Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорогой мой человек (№3) - Я отвечаю за все

ModernLib.Net / Современная проза / Герман Юрий Павлович / Я отвечаю за все - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 8)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Современная проза
Серия: Дорогой мой человек

 

 


Зося работала заведующей Уячанской городской библиотекой, получала деньги по штубовскому аттестату и иногда тихонько плакала — ей казалось, что получает она пенсию, а Штуб давно убит и похоронен в братской могиле. Писем от Августа Яновича не было, иногда писал какой-то Ястребов, перед подписью всегда стояло — «старый товарищ твоего мужа». В этом «твоего» от незнакомого человека было что-то согревающее душу и обнадеживающее.

Потом немцы прорвались к правобережью Унчи. Тихая, кроткая, голубоглазая, невероятно рассеянная и добрая Зося проявила вдруг никому не известные черты характера. На коротком собрании в читальном зале библиотеки Зося Штуб заявила, что покуда «ценности фонда» не будут эвакуированы, всякого покинувшего библиотеку она будет считать дезертиром.

Библиотечные девочки и старушки глядели на свою начальницу, как на сумасшедшую. «Юнкерсы» уже бросали бомбы на город, с того берега стреляли из пушек, что можно было эвакуировать, какие фонды?

Тем не менее Зося добилась своего. Сама, неумелыми, слабыми руками она заколачивала ящики с книгами, писала на неструганых ящиках мазутом пункт назначения, сутками не выходила из библиотеки, спала тут же с Тутушкой, Тяпой и Аликом, в кафельной печи варила ребятам кашу. Потом было еще одно собрание — заключительное. Старушки и девочки — бибработники, как они назывались в прозе, или «лоцманы книжных океанов», как про них выражались поэтически, — застыли в выжидательном молчании: что-то еще нынче «выкинет» их начальница. Но Зося помолчала, вздохнула и сказала:

— Мы отправили наши книги. Ведь фашисты бы их сожгли! А теперь книги едут…

Было очень тихо в читальном зале.

— Едут! — повторила Зося. — Едут наши книги…

Ее голубые, печальные глаза смотрели куда-то в далекую даль, и все посмотрели туда же, но ровным счетом ничего, кроме портрета Островского, не увидели. Портрет был в золотой раме. Может быть, она велит портреты упаковывать? Но Зося о портретах ничего не сказала, деловито со всеми распрощалась и объявила своему штату, что все свободны.

Уехала она с ребятами последним эшелоном, который отправила Аглая Петровна Устименко.

В эвакуации Зося бедовала ужасно. Ее знания библиотечного дела здесь никому не были нужны, умение порекомендовать книгу, направить начинающего читателя по верному пути, талант любви к тем сокровищам, которые заложены в книгах, отличный вкус, — кого это касалось в те невыносимо трудные времена? Да и библиотеки толковой здесь не было, была библиотечка. И Зося стала работать няней в детском доме, как работали многие мамаши. Но так, да не так! Главной ее задачей стала борьба со «святым материнством», то есть с мамашами, которые тайно закармливали своих детей за счет чужих — «безмаминых», или даже прикупали своим детям отдельную еду и питали их отдельно. Вот с ними-то Зося, с этими «любящими» мамочками, и повела борьбу не за страх, а за совесть, повела потому, что не умела и не могла в эти бедственные времена различать чужих детей от своих да еще оказывать предпочтение своим, которые были с мамой, перед чужими, мамы которых, быть может, уже и погибли.

Трудно давалась кроткой Зосе эта борьба.

