Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Россия молодая (№2) - Россия молодая. Книга вторая

ModernLib.Net / Историческая проза / Герман Юрий Павлович / Россия молодая. Книга вторая - Чтение (стр. 20)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Россия молодая

 

 


— Тебе кого? — спросил солдат.

— Апраксина мне, Федора Матвеевича, по государеву делу! — внятно, четко ответил Молчан. — Здесь ли он?

Солдат снял с крюка тусклый фонарь, посмотрел на Молчана.

— Купец?

— Гость суконной сотни.

— Проходи!

Молчан вошел.

Прямо против двери, упираясь кулаками в широкую скамью, откинув голову, чему-то смеялся толстый, розовощекий, до сих пор еще кудрявый боярин Зубов. Несколько свечей, воткнутых в горлышки штофов, освещали его лоснящийся подбородок, шитый золотом кафтан, чарки, сулеи, блюда на столе, багровые от вина и духоты лица других пирующих.

— Ей-ей, перепьюсь! — смеясь, говорил Зубов. — Куда мне пить! И годы не те, и дело еще не сделано, — лес-то не продан…

— Продашь, князь!

— Твой-то лес, да не продать!

— Пей!

— Будет вам, право, будет! — все смеялся Зубов. — Нынче и так сколь премного выпито. Да и куда торопиться — чай, не на свадьбу…

Молчан стоял неподвижно: на этого человека за многие его неправды поднял он нож в старые годы. От него, от Зубова, ушел он в леса. Зубов в своих угодьях травил его собаками, как зверя. Зубов живьем сжег всю семью Молчана, от него, от князя, бежал Молчан на Волгу, с Волги — на далекий вольный север. И вот нынче судьба свела — привелось встретиться.

Медленным движением сунул Молчан руку за пазуху, стиснул кинжал, но тотчас же опомнился: что бы ни случилось, должен он добиться Апраксина, не может он ради своего дела погубить челобитную, подписанную кровью. Надо смириться, утишить свое сердце.

— Тебе кого? — крикнул Молчану человек, сидящий рядом с Зубовым.

Зубов тоже взглянул на Молчана, на мгновение широкие брови его приподнялись, словно бы он узнал своего беглого холопа, но ему поднесли чару, и он отвел глаза.

«Узнал али не узнал? — подумал Молчан. — Вспомнил али не вспомнил?»

И степенным шагом прошел мимо шумливого застолья в дальнюю комнату, где при свете свечей, сняв кафтан, раздумывая над чертежом, с циркулем в руках стоял Федор Матвеевич Апраксин, но не такой, каким был он много лет назад в Архангельске, когда наезжал на Соломбальскую верфь, а другой: с глубокими залысинами на высоком лбу, с мешками под красными глазами, с опущенными плечами.

Не сразу он посмотрел на Молчана своим усталым взглядом. А когда посмотрел, то словно бы не увидел, все еще шептал про себя цифры, и белые пальцы его поигрывали циркулем.

— Кто таков? — спросил он наконец. — Велено никого сюда не пускать, все едино таскаетесь с утра до ночи. Чего надо?

— Прочти, Федор Матвеевич! Да нынче и прочти — до господина Иевлева касаемо, — настойчиво сказал Молчан и положил челобитную на корабельный чертеж перед Федором Матвеевичем. — Прочти и погляди — подписано кровью.

Апраксин швырнул циркуль, сел, потянулся за трубкой, но не дотянулся, — рука его так и повисла над столом. Долго, медленно, слово за словом читал и перечитывал он повесть о страданиях и пытках, о вымогательствах и насилиях, о дыбе и кнуте, обо всем, что творил воевода Прозоровский на протяжении тех лет, пока правил Севером. Читал о том, как силою и ложью вынудил он непокорных двинян написать государю бумагу, вчитывался, раздумывал, и на бледном его лице проступали красные гневные пятна. Но странное дело: Молчану вдруг показалось, что не только разгневан Федор Матвеевич, а в то же время и доволен, словно бы ждал он такой бумаги и теперь скрытно радовался, что она у него в руках.

— Кто писал сей лист? — спросил он погодя.

— Многие двиняне.

— Не Крыков капитан?

— Не Крыков! — помедля ответил Молчан.

