Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В камышах

ModernLib.Net / Гавриил Троепольский / В камышах - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Гавриил Троепольский
Жанр:

 

 


Гавриил Троепольский

В камышах

Повесть

Охота зело добрая потеха, ее же не одолеют печали и кручины всякие.

"Урядник сокольничья пути"

1. Мое далекое

Это было в юности. Из старинной одноствольной шомполки я выстрелил в чирка и, конечно же, промазал. Но с тех пор уже никогда не расстаюсь с ружьем.

Годы летели и летели. Жизнь почти прошла, я по ней – всегда скороходом, всегда работы по горло. Но мне не забыть первого выстрела из той старушки шомполки, перевязанной проволокой у колодки.

Сотни анкет заполнил за свою жизнь, отвечая на разные там вопросы. В каждой из них обязательно значилось: «Фамилия – Перегудов, имя и отчество – Тихон Иванович, пол – мужской, профессия – агроном, за границей не был». Но ни в одной анкете не было вопросов: «Занимался ли охотой? С какого времени? И в каких местах?» А жаль. Ей-же-ей, тогда было бы видно человека насквозь даже и по анкете.

Я, например, с первого выстрела охотился только на Тихой Ольхе, в тех самых камышах, где бороздили на долбленках мой отец, деды и прадеды. Но предки мои ничего не оставили после себя, кроме устных рассказов. Я же исписал десять тетрадей. И в них – все об охоте, о камышах, о Далеком, о Тихой Ольхе.

А какие у нас камыши! Таких камышей, как в Далеком, нигде нет. Да и речка хороша.

Вы выезжаете на челноке вниз по течению. Жужжит потихоньку моторчик «Чайка». Камыши наклоняются к вам и иногда ласково скользят листьями по плечу. Еще раз осматриваете, правильно ли лежит «хозяйство»: ружье, патронташ, корзинка с кряковыми утками, плащ, корзинка с продуктами, бачок с бензином, и если осенью то еще привязана ли к краю лодки суховилка – такой длинный, метров семь, тонкий и прочный шест с рогаткой на конце. Без нее, без суховилки, в Далеком не проехать – такие там густые камыши и сплошной резак. Но до Далекого вы едете моторкой – километров двадцать от Камышевца.

Сначала, прямо от села, широкий плес, потом купальня, и вдруг русло становится узким, в пять-десять метров, вода здесь быстрая, как в горной речке. Это место и называется Быстряк. Потом течение все медленнее и медленнее, вы подъезжаете под мост, что против кирпичного завода. Река все шире и шире, и наконец неожиданно открывается взору водная гладь полкилометра шириной – это и будет Сазанка.

Спокойна здесь Тихая Ольха. Камыши отражаются как в зеркале, высокой стеной: вверху камыши, внизу камыши. Заглушите моторчик, послушайте реку вечером и смотрите на воду. Месяц трепещет в ней, как большая серебряная плотва: то он дрожит, то бьется. Плеснет рыба, оставив круги. Они все шире и шире – так и кажется, вот-вот они зазвучат. А месяц, шалун, уже бросился в тот круг и притворяется себе, будто попался, запутался, – играет. Так охотники и говорят: «Месяц играет».

Осторожно, чтобы не спугнуть тишину, крякнет в камышах дикая утка, то ли подзывая утят, то ли собираясь отлететь на ночную кормежку… И больше ни звука, ни движения, ни вздоха. Одна за другой осыпаются в водную гладь звезды: появляются внизу и там остаются, вздрагивая от вечерней свежести, то пропадая, то блестками объявляясь вновь. И вдруг где-то далеко-далеко слышится тихая песня девчат, чуть тоскливая, плавная, широкая, как родные просторы… Слов не разобрать. И кажется, что поет река – тихая, спокойная… Хороша, очень хороша река Тихая Ольха!

А дальше вы едете совсем уже по другим местам, каждому из которых свое название. Перед челноком вдруг вырастает на средине реки забор из камыша, но он только для тех, кто не знает: это всего-навсего Перерост. Проскочите в прогалину – и откроется река, уже новая, совсем не похожая на то, что вы видели: причудливо извилистая, с омутами и неожиданными коленами. Потом вновь узкий проход, течение быстрее, и вдруг… водопад! Челнок прямо-таки ныряет мимо кривой ветлы. Здесь – ухо востро! Малейшая ошибка – и вы в воде. Это место называется Кайдан.

Потом река узкая, потом широкая. Вновь извилины и крутоверти – вы едете то вперед, то поворачиваете назад и снова на курс.

За Лещевом камышей уже больше. Километр за километром не увидите берега, кроме пятачков или больших кочек, – вода, вода и вода, а с обеих сторон камыши, камыши и камыши. И чем дальше, тем они выше И выше, в пять-шесть метров.

Но вот справа неожиданно прервалась стена камышей. Поворачиваете в затон, к лесу. Это и есть остров Далекое, окруженный водой с камышами, поросший разнолесьем, с вечной прохладной свежестью, с зелеными лужайками, тысячами соловьев, весной наполненный крупными, необычной красоты ландышами, подснежниками, фиалками, а к сроку – ежевикой, земляникой и разной благодатью земли.

Все озера, протоки, топи и необозримые пространства камышей – тоже все вместе называется Далекое. Это огромный массив, нетронутый пока, потому что сама природа устроила так, что человек не смог ее здесь испортить, – не проедешь, не пройдешь. Не каждому доступны дебри Далекого. Все здесь стоит таким же, как и тысячу лет назад.

Нигде в мире нет такого места, как остров Далекое.

Даже зимой, когда смотрю на охотничье ружье, что висит на стене, то и в комнате чудится мне шелест камышей.

И я жду весны. Жду солнца.

2. В поисках счастья

И вот она снова пришла, весна! Каждый по-своему встречает ее. Булькают капли с крыш. Они торопливо и настойчиво, вразнобой, как расстроенный пульс, отстукивают последние минуты жизни зимы: кажется, капают они не потому, что снег тает и расползается во все стороны, а сам старик снег тает оттого, что капли продолбили его рыхлое и уже немощное тело. Каждая капля спешит в ручей.

Неистово чирикают воробьи, размахивая полами пиджачков и наскакивая друг на друга задиристо и безрассудно, упоенные любовью и оглушенные ревностью, потерявшие всякий воробьиный облик в этой вакханалии. Еще недавно он, такой доверчивый и смирный попрошайка-воробышек, сидел на форточке при последней поземке и ныл: «Чик-чирик! Подайте Христа ради! Чик-чирик! На бедность и погорельцев – чик-чирик!» Теперь тот же самый воробьишка наскакивает на соперника, хотя у самого уже общипан хвост и изодрана прическа. Потом он, паршивец, отлупив врага, распушится, растолстеет и надрывается, орет благим матом как оглашенный и, кажется, вот-вот лопнет от спеси, от любви, от ревности, от неимоверного эгоизма. Надо же!

А воробьиха, которой будто и безразлично, что там у них, у мужчин, происходит, неожиданно для всей бесшабашной публики выбирает именно этого обтрепанного эгоиста – ласкает его, и жмется, и кокетничает, шельма. И тогда становится абсолютно ясно: раз уж воробьишка-пострел вообразил себя пупом земли – то весна пришла!

Серые вороны, у которых и сам бог не различит по одежде, кто из них она и кто он, как торговки на базаре, нахально обзывают друг друга разными непотребными вороньими словами. Топчутся у мусорного ящика и спорят – кто сильнее. Эти не дерутся, эти соперничают только в том, кто у кого кусок вырвет. Но вдруг одна из них, завладев лакомством, отлетает в сторону, где сидит другая ворона – поджарая, нервная, по-вороньи красивая, и отдает ей кусок. И та клюет. Понятно, он принес ей что-то такое несравнимо вкусное. Так началась любовь: улетели они вдвоем. Остальные же, переругавшись окончательно, поднялись вслед за теми счастливцами.

И ворона ищет счастья! Значит, весна пришла.

Но вот залетели к нам и грачи – милые, черные, умные и такие родные, российские птицы, спутники хлебопашца во все века – от деревянного сучка вместо сохи до современного трактора. Серьезные, сосредоточенные, работящие однолюбы, но живущие всегда все вместе. Они уже хлопочут над парком, голосисто перекликаясь и перепутав номера летних квартир. Кто их поймет: может быть, они уже теперь знают, где поля отстающих колхозов, куда они ежегодно весной слетаются собирать не заделанную в рядки кукурузу, а по осени, до самого снега, лакомятся подсолнечником и такими вкусными початками; может быть, потому они стали отлетать так поздно, уже по морозам. Но весной раньше времени не прилетишь. Если уж грач пришел, то весна настоящая! Тут уж дудки! Не обманешь.

