Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Былое и думы (Часть 5)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Герцен А. / Былое и думы (Часть 5) - Чтение (стр. 9)
Автор: Герцен А.
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Мы, Емилий Буллей, комиссар полиции города Парижа, и в особенности Тюльерийского отделения. Во исполнение приказаний господина префекта полиции от 23 апреля:
      Объявили сударю (sieur) Александру Герцену, говоря ему, как сказано в оригинале". Тут следует весь текст опять. В том роде, как дети говорят сказку о белом быке, повторяя всякий раз с прибавкой одной фразы: "Сказать ли вам сказку о белом быке?"
      Далее: "Мы пригласили поименованного (Ie dit) Герцена явиться в продолжение двадцати четырех часов в префектуру для получения паспорта и для назначения границы, через которую от выедет из Франции.
      А чтоб сказанный сударь Герцен не отозвался неведением (nen pretende cause dignorance-каков язык!), мы ему оставили эту копию сказанного решения в начале сего настоящего нашего протокола объявления- nous lui avons laisse cette copie tant du dit arrete en tete de cette presente de notre proces-verbal de notification".
      Где мои вятские товарищи по канцелярии Тюфяева, где Ардашов, писавший за присест по десяти листов, Вепрёв, Штин и мой пьяненький столоначальник? Как сердце их должно возрадоваться, что в Париже, после Вольтера, после Бомарше, после Ж. Санд и Гюго,- пишут так бумаги! Да и не один Вепрёв и Штин должны радоваться - а и земский моего отца, Василий Епифанов, который, из глубоких соображений учтивости, писал своему помещику: "Повеление ваше по сей настоящей прошедшей почте получил и по оной же имею честь доложить..."
      Можно ли оставить камень на камне этого глупого, пошлого здания des us et coutumes170, годного только для слепой и выжившей из ума старухи, как Фемида?
      Чтение не произвело ожидаемого действия; парижанин думает, что высылка из Парижа равняется изгнанию Адама из рая, да и то еще без Евы - мне, напротив, (372) было все равно, и жизнь парижская уже начинала надоедать.
      - Когда должен я явиться в префектуру? - спросил я, придавая себе любезный вид, несмотря на злобу, разбиравшую меня.
      - Я советую завтра, часов в десять утра.
      - С удовольствием.
      - Как нынешний год весна рано начинается,-заметил комиссар города Парижа, и в особенности Тюлье-рийский.
      - Чрезвычайно.
      - Это старинный отель, здесь обедывал Мирабо, оттого он так и называется; вы, верно, были им очень довольны?
      - Очень. Вообразите же, каково с ним расстаться так круто!
      - Это действительно неприятно... хозяйка умная и прекрасная женщина m-lle Кузен - была большой приятельницей знаменитой Ie Normand.
      - Представьте себе! Как досадно, что я этого не знал, может, она унаследовала у нее искусство гадать и могла бы мне предсказать billet doux171 Карлье.
      - Ха, ха... мое дело вы знаете, позвольте пожелать.
      - Помилуйте, всякое бывает, честь имею вам кланяться.
      На другой день я явился в знаменитую, больше чем сама Ленорман, улицу Jerusalem. Сначала меня принял какой-то шпионствующий юноша, с бородкой, усиками и со всеми приемами недоношенного фельетониста и неудавшегося демократа; лицо его, взгляд носили печать того утонченного растления души, того завистливого голода наслаждений, власти, приобретений, которые я очень хорошо научился читать на западных лицах и которого вовсе нет-у англичан. Должно быть, он еще недавно поступил на свое место, он еще наслаждался им и потому говорил несколько свысока. Он объявил мне, что я должен ехать через три дни и что без особенно важных причин отсрочить нельзя. Его дерзкое лицо, его произношение и мимика были таковы, что, не вступая с ним в дальнейшие рассуждения, я (373) поклонился ему и потом спросил, надев сперва шляпу, когда можно видеть префекта.