Если бы еще она была толковой и незаменимой няней — полбеды. Но она была хоть и работящая, но рассеянна и неумела до того, что про нее мамаши, занявшие «ведущие» должности в детском доме, даже анекдоты рассказывали и не привирали, с Зосей все могло статься: она путала уже вымытых детей с невымытыми, обедавших с необедавшими, не могла запомнить имена своих многочисленных питомцев, про здоровых писала их далеким родителям, что они заболели, про заболевших — что они в полном порядке, она завела ребятам «строго запрещенного», но зато умеющего улыбаться пса, завела не менее «запрещенных» мышей, вообще добилась того, что соединенными усилиями «ведущих» мамаш ее с должности няни выгнали. Так «святому материнству» вольготнее было подкармливать именно своих, «плоть от плоти», детишек, с тем чтобы «чужие», сунув палец в рот, издали глядели на обряд «докармливания». Зося же была «переброшена» на кухню, где и обрела самое себя. Здесь чистила она картошку, таскала кули, колола и сушила дрова, выгребала золу из прожорливой печки. Здесь ничего нельзя было перепутать, и тут мамаши перестали ее щунять. А по ночам оставалось время на книги.

Почему-то повело ее в эту пору на древнюю историю. Читая про Авентинский холм, где стоял Капитолий и куда поднимались Август, Помпей и Юлий Цезарь, она представляла, как в тамошнем небе ревут теперь английские бомбардировщики. А возле храмов Изиды и Озириса, где Клеопатра пировала с Марком Антонием, виделся ей почему-то долгожданный второй фронт, не «бои местного значения», а именно второй фронт, который даст передохнуть ее Штубу и другим сотням, тысячам и даже миллионам наших солдат и офицеров. И бывшие владения царицы Савской казались ей подходящим плацдармом, и развалины Карфагена могли пригодиться для высадки воздушного десанта, и остров Кос в Эгейском архипелаге тоже годился бы для разворачивания настоящей войны союзниками, недаром там пролетали первые аэронавты — Дедал и Икар.

— Хитренький вы, Уинстон, — шептала она, разглядывая карту, которую держала под подушкой, — и вы, Айк, хитренький. Ждете-поджидаете, тушенку нам посылаете! Ладно же!

Ночами она командовала союзными войсками, смещала всех ихних маршалов и посылала туда своих почему-то любимых Чуйкова и Рокоссовского, «на которых можно положиться». И конечно, Штуба. Если он жив.

Что он жив — она, впрочем, нисколько не сомневалась. Штуб не мог умереть, во всяком случае — умереть окончательно. Так считала Зося.

Да, он был жив. Он получил орден Ленина, потом Красное Знамя, потом Отечественную войну первой степени и еще орден Ленина. Об этом писал ей аккуратным почерком Ястребов, которого она и в глаза не видела.

Он же вызвал ее для свидания с мужем за два месяца до Дня Победы, когда Штуб должен был вот-вот возвратиться в расположение наших войск. Случилось, однако, так, что возвращение Штуба прошло весьма негладко, оно чуть не стоило ему жизни. Прилетев к мужу на самолете, Зося застала его уже в госпитале. Штуба сводило от невыносимых болей. Когда она вошла к нему, он лежал один в маленькой высокой белой палате, неузнаваемо исхудавший; от лица остались одни очки. Ей показалось, что он умирает.

— Нет, — сказал Штуб, — и не собираюсь.

— Это только царапина? — спросила Зося сквозь слезы.

— Как давно я не читал никаких книжек, — вздохнул он. — А откуда это про царапину?

— Не помню, — стараясь сдержать слезы, сказала она. — Понятия не имею.

И попросила:

— Возьми меня к себе. Пожалуйста. Я не могу больше.

— Куда? — кусая спекшиеся от жара губы, осведомился он.

— На свой фронт.

— У меня нет своего фронта, — как бы сострил он. — Понимаешь, Зосенька? Никакого у меня своего фронта нету.

— Не смешно! — сказала она.

А он и не собирался говорить смешное. И не острил. Он сказал правду, он всегда ей говорил правду или не говорил ничего.

— Это невыносимо страшно, — прошептала она. — Я не могу больше с тобой расставаться.

— Дело, Зосенька, идет о жизни и смерти человечества, — облизывая пересохшие губы, словно читая книгу, ровным голосом заговорил он. — Тяп и Тутушек, не говоря об Аликах, уничтожают тысячами в газовках, в газовых камерах, — можете вы это себе представить, любящие матери и обожающие жены? «Быть или не быть» человечеству на земле — так вопрошал старик Шекспир?

— Но почему именно ты? — спросила она то, что спрашивали жены.