А по ночам легкие заморозки еще чуть-чуть приглушают капель. Еще нет-нет, да и зашуршит опадающий, прозрачный от луны гребешочек, оставшийся от бывшего сугроба-великана. В открытое окно уже слышен требовательный шум реки, доселе молчаливой и покорной. Ночью все звучит, все поет.

И я уже не могу усидеть дома.

Тогда на столе появляется заветный ящик с охотничьими припасами. Гильза за гильзой встают солдатиками. Сначала вставляешь только пистоны, потом каждому «солдатику» по норме пороха, потом войлочные пыжи, на них – дробь и еще пыжи картонные, под закрутку. При каждой такой операции «солдатики» перестанавливаются то вправо от тебя, то влево. Заряжаешь и дрожишь: весна!

Еще несколько дней до открытия охоты, а все уже собрано, все приготовлено и упаковано в рюкзак. Еще за неделю-две приучаешь к холодной воде кряковых уток и подкармливаешь добро. Иначе нельзя. Брось утку в ледяную воду прямо на охоте, без подготовки – ничего не выйдет. Может, и покричит она полчасика, и того меньше, а потом замокнет – раскиснет, распушится и начнет тонуть.

Все чаще и чаще берешь в руки ружье и тренируешься на вскидках по разным точкам в комнате, «набиваешь руку».

Собака моя, Лада, волнуется и не старается этого скрывать. Она знает, что весной на селезней ее не беру, и – тоскует: то подойдет к столу, положит морду на мое колено и так стоит; она очень долго может так стоять не шевелясь; то она становится лапами на подоконник и смотрит на мир, что-то вспоминая.

Между делом я разговариваю с собакой. Она слушает внимательно. И понимает: люблю. Важно, чтобы она это понимала.

День за днем приближается открытие весенней охоты. Уже по ночам слышен гогот гусей и свист утиных крыльев. Мы с Ладой выходим слушать весну. Хорошо!

В один из таких беспокойных дней рано утром я проснулся оттого, что Лада тихонько дергала за уголок одеяла. Она уже третий день так делает, как и на охоте: не дает проспать. Она не знает календаря, но точно знает по всему моему поведению, что в какой-то из этих дней я обязан ехать. Именно в это утро я и поехал искать охотничье счастье.

Лада виляла хвостом, подходила ко мне, потом к двери и ждала. Тоже ждала счастья – побыть со мной в Далеком. Я погладил ее, потрепал по шее и… не взял. Она отошла, села и уныло опустила голову. Я приблизился и посмотрел ей в глаза, печальные и влажные, со слезинкой. Лада плакала… Вы можете мне не верить, люди, пожалуйста. Но у меня была такая собака.

А в тот день была весна. И все было хорошо вокруг.

Кому и какое дело до того, что где-то какая-то собака плачет!

…В шесть утра я уже сидел в кузове попутного грузовика, направляясь в Камышевец (в тот год мне пришлось работать в одном из колхозов, в пятидесяти километрах от этого села, но – только год, потом снова переехал в Камышевец).

Утро было ясным. Впереди охота, а это уже начало счастья. Так всегда кажется.

Перед Доном произошла задержка: понтонный мост еще не навели, а катерок перевозит только людей. Баржа на той стороне с привалившимся к ней катерком-тягачом, как мне сказали, переправляет автомашины вечером, когда подвезут из колхоза молоко. Положение весьма неприятное: завтра утром открытие охоты, а я и к ночи не попаду в Камышевец, Надо что-то придумывать.

С очередным рейсом пассажирского катерка еду на тот берег и по сходням взбираюсь на баржу.

Там живописно расположились три молодых парня: один лежал на весеннем припеке и, задрав рубаху, видимо, грел живот; второй, закрыв от солнца козырьком глаза и подвернув ноги калачиком, сидел рядом и грустно-лениво смотрел на воду; третий (как оказалось потом, старший баржи), лежа на спине и мечтательно смотря в небо, играл на балалайке «Светит месяц».

Никто из них и не пошевелился, когда я вскарабкался на палубу. Кажется, я мог бы походить-походить, вернуться обратно на берег, но они не обратили бы внимания.

– Здравствуйте, – говорю.

Грустный парень – тот, что сидел, – сдвинул козырек на затылок и лениво ответил за всех:

– Привет из Крыма. – Не глядя на меня, сказал: – Гля-ка, Кирюха… Рыба идет… по-над берегом.

Кирюхой оказался тот, что грел живот. Он встал на колени, глянул за борт, сказал будто спросонья:

– Рыба. – И снова лег. Теперь он запахнул полы пиджака и засунул руки в рукава. – Потеплело – она и пошла. Запрет на нее.

– Какой запрет? – вновь попытался я пробить броню невнимания.

Но Кирюха промолчал (пусть другие скажут, если это так уж важно).

Ответил старший:

– На рыбу запрет. Весной нельзя.

– Ну и что же: не ловите?

– А мы ее никогда не ловим. Мы не рыбаки.

– Ну, речники, – говорю.

– Колхозники… Эта посудина своя, колхозная… Когда нам заниматься рыбой-то… День при дне на работе.

– И сегодня на работе?

– А как же? – Старший встал, потянулся, глянул на реку, потом на небо и подытожил обзор окрестности: – Погода изменится.

– А чем же вы занимаетесь? – спрашиваю.

Старший ухмыльнулся и покачал головой: дескать, какой непонятливый.

– Перевозим, – ответил теперь Кирюха.

– Кого?

– Молоко.

– Как молоко?

– А так: молоко. Утром подвезут – переправим четыре машины, молоковозы. Вечером подвезут, в сумерках, – доставим на тот берег.

– И все?

– А что же еще? Каждый день колхоз к сводке попадает. От нас все зависит: попадет или не попадет.

– А днем?

– Днем плохо. Скушно.

– А как платят?

– Хорошо платят. По два трудодня.

– Вы-то довольны?

Кирюха становился разговорчивей:

– А чего нам? По двадцать копеек на трудодень – итого сорок монет… Скушно только. А так ничего.

Старший тоже навострил уши:

– А вы что: издалека, что ничего не знаете? Да мы каждую весну так, пока понтон наведут. Месяц целый тут опухаем.

– Еду на попутной, – уклонился я от ответа. – Вон стоит на том берегу. Видишь?

Никто из них не повернул головы «на тот берег». Но Кирюха сказал:

– До вечера будет стоять.

– Почему так?

– Молоко повезем – захватим и вашу… ежли председатель разрешит.

– А где он?

– Там, – ответил теперь старший, указав на село. – Сходи к нему, попроси. Тут недалеко – километров пять.

– А без председателя не получится? – спросил я.

И опять никто не ответил. Все трое снова стали до удивления скучными, безразличными и, казалось, равнодушными.

На том берегу появился еще один грузовик. Он почти воткнулся носом в воду да так и замер в полной безнадежности; затем из проема дверцы высунулись ноги – шофер расположился спать в ожидании своего череда.

– Ну, так как же? – спрашивал я, обращаясь ко всем троим сразу.

Кирюха глянул на меня изучающим взглядом и задал вопрос старшему:

– Ты как, Степан?

– Никак, – ответил тот. – Сказано «никого», кроме молоковозов, – и крышка… На этой посудине чужие машины переправлять опасно.

– Свои-то перевозите?

– Своя утопнет – один ответ, в суд никто не подаст. А чужая булькнет – не расхлебаешь… Нет… нельзя.

– Уж пожалуйста, – не отставал я.

– А ну-ка да случись что, а мы молоко сорвем. Нельзя. Молоко – это тебе не собачий… хвост.

К чему такое противопоставление, я так и не удостоился узнать и бросил последний козырь:

– Заплачу хорошо.

– Сколько? – спросил Степан.

– Не знаю. Сами скажете. Не возьмете же лишнего. Все трое сошлись на другом конце баржишки, тихо обсуждая несколько минут мое предложение.

Потом подошел один Степан. Теперь я увидел его во весь рост – широкоплечий русоволосый русский богатырь! Он сказал коротко:

– Три рубля.

– Давай, – говорю.

Нет! Мне не приходилось в жизни наблюдать такого необыкновенного перевоплощения. Степан махнул рукой, как командир эскадры. Кирюха подскочил к причалу, а третий, доселе молчавший и оказавшийся Ленькой, вскочил в катерок, прилепившийся к барже, как подсосный поросенок к свиноматке. Потребовалось не более пяти минут, чтобы мотор катера заревел, изрыгая струю воды, а сходни были сняты, – и маленькая баржишка заскрипела, отчаливая.