      - Префект принимает только тех, кто у него письменно просит аудиенции.
      - Позвольте мне написать сейчас.
      Он позвонил, вошел старик huissier172 с цепью на груди; сказав ему с важным видом: "Бумаги и перо этому господину", юноша кивнул мне головой.
      Huissier повел меня в другую комнату. Там я написал Карлье, что желаю его видеть, чтоб объяснить ему, почему мне надобно отсрочить мой отъезд.
      В тот же день вечером я получил из префектуры лаконический ответ: "Г. префект готов принять такого-то завтра в два часа".
      Тот же самый противный юноша встретил меня и на другой день: у него была особая комната, из чего я и заключил, что он нечто вроде начальника отделения. Начавши так рано и с таким успехом карьеру, он далеко уйдет, если бог продлит его живот.
      На сей раз он привел меня в большой кабинет; там, за огромным столом, на больших покойных креслах сидел толстый, высокий румяный господин - из тех, которым всегда бывает жарко, с белыми, откормленными, но рыхлыми мясами, с толстыми, но тщательно выхоленными руками, с шейным платком, сведенным на минимум, с бесцветными глазами, с жовиальным173 выражением, которое обыкновенно принадлежит людям, совершенно потонувшим в любви к своему благосостоянию и которые могут подняться холодно и без больших усилий до чрезвычайных злодейств.
      - Вы желали видеть префекта,- сказал он мне, - но он извиняется перед вами, очень нужное дело заставило его выехать,-если я могу сделать вам чем-нибудь что-нибудь приятное, я ничего лучшего не прошу. Вот кресло, не угодно ли?
      Все это высказал он плавно, очень учтиво, несколько щуря глаза и улыбаясь мясными подушечками, которыми были украшены его скулы. "Ну, этот давно служит", - подумал я.
      - Вы, верно знаете, зачем я пришел. (374)
      Он сделал головою то тихое движение, которое делает всякий, начиная плавать, и не отвечал ничего
      - Мне объявлен приказ ехать через три дня. Так как я знаю, что министр у вас имеет право высылать, не говоря причины и не делая следствия, то я и не стану ни спрашивать, почему меня высылают, ни защищаться; но у меня есть, сверх собственного дома
      - Где ваш дом?
      - Четырнадцать, Rue Amsterdam... очень серьезные дела в Париже, мне трудно их оставить сразу.
      - Позвольте узнать, какие у вас дела, по дому или...?
      - Дела мои у Ротшильда, мне приходится получить тысяч четыреста франков.
      - Как-с?
      - С небольшим сто тысяч roubles argent174.
      - Это значительная сумма!
      - Cest unе somme ronde175.
      -- Сколько времени вам нужно для окончания вашего дела? - спросил он, глядя на меня еще кротче, так, как глядят на выставленные в окнах фазаны с трюфлями.
      - От месяца до шести недель.
      - Это ужасно много.
      - Процесс мой в России Чуть ли не по его милости я и оставляю Францию.
      - Как так?
      - С неделю тому назад Ротшильд мне говорил, что Киселев дурно обо мне отзывался. Вероятно, петербургскому правительству хочется замять дело, чтоб о нем не говорили; чай, посол попросил по дружбе выслать меня вон.
      - Dabord176, - заметил, принимая важный и проникнутый сильным убеждением вид, обиженный патриот префектуры, - Франция не позволит ни одному правительству мешаться в ее внутренние дела. Я удивляюсь, как вам могла прийти такая мысль в голову, Потом, что может быть естественнее, как право, которое взяло себе правительство, старающееся всеми си(375)лами возвратить порядок страждущему народу, удалять из страны, в которой столько горючих веществ, иностранцев, употребляющих во зло то гостеприимство, которое она им дает?
      Я решился его добивать деньгами. Это было так же верно, как в споре с католиком употреблять тексты из евангелия, а потому, улыбнувшись, я возразил ему:
      - За гостеприимство Парижа я заплатил сто тысяч франков, и потому считал себя почти сквитавшимся.