— Потому что все, — едва слышно ответил он.

В этот бесконечно длинный вечер Штуб дважды терял сознание, и дважды она видела серьезные, даже непроницаемые лица докторов. Во второй раз Штуба увезли в операционную.

Тогда-то, после двухчасовой операции, и услышала Зося страшное слово «скончался», произнесенное хирургом, вконец истерзанным усталостью и сознанием своего бессилия; и тогда же, еще через несколько часов, случившаяся в том госпитале какая-то экспериментальная «оживительная» бригада вернула Августа Яновича с того света.

— Перестаньте, пожалуйста, разговаривать, — велел ей главный доктор. — Ему нельзя волноваться. Посидите тихонечко с ним, пусть дремлет. Пусть вас даже не замечает.

Ни где его ранили, ни как это произошло, никто тут не знал, а он, разумеется, не говорил.

Через несколько дней, когда ему полегчало, Зося застала в его палате чем-то страшно подавленного огромного усатого капитана с забинтованной головой. Еще за дверью она слышала, как тот в чем-то извинялся и каялся простуженным, насморочным голосом.

— Отцепитесь, капитан, — сказал в ответ Штуб. — Я же не тот идиот, который способен подумать, что именно вы, Крахмальников, желали моей смерти. Мне кажется, вы должны были обрадоваться, увидев меня…

— Но я вас не узнал.

— А я вас сразу узнал — по огромности и по голосу.

— Но вы не подумали же…

— Что я мог подумать в эти секунды? Только то, что вы не знаете, кто я и зачем ползу из их расположения…

И, весело переменив тему, Штуб сказал:

— Познакомьтесь, капитан. Это, Зося, капитан Крахмальников Илья Александрович.

— Могу вам передать привет от вашей супруги и… кажется, Саши?

— Алеши, — поправил Крахмальников. — Моего сына зовут Алешей.

— Мы там вместе в эвакуации в Белом Логу, — рассказала Зося. — Там очень хорошо. И с питанием, и с жильем. И народ местный очень приветливый. Вообще, прекрасно.

Штуб добавил:

— Не хуже, чем в мирное время.

— Конечно, трудности бывают, — сказала Зося.

— Но они не характерные, — помог ей Штуб. — Как правило — все отлично. Как исключение — хорошо.

Он пожал руку Крахмальникову и сказал довольным голосом:

— Я рад, что встретил вас именно здесь.

— А где вы предполагали меня встретить? — раздражился капитан.

— Не злитесь. Вы же понимаете мою мысль.

Когда Крахмальников ушел в свою палату, Зося почти дословно повторила фразу Штуба:

— Кто же ты, Август, и зачем полз из их расположения?

Штуб посмотрел на жену долгим веселым взглядом.

— Я военный разведчик, — сказал он, — и полз из фашистского расположения.

Опять Штуб не соврал. Все было почти так. Почти совершенно так.

— Скушали? — спросил он погодя.

— А когда-нибудь ты мне расскажешь все?

— Вряд ли, — медленно ответил Штуб. — Я постараюсь это «все» забыть. Чем скорее, тем лучше. А может быть, умные ученые изобретут какой-нибудь выключатель, чтобы повернуть его и покончить с некоторыми назойливыми воспоминаниями. Расскажи-ка лучше ты про себя…

Удивительно, как любил он слушать ее вздор, как был внимателен ко всякой чепухе, которая с ней случалась, как смеялся смешному и сердился на тех, кто ее обижал. Впрочем, она никогда не жаловалась. Так уж выходило, что проживание в эвакуации ей давалось куда труднее, чем другим военным женам с детьми.

— Ничего не понимаю, — сказал он, послушав ее немного. — Почему же тебя в милицию забрали?

— Потому что водкой по спекулятивным ценам торговать запрещено — вот почему…

— А ты торговала по спекулятивным ценам?

— Ага, по спекулятивным. У Тяпы валенки совсем прохудились, на улицу не в чем было ребенку выйти. Я и решила купить валенки за бешеные деньги у спекулянтки, но деньги-то где взять?

— Ограбила бы кого-нибудь! — посоветовал Штуб.