Оказалось, все трое вовсе и не лентяи, а им просто-напросто нечего делать. Только тогда я и понял, что значит «целый месяц опухаем»: тоже нужна привычка. На средине реки я высказал эту мысль Степану. Он как-то виновато улыбнулся, стал совсем-совсем другим (наверно, тем самым, настоящим, чем он и был в жизни, дома в семье, с товарищами).

– И не говори… Тоска смертная. А тут весна! – воскликнул Степан. – Кто выдержит! Никто. Мы только… Я вот охотник, и ружье есть. Душа трещит! – Он положил на грудь могучую ладонь. – Места не нахожу: завтра открытие!.. Трудно.

Передо мной раскрылся человек, пребывающий в героическом безделье. И такая печаль лежала у него на лице, что мне стало не по себе.

Потом спустили вместо сходней две широкие доски, нашитые на пару бревнышек. По ним и надо было, как в цирке, взобраться автомобилю на баржу. За нашим въехал второй грузовик. Шофер-эквилибрист вползал черепахой, тихо, осторожно. А взобравшись, спросил:

– Бесплатно за этот плавучий цирк?

– Рупь, – ответил Кирюха.

– Заткнись! – прикрикнул на него Степан и ответил шоферу. – Бесплатно… Лезет не в свое дело, – заворчал он на Кирюху.

Я не понял такой неожиданной перемены в отношениях между товарищами. Но Кирюха притих, а шофер больше не повторил вопроса. Видимо, они знали Степана хорошо.

На другом берегу, когда уже закрепили баржу к причалу и стали спускать автомобили, Степан увидел мое ружье.

– Охотник?! – восхищенно спросил он.

– Он самый.

– На охоту?

– Да.

Он отвел мою протянутую руку с трояком, коснувшись ее шершавым пальцем, и грустно сказал.

– К чему? Не полагается. – И отвернулся.

– А как же ты-то, на охоту?

Этот вопрос, казалось, переполнил чашу терпения, и Степан почти вскрикнул:

– Убегу! Если не отпустит, убегу все равно.

Когда я отъезжал, то оглянулся и увидел: Кирюха стоял, смотря на воду; молчаливый Ленька сел верхом на бочку, Степан провожал меня в гору взглядом. А может быть, он смотрел в небо, в простор, туда, где вылезали темно-сизые облака – явный признак ухудшения погоды.

К середине дня в Камышевце я хлопотал с Алешей у Тихой Ольхи, спуская на воду челноки.

Алеша – это тракторист из совхоза, что в пяти километрах от Камышевца. Он ежедневно ездит на работу на велосипеде или ходит пешком: каждый день десять километров пути и десять-двенадцать часов работы. Так изо дня в день, из года в год. Он прекрасный тракторист, я знаю его этак лет двадцать подряд. И, кроме того, у него челнок – и у меня челнок, у него мотор – и у меня мотор, у него ружье – и у меня ружье. Одним словом, Алеша Русый – мой друг, прямой и всегда со мной откровенный. Не одну ночь скоротали мы с ним в камышах, не одну зорю отметили в Далеком, и много-много раз наши челноки стояли рядом под спокойным месяцем, окропленные росой или припудренные инеем, а мы по душам разговаривали или молчали, понимая друг друга. Всяко бывало – и дожди мочили, и солнце сушило.

А в тот беспокойный и хлопотный весенний день, перед открытием охоты, мы с ним выезжали из Камышевца на двух моторных челноках. Все было уложено по-хозяйски, закурена на земле последняя папироска, поставлены в нос лодки садки с кряковыми. Взревели моторы. Мы пошли по разливу, держась русла и взяв курс на Далекое.

Кругом вода, вода и вода. Вдали на пригорке – крохотный хуторок из карточных домиков. Верхушки старого затопленного камыша, высунувшись из воды, беспрестанно трепетали оттого, что вода, напирая, все толкала их и толкала. Вот он, кажется, уже утонул насовсем – нет его, но неожиданно снова выскакивал, вздрагивая и отряхиваясь. Даже мертвый стебель не сдается! Не сломай его силой, он истлеет на месте, но погибнет стоя, дожидаясь молодого, которого еще не видно, но который отрастает от его же корня.

Через час мы были уже около дамбы – через нее надо перетаскивать челноки волоком. Все хозяйство выгрузили и вдвоем переволокли сначала один, потом второй челнок. Работа эта трудная, потная, но мы не унывали.

На другой стороне дамбы снова все уложили и присели отдохнуть. Алеша вытер пот со лба рукавом. Прядь русых волос прилипла к виску да так и осталась, а он сдвинул треух на сторону и проговорил:

– Отдохнем, пожалуй.

Я знаю: ему не надо бы никакого отдыха сейчас. Он просто захотел послушать реку.

А река шумела особенным, весенним шумом. Всплески воды, набегающей на дамбу, и шорох старых камышей, и бульканье водоворота у моста, почти залитого до краев, и кряканье утки где-то неподалеку, и ответное шавканье селезня, и смех скворца, заржавшего чистым жеребеночком, и далекие человеческие голоса где-то там, за ветлами, – все это трепетало и жило в общем шуме. Алеша неожиданно воскликнул:

– Смотри-ка! Лягушка! – Он указал пальцем на сухое пятно земли.

Лягушка смотрела на нас с наивным и спросонья ленивым любопытством.

– Проснулась, тварь? – спросил у нее Алеша. – Подумать, как рано… Так редко бывает… Весна будет теплая. Примета такая. – Он потрогал лягушку кончиком хворостинки. – Надо же! Ничуть не боится. Всему миру доверяет… А тварь обыкновенная… Весна!

Алеша живет бесхитростно, с открытой душой нараспашку. Если чем недоволен – скажет не держа в рукаве; начальству смотрит в глаза прямо и не замедлит высказать любому высокому лицу свое возражение, если к тому есть причины. Все рабочие и трактористы уважают его. С семнадцати лет и до сорока он работает на тракторе.

Когда подходит срок охоты, Алеша становится беспокойным, непохоже на него торопливым. Он идет прямо к директору совхоза, минуя мелкое начальство, и говорит:

– Уж пожалуйста… На два дня.

Тот сначала посмотрит на него, потом накричит («Может, завтра пахать! А ты со своей охотой!»), а все-таки отпустит. Знает, что Алеше без охоты невозможно, – уйдет все равно.

И только после того, как Алеша выезжал на челноке, посматривая на лежащее перед ним ружье, он снова становился спокойным и веселым. Так случилось и на этот раз.

Мы просидели на дамбе минут десять. Вставая, Алеша сказал:

– Небо заволокло. Ветер потянул… Поболтает нас с тобой, Тихон Иваныч, за милую душу.

И правда, камыши заныли, вода покрылась рябью даже и здесь в затишке, – погода изменилась. Мы тщательно укрыли вещи брезентом, подоткнули его поглубже, завели моторы и двинулись дальше: Алеша впереди, я за ним.

Сразу же за поворотом реки, на выходе на простор, на нас повалили волны, но ветер тут был встречным, челноки шли бодро, хотя штормовка на мне стала влажной от брызг.

Кто видел охотничий челнок на волнах, издали, тот знает, что он похож на утлую скорлупку, которую вот-вот захлестнет и скроет под водой. То он появится, то нырнет, то закроется фонтаном, и видно лишь корму да маленького на ней человечка.

Но так кажется со стороны. Камышевецкий челнок, длиной в шесть метров и шириной не более метра, на ходу довольно-таки устойчив: только неумеха может опрокинуться. Веками охотники приспосабливали это суденышко к Тихой Ольхе. (Еще жив один из великолепных мастеров этого дела, семидесятипятилетний охотник по прозвищу Беда.) Такой челнок иглой пройдет по дремучим камышам, его не так-то уж трудно одному вытащить волоком на берег, но в нем можно жить на воде во время охоты неделями: сверху палатка, внутри душистое сено – сиди себе или лежи, вытянувшись во весь рост.

На таком-то челноке я и ехал. Его сделал сам Беда! Поэтому волна в полметра высотой, встретившая нас на Сазанке, – сущий пустячок. Вот если большая волна да прихватит поперек хода, тогда, конечно, трудно.

Но ветер все крепчал. К вечеру он стал плотным и напористым. И, как часто бывает ранней весной, с ветром пришел колючий, секущий дождь. Сначала он накрапывал несмело, хотя и хлестко, а потом забарабанил вовсю.