И опять ему показалось, что его ответом Апраксин доволен.

— Точно ли ведаешь, что не Крыков?

— Ведаю, что не он.

— Врешь!

— Врать не обучен!

Взгляды их встретились, оба помолчали. И, зная, что поступает умно и правильно, Молчан произнес:

— Сия челобитная, коли в руки государевы попадет, много может облегчить участь капитан-командора нашего Сильвестра Петровича Иевлева…

— Тебе-то что до него за дело? — спросил Апраксин.

— А такое мне до него дело, что под ним мы и шведского воинского человека на Двине побили, он из крепости, мы с острову. Про высадку шведов слышал? Как на острове те шведы побиты мужичками некоторыми были? Слышал? Вот в те поры мы и узнали Иевлева Сильвестра Петровича…

— Что в Архангельске говорят? За какие грехи он в узилище брошен?

— И он схвачен и Рябова-кормщика ищут не за грехи, а за правду…

— Так все и говорят?

— Все, да что в сем проку? Иноземцы, слышно, на него написали сказку, будто шведского воинского человека с почестями в цитадели принял; сам будто изменник и кормщика ради изменного дела послал к шведам на корабли…

— Есть ли такие, которые сему верят?

— Таких не знаю.

Опять помолчали. Федор Матвеевич вдруг спросил:

— Ты-то сам кто таков?

— А то тебе и ни к чему, Федор Матвеевич! — ответил Молчан. — Назовусь — ни хуже, ни лучше не станется. Проходимый я человек, и вся недолга.

— Беглый?

— Ну, беглый!

— От кого беглый?

— Беглый я от господина Зубова, который у тебя в столовом покое вино пьет. От него я беглый.

— И видел его, как ко мне шел?

— Видел, Федор Матвеевич.

— А все же пошел?

— Пошел.

— Может, он тебя и не помнит?

— Он не помнит, люди его помнят.

— Для чего ж ты шел?

— Челобитную нес. Не мои слезы, не моя кровь. Нес — и донес.

— А далее что будет?

— Там поглядим…

Федор Матвеевич с любопытством еще посмотрел на Молчана, спросил:

— Не моряк?

— Вроде бы и нет.

— Зря!

Он кликнул человека, велел ему вывести Молчана из дому.

— Ежели в столовом покое остановят сего негоцианта, скажи: некогда ему. Понял ли?

Солдат сказал, что понял, но Павел Степанович видел по его глазам, что ему невдомек, о чем идет речь…

Застолье в столовом покое стало еще веселее: два помещичьих недоросля плясали под рожечную музыку, офицеры, здешние дворяне, корабельные мастера-иноземцы хлопали в ладоши, топали ногами, улюлюкали. Зубов стоял у двери, отхлебывая мед из кубка, не мигая смотрел на Молчана. Павел Степанович помедлил, но солдат-провожатый слегка подтолкнул его в спину, молвя:

— Иди, иди, господин купец, иди веселее…

За спиною князя в сизом табачном дыму стояли неподвижно, словно неживые, его люди, челядь в малиновых туго перепоясанных кафтанах — здоровые, сытые. А Фаддейки не было — он ждал во дворе…

— А ну, купца пустите! — молвил солдат за спиною Молчана, — а ну, поживее. Некогда господину гостю…

Князь, покосившись, слегка посторонился, солдат сказал вслед Молчану, что вот-де и вся недолга, и тотчас же Павел Степанович увидел Мирошникова, который пятился перед ним во дворе. Со всех сторон на него двигались зубовские люди, лунные блики прыгали по их лицам, и кинжал, который он держал в руке, теперь не мог ему помочь.

Он подался назад — и к забору, его тотчас же настигли и сбили с ног. Почти в это же мгновение княжеская челядь покрыла его дерюгой, чтобы он малость призадохнулся, и стала бить его сапогами. Потом его кинули на подводу и повезли до завтра в воронежскую усадьбу князя. Тут было и свое узилище, и погреб с дыбою, и палач для крепостных…

Поздней ночью Молчан очнулся, попил из корца воды, стал думать, как помочь своей беде. И вдруг спохватился — где рябовские золотые?

Золотые оказались в сапогах, княжеская челядь его не разула.