      Это удалось еще лучше, чем моя somme ronde. Он сконфузился и, сказав после небольшой паузы: "Что нам делать? Мы в необходимости", - взял со стола мой досье. Это был второй том романа, первую часть которого я видел когда-то в руках Дубельта. Поглаживая листы, как добрых коней, своей пухлой рукой:
      "Видите ли,-приговаривал он,-ваши связи, участие в неблагонамеренных журналах (почти слово в слово то же, что мне говорил Сахтынский в 1840), наконец, значительные subventions177, которые вы давали самым вредным предприятиям, заставили нас прибегнуть к мере очень неприятной, но необходимой. Мера эта удивлять вас не может. Вы даже в своем отечестве навлекли на себя политические гонения. Одинакие причины ведут к одинаким последствиям".
      - Я уверен, - сказал я, - что сам император Николай не подозревает этой солидарности; не можете же вы в самом деле находить хорошим его управление.
      - Un bon citoyen178 уважает законы страны, какие бы они ни были...179
      - Вероятно, это по тому знаменитому правилу, что все же лучше, чтоб была дурная погода, чем чтоб совсем погоды не было.
      - Но, чтоб вам доказать, что русское правительство совершенно вне игры, я вам обещаю выхлопотать у префекта отсрочку на один месяц. Вы, верно, не найдете странным, если мы справимся у Ротшильда о вашем деле, тут не столько сомнение... (376)
      - Да сделайте одолжение, отчего же не справиться, мы в войне, и если б мне было полезно употребить военную хитрость, чтоб остаться, неужели вы думаете, что я не употребил бы ее?..
      Но светский и милый alter ego180 префекта не остался в долгу:
      - Люди, которые так говорят, никогда не говорят неправды.
      Через месяц дело еще не было окончено; к нам ездил старик доктор Пальмье, который всякую неделю имел удовольствие делать в префектуре инспекторский смотр интересному классу парижанок. Давая такое количество свидетельств прекрасному полу в здоровье, я думал, что он не откажется написать мне свидетельство в болезни. Пальмье, разумеется, был знаком со всеми в префектуре; он обещал мне лично передать X. историю моего недуга К крайнему удивлению, Пальмье приехал без удовлетворительного ответа. Черта эта потому драгоценна, что в ней есть какое-то братственное сходство между русской и французской бюрократией. X. не давал ответа и вилял, обидевшись, что я не явился лично известить его о том, что я болен, в постеле и не могу встать. Делать было нечего, я отправился на другой день в префектуру, пышущий здоровьем.
      X. с большим участием спросил меня о моей болезни. Так как я не полюбопытствовал прочитать, что написал доктор, то мне и пришлось выдумать болезнь. По счастию, я вспомнил Сазонова, который, при обильной тучности и неистощимом аппетите, жаловался на аневризм,-я сказал X., что у меня болезнь в сердце и что дорога может мне быть очень вредна.
      X. пожалел, советовал беречься, потом отправился в соседнюю комнату и через минуту вышел, говоря:
      - Вы можете остаться еще месяц. Префект поручил мне вместе с тем сказать вам, что он надеется и желает, чтоб ваше здоровье поправилось в продолжение этого времени; ему было бы очень неприятно, если б это было не так, потому что в третий раз он отсрочить не может. (377)
      Я понял это и приготовился .выехать из Парижа около 20 июня..
      Имя X. встретилось мне еще раз через год. Патриот этот и bon citoyen бесшумно удалился из Франции, забывши отдать отчет тысячам небогатых и бедных людей, вкладчиков в какую-то калифорнскую лотерею, действовавшую под покровительством префектуры! Когда добрый гражданин увидел, что, при всем уважении к законам своей родины, он может попасть на галеры за faux181, тогда он предпочел им пароход и уехал в Геную. Это была натура цельная, не терявшаяся от неудач. Он воспользовался известностью, приобретенною историей калифорнской лотереи, и тотчас предложил свои услуги обществу акционеров, составлявшемуся около того времени в Турине для постройки железных дорог; видя столь надежного человека, общество поспешило принять его услуги.