Когда мы миновали Сазанку и вошли в более узкое место, где волна спокойнее, Алеша замедлил ход, сбавив газ почти до отказа, и дал знак рукой. Я выровнялся с ним и тихонько подошел борт к борту. Алеша отвернул капюшон плаща и сказал весело:

– Дождик-то обнаглел совсем. Не переждать ли?

– Уже вечер, – говорю. – Скоро смеркаться начнет, а по темноте-то хуже будет.

– Ночью нам так и так ехать. Но под Лещевом теперь волна страшенная – надо бы миновать завидно. Видишь, буря-то какая нахальная. Ты как?

– Поехали.

– Поехали! – воскликнул Алеша, а лицо его озарилось этакой удалью и веселостью, будто он пошел в перепляс. – Поше-ел!

Моторы заревели. Мы теперь шли по крутым поворотам, то врываясь в волну, то выходя в затишек у края берега.

Но вот уже подходим и к Лещеву. Здесь река образует огромный затон длиной около двух километров. Ветер бьет вдоль затона, а волны, нарастая в нем, выкатываются на простор реки и, уже могучие, с белыми гребешками, бьют поперек течения прямо в берег.

Итак, нам надо пройти вдоль течения, но… поперек волны. Это сделать невозможно! Воткнувшись в протоку, мы посоветовались. Решили: ехать обязательно – завтра открытие.

У Алеши мотор стационарный, а управляет он веслом. У меня подвесной: веслом не управишь, а только винтом. Из протоки надо рывком выйти на волну и поставить челнок по ветру. Только так. В любом другом положении волна накроет немедленно.

А дождь! Обнаглел окончательно. А буря! По-настоящему нахальная.

Первым выскочил Алеша. На полном газу он прижался челноком к камышам протоки, рванулся на простор, взвился на гребень волны и ударил веслом. Брызги беспорядочным фонтаном скрыли челнок. В следующую секунду Алеша вынырнул носом по ветру и пошел в затон, то опускаясь в провал волны, то поднимаясь на гребень.

Я во всем точно подражаю Алеше. Выхожу из протоки вплотную к камышам с подветренной стороны, там разворачиваю вполветра – пока волна еще не так сильна – и… полный газ!.. Вровень со мной, на уровне глаз, – вода! Еще доля секунды. Кажется, ошибка! Но… Челнок задрал нос вверх… Еще доля секунды – и он провалился носом, а я вверху. Порядок! Иду на ветер точно, как по нитке.

Вдали Алешин челнок ныряет и выныривает.

В конце затона в затишке мы разворачиваемся и идем обратно уже под ветер. Так и входим в русло другим берегом затона.

Чтобы обмануть бурю и миновать пятьсот метров поперечной волны, мы сделали крюк в три-четыре километра. Иначе нельзя. Алеша знает дело.

В спокойном месте мы причалили к берегу, отчерпали воду из челноков и присели на борт Алешиного челнока, покуривая из-под капюшонов. Дождь барабанил по брезентовой одежде.

Алеша сказал:

– Ночь будет холодная.

– На остров съедем – и в землянку.

– Захар Макарыч Пушкарь тоже там. Он раньше нас ушел часа на три.

– Веселей будет.

– А что я хочу сказать, – заговорил вновь Алеша. – Что, если бы в такую чертокопытную погодушку тебе бы сказали: поезжай вот так за двадцать пять километров и там ты получишь пятьдесят рублей. Ведь не поехал бы?

– Ни за что. За сто рублей не поехал бы.

– Я тоже. А на охоту едем – мокнем, рискуем, а едем. Чудное все-таки творение – человек. Страсть! Охота! Весной-то еще туда-сюда: две недели – и охота кончилась. А вот как наступит осенняя, то ведь ни единого воскресенья дома не бываю. Моя Ася уже привыкла: в такую пору все выходные мы врозь. Ничего. Ладим. Понимает… Охота! – повторил он еще раз.

И я рассказал ему про тоску Степана с баржи. На это Алеша вымолвил:

– На охоту не пускают – страдалец!

И вот мы вновь уселись в свои суденышки. «Чертокопытная погодушка» не унималась. Начало смеркаться. Вдруг издали:

– О-о!!! Спа-аси-ите-е!

Ветер донес жуткий крик. Алеша вскочил, отбросил капюшон и весь превратился в слух. Слышу теперь четко:

– Спа-аси-те-е! Е-е-е!.. Спа-а!..

– Человек тонет! – крикнул Алеша мне, как глухому.

Он выбросил из моего челнока рюкзак, я – корзину с кряковыми и ружье. Он столкнул пустой челнок в воду и сел на дно. Я – за руль.

– Прямо – на ветер! – скомандовал Алеша. – Левее!.. Правее! Так держать!.. В затоне он!

Он властно выкрикивал во весь голос. Мне оставалось только выполнять приказания. Вот он махнул рукой на берег, приложил ладонь к уху, и я понял: «К берегу». Он дополнил:

– Заглушить мотор! Слушать.

С трудом подошли к берегу. Но неожиданно Алеша встал на колени и рявкнул:

– Вот он!

В наступающих сумерках и в пелене дождя теперь и мне было видно метрах в ста от нас перевернутую вверх дном лодку, которую уже прибило к камышам, тоже залитым водой.

– Разворачивай!

Это на такой-то волне! Но моей воли уже не было ни капли. Была только воля Алеши.

Лодку, конечно, захлестнуло, залило водой чуть ли не наполовину. Алеша схватил черпак и, как машина, заработал им, отливая воду. Потом он сбросил плащ. Сбросил и пиджак. Метрах в двадцати от нас мы увидели, как человек, держась за нос перевернувшейся лодки, боролся за жизнь. Он уже выбился из сил. Он не видел нас.

Алеша скинул сапоги… Крикнул мне:

– Подходи бортом! – Утопающему заорал во все легкие: – Держи-ись!!!

Тот услышал. Метрах в десяти от нас он бросил свой челнок и кинулся, бедняга, к нам в ужасе и беспамятстве.

– Что ты делаешь, мать твою!.. – заорал Алеша неистово.

Человек схватился обеими руками за средину борта. Но окоченевшие руки соскользнули, а челнок наш пронесся мимо, снова зачерпнув воды. Казалось, все кончено – у утопающего не было даже щепки, чтобы за нее ухватиться. А я просто отупел, что ли, и поэтому не заметил, борясь с волной, как все случилось.

Алеша в ту же секунду, как соскользнули руки человека, бросился в реку и обхватил его под мышки со спины.

Секунда. Другая. Третья. Вечность!

Позади меня, метрах в десяти, Алеша вынырнул из воды и крикнул дико:

– Це-епь!!!

Я понял. Но как подойти?! Врезаюсь в камыши, точнее – в их торчащие из воды верхушки. Глушу мотор. Выхожу на весле по ветру к Алеше, выбрасываю причальную цепь в воду. Алеша одной рукой схватился за нее, другой держал человека.

– Мото-ор!!! – рявкнул Алеша.

Рванул мотор.

Челнок шел вдоль затона, под ветер, к берегу реки. Спереди видна только красная, окоченевшая рука Алеши.

Глушу мотор, чтобы не разбить голову Алеши о берег.

Хватаюсь за весло. Но Алеша уже оттолкнулся от лодки и выбирался на берег.

В ледяной воде он пробыл не меньше десяти минут.

Человек оказался не кем иным, как Недолиным Петром, или, как его прозвали охотники, Петька Плакун – тоже охотник, но вечный неудачник. Он был в полубессознании, ворочал белками, кашлял и кричал одни и те же слова:

– Ружье! Пропало ружье! Пипер! Пропал Пипер!

Мы бежали к старой скирде камыша, что стояла на берегу, на курганчике. На бегу Алеша ругал Петьку Плакуна на чем свет стоит.

– Корова ты, а не охотник, Плакун чертов… Ружье ему жалко стало…

– А то не жалко, – возражал тот, уже всхлипывая.

У скирды Алеша приказал:

– Берите камыш. Давай сюда. Кругом, кругом его! Шире круг!

Да не так, черт вас дери!.. Быстро – пока дождь перестал!

За три-четыре минуты образовалось два полукруглых валка из камыша метров пять-шесть в диаметре, с двумя проходами. Мои спички в кожаном чехольчике оказались-таки годными. Камыш подожгли со всех сторон. И вот уже Алеша стоит голый в средине круга. От его тела идет пар. С явным удовольствием он пошлепывает себя ладонями. При этом играет каждый мускул – весь он сильный, сухой, точеный. А рядом с Алешей стоял жалкий, тщедушный Петька Плакун и держал над огнем одежду, от которой пар валил столбом.

