Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Былое и думы (Часть 5, продолжение)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Герцен А. / Былое и думы (Часть 5, продолжение) - Чтение (стр. 8)
Автор: Герцен А.
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Энгельсон бездну читал и бездну учился, был лингвист, филолог и вносил во все знакомый нам скептицизм, который так много берет за боль, оставляемую им. Встарь об нем сказали бы, что он зачитался. Через край возбужденная умственная деятельность была не по силам хилого организма. Вино, которым он побеждал усталь и возбуждал себя, раздувало его фантазию и мысли в длинные и яркие пасмы огня, быстро сожигая его больное тело.
      Беспорядок и вино, всегдашняя раздражительная деятельность ума, поразительная многосторонность и поразительная бесплодность, полнейшая праздность, крайность страстей и крайность апатии - несмотря на большую разницу с нашим прежним московским складом - живо напоминали мне былое. Опять услышались звуки не только родного языка, но родной мысли. Он был свидетелем петербургского террора после 1848 и знал литературные круги. Совершенно отрезанный тогда от России, я с жадностью слушал его рассказы.
      Мы стали видаться часто, потом всякий вечер.
      Жена его тоже была странное существо. Ее лицо, от натуры прекрасное, было искажено невралгиями и каким-то тревожным беспокойством. Она была обруселая норвеженка и говорила по-русски с легким акцентом, который ей шел. Вообще она была молчаливее и скрытнее его. Домашняя жизнь их шла не светло; у них было как-то нервно unheimlich94, натянуто, чего-то недоставало (558) в их жизни, что-то было лишнее в ней, я это постоянно чувствовалось, как невидимое, грозное, электрическое в воздухе.
      Часто заставал я их в большой комнате, бывшей их спальней и приемной в отеле, в совершеннейшей прострации. Ее, с заплаканными глазами, обессиленную,, в одном углу; его, бледного, как мертвец, с белыми губами, растерянного, молчащего - в другом... Так сидели они иногда часы целые, дни целые, и это в нескольких шагах от синего Средиземного моря, от померанцевых рощей, куда звало все - и яхонтовое небо, и яркое, шумное веселье южной жизни. Они, собственно, не ссорились, тут не было ни ревности, ли отдаленья, ни вообще уловимой причины... Он вдруг вставал, подходил к ней, становился на колени и, иногда с рыданьем, повторял: "Сгубил я тебя, мое дитя, сгубил!" И она плакала и верила, что он ее сгубил. "Когда же я, наконец, умру и оставлю его на свободе?" - говорила она мне.
      Все это было для меня ново, и мне их было до того жаль, что хотелось с ними плакать и пуще всего сказать им: "Да полноте, полноте, вы вовсе не так несчастны и не так дурны, вы оба славные люди, возьмемте лодку и размыкаем горе по синему морю". Я это и делал иногда, и мне удавалось их увозить от самих себя. Но за ночь пароксизм возвращался... Они как-то надразнили друг друга и стояли в таком раздражительном импассе, что пустейшее слово нарушало согласие и снова вызывало каких-то фурий со дна их сердца.
      Иной раз мне казалось, что, беспрерывно растравляя свои раны, они в этой боли находят какое-то жгучее наслаждение, что это взаимное разъеданье сделалось им необходимо, как водка или пикули. Но, по несчастью, организм у обоих начал явно уставать, они быстро неслись в дом умалишенных или в могилу,
      Натура ее, вовсе не бездарная, но невыработанная и в то же время испорченная, была гораздо сложнее и, в некотором смысле, гораздо выносливее и сильнее его, К тому же в ней не было ни тени единства, последовательности, той несчастной последовательности, которая у него оставалась в самых вопиющих крайностях и в самых крутых противуречиях. В ней рядом с отчаянием, с желанием умереть, с привычкой ныть и изнывать была и жажда светских наслаждений и затаенное ко(559)кетство, любовь к нарядам и роскоши, отвергаемая как-то преднамеренно, назло себе. Она всегда была одета к лицу и со вкусом.