Попив еще воды и отдышавшись, Молчан подполз к дверям и окликнул караульщика.

— Чего тебе? — спросил грубый голос.

— Взойди! — попросил Молчан.

— Эва! — сказал караульщик. — Взойди! Хитер-бобер! Не велено нам.

— Серега, что ли? — хитро спросил Молчан.

— Серега давеча сменился.

— А тебя как величают? Лукашкой, что ли? — гадал Молчан.

— Семка я…

— Гордеевский, что ли?

— Не… Парфеновский…

— Парфеновский, Семка! — радостно, шепотом сказал Молчан. — Родня, ей-богу родня! Да ты, небось, крестником приходишься деду моему… Слышь! У меня золото есть. Много! Отпусти, отдам…

Семка усмехнулся, было слышно, как он почесывается за решетчатой дверью.

— Золото?..

— Ей-ей, золото! — громче, смелее заговорил Молчан. — Не отпустишь — все едино достанутся деньги князю. А денег много, с ними чего хочешь делай. Женатый ты?

— Нет, не женатый…

— Вот и вовсе ладно. Со мной казаковать пойдешь. Ты только погляди…

Он просунул сквозь решетку монету, караульщик взял ее, подивился:

— И верно, золото…

— Думай, Семка. Как рассветет — поздно будет…

Семка подумал, сказал со вздохом:

— Не я один. У ворот опять караульщик стоит, по улице хожалый ходит. Пропадем все…

— Золота много! — сказал Молчан. — Ты меня слушай, Семен, слушай чего скажу… Коней надо еще свести. На конях уйдем! На Волгу! Слушай, друг, у меня там народишко есть — кремень мужики. А продашь меня — все едино золото князю достанется. Ты наклонись пониже, слушай чего скажу… У меня золота кошелек полный. Поди, взбуди Серегу, иных ребят — всем хватит…

Еще не стало рассветать, когда Семка, сам не дыша от страха, отворил дверь узилища. Караульщика у ворот Молчан ударил ломом, тот упал не крикнув, словно куль с шерстью. Семен в это время выводил с конюшни лошадей. Хожалый за тыном постукивал колотушкой, покрикивал: «слушай!» Его тоже пришлось оглушить. Да и что их, боярских холуев-караульщиков, жалеть?

Днем беглецы были уже в безопасном от Воронежа расстоянии, ехали не торопясь. Молчан спрашивал, где хоронятся беглые, как их отыскивать. Семен толком ничего не знал.

День был солнечный, но холодный, огромное прозрачное голубое небо висело над степью. Молчан, с трудом шевеля распухшими губами, говорил:

— Кумпанства! Какие такие кумпанства? Корабли, вишь, строят бояре! Как же, бояре! Нагнали народищу помирать, экая силища — мужики. Гнемся перед ними. А без нас что? Ни хлебца, ни дровишек! Робеем, оттого и худо терпим. Собрались бы числом поболее, тогда и берегись нас, тогда бы и боярство нам поклонилось, тогда бы и царь правду сведал. Князей, да бояр, да воевод перевешать, царя спросить: как жить станем? Небось бы, и зажили правдою, как надобно…

Семка жевал горбушку хлеба, опасливо посматривал на опухшее от побоев лицо Молчана, слушал его твердую, суровую речь, отвечал неопределенно:

— Оно так, конешно… Ежели с толком…

Молчан вдруг насупился, приказал:

— Поезжай сзади! Муторно мне и толковать с тобой! Лизоблюды вы боярские, истинно холуи…

…В это же самое время Федор Матвеевич Апраксин показывал Федору Алексеевичу Головину челобитную, подписанную кровью двинян, и, словно бы думая вслух, говорил:

— Сими днями будет государь здесь, подам ему сию челобитную, да что толку? Бывает, что и читать не станет, спросит только, про кого? Ну, про князиньку, про Алексея Петровича, будь он неладен.

Федор Алексеевич хмурился, тряс головой, вздыхал:

— Тут бесстрашно надобно, Федюша. Тут на кривой не объедешь. Истинно — капля по капле и камень долбит. Со всех сторон — ты, я, Меншиков, каждый понемногу…

— Мы понемногу, а Ромодановский помногу.