Я подкладывал камыши в пламя так, чтобы в кругу было тепло, но не жгло.

Буря постепенно утихала.

Алеша обратился непосредственно к небу:

– Так, так, чертова непогодь! Нельзя же издеваться над человеком. Давай, давай затихай, пожалуйста… Давай мирное сосуществование.

Когда же образовался валик золы высотой в полметра, Алеша скомандовал:

– Хватит подкладывать! Баста! – И сел в кругу на корточки, разложив одежду.

Остальное я сделал уже по своей собственной воле: сбегал к тому месту, где остался Алешин челнок и мои вещи, притащил рюкзак, вошел с ним в теплый круг, достал поллитровку.

– Сразу видно – человек! – восхитился Алеша. – И соображенье есть!

С этой секунды его командирство прекратилось, мне уже можно было не подчиняться беспрекословно, как прежде.

Они оба выпили по стакану водки. Из рюкзака я вытащил запасную пару теплого белья и подал Алеше. Он взял ее в руку, подержал чуть и подал Петьке со словами:

– На, надень… Загибнешь ведь, сухарь чертов…

– Ты что лаешь?! Что лаешь! – вскипятился тот. Но белье надел. – Человек ружья лишился, а он…

– Присохни, Петька, – перебил его Алеша.

Петька Плакун «присох»: замолчал и стал приплясывать.

Мои высокие охотничьи сапоги с ботфортами, конечно, не пропустили ни капли воды, а штормовка, хотя и стояла колом, не промокла. Поэтому я разделся, снял белье, отдал Алеше (у нас с ним одинаковый пятьдесят четвертый размер), а сам остался в теплых ватных брюках. Мой ватник надел Алеша.

Теперь мы сидели, окруженные теплом. Сверху начали выпрыгивать из облаков звезды. Потом и серп луны поехал по облакам лодочкой, то скрываясь, то появляясь вновь и будто проверяя, что же случилось на земле во время бури за его отсутствие… Почему-то мне опять вспомнился Степан с баржи.

– Как же ты опрокинулся, чучело? – спросил Алеша спокойно.

– Как… Очень просто… Надо бы до конца затона ехать, а мне показалось, можно разворачиваться… Ну, и…

– Кукла ты – больше никто, – беззлобно утвердил Алеша. – Лень тебе проехать пятьсот метров лишних… И всегда ты выкинешь какую-нибудь кадрель. Охота – это тебе не игрушки. А ты…

– Ну уж… – попытался возразить Петька. Но Алеша его перебил:

– Ты мне не возражай! Кто своего собственного кобеля поймал на удочку? Ты. Кто сам себя поймал за ухо щучьим тройником? Ты. Кто наступил в лодке на голову кряковой утке, своей личной утке? Опять же ты. Кто прострелил дно в собственном челноке? Ты! Да что там! – Алеша безнадежно махнул рукой.

– Ну, было. Ну, было… Дак то ж случайно, – все еще пытался отговориться Плакун.

Но Алеша его давил:

– Сидел бы ты в своей артели да делал горшки, раз у тебя к тому талант есть.

Мне даже стало жаль Петьку. Я ведь хорошо знаю, какие чистые, блестящие, идеально гладкие, а иногда и расписные горшки он выдает из своих рук.

Наконец все обсохли и все просохло. Алеша надел свои кальсоны и рубашку, потом верхнюю одежду. Плакун тоже. Так мы потеряли не меньше полутора часов. Была уже ночь.

Петьку мы высадили на противоположном берегу. Он вылез из челнока, постоял-постоял немного и сказал в абсолютной безнадежности:

– Пойду в Лещево. Ночую.

А когда скрылся в темноте, Алеша проговорил:

– Ну и фигура! Завтра будет весь день болтаться по затону, ловить челнок да искать ружье. Придет в Лещево к рыбакам и заканючит: «Пи-ипер поги-иб!» Ну, и… найдут ему.

– Думаешь, найдут?

– Найдут. Жалко вот уток. У него две кряковых – теперь потопли.

– А может быть, не потопли?

– Потопли. Он ведь их в фанерном ящике возит, чудо преестественное. Жалко уток.

Иногда весной бывает так: налетит буря, погуляет часа два-три и так же неожиданно затихнет, как началась. Река присмирела. Лишь мелкая волна похлестывала о берег. Просвистела стая уток.

Мы подъехали к своей первой стоянке, снова все уложили, привели в порядок хозяйство и тронулись дальше.

До самого Далекого мы уже ни разу не остановились и не перекинулись ни единым словом. Под журчанье мотора, напряженно всматриваясь вперед, я вспомнил Степана: как-то они перенесли буран?.. Наверно, как раз молоко перевозили…

А челнок бежал и бежал. И урчал. Хороши – очень хороши! – вот такие урчащие ночи после бури. Ты – и ночь. Ты – и вода. И больше ничего. Ненастье где-то уже далеко позади.

Часов в двенадцать мы высадились на острове Далеком, вытащили челноки, захватили ружья и рюкзаки и пошли в землянку за триста-четыреста метров от берега, на бугре.

Лес тихонько шумел тем особенным весенним шумом, когда ветерок пронизывает насквозь еще голые ветки: то он звучит басовой струной, то взвизгнет со свистом, то – как шмель, то будто кто-то дует на листы плотной бумаги, а то вдруг все эти звуки смешиваются в общий гул, беспокойный, нетерпеливый, требовательный при порыве ветра. Потом снова затихнет, и тогда скрипнет старая осина, наверно, уже сухая, но ее тут же заглушит настойчивый весенний шум. Голос гнилой осины никогда не может пересилить шум молодого леса.

Из землянки, как только мы открыли дверцу, на нас пахнуло теплом. У жарко растопленной печки сидел Захар Макарыч Пушкарь и подкладывал дрова. Он обернулся к нам, вскочил и отчеканил, вытянувшись во фронт:

– Докладываю: караульное помещение натоплено, чай готов! Лось подходил к землянке! Никаких происшествий не случилось.

– Вольно! – ответил Алеша и так же шутливо спросил: – Оружие при себе?

Я рассмеялся, а Захар Макарыч выпалил:

– Так точно! – Но вдруг, спохватившись, с ноткой обиды проговорил: – Ты, Алеша, не тово… Кто старое вспомянет, тому глаз вон.

Только мы втроем знаем, о чем шла речь. Было однажды так, что Захар Макарыч приехал на охоту… без ружья. Забыл дома. Это могло случиться только с ним – ни с кем больше. Однако даже такой случай не умаляет достоинств нашего друга.

Потом мы под карманный фонарик пили чай. Макарыч сидел против меня. Лицо у него широкое, скуластое, с большими губами, изрезано крупными редкими морщинами. Если кто-либо встретит его в камышах или в лесу впервые, то он, пожалуй, может показаться страшным. Но стоит ему заговорить или засмеяться, как перед вами уже совсем-совсем другое лицо: так плавен и мягок у него голос и так чист и искренен смех. И тогда вы обязательно посмотрите ему в глаза, потому что они сами смотрят открыто и просто. Ему уже шестьдесят пять – он на пенсии, – но дать больше пятидесяти невозможно. Роста он ниже среднего, коренастый, с короткой мускулистой шеей. В его больших руках кружка с чаем кажется маленькой чашечкой.

Захар Макарыч пил чай с удовольствием. Сначала он откусывал большой кусок хлеба и отправлял его за щеку, затем с хрустом прямо-таки отрубал зубами кусочек сахару и шумно отхлебывал чай до тех пор, пока шишка, образовавшаяся на щеке от хлеба, не исчезала. И тогда все повторялось снова в том же порядке. Уж до того аппетитно!

– Покачало вас? – спросил он во время чаепития.

– Малость, – ответил Алеша.

– Не то чтобы малость, а средне, – уточнил я, не желая явного преуменьшения.

– А ты как доехал? – спросил Алеша.

– Я-то? Я хорошо доехал. Буря меня почти не захватила.

– А мы Плакуна вытащили, – сказал Алеша так, будто он вытащил из воды жука, не больше.

– Опять тонул! – воскликнул Захар Макарыч.

– Опять. Лодка перевернулась. Ружье утопил. Пошел в Лещево. – Алеша говорил это в раздумье, как бы мимоходом, и все только что происшедшее, казалось, уже далеко и не заслуживает серьезного внимания. Он так и заключил: – А ну его, чучело…

Так-таки я не мог понять, почему неприязненно отзывается о нем Алеша. И спросил:

– Отчего ты так поносишь Петьку? Ты же его спас, а сам кроешь с первой же минуты.