      Последние два месяца, проведенные в Париже, были невыносимы. Я был буквально garde a vue182, письма приходили нагло подпечатанные и днем позже. Куда бы я ни шел, издали следовала за мной какая-нибудь гнусная фигура, передавая меня на углу глазом другому.
      Не надобно забывать, что это было время пущего полицейского бешенства. Тупые консерваторы и революционеры алжирски-ламартиновского толка помогали плутам и пройдохам, окружавшим Наполеона, и ему самому в приготовлении сетей шпионства и надзора, чтоб, растянувши их на всю Францию, в данную минуту поймать и задушить по телеграфу, из министерства внутренних дел и Elysee, все деятельные силы страны. Наполеон ловко воспользовался против них самих врученным ему орудием. Второе декабря - возведение полиции на степень государственной власти.
      Никогда нигде не было такой политической полиции, ни в Австрии, ни в России, как во Франции со времен Конвента. На это, сверх особенного национального влечения к полиции, есть много причин. Кроме Англии, где полиция не имеет ничего общего с континентальным (378) шпионством, полиция везде окружена враждебными элементами и, следственно, оставлена на свои силы. Во Франции, напротив, полиция-самое народное учреждение; какое бы правительство ни захватило власть в руки, полиция у него готова, часть народонаселения будет ему помогать с фанатизмом и увлечением, которые надобно умерять, а не усиливать, и помогать притом всеми страшными средствами частных людей, которые для полиции невозможны. Куда скрыться от лавочника, дворника, портного, прачки, мясника, сестриного мужа, братниной жены, особенно в Париже, где живут не особняком, как в Лондоне, а в каких-то полипниках или ульях, с общей лестницей, с общим дворем и дворником?
      Кондорсе ускользает от якобинской полиции и счастливо пробирается до какой-то деревни близ границы;
      усталый и измученный, он входит в харчевню, садится перед огнем, греет себе руки и просит кусок курицы. Трактирщица, добродушная старушка, большая пат-. риотка, рассуждает так: "Он в пыли, стало, пришел издалека, он спросил курицы, стало, у него есть деньги. руки у него белые, стало, он аристократ". Поставив курицу в печь, она идет в другой кабак, там заседают патриоты: какой-нибудь гражданин-Муций Сцевола, ликворист, и гражданин-Брут, Тимолеон-портной. Тем того и надобно, и через десять минут один из умнейших деятелей французской революции - в тюрьме и выдан полиции свободы, равенства и братства!
      Наполеон, имевший в высшей степени полицейский талант, сделал из своих генералов лазутчиков и доносчиков; палач Лиона Фуше основал целую теорию, систему, науку шпионства - через префектов, помимо префектов - через развратных женщин и беспорочных лавочниц, через слуг и кучеров, через лекарей и парикмахеров. Наполеон пал, но оружие осталось, и не только оружие, но и оруженосец; Фуше перешел к Бурбонам, сила шпионства ничего не потеряла, напротив, увеличилась монахами, попами. При Людовике-Филиппе, при котором подкуп и нажива сделались одной из нравственных сил правительства, - половина мещанства сделалась его лазутчиками, полицейским хором, к чему особенно способствовала их служба, сама по себе полицейская, - в Национальной гвардии. (379)
      Во время Февральской республики образовались три или четыре действительно тайные полиции и несколько явно тайных. Была полиция Ледрю-Роллена и полиция Косидьера, была полиция Марраста и полиция Временного правительства, была полиция порядка и полиция беспорядка, полиция Бонапарта и орлеанская полиция. Все подсматривали, следили друг .за другом и доносили; положим, что доносы делались с убеждением, с наилучшими целями, безденежно, но все же это были доносы... Эта пагубная привычка, встретившись, с одной стороны, с печальными неудачами, а с другой - с болезненной, необузданной жаждой денег и наслаждений, растлила целое поколение.