      Ей хотелось быть женщиной свободной, по тогдашним понятиям, и огромным, оригинальным психическим несчастьем, в смысле героинь Ж. Сани... но ее, как гиря, стягивала прежняя, привычная, традициональная жизнь совсем в иную сферу.
      То, что составляло поэзию Энгельсона и много выкупало его недостатков, то, что ему самому служило выходом, того она не понимала. Она не могла следовать за его скачущей мыслью, за его быстрыми переходами от отчаяния к остротам и хохоту, от откровенного смеха к откровенным слезам. Она отставала, теряла связь, терялась... для нее были непонятны карикатурные профили печальных мыслей его.
      Когда Энгельсон, после целого запаса каламбуров и шалостей, передразниваний, больше и больше монтируясь, делал целые драматические представления, от которых нельзя было не хохотать до упаду, она уходила с озлоблением из комнаты, ее оскорбляло "неприличное поведение его при посторонних". Он обыкновенно примечал это, и так как его нельзя было ничем остановить, когда он закусывал удила, то он вдвое дурачился и потом вальсировал к ней и спрашивал ее с горящими щеками и покрытый потом: "Ach, mein lieber Gott, Alexandra Christianovna, war es denn nicht respektabel?"95 Она плакала вдвое, он вдруг менялся, делался мрачен и morose96, пил рюмку за рюмкой коньяк и уходил домой или просто засыпал на диване.
      На другой день мне приходилось мирить, улаживать... и он так от души целовал ее руки и так смешно просил отпущение греха, что она сама иногда не могла удержаться и смеялась вместе с нами.
      Надобно объяснить, в чем состояли эти представления, наносившие столько печали бедной Александре Христиановне. Комический талант Энгельсона был несомненен, огромен, до такой едкости никогда не доходил Левассор, разве Грассо в лучших своих созданиях да Горбунов в некоторых рассказах. К тому же половина (560) была импровизирована, он добавлял, изменял, придерживаясь одной рамы. Если б он хотел развить в себе эту способность и привести ее в порядок, он наверное занял бы одно из первых мест в ряду злых комиков, но Энгельсон ничего не развил в себе и ничего не привел в порядок. Дикие и полные сил побеги талантов росли и глохли в неустоявшейся душе его - и от домашних тревог, отнимавших половину времени, и от хватанья за все на свете, от филологии и химии до политической экономии и философии. В этом смысле Энгельсов был чисто русский человек, несмотря на то, что отец его был финляндского происхождения.
      Представлял он все на свете - чиновников и барынь, попов и квартальных, но лучшие его представления относились к Николаю, которого он глубоко, задушевно, деятельно ненавидел. Он брал стул a la Napoleon, садился на него верхом и сурово подъезжал к выстроенному корпусу... кругом трясутся эполеты, шлемы, каски... это Николай на смотру; он сердится и, поворачивая лошадь, говорит корпусному командиру: "Скверно", корпусный с благоговением выслушивает, глядит вслед Николаю и потом, понижая голос и задыхаясь от бешенства, шепчет дивизионному генералу: "Вы, ваше превосходительство, кажется, заняты чем-то другим, а не службой, что за подлая дивизия, что за полковые командиры, я им покажу!"
      Дивизионный генерал краснеет, краснеет и бросается на первого попавшегося полковника, так от одного чина до другого, с неуловимо верными нюансами императорское "скверно" доходит до вахмистра, которого эскадронный командир ругает по-площадному и который, ничего не говоря, эфесом сабли тычет изо всей силы в бок флангового солдата, ничего не сделавшего.
      Энгельсон представлял с поразительной верностью не только характеристику каждого чина, но все движения всадника, дергающего из бешенства свою лошадь и сердящегося на нее за то, что она не смирно стоит.