Алеша ответил, смеясь:

– Воспитываю. Агитатором к нему закрепился. – Потом серьезно: – Его хоть сто раз вытащи из воды – все равно опять тонуть будет.

– Пока не утопнет совсем, – добавил Захар Макарыч.

– «Утопнет…» Есть такие люди: тысячу раз помирает, а до ста лет живет. – Так Алеша вновь обошел мой вопрос.

Захар Макарыч относился к Плакуну тоже явно недоброжелательно. Он сказал, вытирая губы:

– Плакун и есть Плакун. Ему при каждом несчастье люди помогают, а он – никому. Леший с ним… Давайте-ка поговорим про охоту. – Лицо его подобрело. – Вот вопрос: какая заря будет? Пошли подумаем.

Мы вышли из землянки.

На небе вызвездило, но ветерок пока еще гудел в ветвях и шумел в камышах. После теплой землянки мне показалось сначала холодно и даже сиверко, но погода явно улучшалась.

– Заря будет холодная, – определил Алеша.

– Зато тихая, – с надеждой сказал я.

Все согласились иметь тихую зарю и с этим настроением вернулись в землянку, захватив из челноков кряковых. Они энергично загалдели между собой, но вскоре, договорившись, умолкли, успокоились.

Мы постелили на полу сена, заготовленного хозяйственным Макарычем, развесили над печуркой на жерди одежду и улеглись, погасив фонарик. Я – в середине, слева – Алеша, справа, прямо у жерла печурки, – Захар Макарыч. Он сам пожелал лечь поближе к теплу, предварительно подбросил еще дров на ночь и растянулся в полном блаженстве.

– Вот она, настоящая жизнь-то, где! И чего тебе еще, Захар, надо? Ничего не надо, – спрашивал и отвечал сам себе Захар Макарыч.

– А хорошую зорю? – спросил я.

– И еще хорошую зорю завтра. А больше ничегошеньки.

– А две пары селезней? – докучал я.

– Ага. И еще две пары селезней… Тьфу, пропасть! Никак человеку не угодишь, – спохватился вдруг Захар Макарыч. – Все ему мало, человеку. Уж вот, кажись, все-все хорошо и все есть, а, поди ж ты, опять не хватает чего-нибудь… Может ли человек быть счастливым? – спросил он.

– Сам же сказал: «Опять не хватает чего-нибудь»… Человеку все мало, – ответил Алеша. – Только умом все довольны и всем хватает до отказа. Только умом все довольны… Ни один идиот не жалуется на нехватку ума. А всего прочего всегда мало.

Захар Макарыч приподнялся на локоть, и его мягкий голос зазвучал совсем близко от меня:

– Что я скажу, Тихон Иваныч, про эту самую жар-птицу, счастье. Мы, брат, сами не знаем, когда счастливы, не замечаем… А когда несчастны, то понимаем все…

– Пожалуй, загибаешь, – проговорил Алеша.

– Подожди. Слушай. Я двадцать шесть лет проработал на комбайне. Сколько труда, неприятностей, пыли, грязи! Сколько я, прости бог, матерков навешал на хедер сушить… И-их! Вспомнишь, аж совестно… и муть на душе. А как пошел на пенсию… как стал сдавать комбайн, тут и… – Голос его чуть-чуть задрожал. Он снова лег. – Что ж ты думаешь: вспомнил и утречко в поле, и хлеба… много хлебов. Я их убрал – счету нету… Сдал комбайн – сердце заболело. И думаю: да неужто же так я больше и не буду на комбайне-то? – Он откашлялся. – И показался я себе тогда несчастным человеком… А раньше не замечал, что хорошо-то.

Он замолчал. В землянке стало тихо. Алеша заснул крепким богатырским сном, откинув на меня руку. Захар Макарыч некоторое время ворочался с боку на бок, потом тоже уснул. А мне что-то не спалось.

И припомнился июль 1956 года.

Директор и механик стоят на штурвальном мостике комбайна Захара Макарыча Пушкаря. Он вывел его на первый круг. Объехал раз… другой. Всю зиму и весну он готовил комбайн, как на парад: не было той гайки, чтобы он не подержал в руках. Это был прощальный ремонт. Захар Макарыч был молчалив: никому ни слова. Рядом с ним стоял Сережка, молодой парень лет двадцати трех, новый комбайнер. Ему-то и должен был сдать комбайн Захар Макарыч, уходя на пенсию.

Вот уже проехали и третий круг. Директор сказал:

– Ну что ж, Захар Макарыч… наверно… надо. Пора.

– Пора, – глухо произнес старый комбайнер.

Они сошли на стерню. Это значило, что сейчас комбайн будет передан другому.

Захар Макарыч обходил вокруг машины – такой знакомой, послушной и безотказной, гладил ладонью железо и деревянные планки хедера. Взобрался на мостик, глянул на поле и, опустив голову, махнул безнадежно рукой. Потом сошел вниз. Губы у него задрожали, суровое и грубо выточенное лицо в тот миг было – ей-богу – нежным. Он подал руку Сереже и сказал:

– Бери… Сережа… Работай лучше меня… И это…

Захар Макарыч не мог договорить. Отвернувшись от нас, он прижался лбом к стенке под выгрузным шнеком.

В то лето он выходил к комбайну каждое утро, как и много лет подряд. Иной день он заменял Сережу.

Засыпая, я очень желал счастья Захару Макарычу Пушкарю, знаменитому когда-то в районе комбайнеру.


Кто-то стукнул дверцей. Я лежал с закрытыми глазами, уже проснувшись. Не хотелось даже шевелиться – так овладел мной покой. Дверца скрипнула еще раз, и Захар Макарыч рявкнул:

– Подъе-ем!

Заря приближалась! Сборы были короткими. Мы вышли в затон на веслах. Там разъехались в разные стороны. Алеша – на Квочку, я – в Голову, Захар Макарыч – на Голубую. Это все названия плесов и озер, окруженных камышами.

Теперь я совсем один: вода, камыши и я.

Ветер не шелохнет… Тишина. Ее не хочется нарушать даже всплесками весла. Бесшумно опускаешь весло в воду и так же тихо гребешь. Слышно лишь, как стекают капли, когда весло на минуту оказывается над водой. Старые, прошлогодние камыши темнеют стеной, а лес на фоне предутреннего неба совсем черный.

Зоревой, полусонный и бледный, как кусок матового стекла, месяц уперся рогом в край земли, кажется, задумался: ложиться на отдых или подождать еще маленько, пока погаснет последняя звезда.

В полутьме я виляю на челноке по протоке, ведущей в Голову. От тишины шумит в ушах.

По тому, как от нечаянного удара веслом начали брызгаться на меня камыши, замечаю: ложится роса – предвестник ясного утра.

Еще несколько минут – и я на озере, в Голове.

Потом утро серой пеленой повисло над водой с легким, чуть-чуть заметным туманом-дымкой. В этот час камыши на краю озера кажутся далеко от тебя, но на самом деле они всего в двадцати-тридцати метрах. Это еще не утро – это конец ночи, такой бурной в начале и такой смирной и тихой в конце. Вчера, сразу же с вечера, она сердилась, бурлила, неистовствовала, а теперь вот до того покорна и спокойна, что нежная светло-алая полоска на востоке без труда отсекла горизонт от ночи, затолкала за лес бледный серп месяца, так долго раздумывающий и нерешительный, и уже занимает небо все выше и выше, все шире и шире. Заря именно занимает небо. Как все-таки точно русский человек выбрал слова: «Заря занимается».

Получилось, что я не заметил, как встал со скамейки и снял треушник. Да так и стоял, боясь стронуться и спугнуть тишину.

И вдруг. Я вздрогнул! Тихо каркнула цапля. Этот звук настолько неожиданно ворвался в тишину, что, казалось, он рассек пополам озеро. В раздумье я и прозевал начало охотничьей зари. О чем жалеть!

И вот, уже торопясь, въехал в заводь озера. Неподалеку от берега островком торчала прошлогодняя куга. Она густа и лежит в одну сторону, как расчесанная гребнем. Осенью она была высока – около двух метров, а теперь лежит пластом. Лучшего места для засидка не найти, и никакого шалаша не надо строить. Мы его сделаем в два счета!

