела? Я подаю свой голос против этого, так как служу отечеству.

– Он не служит, а подслуживает! – шепнул Марфе Зверженовский.

Последнюю обдало, как варом, несогласие сие с ней Шуйского.

– Князь, – воскликнула та, сверкнув глазами. – К чему же и на что употребляешь ты свое мужество и ум? Враг не за плечами, а за горами, а ты уже помышляешь о подданстве.

Князь Василий в свою очередь распалился гневом, заметя ее сношение с Зверженовским.

– Мы верили тебе, боярыня, да проверились, – заговорил он. – И тогда литвины сидели на вече чурбанами и делали один раздор! Я сам готов отрубить себе руку, если она довременно подпишет мир с Иоанном и в чем-либо уронит честь Новгорода, но теперь нам грозит явная гибель… Коли хочешь, натыкайся на меч сама и со своими клевретами.

– Но и самосуда мы не потерпим! Сколько веков славится Новгород могуществом своим и каким же ярким пятном позора заклеймим мы его и себя, когда без битвы уступим чужестранным пришельцам те места, где почивают тела новгородских защитников и где положены головы праотцев наших! – важно сказал Есипов.

– Боже сохрани и слышать об этом! – воскликнул Шуйский. – Первая рука, которая протянется за нашей хранительной грамотой, оставит на ней пальцы. Но зачем же самим заводить ссору?

– Да исчезнет враг! – раздались возгласы посадников и народа.

– Родька, – сказал тысяцкий, обращаясь к подьячему, – прочти-ка еще помедленнее запись великого князя.

Все снова ужаснулись и даже самые мирные граждане, расположенные к великому князю, повесили головы.

– Ишь, требует веча! Самого двора Ярославлева. Мы и так терпели его самовластие, а то отдать ему эти святилища прав наших. Это значит торжественно отречься от них! Новгород судится своим судом. Наш Ярослав Великий завещал хранить его!.. Месть Божья над нами, если мы этого не исполним! Московские тиуны будут кичиться на наших местах и решать дела и властвовать над нами! Вот мы предвидели это; все слуги – рабы московского князя – недруги нам. Кто за него, мы на того!

– Проклятие, проклятие двоедушным косноязычникам Назарию и Захарию. И когда мы общались через них с московским князем? Это голья лишь! Анафемы! Сам владыко произнес это.

– Да что владыко? Он за князя подает голос, стало быть, против нас!

Такие были разнообразные возгласы народа, подстрекаемого Марфой и ее сообщниками.

Лишь немногие члены веча задумчиво молчали.

Начавшийся нестройный шум голосов вызвал владыку Феофила, который, пробравшись сквозь почтительно расступившуюся перед ним толпу, воскликнул:

– Необузданные мятежники! Зачем же вызвали вы меня из моей смиренной кельи на позорище мятежа? Нет вам моего благословения; делайте, что хотите. Горе вам, непослушные! на начинающих – Бог!

Голос его был заглушен дикими криками, и он быстро удалился, всплеснув руками.

– Суетливая земля! – был его заключительный возглас.

Тогда воспрянула Марфа. Шуйского она не так опасалась, как Феофила, но, заметив и к последнему холодность народа и победу горластых сообщников, она громко и оживленно заговорила:

– Настало время управиться с Иоанном! Он не государь, а лиходей наш. Великий Новгород сам себе властелин, а не его вотчина. Казимир польский возьмет нашу сторону и не даст нас в обиду, митрополит же киевский, а не московский, даст архиепископа святой Софии, верного за нас богомольца.

Эти слова вызвали у толпы восторженные крики одобрения, начало которым дали, конечно, клевреты Марфы Посадницы.