      Не надобно забывать и то нравственное равнодушие, ту шаткость мнений, которые остались осадком от перемежающихся революций и реставраций. Люди привыкли считать сегодня то за героизм и добродетель, за что завтра посылают в каторжную работу; лавровый венок и клеймо палача менялись несколько раз на одной и той же голове. Когда к этому привыкли, нация шпионов была готова.
      Все последние открытия тайных обществ, заговоров, все доносы на выходцев сделаны фальшивыми членами, подкупленными друзьями, людьми, сближавшимися с целью предательства.
      Везде бывали примеры, что трусы, боясь тюрьмы и ссылки, губят друзей, открывают тайны,-так слабодушный товарищ погубил Конарского. Но ни у нас, ни в Австрии нет этого легиона молодых людей," образованных, говорящих нашим языком, произносящих вдохновенные речи в клубах, пишущих революционные статейки и служащих шпионами.
      К тому же правительство Бонапарта превосходно поставлено, чтоб пользоваться доносчиками всех партий. Оно представляет революцию и реакцию, войну и мир, 89 год и католицизм, падение Бурбонов и 4/2°/о. Ему служит и Фаллу-иезуит, и Бильо-социалист, и Ларошжаклен-легитимист, и бездна людей, облагодетельствованных Людовиком-Филиппом. Растленное всех партий и оттенков естественно стекает и бродит в тюлье-рийском дворце. (380)
      ГЛАВА ХL
      Европейский комитет. - Русский генеральный консул в Ницце. - Письмо к А. Ф. Орлову. - Преследование ребенка - Фогты. - Перечисление из надворных советников в тягловые крестьяне -Прием, в Шателе. (1850-1851)
      С год после нашего приезда в Ниццу из Парижа я писал: "Напрасно радовался я моему тихому удалению, напрасно чертил у дверей моих пентаграмм: я не нашел ни желанного мира, ни покойной гавани. Пентаграммы защищают от нечистых духов - от нечистых людей не спасет никакой многоугольник, разве только квадрат селлюляр-ной тюрьмы.
      Скучное, тяжелое и чрезвычайно пустое время, утомительная дорога между станцией 1848 года и станцией 1852,- нового ничего, разве каждое личное несчастье доломает грудь, какое-нибудь колесо жизни рассыплется".
      "Письма из Франции и Италии" (1 июня 1851).
      Действительно, перебирая то время, становится больно, как бывает при воспоминании похорон, мучительных болезней, операций. Не касаясь еще здесь до внутренней жизни, которую заволакивали больше и больше темные тучи, довольно было общих происшествий и газетных новостей, чтоб бежать куда-нибудь в степь. Франция неслась с быстротой падающей звезды к 2 декабря. Германия лежала у ног Николая, куда ее стащила несчастная, проданная Венгрия. Полицейские кондотьеры съезжались на свои вселенские соборы и тайно совещались об общих мерах международного шпионства. Революционеры продолжали пустую агитацию. Люди, стоявшие во главе движения, обманутые в своих надеждах, теряли голову. Кошут возвращался из Америки, утратив долю своей народности, Маццини заводил в Лондоне с Ледрю-Ролленом и Руге центральный европейский комитет... а реакция свирепела больше и больше.
      После нашей встречи в Женеве, потом в Лозанне, (381) виделся с Маццини в Париже в 1850 году. Он был во Франции тайно, остановился в каком-то аристократическом доме и присылал за мной одного из своих приближенных. Тут он говорил мне о проекте международной юнты183 в Лондоне и спрашивал, желал ли бы я участвовать в ней как русский; я отклонил разговор. Год спустя, в Ницце, явился ко мне Орсини, отдал программу, разные прокламации европейского центрального комитета и письмо от Маццини с новым предложением. Участвовать в комитете я и не думал: какой же элемент русской жизни я мог представить тогда, совершенно отрезанный от всего русского? Но это не была единственная причина, по которой европейский комитет мне был не по душе. Мне казалось, что в основе его не было ни глубокой мысли, ни единства, ни даже необходимости, а форма его была просто ошибочна.