И тут вдруг она ему почему-то все рассказала, все с начала до конца: про «любящих» мамочек и про то, как она с ними сражалась, про то, какой была растяпой и как все путала, про свое житие «кухонным мужиком», про сирот войны и про сиротство в их детском доме…

Штуб вдруг ее перебил:

— Ты слышала про Бетала Калмыкова? — спросил он.

— Ну, слышала.

— Так вот он про тебя высказался.

— Как он мог про меня высказаться, когда мы даже и не встречались, — парировала наивная Зося. — Я его и в глаза не видела.

— Слушай! — велел Штуб и, напрягшись на мгновение, заставил сработать свою память, словно она была машиной: — «При социализме, — словно по книжке читал Штуб, — каждая мать должна чувствовать себя матерью каждого ребенка и каждый отец чувствовать себя отцом каждого ребенка в стране, где в каждом взрослом человеке каждый ребенок должен чувствовать отца или мать».

— Удивительно! — с тихим восхищением сказала Зося.

— Так вот это ты такая.

— Не говори глупости, — даже обиделась Зося.

А погодя спросила:

— Так будет, как твой Калмыков говорил?

— А за что воюем? — ответил Штуб.

Долечивался он в этот раз в Москве. Здесь Зося познакомилась наконец с Ястребовым, который велел ей выписать детей с бабушкой и поселил их в гостинице «Урал», в роскошной комнате с кроватями, стульями и комодом. И талончики у них были на трехразовое питание, и дети поминутно орали, что пора идти «в ресторан», и бабка отоваривала карточки неслыханными яствами, и воду для мытья ребят не нужно было греть в чугуне: Тяпа и Тутушка валетом сидели в ванне, а солидный Алик предпочитал Сандуновские бани. В Москве Штуба отыскал и Сережа Колокольцев, про которого Август Янович думал, что он давно погиб. Кончали войну они вместе и вместе похоронили старика Ястребова, умершего через месяц после Дня Победы. За гробом «деда», как называли его чекисты, шло очень много штатских людей. День был погожий, солнце играло на золоте погон военных, на ободьях лафета, на котором везли останки генерала, на боевых орденах разведчиков, на звездах Героев.

— Спокойнее, Сережа, — сказал Колокольцеву Штуб, — «дед» дожил до своего дня. Вспомни, что я тебе рассказывал. Он ведь знал, что быть войне с Гитлером. Он упреждал. И дожил до победы. Дальше он не задумывался, он именно этот день хотел увидеть. И увидел.

Получив назначение в Унчанск, Штуб взял с собой Сережу Колокольцева, в этом вопросе его уважили. Перед отъездом они еще раз побывали в госпитале у Гнетова — этого угораздило попасть под пулеметный обстрел каких-то вервольфов уже после Дня Победы.

— Приедешь ко мне в Унчанск? — осведомился Штуб. — Вот Сергей едет, даже про свой дорогой Новосибирск перестал ныть.

Гнетов насупился:

— Грозятся вообще на инвалидность выгнать, — сказал он глухо. — Какие-то будто припадки у меня. И с рукой плохо.

— Припадки вылечат, а рука — что ж… Чекисту главное голова, — сказал Штуб. — Голова же у тебя, Виктор, хорошая, толковая…

Из госпиталя Штуб с Колокольцевым поехали искать швейную машину. У Августа Яновича возникла идея на досуге обшивать семью. Шить за годы войны он приобвык даже на капризных немецких генералов, не то что на Алика или Тутушку. Уж им-то он угодит. И Зосе он сошьет костюмчик, какой видел на подруге одного арийца в Праге. Еще тогда он подумал, как бы это пошло голубым и веселым Зосиным глазам. Только вот справится ли он с реверами — это не мундирное шитье, выработка другая…

— О чем вы задумались, товарищ полковник? — спросил его Сережа, когда они тащили в гостиницу швейную машину.

— О шитье для дам, — серьезно и спокойно ответил Штуб. — Надо бы литературку на эту тему посмотреть.