Головин усмехнулся:

— Все мы у сего дьявола в лапищах. Чего возжелает — того и нашепчет. Стрельцами все пугает…

Погодя Апраксин говорил:

— Сведал я в точности: трое иноземцев на него, на Сильвестра, донос написали. Сим доносом и начал пакостить князинька Алексей Петрович. Пустил нить, завелась паутина! Господи пресвятый, что слез иноземцы из народа выбили, что крови волею сих наймитов пущено, другая бы Волга потекла. Как сию кривду повернуть?

Головин усмехнулся:

— Терпением, Федюша, не чем иным, как только терпением. Терпением да упорством…

Среди долины ровныя,

На гладкой высоте

Цветет, растет высокий дуб

В могучей красоте…

Мерзляков

Глава четвертая

<p>1. Трудно одному!</p>

Потом они сидели в чуме возле огня и молча ели жареную оленину. Совсем состарившийся Пайга, сморщенный, с редкой седой бороденкой, смотрел на Рябова добрыми простодушными глазами, выбирал для него лучшие куски мяса, протягивал на острие ножа. Так же поступал старший сын Пайги — Сермик, тоже седой, коренастый, плечистый. Рябов жевал медленно, в зеленых его глазах отражался огонек камелька, он думал свои невеселые думы.

— Ладно твоя инька-женка! — сказал Пайга, утешая кормщика. — Все совсем ладно в городе. Инька ладно, сынка ладно…

Рябов молчал. Сермик ловко отрезал кусок мяса, попробовал — мягкое ли, протянул Рябову.

— Сыт я, друг! — сказал кормщик. — Вот сыт!

Сермик огорчился, еще откусил от куска, опять протянул Рябову. Пайга велел сыну самому съесть этот кусок. Рябову отрезал другой.

— Ну, народ! — сказал Рябов. — Говорю — не лезет!

Сверху подул ветер, дым сразу наполнил весь чум, кормщик нагнулся пониже, чтобы дым не ел глаза. Пайга облизал руки, нож. Сермик сидел красный от сытости, улыбался. Кормщик все думал, хмуря брови.

— Пора мне, вот чего! — сказал он.

Пайга и Сермик не поняли.

— Собираться к дому пора! — задумчиво повторил кормщик.

Теперь Пайга понял и рассердился. Он всегда сердился, когда кормщик говорил о доме. Зачем ему город? Привезли из города всего израненного, а он опять туда собирается.

— Нынче ладно стал! — сказал Пайга, надувая щеки и показывая всем лицом, как потолстел Рябов. — Нынче здоровый стал!

И он еще надулся.

Сермик, глядя на отца, засмеялся, показывая черные редкие зубы.

— Много олешка надо! — сказал Пайга. — Кровь надо олешка. Тогда совсем жирный будешь, хороший. Тогда ладно…

— Ну ее, кровь, — шутливо морщась, ответил Рябов. — С души воротит…

— Кровь ладно! — сердито сказал Пайга. — Совсем дохлый был, вовсе дохлый, когда привезли. Нынче какой стал!

Сермик тоже рассердился — они оба сердились, когда Рябов не хотел есть парное оленье сердце или пить горячую оленью кровь. А Рябову было весело поддразнивать их. Они сердились и обижались быстро, как дети, и как дети радовались, когда Рябов их слушался.

— Не дохлый я был! — дразня, сказал он. — Чего выдумали! Дохлый! Я — хороший был. Жирный… Живой я был, а не дохлый!

— Живой? — крикнул Пайга.

— Ц-ц-ц! — зацмокал Сермик. — Совсем дохлый был. Ничего не говорил — вот как.

И он показал, какое лицо было у Рябова, когда его привезли в тундру и внесли в чум. Рябов расхохотался. Сермик тоже засмеялся. В темноте завозилась и засмеялась инька — жена Сермика, она укачивала ребенка и не смела сидеть с мужчинами у огня.

— Пожил — значит, пора и честь знать! — сказал Рябов. — Сами говорите — жирный стал. Скоро теперь соберусь, не нынче-завтра…

— Завтра снег будет — промышлять пойдем! — сказал Пайга.