VIII. Бунт

Между людьми, не принимавшими сторону бунтовщиков, находились: знатный муж Василий Никифоров, боярин Захарий Овин, брат его Кузьма Овин и несколько других, лично доброжелательно относившихся к Иоанну и ценивших его за ум и энергию. Они держали его сторону, и Василий Никифоров обратился к народу:

– Братья, одумайтесь, что вы замышляете? Изменить Руси и православию, поддаться иноплеменному королю, просить себе от еретика латышского святителя и этим накликать на себя и гнев Божий и государева правосудия меч? Вспомните, предки наши, славяне, вызвали из земли вражеской Рюрика, он княжил мудро и славно, что видно из преданий, а кровные потомки его более шести веков законно властвовали над Великим Новгородом. Истинной же и православной верой обязаны мы святому Владимиру, а от него прямо происходит и Иоанн, латыши же всегда были нам неверны и ненавистны. Рассудите: к кому же более должны мы обращаться сердобольно и молить о милостях?

Увидя, что эти слова Василия Никифорова, шедшие прямо из сердца, и крупные слезы, катившиеся на его седую бороду, начали трогать слушателей. Марфа, поддерживаемая своими, воскликнула:

– Ты, злой кудесник, давно связался с Ивашкой на погибель своих соотечественников и хитро ведешь свои сладостные речи, чтобы заманить и нас в свои сети. Исчезни, коварный старик! Да обратится на тебя все зло, которое ты готовишь нам.

– Да оглушит тебя гром Божий, жена дьявола! – громко заговорил было Василий Никифоров, но сам был оглушен восклицаниями:

– Не хотим Иоанна, да здравствует Каземир! Да исчезнет Москва!

Небольшая кучка защитников Иоанна отвечала криками:

– Не хотим Каземира! Да здравствует Иоанн!

Марфа, выйдя с клевретами из храма на Ярославов двор, распорядилась рассыпать народу несколько четвериков пуль[8], раздать по оловяннику[9] меда на брата и подала знак, по которому туча камней полетела на ее ослушников. Иные, сраженные, падали, другие разбежались, а крики толпы становились все громче.

– Хотим за короля, меч на Иоанна!

– Хотим к Москве православной, к Иоанну и отцу его Герантию![10] – прокричал на Софийской площади Василий Никифоров, насилу выбравшийся на нее, расчистив себе путь мечом, но голос его остался без отголоска.

Явилась щедрая Марфа со своей челядью и обратилась к народу:

– Если вы, мужья, к великому позору Великого Новгорода, откажетесь биться с московитянами, то ступайте сторожить и прятать имущество свое от разбойничьей роты Иоанновой; а мы, жены, пойдем на бойницы и будем защищать вас, робких мужей!

Народ или, вернее сказать, толпа бунтовщиков, возбужденная хмелем, стыдом, жаждой мщения, остервенилась.

– Повели, боярыня, на кого нам? Что начать?.. Вольные новгородцы не посрамят себя!..

– Казнь изменникам! Они соглядатаи и предатели отечества! – воскликнула Марфа, указывая на Василия Никифорова.

В миг неистовая толпа ринулась на него, вцепилась в него десятками рук и потащила снова на вече, нанося чем попало ему удары.

– За что и куда потащите вы меня так позорно, как татя? – слабым голосом говорил мученик.

– Ты соглядатай, ты предатель, ты изменник, ты Иуда! – кричала толпа.

– Нет, видит Бог, я прав; кровь моя останется на вас и когда-нибудь сожжет ваши души, совесть загложет вас, богопротивники, и тебя, гнусная жена-змея!.. Я клялся Иоанну в доброжелательности, но без измены моему истинному государю, Великому Новгороду, без измены вам, моим брат…

Он не успел окончить. Убийственный топор звякнул, и голова его отскочила от туловища, и покатилась по песку, чертя по нему кровавые следы. Некоторые дрогнули, другие же, остервенясь еще более, продолжали волочить по площади обезглавленное тело, схватили Захария Овина, брата его Кузьму и убили их обухом топора.

Оба умерли почти не вскрикнув.

Началась дикая расправа над их телами: толпа тешилась, рубя их на куски, и любовалась зрелищем, как эти окровавленные куски прыгали под саблями и топорами.