В коридоре вагона, который мчал полковника Штуба «с фамилией» в Унчанск, как-то поздним вечером, когда они стояли там с Зосей, обдуваемые свежим ветром, Август Янович вдруг тихонько запел по-немецки:

Мы стремимся в поход на Восток,

За землей на Восток, на Восток!

По полям, по лугам,

Через дали к лесам,

За землею — вперед, на Восток!

— Что это? — испуганно спросила Зося.

— Так, чепуха, — ответил он виновато. — Это нацисты пели во время войны.

— Милый мой, любимый, чего же ты натерпелся, — шепотом сказала Зося. — Я только теперь догадалась. Я только теперь все окончательно поняла. Прости меня, что я рассказала тебе про валенки, про все эти глупости. Простил?

Он молча обнял ее одной рукой, свою ясноглазую Зосю.

— Расскажешь мне? — спросила она.

— Я все начисто забыл, — ответил Штуб. — Все к черту, к чертовой бабушке.

— Но песню же помнишь?

— Разве что сегодня помнил. А сейчас и ее забыл.

— Но еще ты что-нибудь помнишь?

— Я хорошо шью генеральские мундиры, прекрасно чищу обувь, знаю все тайны раскаленного утюга, недурно стригу и брею, мне известно, что такое массаж лица. Но главное все-таки мундиры.

— Ты не хочешь мне ничего рассказать?

— Мне все это осточертело, Зосенька. Может быть, со временем, на пенсии, я буду «делиться» с молодежью некоторыми «воспоминаниями», приправленными скромненьким враньем. Вспоминающие, по-моему, непременно врут. А сейчас мне тошно об этом думать.

В вагоне этой ночью Зося видела, как дважды он просыпался, слепо и быстро вглядывался в синие сумерки купе, освещенного ночником, искал очки и, не успев надеть их, засыпал опять напряженным, каменным сном. Так спал он всегда, долгие годы, словно проваливался, и все-таки все слышал. Вполглаза спал.

— Но это же немыслимо, — сказала ему как-то Зося.

— Пойти к доктору?

— Конечно.

— Знаешь, что скажет самый умный из них? Он скажет — гуляйте на ночь, и побольше. Не курите. Ужин отдайте врагу — из пословицы. Ну, лыжи, физзарядка. Потом — про острое, копченое, жирное…

«Литературку» на тему о шитье для дам Штуб подраздобыл, но «индивидуальным пошивом» в Унчанске занимался мало. Во-первых, со временем уж очень было туговато, во-вторых, с мануфактурой, на которую не хватало денег, а в-третьих, Алик даже побелел от горя и оскорбления, когда увидел своего отца, бойко шьющего на ножной швейной машине курточку Тутушке.

— Ну уж это!.. — воскликнул Алик и захлебнулся.

— А что? — блеснул на него очками отец.

— Представляю себе: Ковпак… Вершигора… или Медведев… или Заслонов… Нет, это даже вообразить себе невозможно…

И все-таки постепенно он обшил их всех и даже Алика. У него была «линия» и даже какой-то «свой почерк», как утверждала Зося, которой только казалось, что этот «почерк» немножко слишком «фундаментален». Штуб отмалчивался, но понимал, в чем его беда: слишком набил он руку на генеральских мундирах с их «прикладом», для того чтобы хорошо сшить легкий костюмчик такому субтильному существу, как Зося. Понимал это и Сережа Колокольцев.

— Да вы не расстраивайтесь, товарищ комиссар, — сказал он как-то Штубу, — давайте лучше в шахматы сыграем. А машину можно закрыть скатеркой, и будет она вроде бы столик, даже изящный…

Машину закрыли.

Теперь на ней стоял телефон, и к этому телефону, придерживая треснувшее ребро ладонью, подошел Штуб и через дежурного заказал Курск — Управление, а потом квартиру майора Бодростина, чтобы позвонил начальнику. Затем он подволок швейную машину поближе к кровати и еще выкурил папиросу — уже рассветало, было слышно, как дети уходили в школу, как Тяпа не хотела надевать калоши, а Тутушка искала «вставочку».

— Ну зелененькая же, ну моя же! — сердилась она.