В это время за стенами чума послышался громкий злой собачий лай. Рябов прислушался и быстро поднялся на ноги. Пайга тоже вскочил. Все они ждали из города младшего сына Пайги, но собаки не стали бы так злобно лаять на Тенеко.

— Иди, иди! — сказал Пайга, толкая Рябова в другую половину чума, в синикуй, где стояли идолы-божки и висела православная икона. — Иди, иди скоро, Иван!

Собаки теперь лаяли совсем близко, и уже слышны стали голоса самоедов, которые вели гостей к чуму Пайги.

Синикуй, отделанный оленьими шкурами, был темен. Рябов лег тут на оленью постель, прислушался. В случае появления солдат воеводы он мог уйти — шест был давно подпилен, стоило только отвернуть оленьи шкуры, и сразу же — воля. Куда идти — он тоже знал. Весь народ самоедов был здесь ему другом. Но уходить сейчас не хотелось, несколько дней подряд он зверовал в тундре и устал…

Гости меж тем уже входили, вернее — вползали в чум. По голосам их было трое и, как показалось вначале Рябову, все — незнакомые. Один говорил по-русски, охал и жаловался самоедам на тяжелую дорогу, другие двое переговаривались по-иностранному, и кормщик узнал их голоса — одноглазый перекупщик Шантре и его слуга Франц. Вот куда нынче занесло негоциантов: опять, видно, разгулялись, наступило для них вольное житье…

Иноземцы не узнали бы Рябова, так он зарос бородой и изменился за время жизни в тундре, но кто был третий — русский, — он не знал и потому остался лежать за пологом из оленьей шкуры. А гости шумно стаскивали с себя теплые одежки, жаловались, что в тундре подмораживает, и приветливо здоровались с самоедами, которые наполняли постепенно просторный чум гостеприимного Пайги.

Несмотря на то, что была уже ночь, Сермик, поточив нож, побежал резать олешка, а его инька стала строгать на доске мерзлую рыбу. Путники же говорили в это время льстивые речи о том, что они от других самоедов много наслышаны, какой охотник и зверолов Пайга, как он богат песцами и какие добрые и почтительные у него сыновья. Пайга смеялся в ответ и говорил свое любимое «ладно».

Сермик принес дымящуюся печенку оленя, горячее парное сердце. Гости сели вокруг огня, другие самоеды из становища завистливо стояли за спинами приезжих. Рябов слегка отвернул оленью шкуру, внимательно вгляделся: одноглазый Шантре и его слуга сидели к нему спинами, русский был незнакомый. В руке русский купец держал большую медную флягу с водкой — отвечал угощением на угощение.

Кормщик перестал глядеть, отвернулся с досадой: опять напоят самоедов, опять за гроши отдадут они все, что напромышляли, опять будут, протрезвев, с угарными головами, сечь прутом своих божков, ругаться на православную икону, грозить и своим чурбанам и русскому богу, что не дадут им больше никогда ни кусочка оленьего мяса… А дело зимнее, надо и соли, и капканы новые, и сети поизносились, и пороху бы хорошо для зверованья.

Полежав немного, он сел, потянулся, прислушался. Пайга уже требовал еще водки, инька доставала песцовые шкурки, старик грозился купить всю водку, какая есть у купцов. Другие самоеды тоже побежали за шкурами. «Не надо бы, пожалуй, вылезать», — подумал кормщик и усмехнулся, зная, что не удержится, вылезет.

Гости не удивились, увидев русского: мало ли людей бродит по тундре. Пайга обрадовался, закричал заплетающимся языком:

— Иван, садись, пей, Иван!

Кормщик сел рядом со стариком, спокойно вгляделся в лисье, поросшее шерстью лицо русского купца, в его бегающие трезвые глазки. Шантре на своем ноже поджаривал в пламени ломтики мяса, пил свое вино из своего серебряного стаканчика. Слуга Франц разрывал зубами оленину, чавкал, жир капал ему на колени…

— Что ж, доброго застолья! — сказал Рябов спокойно.

— Садись с нами! — ответил купец, как подобает, приглашая крещеного выпить.

— Да уж сел! — усмехнулся кормщик.

Купец протянул ему щербатую чашку, плеснул водки.

— Промышляешь?