      Другое представление было более мирного рода. Император Николай танцует французскую кадриль. Vis-a-vis с ним иносгранный дипломат, по одну сторону фрунтовик-генерал, по другую - сановник из штатских. Это было своего рода оконченный chef doeure. Для представления Энгельсон брал кого-нибудь из нас за даму, (561) Цвет всего был Николай - самодержавно царствующий кадриль, сознательная твердость каждого шага, доблесть каждого движения, притом прощающий и милосердый взгляд на даму, который тотчас превращается в приказ генералу и в совет не забываться сановнику, Передать это словами невозможно. Генерал, который, вытянувшись и немножко скругля локти, с натянутым вниманием идет по темпам на приступ фигуры, под строгим наблюдением государя императора, и растерянный сановник, с подкашивающимися от страха ногами, с улыбкой и почти со слезою на глазах, - всё это было представлено так, что человек, никогда не видавший Николая, мог совершенно основательно узнать, в чем состояла пытка царской кадрили и опасность высочайшего vis-a-vis, Я забыл сказать, что дипломат один танцевал с изученной небрежностью и с большим fini97, скрывая то неловкое чувство беспокойства, которое ощущает самый храбрый человек с зажженной сигарой возле бочки с порохом.
      Но из того, что это ломанье и кривлянье Энгельсона возмущало его жену, не следует, чтоб в ней самой было больше спетости и гармонии; совсем напротив, у нее в голове был действительный беспорядок, разрушавший всякий строй, всякую последовательность и делавший ее неуловимой. Я на ней на первой изучил, как мало можно взять логикой в споре с женщиной, особенно когда спор в практических сферах. В Энгельсоне неустройство напоминало беспорядок после пожара, после похорон, пожалуй после преступления, а в ней - неприбранную комнату, в которой все разбросано зря - детские куклы; венчальное платье, молитвенник, роман Ж. Санд, туфли, цветы, тарелки. В ее полусознанных мыслях и полуподорванных верованиях, в притязаниях на невозможную свободу и в зависимости от привычных внешних цепей было что-то восьмилетнее, восьмнадцатилетнее, восьмидесятилетнее. Много раз говорил я это ей самой; и, странное дело, даже лицо ее преждевременно завяло, казалось старым от отсутствия части зубов и в то же время сохраняло какое-то ребяческое выражение.
      Во внутреннем хаосе ее был кругом виноват Энгельсов. (562)
      Его жена была избалованным ребенком своей матери, которая не чаяла в ней души; за нее посватался, когда ей было лет восьмнадцать, пожилой, флегматический чиновник из шведов. В минуту досады и ребяческого каприза на мать она согласилась выйти за него. Ей хотелось сесть хозяйкой и быть своей госпожой.
      Когда медовый месяц воли, визитов, нарядов прошел, новобрачной стало невыносимо скучно, муж, несмотря на то, что тщательно сохранял респектабельность, возил ее в театр и делал чайные вечера - ей опротивел, она побилась с ним года три-четыре, устала и уехала к матери. Они развелись. Мать умерла, и она осталась одна, с здоровьем, преждевременно разрушенным в борьбе с нелепым браком, с пустотой, с голодом в сердце, с праздным умом, страдающая, печальная.
      В это время Энгельсон был исключен из лицея. Нервный, раздражительный, с страстной потребностью любви, с болезненным недоверием к себе, снедаемый самолюбием... Он познакомился с ней еще при жизни матери и сблизился после ее смерти. Мудрено было бы, если б он не влюбился в нее. Надолго ли, или нет, но он должен был полюбить ее сильно. К этому вело все... и то, что она была женщина без мужа, вдова и не вдова, невеста и не невеста, и то, что она томилась чем-то, была влюблена в другого и мучилась своей любовью. Этот другой был энергический молодой человек, офицер и литератор, но отчаянный игрок. Они поссорились за эту неистовую страсть к игре, - он впоследствии застрелился.