Вы переходите в нос челнока, подъезжаете к островку наполовину затопленной куги, кладете весло в лодку. Затем, поднимая перед собой шалашиком кугу, постепенно въезжаете в нее, пригнувшись. Когда лодка войдет вся в этот шалашик, подвязываете изнутри с каждой стороны по одной хворостине, заготовленной тут же у куста, что рядом с вами. Засидок готов! Он ни для кого не заметен – вы спрятались от острого глаза птиц. Теперь остается выпустить кряковую утку. Для этого осторожно выезжаете из шалашика и на бечеве (с грузилом) выпускаете утку и вновь возвращаетесь в готовый засидок. Вот и все. И ждите счастья.

Теперь мир сузился до предела: в отверстие видна только крякуха и немного воды. Где-то сначала нерешительно, а потом смелее закричала дикая утка. В ответ ей прожавкал селезень. Он, кажется, у того края озера. Моя Аленка, услышав его голос, забила любовную тревогу в частуху, надрывно, со страстью, чуть пришлепывая крыльями.

Все! Весь мир заслонили эти крики. Внутри дрожь. Пальцы сжимают шейку приклада. Сердце бьется часто-часто…

Свистят крылья селезня. Он делает первый круг «с голосом», второй молча и, не выдержав призыва, плюхается в трех-четырех метрах от Аленки. В полумраке еще не очень четко видно любовника. Он то покажется силуэтом, то сольется с кочкой – стрелять нельзя. И вот сначала слышу, а потом уж вижу: он рядом с Аленкой. Она ласково и так часто-часто щебечет ему: ка-ка-ка-ка! Она приседает, чуть откинув крылья. Потом…

Они полюбили друг друга.

Теперь вижу его отчетливо: красавец, с галстуком! Он отплыл от Аленки метров на пять. Потом на десять. Он зовет ее, зовет с собой, на волю, в воздух, приглашает к взлету в небо. Он соблюдает веками установленный этикет – не подниматься в брачный облет раньше самки. Аленка рвется на бечеве, она бьет крыльями, стремясь к супругу, но что можно сделать!.. Он уже перестал ее звать и смотрит удивленно, озираясь по сторонам, почуяв что-то неладное…

Все вокруг уже видно даже и через кугу: можно стрелять. Но надо ли?.. И я опускаю ружье… Редкий охотник убьет селезня, покрывшего его утку, да еще с первой зари, с первого крику. Разве можно убить счастливого!

И тогда от моего легкого стука ладонью о борт челнока красавец срывается с воды и без облета, без прощального круга, уходит ввысь. Аленка кричит отчаянно, безнадежно, в великом горе и одиночестве.

На несколько минут она наконец замолкает. Потом кричит уже редко и основательно, прислушиваясь и склоняя головку набок. Крикнет раза три-четыре – и слушает. Крикнет – и слушает.

И снова свист крыльев. Снова крик нового селезня. Аленка дает «осадку» страстно, музыкально и почти беспрерывно. В переводе на человеческий язык это означает: «Ах-ах-ах-ах! Какой вы прелестный и молодой! Ах-ах-ах! Не проходите мимо! Ах-ах-ах! Как отлично вы одеты и какой исключительный галстук! Ах-ах-ах!» Разве не все равно ей – какой это селезень! Вот стерва, прости боже… Он отвечает ей жавкающим сиплым голосом: «Что ж-ж-ж, по-ж-жалуй, мож-жно».

Но этот оказался «битый». Он дал один круг, второй. Вот уже зашел и на третий, а на посадку, видно, и не собирается. Я встал в куге во весь рост, приложился и выстрелил. Селезень, как ошпаренный кипятком, упал метрах в тридцати от меня. Эхо взбудоражило утро. Дрожь внутри прошла.

Точный выстрел – и я счастливый. Охотника делает счастливым первый удачный выстрел. Удивительное существо – человек!

Слышу справа – Захар Макарыч ахнул!.. Прямо от меня – вдалеке ударил Алеша… Потом еще раз – моя удача. За полчаса зари каждый выстрелил несколько раз.

Заря кончилась. Солнце вышло из-за горизонта, брызнуло золотом по верхушкам леса. Золотым ковром оно пересекло озеро и заиграло на воде блестками. Становилось все теплее и уютнее.

Четыре селезня уже лежат у меня рядышком. Аленка, довольная, как оказалось, всем происшедшим, встряхивалась, сидя на лавочке, и обирала перышки. Селезни ее уже не интересовали: заря кончилась.

Было тихо и золотисто. И такой покой был вокруг и рядом со мной, что не хотелось двигаться. Так я и стоял посредине озера еще добрых полчаса, ни о чем не думая.

Слава тебе, грядущий весенний день!


Через двое суток на обратном пути, переправляясь через Дон, я узнал печальную весть.

Во время той бури баржу стукнуло о берег. Степан бросился на край палубы с бревном, чтобы подложить под автомобиль-молоковоз и тем спасти его – а иначе, по мокрому, он сполз бы юзом в воду. В этот момент баржу ударило еще раз. Автомобиль вместе с бревном скользнул, ударил храбреца бортом в голову…

Степана не нашли…

Рассказал мне об этом Кирюха.

– Пока не нашли, – закончил он с тоской и тяжко вздохнул.

Потом он сел, подвернул под себя одну ногу и грустно, задумчиво смотрел в воду.

Дон был спокоен, тих, невозмутим. Чайки плавно скользили над водой. Сверху чибис спросил у нас: «Чьи вы?» – но на него никто не обратил внимания. Солнце грело.

На обрывистом берегу молоденькая женщина дико выкрикивала только одно слово:

– Степа-ан!!! Степа-ан!!!

Этот жуткий крик терзал сердце. Мне трудно было дышать.

3. Заря без выстрела

А весна разыгралась.

На солнцепеке невесть откуда появились красные пятна – это божьи коровки, смирные, доверчивые. Нежные сережки вербы крупными серебряными бусинами осыпали ветки. Щеточкой вылезла трава на лугу, и он заиграл неповторимой свежей, весенней зеленью. Вода начинает сбывать с каждым днем все больше и больше, освобождая затопленную пойму. Все цвета чистые, точные, без мягких переходов одного к другому, но сами они удивительно мягки: серебряные сережки, красные божьи коровки, зеленая травка, голубое-голубое небо вверху, необъятное и величественное, и голубые-голубые подснежники внизу – капельки неба на земле! А утром и вечером – золотая вода, разукрашенная солнцем.

Прошло несколько дней, как я расстался с друзьями. Мы договорились: вновь ехать в Далекое на воскресенье.

Алеша на две зари, а мы с Захаром Макарычем – на четыре, то есть на два дня.

В субботу вечером мы уже сидели на берегу Далекого у костра, уже отохотившись вечернюю зорю. Алеша взял двух селезней, я – одного, Макарыч – нуль. Утки стали не так доверчивы, как в первые дни прилета (по выражению Захара Макарыча, «практикованные»).

– А и как им не быть практикованными, – подтвердил Алеша, подкладывая в огонь сучья. – На пять километров от Камышевца на каждой кочке охотник, а в каждом паршивеньком болотце кряковая утка. Это ведь сюда никто не заглядывает – большой воды, камышей боятся, а та-ам, боже мой, что там творится! Так орут кряковые, так орут – кажется, с них шкуру снимают с пером и лапки прочь отдирают.

Захар Макарыч, соглашаясь с собеседником, спокойно поддерживает разговор:

– Он, селезень-то, за сто километров поймет такой ералаш у Камышевца. Летит пулей мимо них и – сюда, и сюда… Так что не каждый подсядет теперь и к нашим.

Мы с Алешей не возражаем против того, что «селезень за сто километров поймет», – мы знаем склонность нашего друга к преувеличениям. Он, например, может сказать: «Я тебе говорил четыре с половиной миллиона раз!»

В тот вечер он сказал Алеше:

– Ты что: пять тыщ сучков хочешь сжечь? Хватит подкладывать – и так жарко.

Алеша посмеялся:

– Четыре тысячи двадцать пять с половиной… Еще полтысячи – и достаточно. – Он подложил все-таки еще пару крупных веток и спросил: – А чего же ты, Макарыч, на нуль сегодня сел? И не стрелял?

– Нет. Не стрелял.

– А чего?

– Нельзя было.

– Почему нельзя? – приставал Алеша.

– Как тебе сказать… Такая штука получилась… – Захар Макарыч замолчал, не договорив.

Я тоже пристал к нему. Макарыч открыл нам секрет:

– Завтра свадьба будет. Сваты приходили.

– Э-э! Тогда понятно! – воскликнул Алеша.