— Малым делом…

— Хороша ли охота?

— Для кого как, — ответил Рябов.

— Чернобурые есть ли?

— Почему не быть? Есть…

— Да ты, братец, пей. Угощаю! — пренебрежительно сказал купец.

Рябов пригубил, думая о купце словами песни: «Живет на высокой горе, далеко на стороне, хлеба не пашет, да рожь продает, деньги берет да в кубышку кладет». Усмехнулся, пригубил еще, отставил чашку.

— Чего смеешься-то? — спросил купец.

— А разве ты не велишь?

Купец беспокойно замигал, не зная, что ответить, потом отворотился, решив не обращать на Рябова внимания. Инька просунулась между Пайгою и мужем, положила на колени старику ворох песцовых шкурок. Шантре протянул длинную руку, стал, вытянув губы, дуть на мех, смотреть одним глазом подшерсток. Самоеды пили, фляга пустела. Пайга хвастался, что у него песца много, есть и получше, чего только нет у Пайги. Разве не самый лучший охотник старый Пайга? А его сын Сермик? Недаром Сермик родился в тот год, когда было много волков. А Тенеко? Пусть кто-нибудь скажет, что Тенеко плохой охотник. Ничего, ничего, придет время — старый Пайга купит своему младшему доброе ружье, тогда все увидят, как он может стрелять! Даже Большой Иван, и тот хвалит Тенеко. Пусть только купцы не жалеют водки, им незачем ехать в другие становища. Пайга здесь за все расплатится…

Шантре мигнул своему Францу, тот, утерев рот ладонью, пошел к нартам — за водкой.

— Для чего не пьешь? — спросил купец Рябова. — Ты пей, с тебя не спрошу, небось православный…

— Чего пить-то? — спросил Рябов.

— А вино…

Рябов взял отставленную чашку, выплеснул водку в пламя камелька, спросил негромко:

— Другой не привез ли, господин купец? От сего зелья и помереть недолго.

Купец хотел было заругаться, но только смерил кормщика презрительным взглядом. Негоциант Шантре перестал жевать, самоеды, не понимая, смотрели то на купца, то на Рябова.

— Да ты кто таков взялся на мою голову? — плачущим голосом вдруг спросил купец. — Ты что за князь заявился? Сидит сычом, бельма выпучил, его по-христиански угощаешь, вино доброе, хлебное, а он…

— Не верещи! — внушительно сказал Рябов. — Зачем шумишь? Сиди, купец, чином. А кто я таков — то дело не твое. Одно ведай: меня здешние люди знают, а тебя с твоими дружками первый раз и видят. Что я велю — то здесь и станется, по-моему будет, а не по-вашему. Пришел торговать — торгуй, а варевом своим не опаивай.

Шантре принял флягу из рук своего слуги, с милостивой улыбкой сам разливал самоедам. Рябов строго произнес:

— Более не будет!

И вышел из дымного чума наружу.

В черном холодном осеннем небе, словно над морем, ясно горели и переливались, трепеща далекими огнями, крупные звезды, и у Рябова вдруг защемило сердце, показалось, что никогда более не услышать ему равномерного и мощного дыхания океана, не увидеть больше моря, как видит его корабельщик в далеком плавании, показалось, что навечно обречен он таиться, будто тать, либо в тайге у добрых самоедов, либо в подклети у бабиньки Евдохи, либо еще где…

За что?

Или не пробито тело его злыми шведскими пулями, или заедает он на своем веку чужой хлеб, или сиротские слезы где-то льются по его кривде?

Тяжело шагая своей валкой, цепкой, морской походкой, он обошел чум, сел на купеческие нарты, задумался, почесывая шею остроухому псу, привалившемуся к его ноге. Пес сладко вздыхал. Из темноты подошли два других, встали поодаль, дожидаясь, пока и их почешут…

— Нанялся я вам чесать? — спросил Рябов.

Из чума вылез Франц с флягой в руке, подошел к нартам. Рябов сидел неподвижно, чесал шею псу. Другой пес, что стоял поодаль, зарычал на Франца.

— Будет вам водку жрать! — сердито произнес Рябов. — Иди отсюдова! Скажи: не велено!

Франц спросил с угрозою:

— Что такое?