      Энгельсон не отходил от нее, он утешал ее, смешил,. занимал. Это была первая и последняя любовь его. Ей хотелось учиться или, лучше, знать, не учась, он взялся быть ее ментором, - она просила книг.
      Первую книгу, которую Энгельсон ей дал, была "Das iWesen des Christenthums"98 Фейербаха, Себя он сделал комментатором и ежедневно из-под ног своей Элоизы, не умевшей ступить на землю от китайских башмаков старого христианского воспитания - выдергивал скамейку. на которой она кой-как могла не потерять равновесия..,
      Освобождение от традиционной морали, сказал Гёте, никогда не ведет к добру без укрепившейся мысли; действительно, один разум достоин сменять религию долга. (563)
      Энгельсов попробовал женщину, спавшую непробудным сном нравственной беспечности, убаюканную традициями и грезившую все, что грезит слегка христианская, слегка романтическая, слегка моральная, патриархальная душа, воспитать сразу, по методе английских нянек, которые кричащему от боли в животе ребенку наливают в рот рюмку водки. В ее незрелые, детские понятия он бросил разъедающий фермент, с которым мужчины редко умеют справиться, с которым он сам не справился, а только понял его.
      Ошеломленная ниспровержением всех нравственных понятий, всех религиозных верований и находя у самого Энгельсона одно сомнение, одно отрицанье прежнего и одну иронию, она потеряла последний компас, последний руль и пошла, как пущенная в море лодка, без кормила, вертясь и блуждая. Баланс, выработанный самой жизнью, держащийся - как в маятнике противуположными пластинками нелепостями, исключающими друг друга и держащимися на этом, - был нарушен.
      Она бросилась на чтение с яростью, понимала, не понимая и примешивая к философии нянюшек философию Гегеля, к экономическим понятиям чопорного хозяйства - сентиментальный социализм. При всем этом здоровье шло хуже, скука, тоска не проходили, она чахла, томилась, смертельно хотела ехать за границу и боялась каких-то преследований и врагов.
      После долгой борьбы, собравши все силы, Энгельсон сказал ей:
      - Вы хотите путешествовать, как вы поедете одни?.. Вам наделают бездну неприятностей, вы потеряетесь без друга, без защитника, который имел бы право вас защищать. Вы знаете, что за вас я отдам мою жизнь.., отдайте мне вашу руку, - я вас буду беречь, покоить, сторожить... я буду ваша мать, ваш отец, ваша нянька и муж только перед законом. Я буду с вами - близко вас.
      Так говорил человек моложе тридцати лет, страстно любивший. Она была тронута и приняла его мужем безусловно. Через некоторое время они уехали в чужие края.
      Таково было прошедшее моих новых знакомых. Когда Энгельсон все это рассказал мне, когда он горька жаловался, что брак этот загубил их обоих, и я сам ви(564)дел, как они изнывали в каком-то нравственном угаре, который они преднамеренно вздували, я убедился, что несчастье их состоит в том, что они слишком мало знали друг друга прежде, слишком тесно придвинулись теперь, слишком свели всю жизнь на личный лиризм, слишком верят, что они - муж и жена. Если б они могли разъехаться... каждый вздохнул бы на свободе, успокоился бы, а может, и вновь расцвел бы. Время показало бы - в самом ли деле они так нужны друг для друга, во всяком случае горячка была бы прервана без катастрофы. Я не скрывал моего мнения от Энгельсона; он соглашался со мной, но все это был мираж, в сущности, у него не было силы ее оставить, у нее - броситься в море... они тайно хотели остаться при кануне этих решений, не приводя их в исполнение.
      Мнение мое было слишком просто и здорово, чтоб быть верным в отношении к таким сяожно-патологическим субъектам и к таким больным нервам.