      Та сторона движения, которую комитет представлял, то есть восстановление угнетенных национальностей, не была так сильна в 1851 году, чтоб иметь явно свою гонту. Существование такого комитета доказывало только терпимость английского законодательства и отчасти то, что министерство не верило в его силу, иначе оно прихлопнуло бы его или alien биллем184, или предложением приостановить habeas corpus.
      Европейский комитет, напугавший все правительства, ничего не делал, не догадываясь об этом. Самые серьезные люди ужасно легко увлекаются формализмом и уверяют себя, что они делают что-нибудь, имея периодические собрания, кипы бумаг, протоколы, совещания, подавая голоса, принимая решения, печатая прокламации, profession de foi185 и проч. Революционная бюрократия точно так же распускает дела в слова и формы, как наша канцелярская. В Англии пропасть разных ассоциаций, имеющих торжественные собрания, на которые являются герцоги и лорды, клержимены и секретари. Казначеи собирают деньги, литераторы пишут статьи, и все вместе решительно ничего не делают. Собрания эти, большей частию филантропические и религиозные, с одной стороны, служат развлечением, а с дру(382)гой - примиряют христианскую совесть людей, преданных светским интересам. Но такого кроткого и мирного характера не мог представлять в Лондоне революционный сенат en permanence186. Это был гласный заговор, заговор с открытыми дверями, то есть невозможный.
      Заговор должен быть тайной. Время тайных обществ миновало только в Англии и Америке. Везде, где есть меньшинство, предварившее понимание масс и желающее осуществить ими понятую идею, если нет ни свободы речи, ни права собрания, будут составляться тайные общества. Я говорю об этом совершенно объективно; после юношеских попыток, окончившихся моей ссылкой в 1835 году, я не участвовал никогда ни в каком тайном обществе, но совсем не потому, что я считаю расточение сил на индивидуальные попытки за лучшее. Я не участвовал потому, что мне не случилось встретить общества, которое соответствовало бы моим стремлениям, в котором я мог бы что-нибудь делать. Если б я встретил союз Пестеля и Рылеева, разумеется, я бросился бы в него с головою.
      Другая ошибка или другое несчастье комитета состояло в отсутствии единства. Это собрание в один фокус разнородных стремлений могло только в действительном единстве развить составную силу. Если б каждый, входя в комитет, вносил только свою исключительную национальность, это не мешало бы еще; у них было бы единство ненависти к одному главному врагу - к Священному союзу. Но воззрения их, согласные в двух отрицательных принципах, в отрицании царской власти и социализма, в остальном были различны; для их единства были необходимы уступки, а этого рода уступки оскорбляют одностороннюю силу каждого, подвязывая именно те струны для общего аккорда, которые звучат всего резче, оставляя стертой, мутной и колеблющейся сводную гармонию.
      Прочитав бумаги, которые привез Орсини, я написал к Маццини следующее письмо:
      "Ницца, 13 сентября 1850.
      Любезный Маццини! Я вас уважаю искренно и потому не боюсь откровенно высказать вам мое мнение. (383) Во всяком случае, вы меня выслушаете терпеливо и снисходительно.
      Вы чуть ли не один из главных политических деятелей последнего времени, имя которого осталось окружено сочувствием и уважением. Можно не соглашаться с вами в мнениях, в образе действия, но не уважать вас нельзя. Ваше прошедшее, Рим 1848 и 1849 годов, обязывают вас гордо нести великое вдовство до тех пор, пока события снова позовут предупредившего их бойца. Потому-то мне и больно видеть имя ваше вместе с именами людей неспособных, испортивших все дело, с именами, которые нам только напоминают бедствия, обрушенные ими на нас.