Бросились расхищать балаганы и лавки на Славковой улице. На дворе архиепископском тоже грабили и сажали в застенок[11] подозрительных людей, которых тут же без допроса и суда убивали.

Усталые от кровавой работы подходили эти люди-звери к выставленным для них догадливой Марфой чанам с брагой, медом и вином: кто успевал – черпал из них розданными ковшами, а у кого последние были вышиблены в общей сумятице, те черпали окровавленными пригоршнями и пили это адское питье, состоявшее из польской браги и русской крови.

Шум, ропот, визг, вопли убиваемых, заздравные окрики, гик, смех и стон умирающих – все слилось вместе в одну страшную какофонию. Ничком и навзничь лежавшие тела убитых, поднятые булавы и секиры на новые жертвы, толпа обезумевших палачей, мчавшихся: кто без шапки, кто нараспашку с засученными рукавами, обрызганными кровью руками, которая капала с них, – все это представляло поразительную картину.

– Ты что же, сокол, стоишь без дела и не бьешь изменников? Или и тебе крылья перешибли? – спросил знакомый уже нам старик-балагур, столкнувшись нечаянно с Чурчилой, томно и задумчиво смотревшим на ужасную картину побоища.

– Я люблю биться, а не бить! – ответил ему мрачно тот и, отвернувшись, быстро пошел в другую сторону.

– Постой, я понимаю тебя, молодец! Подумаем-ка вместе. Мы не этого ждали, – сказал старик, догоняя его.

Побоище продолжалось. Иной дрался поневоле. Быть безучастным зрителем было небезопасно, могли как раз принять за изменника. Не скоро руки палачей устали наносить удары, наступивший вечер не разогнал их. Кто-то догадался посвятить им: зажгли дома убитых, и страшное пламя, откидывая на небо багровое зарево и наводя грозные тени на двигавшихся во мраке убийц, придавало этой картине вид еще ужаснее, еще поразительнее.

– Вот так в случае и весь город запалим! Пусть московитяне поживятся головнями нашими вместо золота! – раздавались со всех сторон возгласы.

Марфа Борецкая со своей шайкой была на площади до позднего вечера, тайно прислушиваясь к все еще продолжавшимся крикам и стонам, результатам ее адской работы.

Все они то и дело натыкались на мертвые тела.

Болеслав Зверженовский, шедший рядом с Марфой, чуть было не упал, споткнувшись обо что-то круглое.

Он нагнулся и поднял за волосы голову.

Блеснувшее зарево осветило ее – это голова Василия Никифорова.

– Вот он, враг-то наш, у нас теперь не осклабляется, – со смехом произнес он, поднося ее Борецкой.

Она взглянула. В закатившихся, полуоткрытых глазах мертвой головы она, почудилось ей, прочитала страшный упрек. Дрожь пробежала по всему ее телу. На лбу выступил холодный пот.

– Пора, давно уже ночь, – робко промолвила она, как бы пораженная нависшим над ней мраком, и быстро пошла по направлению к своему дому.

Взгляд мертвых глаз, казалось, преследовал и подгонял ее.

IX. В келье Феофила

Неистовства толпы еще продолжались несколько дней.

Вольный народ, то есть, чернь новгородская, перед которой трепетали бояре и посадские, бесчинствовала, пила мертвую, звонила в колокола и рыскала по улицам, отыскивая мнимых слуг и советников Иоанновых и расхищая у слабых последнее достояние. Дрались на смерть между собой из-за добычи.

Новгородские сановники, принимавшие вначале сами участие в бунте, опомнились первые, хотя и у них в головах не прошло еще страшное похмелье ими же устроенного кровавого пира. Их озарила роковая мысль, что если теперь их застанут врасплох какие бы то ни было враги, то, не обнажая меча, перевяжут всех упившихся и овладеют городом, как своею собственностью, несмотря на то, что новгородская пословица гласит: «Новгородец хотя и пьян, а все на ногах держится».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15