      II
      Тип, к которому принадлежал Энгельсон, был тогда для меня довольно нов. В начале сороковых годов я видел только его зачатки. Он развился в Петербурге под конец карьеры Белинского и сложился после меня до появления Чернышевского. Это - тип петрашевцев и их друзей. Круг этот составляли люди молодые, даровитые, чрезвычайно умные и чрезвычайно образованные, но нервные, болезненные и поломанные. В их числе не было ни кричащих бездарностей, ни пишущих безграмотностей, это - явления совсем другого времени, - но в них было что-то испорчено, повреждено.
      Петрашевцы ринулись горячо и смело на деятельность и удивили всю Россию "Словарем иностранных слов". Наследники сильно возбужденной умственной деятельности сороковых годов, они прямо из немецкой философии шли в фалангу Фурье, в последователи Конта.
      Окруженные дрянными и мелкими, людьми, гордые вниманием полиции и сознанием своего превосходства при самом выходе из школы, они слишком дорого оценили свой отрицательный подвиг или, лучше, свой подвиг в возможности. Отсюда - безмерное самолюбие. Не то здоровое, молодое самолюбие, идущее юноше, мечтаю(565)щему о великой будущности, идущее мужу в полной силе и в полной деятельности, не то, которое в былые времена заставляло людей совершать чудеса отваги, выносить цепи и смерть из желания славы, но, напротив, самолюбие болезненное, мешающее всякому делу огромностью притязаний, раздражительное, обидчивое, самонадеянное до дерзости и в то же время неуверенное в себе.
      Между их запросом и оценкой ближних несоразмерность была велика. Общество не принимает векселей на будущее, а требует готовую работу за свое наличное признание. Труда и выдержки у них было мало, того и другого хватило только для пониманья, для усвоенья - разработанного другими. Они хотели жатвы за намерение сеять и венков за то, что у них закромы были полны. "Обидное непризнание общества" их мучило и доводило до несправедливости к другим, до отчаяния и Fratzenhaftigkeit99.
      На Энгельсоне я изучил разницу этого поколения с нашим. Впоследствии я встречал много людей - не столько талантливых, не столько развитых - но с тем же видовым болезненным надломом по всем суставам.
      Страшный грех лежит на николаевском царствовании - в этом нравственном умерщвлении плода, в этом . душевредительстве детей. Дивиться надобно, как здоровые силы, сломавшись, все же уцелели. Кто не знает знаменитую инструкцию учителям кадетских корпусов? В лицее было лучше, но ненависть Николая в последнее время налегла и на него. Вся система казенного воспитания состояла в внушении религии слепого повиновения, ведущей к власти, как к своей награде. Молодые чувства, лучистые по натуре, были грубо оттесняемы внутрь, заменяемы честолюбием и ревнивым, завистливым соревнованием. Что не погибло, вышло больное, сумасшедшее... Вместе с жгучим самолюбием прививалась какая-то обескураженность, сознание бессилия. усталь перед работой. Молодые люди становились ипохондриками, подозрительными, усталыми, не имея двадцати лет от роду. Они все были заражены страстью самонаблюдения, самоисследования, самообвинения, они тщательно поверяли свои психические явления и любили (566) бесконечные исповеди и рассказы о нервных событиях своей жизни. Мне впоследствии случалось часто иметь на духу не только мужчин, но и женщин, принадлежавших к той же категории. Вглядываясь с участием в их покаяния, в их психические себябичевания, доходившие до клеветы на себя, я, наконец, убедился потом, что все это - одна из. форм того же самолюбия. Стоило вместо возраженья и состраданья согласиться с кающимся, чтоб увидеть, как легко уязвляемы и как беспощадно мстительны эти Магдалины обоих полов. Вы перед ними, как христианский священник перед сильными мира сего, имеете только право торжественно отпускать грехи и молчать.
      У этих нервных людей, чрезвычайно обидчивых, содрогавшихся, как мимоза, при всяком чуть неловком прикосновении, была, с своей стороны, непостижимая жесткость слова. Вообще, когда дело шло об отместке, выражения не мерились, страшный эстетический недостаток, выражающий глубокое презрение к лицу и оскорбительную снисходительность к себе. Необузданность эта идет у нас из помещичьих домов, канцелярии и казарм, но как же она уцелела, развилась у нового поколения, перескакивая через наше? Это - психологическая задача.