      Какая тут может быть организация? - Это одно смешение.
      Ни вам, ни истории эти люди не нужны, все, что для них можно сделать-это отпустить им их прегрешения. Вы их хотите покрыть вашим именем, вы хотите разделить с ними ваше влияние, ваше прошедшее; они разделят с вами свою непопулярность, свое прошедшее.
      Что нового в прокламациях, что в "Proscrit"? Где следы грозных уроков после 24 февраля? Это продолжение прежнего либерализма, а не начало новой свободы, - это эпилог, а не пролог. Почему нет в Лондоне той организации, которую вы желаете? Потому что нельзя устроиваться на основании неопределенных стремлений, а только на глубокой и общей мысли, - но где же она?
      Первая публикация, делаемая при таких условиях, как присланная вами прокламация, должна была быть исполнена искренности; ну, а кто же может прочесть без улыбки имя Арнольда Руге под прокламацией, говорящей во имя божественного провидения? Руге проповедовал с 1838 года философский атеизм, для него (если голова его устроена логически) идея провидения должна представлять в зародыше все реакции. Это уступка, дипломация, политика, оружие наших врагов. К тому же все это не нужно. Богословская часть прокламации чистая роскошь, она ничего не прибавляет ни к разумению, ни к популярности. Народ имеет положительную религию и церковь. Деизм-религия рационалистов, представительная система, приложенная к (384) вере, религия, окруженная атеистическими учреждениями.
      Я, с своей стороны, проповедую полный разрыв с неполными революционерами, от них на двести шагов веет реакцией. Нагрузив себе на плечи тысячи ошибок, они их до сих пор оправдывают; лучшее доказательство, что они их повторят.
      В "Nouveau Mond" тот же vacuum horrendum187, печальное пережевывание пищи, вместе зеленой и сухой, которая все-таки не переваривается.
      Пожалуйста, не думайте, что я это говорю для того, чтоб отклонять от дела. Нет, я не сижу сложа руки. У меня еще слишком много крови в жилах и энергии в характере, чтоб удовлетвориться ролью страдательного зрителя. С тринадцати лет я служил одной идее и был под одним знаменем-войны против всякой втесняемой власти, против всякой неволи во имя безусловной независимости лица. Мне хотелось бы продолжать мою маленькую, партизанскую войну - настоящим казаком... auf eigene Faust188, как говорят немцы, при большой революционной армии - не вступая в правильные кадры ее, пока они совсем не преобразуются.
      В ожидании этого - я пишу. Может, это ожидание продолжится долго, не от меня зависит изменение капризного людского развития; но говорить, обращать, убеждать зависит от меня - и я это делаю от всей души и от всего помышления.
      Простите мне, любезный Маццини, и откровенность и длину моего письма и не переставайте ни любить меня немного, ни считать человеком, преданным вашему делу, - но тоже преданным и своим убеждениям".
      На это письмо Маццини отвечал несколькими дружескими строками, в которых, не касаясь сущности, говорил о необходимости соединения всех сил в одно единое действие, грустил о разномыслии их и проч.
      В ту же осень, в которую меня вспомнил Маццини и европейский комитет, вспомнил меня, наконец, и противоевропейский комитет Николая Павловича. (385)
      Одним утром горничная наша, с несколько озабоченным видом, сказала мне, что русский консул внизу и спрашивает, могу ли я его принять. Я До того уже считал поконченными мои отношения с русским правительством, что сам удивился такой чести и не мог догадаться, что ему от меня надобно.
      Вошла какая-то официальная, германски-канцелярская фигура второго порядка.
      - Я имею вам сделать сообщение.
      - Несмотря на то, - отвечал я, - что я не знаю вовсе, какого рода, я почти уверен, что оно будет неприятное. Прошу садиться.