— Иди отсюдова! — поднимаясь с нарт, сказал Рябов. — Иди!

Франц переложил флягу из правой руки в левую, правой стал шарить нож. Рябов ударил слугу по запястью с такой силой, что нож упал. Слуга осторожно попятился к чуму. Теперь все три собаки сердито рычали. Кормщик подобрал нож, тускло блестевший под ногами, положил его на бочонок, привязанный к нартам, вернулся было к чуму. Подумал немного — пошел назад к нартам. Собаки смотрели, ждали. Он сказал им, посмеиваясь:

— Вот, глядите, чего делать стану.

Ударил черенком ножа по затычке, повернул бочонок набок; водка, булькая, полилась на землю. Псы подошли нюхать, Рябов спросил серьезно:

— Не по нраву? А? Вам не по нраву, дурашкам, а я б нынешнего дни хватил. Ох, хватил бы! Хошь она и зелье, хошь она и отрава, а хватил бы. У нас как говорится? Горе не заедают, а запить можно…

Водка выливалась медленно, тогда он поднял бочонок руками, накренил. Из чума вылез Пайга, закричал:

— Иван, Иван, неладно делаешь, Иван!

— То-то, что ладно! — попрежнему с усмешкой ответил Рябов. — Иди, дед, иди! За водку я заплачу, ничего, меня-то не обсчитают, я ей, треклятой, цену знаю…

<p>2. Домой пора!</p>

Переночевав в чуме у Пайги, купец сурово приказал Рябову заплатить за вылитый бочонок. Кормщик заплатил — ни много, ни мало, как раз в меру. Самоеды шумели вокруг, обижались, что гость платит гостю, но перечить никто не посмел. Когда совсем рассвело, Шантре начал торг: менял куски сукон, свинец, ножи, иглы, порох — на шкурки зверей. Самоеды — трезвые, наученные кормщиком, — дорожились, добрые меха таили, меняли что поплоше. Иноземец от злости кусал тонкие губы, купец бил себя в грудь кулаком, божился, менял товар из полы в полу, а когда торг подходил к концу, Рябов велел Пайге нести лисиц самых добрых, кидать перед торговыми людьми шкуры песцов — все то, что припрятывали до поры до времени. У Шантре при виде дорогих мехов один глаз увлажнился, Франц вынул из длинного ящика ружье, Пайга дрожащими руками потрогал ложе, ствол, погладил ружье, словно живого человека. Шантре потребовал еще лисиц. Рябов мигнул старику — прибавляй-де, но не помногу.

Пайга положил шкуру, Шантре потянул ружье к себе.

Пайга положил еще одну шкуру.

Шантре выпустил ружье из рук.

Рябов взял кусок свинца, мешочек пороху — положил к Пайге.

Шантре крикнул:

— Он у вас — князь, этот Иван?

Самоеды не поняли. Рябов, покуривая трубочку, командовал торгом, словно и впрямь был самоедским князем.

Расторговавшись, купцы уехали. Самоеды опять сели у огня в чуме Пайги; качая головами, рассматривали покупки, дивились на себя, как умно все нынче сделано, — купцы побывали, а горя нет, никто не плачет, никто на себе одежды не рвет, никто по земле не ползает пьяный. Кормщик ел строганину, лукавыми глазами всматривался в лица седых стариков самоедов, думал: «Дети, право, дети! Как есть ребята несмышленые…»

Попозже из города вернулся Тенеко — младший сын Пайги, привез новости от Семисадова и Таисьи. Новости были короткие:

— Неладно. Сидеть чум надо. Город ходить не надо…

Вот и все новости.

Рябов, насупившись, ушел за олений полог, лег на спину… Неладно! Неладно — значит, Сильвестра Петровича не выпустили из острога и выпускать не собираются. Неладно означает, что зверюга-воевода все еще властвует, что дородный полуполковник на Москве ничему не помог. Закинув сильные руки за голову, щуря зеленые с искрами глаза, он лежал неподвижно, думал: Иевлев — раненый, измученный своим увечьем, один в тюрьме, в темной, сырой, холодной каморе. Небось, несладко одному, недужному, не зная, когда день, а когда ночь, ждать мучителей, истязателей, палачей.