      В прежних студентских кружках бранились громко, спорили запальчиво и грубо, но в самой пущей брани кой-что оставалось вне битвы... Для наших нервных людей - энгельсоновского поколения - этого заветного места не существовало, они не считали нужным себя сдерживать; для пустой и мимолетной мести, для одержания верха в споре не щадили ничего, и я часто с ужасом и удивлением видел, как они, начиная с самого Энгельсона, бросали без малейшей жалости драгоценнейшие жемчужины в едкий раствор и плакали потом. С переменой нервного тока начинаются раскаяния, вымаливание прощенья у поруганного кумира. Небрезгливые, они выливали нечистоты в тот же сосуд, из которого пили.
      Раскаяния их бывали искренни, но не предупреждали повторений. Какая-то пружина, умеряющая действие колес и направляющая их, у них сломана; колеса вертятся с удесятеренной быстротой, ничего не производя, но ломая машину; гармоническое сочетание, нарушено, (567) эстетическая мера потеряна, - с ними жить нельзя, им самим с этим жить нельзя.
      Счастья для них не существовало, они не умели его беречь. При малейшем поводе они давали бесчеловечный отпор и обращались грубо со всем близким. Иронией они не меньше губили и портили в жизни, чем немцы приторной сентиментальностью. Странно, люди эти жадно хотят быть любимыми, ищут наслажденья, и, когда подносят ко рту чашу, какой-то злой дух толкает их под руку, вино льется наземь, и с запальчивостью, отброшенная чаша валяется в грязи.
      III
      Энгельсоны вскоре уехали в Рим и Неаполь, они хотели остаться там месяцев шесть и возвратились через шесть недель. Ничего не видавши, они таскали свою скуку по Италии, мыкали свое горе в Риме, грустили в Неаполе и, наконец, решились ехать обратно в Ниццу "к вам на леченье", - писал он мне из Генуи.
      Мрачное расположение их выросло во время их отсутствия. К нервному расстройству прибавились размолвки, принимавшие все больше и больше озлобленный, желче-вой характер. Энгельсон был виноват в необузданности слов, в жестких выражениях - но вызывала их всегда она, вызывала преднамеренно, с затаенной колкостью и с особенным успехом в самые добродушные минуты его, забыться он не мог ни на минуту.
      Молчать Энгельсон вовсе не умел, говорить со мною облегчало его, и потому он мне рассказывал все, даже больше, чем нужно, мне было неловко; я чувствовал, что не могу быть с ними так откровенен, как они со мной. Ему говорить было легко; его на время успокоивала высказанная жалоба, - меня нет.
      Раз, сидя со мной в небольшой таверне, Энгельсон сказал, что он обессилился в ежедневной борьбе, что выхода из нее нет, что снова мысль о прекращении своего существования ему представляется последним спасением... При его нервной необузданности можно было ждать, что, если, наконец; ему попадется пистолет или склянка яда, то он когда-нибудь и попробует то или другое... (568)
      Мне было жаль его. И оба они были жалки. Она могла бы быть счастливой женщиной, будь она замужем за человеком светлого нрава, который умел бы ее тихо развивать, весело веселиться и в случае нужды действовать не только убеждением, но и авторитетом, - авторитетом серьезным, без иронии. Есть несовершеннолетние натуры, которые не могут себя вести сами, так, как есть лимфатические сложения, которым необходим, корсет, чтобы позвоночный столб не гнулся.
      Пока я думал об этом, Энгельсон, продолжая свой рассказ, сам пришел к тому же заключению. "Женщина эта меня не любит, - говорил он, - да и не может любить; то, что она понимает во мне и ищет - скверно, а что во мне есть хорошего - для нее китайская грамота; она испорчена буржуазностью, с своим внешним RespektabilitatoM, с мелким фамилизмом, мы замучим друг друга, это для меня ясно".