— Ты опять не спал? — спросила Зося, просовываясь в комнату мужа. — Опять курил всю ночь, да?

По квартире собаки гоняли кошку, она шипела и отбивалась когтями.

— Замолчите, а то всех сдам на живодерню! — крикнула им Зося.

Но они и ее облаяли — никто здесь никого не боялся.

— Что у вас хорошо, так это тишина и порядок, — сказал Штуб. — Действительно можно отдохнуть телом и душой.

— Я бы в библиотеку сбегала, — сказала Зося. — Еще вчера новые книги пришли. Посмотреть интересно.

Глаза Зоси алчно поблескивали.

— А ты тут полежишь, — попросила она, — так славненько. Ладно, Август?

Для здоровья она обкусывала капустную кочерыжку, не доеденную Тутушкой. В основном она питалась тем немногим, чего не доедали дети.

— Ладно, — сказал Штуб, — иди спокойно, я полежу. Снимай пенки со своей библиотеки. Но, если возможно, не зачитывайся до вечера.

— Ты остришь? — спросила Зося.

Она ушла, длинно зазвонил телефон. Штубу дали Курск. Платон Земсков или его однофамилец (Штуб улыбнулся сердито) находится тут, в районном доме инвалидов Отечественной войны, в каком именно — не уточнено.

— А уточнить — вы больные? — осведомился Штуб.

Слышимость была плохая, из Курска кричали:

— Вас слушают. Але, але!

— А сестра Земскова где? — заорал Штуб. — С ним?

Попозже слышимость стала получше, но товарищ, который был «в курсе», уже ушел. Тот, что сейчас взял трубку, посоветовал лучше прислать своего представителя.

— Ждите, приедет! — сообщил Август Янович.

Выпив принесенный Зосей чай и съев ради болезни бутербродик с «детским» салом, Штуб, кряхтя, занялся открыванием дверей. Сначала принесли газеты, потом тетка, поперек себя толще, явилась с молоком, и Штуб не знал, сколько взять на сегодня. После явились из «Электротока», а ребро болело, и даже голова кружилась от бессонной ночи. Наконец явился Терещенко, и теперь уже он открыл дверь Сереже Колокольцеву, с которым Штуб и заперся в своей комнате. Говорили они долго.

— Это откладывать нельзя, — сказал Штуб, когда Сережа встал. — Сейчас же займитесь Окаемовой, только аккуратно, не пугая ничем старуху. Пусть поймет сразу, что дело касается помощи советским патриотам, а не репрессий. И нынче же — в Курск. С Бодростиным я говорил, он даже рад, что от него эта история уходит. Что касается до Устименко Аглаи Петровны, то я лично убежден, Сергей, что не могла она переметнуться к фашистам.

— Ясно, товарищ полковник, — блестя глазами, сказал Колокольцев. — Значит, сейчас я и приступлю, с ходу!

— Приступайте, Сережа.

— Бой будет?

— А непременно, — допивая простывший чай, сказал Штуб. — По всем статьям — бою быть. Помните беседу нашу в гараже о Дзержинском?

— Насчет карающего меча?

— Точно. Так ведь и поныне многие полагают, что мы только карающий меч. А мы пошире, поемче, поухватистее. Несправедливости — тоже наше дело, чтобы их ликвидировать и виновников дискредитации Советской власти покарать. Потому что каждая история с невинно осужденным кладет пятно на нашу власть.

— А в этой истории кто невинно осужденный?

— Да хотя бы Постников. Ему вроде памятник поставить нужно, а он у нас в изменниках ходит. Ведь каждый изменник — это очко в пользу противника. А герой, да еще одиночка, никем не поддержанный, ни с кем не связанный, герой погибший, нам, живым, оказывает помощь и поддержку.

— Ясно, — сказал Колокольцев. — Значит, разрешите мне нынче же в Курск и поехать?

Он поднялся, высокий, гибкий, стройный.

— Желаю удачи, — сказал Штуб, как говорил когда-то на войне, на их войне без фронта, провожая своего связного. — Желаю удачи, Сережа.