      Консул покраснел, несколько смешался, потом сел на диван, вынул из кармана бумагу, развернул и, прочитавши: "Генерал-адъютант граф Орлов сообщил графу Нессельроде, что его им..." - снова встал.
      Тут, по счастью, я вспомнил, что в Париже, в нашем посольстве, объявляя Сазонову приказ государя возвратиться в Россию, секретарь встал, и Сазонов, ничего не подозревая, тоже встал, а секретарь это делал из глубокого чувства долга, требующего, чтоб верноподданный держал спину на ногах и несколько согбенную голову, внимая монаршую волю. А потому, по мере того как консул вставал, я глубже и покойнее усаживался в креслах, и, желая, чтоб он это заметил, сказал ему, кивая головой:
      - Сделайте одолжение, я слушаю.
      - "...ператорское величество, - продолжал он, снова садясь, - изволили приказать, чтобы такой-то немедленно возвратился, о чем ему объявить, не. принимая от него никаких причин, которые могли бы замедлить его отъезд, и не давая ему ни в каком случае отсрочки". Он замолчал.
      Я продолжал не говорить ни слова.
      - Что же мне отвечать? - спросил он, складывая бумагу.
      - Что я не поеду.
      - Как не поедете?
      - Так-таки, просто не поеду.
      - Вы обдумали ли, что такой шаг...
      - Обдумал.
      - Да как же это... Позвольте, что же я напишу? по какой причине?. (386)
      - Вам не ведено принимать никаких причин.
      - Как же я скажу, ведь это - ослушание воли- его императорского величества?
      - Так и скажите.
      - Это невозможно, я никогда не осмелюсь написать это, - и он еще больше покраснел. - Право, лучше было бы вам изменить ваше решение, пока все это еще келейно. (Консул, верно, думал, что III отделение - монастырь.)
      Как я ни человеколюбив, но для облегчения переписки генерального консула в Ницце не хотел ехать в Петропавловские кельи отца Леонтия или в Нерчинск, не имея даже в виду Евпатории в легких Николая Павловича.
      - Неужели, - сказал я ему, - когда вы шли сюда, вы могли хоть одну секунду предполагать, что я поеду? Забудьте, что вы консул, и рассудите сами. Именье мое секвестровано, капитал моей матери был задержан, и все это не спрашивая меня, хочу ли я возвратиться. Могу ли же я после этого ехать, не сойдя с ума?
      Он мялся, постоянно краснел и, наконец, попал на ловкую, умную и, главное, новую мысль.
      - Я не могу,-сказал он,-вступать... я понимаю затруднительное положение, с другой стороны - милосердие! - Я посмотрел на него, он опять покраснел. Сверх того, зачем же вам отрезывать себе все пути? Вы напишите мне, что вы очень больны, я отошлю к графу.
      - Это уж слишком старо, да и на что же без нужды говорить неправду.
      - Ну, так уж потрудитесь написать мне письменный ответ.
      - Пожалуй. Вы мне не оставите ли копии с бумаги, которую читали?
      - У нас этого не делается.
      - Жаль. Я собираю коллекцию.
      Как ни был прост мой письменный ответ, консул все же перепугался: ему казалось, что его переведут за него, не знаю, куда-нибудь в Бейрут или в Триполи; он решительно объявил мне, что ни принять, ни сообщить его никогда не осмелится. Как я его ни убеждал, что на него не может пасть никакой ответственности, он не соглашался и просил меня написать другое письмо. (387)
      - Это невозможно, - возразил я ему, - я не шучу этим шагом и вздорных причин писать не стану: вот вам письмо и делайте с ним, что хотите.
      - Позвольте, - говорил самый кроткий консул из всех, бывших после Юния Брута и Кальпурния Бестии, - вы письмо это напишите не ко мне, а к графу Орлову, я же только сообщу его канцлеру.
      - Дело не трудное, стоит поставить "М. Ie comte" вместо "М. Ie consul"189; на это я согласен.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14