      Мне казалось, что если мужчина может таким образом говорить о близкой женщине, то главная связь между ними разорвана. А потому я признался ему, что, давно с глубоким участием следя за их жизнью, .часто задавал себе вопрос, зачем они живут вместе?
      - У вашей жены тоска по Петербургу, по братьям, по старой нянюшке, отчего вы не устроите, чтоб она ехала домой, а вы бы остались здесь?
      - Тысячу раз думал я об этом, я только этого и хочу, но, во-первых, ей не с кем ехать, а во-вторых, она в Петербурге пропадет с тоски.
      - Да ведь она и здесь пропадает с тоски. Что не с кем послать - это воспоминания наших барских затей, вы можете проводить вашу жену до парохода в Штеттин, а пароход сам дорогу найдет. Если у вас нет денег, я вам дам взаймы.
      - Вы правы, и я это сделаю непременно. Мне больно, мне жаль ее, все, что было во мне любви, положил я на ее голову - я в ней искал не только жены, но существо, которое я хотел развивать, воспитывать по своей фантазии, я думал, что ока будет моим ребенком, - задача была не по силам; да и кто же знал, сколько противодействий я найду, сколько упрямства? - Он помолчал и потом добавил: - Сказать вам всю мою мысль - ей надобно другого мужа... если б нашелся человек, достойный ее, которого бы она полюбила, (569) я сдал бы ее с рук на руки, и мы оба выздоровели бы - это важнее Петербурга.
      Я все это принимал au pied de la lettre. Что он был искренен, в этом нет сомнения - тут-то и лежит загвоздка этих подвижных, не владеющих собой организаций, они могут, как хорошие актеры, выграться в разные роли и до того с ними сродниться, что картонный кинжал им кажется настоящим, и они льют истинные слезы о "Гекубе".
      Мы тогда жили вместе в С.-Елен. Дни два спустя после моего разговора с Энгельсоном, Поздно вечером вошла m-me Энгельсон в гостиную, со свечой в руке и с заплаканным лицом, поставила свечу на стол и сказала, что желает поговорить со мной. Мы сели... после небольшой и неясной прелюдии о судьбе, которая ее преследует, о несчастном характере Энгельсона и ее самой, она объявила, что решилась возвратиться в Петербург и не знает, как это сделать. "Вы одни имеете на него влияние; уговорите его меня в самом деле отпустить; я знаю, что он в минуты досады на словах готов меня сейчас посадить в почтовую карету, но все это на славах. Уговорите его, спасите нас обоих и дайте слово первое время походить за ним, походить его... ему будет тяжело, он больной, нервный человек", - и она, снова рыдая, покрыла лицо платком/
      В глубину горести ее я не верил, но очень хорошо понял, какого я дал маху, говоря откровенно с Энгельсоном, для меня было ясно, что он передал ей наш разговор.
      Выбора мне не оставалось, я повторил свои слова, смягчивши их в форме. Она встала, поблагодарила меня и прибавила, что если она не поедет, то бросится в море, что она вечером сожгла многие бумаги и желает мне поручить какие-то другие в запечатанном пакете. Мне стало ясно, что и она вовсе не так страстно хочет ехать, а хочет, по -какому-то капризному баловству, тянуться и исходить грустью. Сверх того, я увидел, что если она колеблется без всякого решения, то он и не колеблется, а вовсе не хочет, чтоб она ехала. Она над ним имела большую власть, она знала это и, основываясь на ней, дозволяла ему беситься, покрывать пеной удила, становиться на дыбы, зная, что бунтуй он, как хочешь, дело пойдет не по его воле, а по ее. (570)
      Совета моего она мне никогда не прощала, она боялась моего влияния, хотя и имела явное доказательство моего бессилия.