Старый Пайга несколько раз заглядывал за олений полог: Рябов лежал неподвижно, смотрел пустыми глазами. Пайга шептался с сыновьями, выговаривал Тенеко за то, что огорчил он своими вестями дорогого гостя. Тенеко, весь поглощенный новым ружьем, не слышал отца.

Вечером Рябов сел на свое всегдашнее место у огня, сказал, что завтра с утра уходит. Самоеды всполошились, Пайга закричал:

— Неладно, Иван, неладно!

— Ладно, дед! — ответил кормщик.

Тогда самоеды стали между собой совещаться, — может быть, они обидели Большого Ивана? Шумели долго. Рябов посасывал свою трубочку, молчал, смотрел на огонь, как всегда вечерами. Над пламенем, на деревянной решетке в дыму коптилась оленина, инька — жена Сермика — ловко шила оленьими жилами, все было как раньше и вместе с тем — иначе. Рябов — уходил…

Они знали, что он никогда не меняет своих решений, и не спорили с ним, а только просили остаться и быть с ними всегда — завтра, и еще завтра, и еще, потому что у них хорошо, привольно, просторно, а в городе «больно пыльно». Рябов молчал улыбаясь, а самоеды рассказывали ему, как они построят для него чум и дадут новые нюки — оленьи постели, чтобы чум был теплый, и вырубят ему умы — шесты, чтобы чум был высокий, как они подарят ему олешек много-много и собак подарят, чтобы сгоняли оленье стадо, и нарты подарят, чтобы было на чем ехать в другое место…

Улыбаясь, он слушал, как они хвалят ему свое бедное житье, которое он уже хорошо знал, как рассказывают о глубоких озерах, где столько рыбы, что ее не переловить ни завтра, ни еще завтра, ни потом, как хвастаются ягодой морошкой, птицей в тундре, быстрым, легким ходом нарт по снежному насту, гостеприимством своего народа.

Они говорили долго, перебивая друг друга, и лица их делались все грустнее и печальнее по мере того, как он отказывался остаться.

Ночью, пока кормщик спал, Пайга съездил за тадибеем — колдуном, который должен был «бить кудес», то есть заколдовать Рябова и внушить ему, что он остается в тундре. Кормщик открыл глаза, когда колдун уже стоял над ним в своей хохлатой шапке из меха росомахи, с бубенцами, нашитыми по швам малицы, с оловянными бляхами по спине и по плечам. Колдун не мигая смотрел на Рябова острыми глазками, и кормщик тоже смотрел на него не мигая, как бы говоря взглядом:

«А я тебя, плута, насквозь вижу…»

— Ладно, Иван, ладно будет! — беспокойным шепотом из-за плеча тадибея сказал Пайга. — Ладно!

Тадибей ударил сушеной заячьей лапкой по своему обтянутому кожей оленьего теленка решету, присел, завизжал, завертелся, опять вскочил. Самоеды испуганно поползли вон из чума, Пайга сидел на корточках, в детских глазах его было выражение ужаса…

— Бесей он из меня гонит, что ли? — спросил Рябов.

Колдун все вертелся. Барабан его трещал, на лице тадибея выступил пот. Безобразно кривляясь, он прыгал по чуму, выл, шипел змеем. Рябову надоело, он сел на шкурах, огладил волосы, сказал сурово:

— Будет. Слышь, что ли? Будет, говорю…

Тадибей приостановился, кормщик вынул из кошелька монету, протянул колдуну:

— На вот за труды.

Колдун подкинул денежку на ладони, спрятал ее за щеку, тоже сел. Рябов взял из его рук решето, заячью лапку, посмотрел бляхи на малице, пестрые суконки, пришитые к рукавам, медвежьи кости на шапке, сказал раздумчиво:

— Каждому своя снасть. Рыбаку одна, зверовщику другая, попу третья, колдуну тоже своя… Оно так — кормиться всем надобно…

За ночь выпал обильный снег. Пайга, жалостно прижимая руки к животу, все уговаривал остаться, сулил добрую охоту, пугал городом, что-де опять там погонят работать и кормить не станут, а только будут стегать кнутом, и кормщик вновь сделается «совсем дохлый».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38