Было слышно, как хлопнула дверь. Штуб закрыл глаза — поспать. Но заснуть ему не удалось — явился громоздкий Терещенко, покашлял на пороге.

— У меня кум телку забил, — сказал он вежливым голосом. — Желаете — заднюю часть возьмем, рассчитаемся после получки. И на котлетки пойдет, и кусочками поджарить можно, и щи мясные сварить…

Терещенко очень беспокоился о своем питании и не ушел, пока не убедил комиссара в выгодности затеянного им предприятия. А потом до самого возвращения девочек из школы Штуб спал и видел во сне то же, что всегда, — низкую мастерскую на Адольф-Гитлер-штрассе…

Глава третья

БЕРЕГИТЕСЬ, ИННА МАТВЕЕВНА!

Обойдясь при первом знакомстве с Инной Матвеевной Горбанюк без всякой учтивости и отвергнув ее настойчивые притязания на руководство подбором кадров для больничного городка, Устименко, разумеется, ни в самой малой мере не представлял себе, какого собранного, жестокого, спокойного и хитрого врага он нажил и какие скверные силы пробудились к действию…

Инна Матвеевна, урожденная Боярышникова, получив медицинское образование в Ленинграде, перед самой Отечественной войной подарила своему мужу, молодому инженеру, дочку Елочку и сразу же после родов отправилась в древний город Самарканд поправлять свое здоровье овощами, фруктами и солнцем, к которым привыкла с детства, а также затем, чтобы поразмышлять на досуге под теплой синью среднеазиатских небес о теме диссертации. Практическая медицина с ее «некрасивостями» и «неэстетическими буднями» еще во время студенческой практики повергла Инну почти в отчаяние, и уже на пятом курсе Горбанюк твердо решила «идти в Науку, и только в Науку с большой буквы», как например знаменитая мадам Кюри.

Разумеется, мадам Горбанюк было куда затруднительнее «идти в Науку», ибо не хватало ей ни таланта, ни мосье Кюри, зато настойчивости и того, что именуется в просторечии «пробойной силой», у Горбанюк имелось хоть отбавляй.

Тишайший ее супруг, инженер Горбанюк, конечно, ничем споспешествовать ей не мог. Едва кончив свое образование, он погрузился в «кальки» и «синьки», которые поглотили его целиком. О будущем она должна была думать сама.

Старики Боярышниковы, владея вблизи Самарканда бедным домиком и крошечным участком искусно и искусственно орошаемой земли, как бы слегка помешались на выведении каких-то особых сортов растений, которые они описывали, фотографировали и направляли в музей и коллекции дарственно, а что оставалось — преподносили школе, в которой оба преподавали, и соседним школам, которые завидовали «уголку природы» в их школе. Оба — и дед Елочки, Матвей Романович, и бабка, Раиса Стефановна, — были прирожденными учителями, и не педагогами — это слово считалось «дурным вкусом», — а именно учителями, нашедшими подлинное и глубокое счастье в своей профессии и в том, что они любимы, уважаемы и даже знамениты.

С самого нежного детства, с младых ногтей, Инне это все чрезвычайно не нравилось. Прежде всего, раздражала ее скромность, а то и бедность обихода родителей, их умение довольствоваться малым: пиалой зеленого чая в жаркий день, книжками, горячими беседами вместо комфортабельного жития-бытия; раздражала мать, приводящая в дом шумных и вульгарных девчонок с хулиганистыми мальчишками, раздражал отец, который, раскручивая на пальце шнурок от пенсне, «подтягивал» каких-то олухов по тригонометрии и физике почему-то бесплатно, в то время как у единственной дочери не было даже хороших, выходных туфель. Как-то она даже сказала об этом родителям, и тут случился грандиозный скандал с топаньем ногами и с криками «вон из моего дома!». Оказалось, что она задела какие-то их «идеалы» и «плюнула в самое дорогое».