      Дней десять не было речи об отъезде. Потом пошли периодические схватки. В неделю раз или два она являлась с заплаканными глазами, объявляла, что теперь все кончено, что завтра она будет собираться в Петербург или на дно морское. Энгельсон выходил из своей комнаты с зеленым лицом, с судорожным подергиванием и дрожащими руками, он исчезал часов на десять и возвращался запыленный, усталый и сильно выпивший, носил визировать пасс или брать пропуск в Геную, потом все утихало и приходило в обыкновенное русло.
      Наружно m-me Энгельсон со мною совершенно примирилась, но с этого времени у ней началось слагаться что-то вроде ненависти ко мне. Прежде она спорила со мной, сердилась, не скрывая... теперь она стала необыкновенно любезна. Она досадовала, что я кое-что разглядел, что я не умилялся перед ее трагической судьбой, не принимал ее за несчастную жертву, а глядел на нее, как на капризную больную, что я не только не сделался платоническим соплакалыциком ее, а сомневался; не наслаждение ли вместо горести доставляют ей слезы, душераздирательные сцены, объяснения в несколько часов и проч., и проч.
      Время шло, и исподволь многое изменилось. Она с быстротою, которая только встречается у нервных больных, поздоровела, сделалась веселее, стала еще внимательнее к туалету, и хотя самые вздорные поводы снова приводили к прежним сценам между нею и энгельсоном, к прощанью Сократа перёд цикутой и к готовности идти по следам Сафо в пучину морскую, но в сумме дела шли лучше. Вечно полулежащая от слабости, вечно утомленная женщина выпрямилась, как Сикст V, стала полнеть, и до того, что раз бедный Коля; сидя за обедом и глядя на ее полную грудь, сказал, покачивая головой: "Sehr viel Milch!"100
      Видно было, что новый интерес занял ее жизнь, что что-то разбудило ее от болезненной летаргии. С тех пор как мы объяснились с ней, она начала упорную игру, обдумывая всякий ход, не хуже игроков du cafe Regent, (571) и терпеливо поправляя ошибки. Иногда она изменяла себе, делала промахи, увлекалась в ту или другую сторону, но с постоянством возвращалась к прежнему плану. План этот шел уже дальше закрепления в свою власть Энгельсона, дальше отместки мне; он состоял в том, чтоб завладеть всеми нами, всем домом и, пользуясь усиливающейся болезнью Natalie, взять в свои руки воспитанье, все жизнь, si non - non101, то есть в противном случае разорвать во что б ни стало мою связь с Энгельсоном.
      Но прежде чем она достигла последнего результата, игра представляла много ходов, очень трудных, тяжелых уступок, кошачьей тактики и большого выжидания многое она сделала, но не все. Бесконечная болтовня Энгельсона мешала ей столько же, сколько мои раскрытые глаза.
      На лучшее могла бы она употребить эту энергию, ту силу, ту настойчивость, которую она потратила на свой хитросплетенный замысел... но личности и самолюбия пьянят и, вступая в темную игру страстей, трудно остановиться и трудно что-нибудь разглядеть. Обыкновенно свет вносится в комнату на шум уже совершившегося преступления, то есть когда, с одной стороны, неисправимая беда, с другой - угрызение совести.
      IV
      ...О несчастьях, обрушившихся на меня в 1851 и 1852 годах, я говорю в другом месте. Энгельсон много облегчения внес в мою печальную жизнь. Мы с ним долго прожили бы возле кладбищ, но беспокойное самолюбие его жены не пощадило и траура.
      Несколько недель после похорон Энгельсон, печальный, встревоженный, видимо, нехотя и, видимо, не от себя, спросил меня, не думаю ли я поручить его жене воспитание моих детей.
      Я отвечал, что дети, кроме моего сына, поедут в Париж с Марьей Каспаровной и что я откровенно ему признаюсь, что его предложенья принять не могу.
      Ответ мой огорчил его, огорчать его мне было больно.
      - Скажите мне, положивши руку на сердце, считаете ли вы вашу жену способной воспитывать детей?. (572)

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16