— Я же хочу, чтобы вам было полегче! — спокойно пожала тогда плечами юная Инна. — Просто жалко смотреть на вашу жизнь. Вот болтаете всегда о Третьяковской галерее, а Сурикова и не видели вашего любимого, потому что денег не хватает в Москву съездить. Смешно! Мамы же и папы ваших учеников торгуют фруктами за бешеные деньги, им ничего не стоит заплатить за своих начинающих олухов, при чем же здесь «идеалы»? Вот возьмите, к примеру, вашего же жильца старика Есакова. Живет не тужит…

Старик Есаков был стыдом и горем Инниных родителей. Со свойственным им прекраснодушием они пригласили этого бобыля переехать к ним в давние времена. Он и переехал со всеми своими пожитками и оказался никаким не адвокатом, а одним из тех ходатаев по делам, которые твердо знают, что есть еще нивы, всегда нуждающиеся в пахарях. Он и прорабствовал на частных строительствах, и давал советы жуликам, и сухофруктами комбинировал через артели и кооперации, и командовал торговлей перцем, и коврами промышлял для иностранцев, и, по слухам, не брезговал даже золотишком. Выдворить Есакова было невозможно, периодически его сажали, но он опять выходил, энергичный, жилистый, выбритый, с голодным блеском злых и умных глазок. Боярышниковы его стыдились, давно с ним не здоровались, а он посмеивался:

— Идиоты! Вы извините, Инночка, это я по-доброму. Я вчера каурму-шурпу варил, а они только ноздри раздувают. Приглашаю: отобедайте со мной! Нос воротят. Добро бы не работал я, а то ведь круглосуточно…

Война застала Инну в Самарканде.

Недели через две старик Есаков сказал Инне в садике:

— Конечно, ваши родители со мной ни в коем случае не согласятся и даже назовут меня гитлеровским агентом. Но вы дама разумная. Так вот, боюсь, что вся эта эскапада закончится к Новому году в нашей милой Москве. Нас, вернее — вас, поставят на колени. Я человек сугубо статский, но для того, чтобы понять, кто наступает, а кто драпает, не нужен ни Клаузевиц, ни Кутузов. Финита ля комедия!

Инна молча пошла домой. Отец угрюмо пил чай из пиалы. Мать жарила лепешки.

— Чего этот поганец тебе врал? — спросил Матвей Романович, сдувая чаинки в пиале. — Не могу видеть его праздничное выражение лица.

Инна Матвеевна потянулась всем телом, кошачьи зрачки блеснули зеленым. А знойной ночью, жалея своего тихого Гришу, пошла на свидание к Жоржику Палию, соученику по школе. Свидание под звездами заключилось коньяком в квартире Жоржа и ее тихим вопросом:

— Что же теперь будет?

Палий лежал рядом с ней — огромный, прохладный, мускулистый, — сладко затягивался папиросой, косил на нее еще распаленным взглядом.

— Тебе надо здесь пустить корни, — произнес он низким голосом и вновь притянул ее к себе. — Крепкие корни, — услышала она, он опять медленно поцеловал ее, — слышишь, крепкие?

Она слышала, она все слышала…

И знала — Палий сделает, тут с ним считались, у него была бронь, «броня крепка, и танки наши быстры», как пропел Палий, так почему же не устроить все с максимальными удобствами для них обоих? Ведь война продлится не день, не два. Зина — жена Палия — осталась где-то под Львовом, Горбанюк, наверное, погиб или погибнет…

На этой же неделе Жоржик навестил семью Боярышниковых. Он был в бледно-желтом чесучовом костюме, в чесучовой же фуражке, красивый, быстрый, легкий, спешащий. На полуодетую Инну он как бы не обратил никакого внимания, но Раисе Стефановне поцеловал руку, а Матвея Романовича обнял. Это был добрый товарищ по школе, свой парень и никто другой. Впрочем, Инна заметила его взгляд на себе, мгновенный, иронически-ободряющий, и ей даже холодно стало — так вдруг вспомнился рассвет и недопитая бутылка на столе, страшные, горильи его мускулы и слова о том, что «броня крепка, и танки наши быстры»…

— Короче, Инка, завтра пойдешь по этому адресу, — сказал он, протягивая ей листок из записной книжки, — спросишь указанного товарища. Конечно, через бюро пропусков…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11