Мне же ничего не было понятно: что за свадьба тут в камышах? Какие сваты? Почему нельзя было ему стрелять селезней? Все эти вопросы я высыпал перед Захаром Макарычем в одну кучу.

Они оба рассмеялись. Потом Алеша наконец-то ответил, протянув:

– Ца-апли-и. Это он про цапель.

Мне стало стыдно оттого, что не понимаю. Но я уже чувствовал, что мне предстоит сделать открытие. И, как всегда в таких случаях, заволновался.

А Захар Макарыч подсел ко мне и ворковал:

– Если вечером рядом с ними стрелять, то свадьбу не увидим – улетят в другое место… за пять тыщ километров. Поедем на утреннюю вместе? Чудно будет – дым из макушки! Из десяти тыщ охотников один только, может, и видал такое.

Алеша подправил:

– Из тысячи один – это точно. А я видал. Захар Макарыч показывал. Покажет и тебе, Тихон Иванович. Ты езжай с ним, езжай – не пожалеешь.

Хотя ночь была по-весеннему холодна, но ночевали мы на открытом воздухе, постелив остатки прошлогоднего сена на то место, где был костер, и предварительно очистив всю площадку веником из прутьев. Уснули быстро.


…Алеша толкнул меня в бок:

– Пора вставать. Скоро заря.

На двух челноках мы отправились с Захаром Макарычем на протоку. Это подобие узкой канавы в камышах, ведущей на край луга. Ехать надо было не меньше трех километров – мы спешили, отталкиваясь веслами, стоя во весь рост. Хотя челноки двигались довольно быстро, к месту мы прибыли, когда уже заря занялась, но все-таки еще не рассветало. Я следовал по пятам за челноком Захара Макарыча. Он с ходу воткнул челнок под ветви ветлы, боком склонившейся над сухими камышами. Я сделал то же самое, и мы оказались рядом, борт к борту. Мой спутник приложил ладонь к губам: дескать, надо тихо! За все время пути он не произнес ни единого слова. Мне казалось, что он наслаждался тишиной. Но тут надо было молчать, вероятно, по необходимости. К тому же мы попали в самое что ни на есть начало зари. Я указал на корзину с кряковыми, что означало вопрос: «Будем пускать или нет?»

Захар Макарыч притронулся к моему плечу: «Не будем».

Ладно. Сидим без единого шороха.

Нигде ни звука.

Потом упала с ветлы в воду капля – звонко и чисто так, как мне никогда не приходилось слышать за все сорок лет охоты. Это, конечно, от неимоверной тишины. Из всего мира звуков, которые мы всегда слышим, чистого, свободного «от помех» падения весенней крупнейшей капли мне, оказывается, не пришлось слышать. Они, капли, всегда окружены беспокойными шумами, а здесь – звонко-презвонко: блюк-к-к!

Я ждал второй капли, но она беззвучно ударилась о камышинку. Ждал третью…

Третьей капли для меня не было – я ее уже не мог слышать: ухнула выпь! Этот дисциплинированный горнист природы открывает зорю всегда точно: заиграл – значит, подъем для всего живого в камышах. И тогда крякнет утка, тогда спросонья защебечет камышевка, тогда шлепнет ногой о воду цапля и завозится в ветвях невесть какая птичка. Выпь-горнист и вечером «играет отбой» – закрывает зорю: если она ухнула вечером, то все – охота кончилась! Только, пожалуй, взлетит утка, уходя на кормежку уже в темноте. Но взлетит с голосом, как бы приветствуя и благодаря горниста и предупреждая молодежь (если летом) о том, чтобы сидели тихо и ждали голоса горниста – тогда она прилетит вновь. Ухнет выпь летним утром, прислушаешься – запищат утята: сейчас мать прилетит.

Итак, заря началась.

Светало.

В нескольких шагах села утка, а за ней в ту же минуту шлепнулся селезень. Она прокричала дважды. Еще второй селезень упал рядом. И пошла катавасия! Оба красавца сцепились в жаркой схватке, с озлоблением шипя и клокоча. Тот, что явно посильнее, наконец впился в «шапку» противника и стал его топить, кружа на воде и ударяя крыльями. Оставив часть собственных перьев, побежденный вырвался и улепетнул прочь, рассекая воду и вытянув шею. Но он не улетел, а, пристроившись у края островка, притих в полной покорности. И только после того как победитель сделал все, что ему нужно сделать, тот неудачник поднялся от стыда в воздух. Делать ему тут больше нечего. Он и поднимался-то как-то тяжело, неуклюже, боком, в этаком безутешном унижении.

Начало всходить солнце.

В камышах кто-то тихонько шлепнул о воду. Потом еще, уже в другой стороне от нас. Потом звук: кр-рп. Знаю: цапля! Ответ последовал более нежно: р-рп-р-р. После этого – несколько голосов по очереди громко и призывно: кар-р! кар-р! Но это совсем не похоже на карканье грача, а чуть-чуть с гортанным клекотом, однако и не так, как цапля кричит перед дождем (тогда она орет на лету во все горло, предвещая ненастье).

И вот она вышла шагах в двадцати от нас на островок, около которого только что сидел несчастный селезень. Вышла чинно и даже чопорно. Остановилась, расправила огромные крылья, чуть присев, затем сложила их, чуть встряхивая, и огласила окрестности брачным призывом.

Где-то под ветлой, позади нас, зашумело. Мы теперь увидели, как самец выплыл на крыльях планером, чуть отлетел от невесты и, вернувшись, пошел над ней кругами, выкрикивая тихо и нежно: кар-р! кар-р! Следом за ним появился второй. Потом третий… Их было шесть женихов. И все полетели друг за другом по эллипсу, то заходя под кроны огромных ветел, то появляясь на просторе. И все покрикивали свое «кар-р». Она же поворачивалась, то вытягивалась, то приседала, приоткрыв крылья.

Солнце взошло совсем. Позолотило ветлы. В его лучах сверкали серебряные крылья серых цапель. Они все ходили и ходили точно по эллипсу, явно соблюдая какой-то ритуал. То кто-то из них немного снизится и каркнет погромче, а она ответит на цапельном языке этаким ласковым коротким курлыканьем; то один самец догонит другого и обойдет его на невидимом для нас треке. Мне так и осталось непонятным, как она выбирает супруга на таких чудесных, таких чинных и до удивления красивых смотринах. Именно красивых!

Но один из них, кажется, самый большой, сузив круг, неожиданно сел рядом с невестой. Она несколько раз переступила, изогнув шею и опять же приоткрыв крылья. Он обошел вокруг нее. Потом еще раз обошел, но уже в обратную сторону. Снова повторил то же самое и в том же порядке. Было очень похоже на плавный танец.

Потом он направился к протоке. Там остановился у маленькой заводинки, замер и вдруг вытащил из воды рыбку… Как он с ней шел обратно! Как шел! Гордо, уверенно и в то же время удивительно вежливо. А она, уже полураскрыв крылья, приветствовала его голосом. Он подошел и подарил ей рыбку из клюва в клюв. Она присела! Проглотила подарок. И только тогда все случилось.

Я не заметил, куда делись побежденные женихи – их уже не было. Не заметил потому, что так захватывающе было зрелище с подарком.

Супруги ушли в старые камыши пешком. Впереди шел он, за ним – она. Шли медленно, тихо, степенно, как от церковного аналоя, освещенные уже ярким солнцем.

Кроншнеп прокричал свое «тоу-у! тоу-у!».

Захар Макарыч вздохнул и сказал первые слова за всю зорю:

– Диво! Чистое диво! Пятый раз смотрю, а все интересно… Ка-ак он к ней шел! Ты только подумай: откуда это у птицы такая ласка? Ведь цапля, если сравнить с другими птицами, урод, а, поди ж ты, какая нежность, какой обряд… И, главное дело, подарок от жениха обязательно.

Все это он говорил в каком-то раздумье, тихо, удивленно, а на его грубом лице сияли голубые глаза, ничуть не тронутые возрастом.

Когда же я рассказал ему, как толкунчики, насекомые, перед спариванием преподносят подарок самке, то он сложил руки на груди крест-накрест, закатил глаза, собираясь тут же умереть от удивления, и воскликнул:

– Помрачительно! Тыщу лет живи – всего не узнаешь!.. Удивленье! Ей-право, удивленье. Понимаешь, Тихон Иваныч: вот я уже, пожалуй, старик, а все это занятно. – Но почему-то он еще раз вздохнул все-таки.

Мы выехали из засады и наладились возвратиться на остров Далекое, так и не разрядив ружья за эту зорю.

И вдруг… выстрел! Где-то неподалеку от нас, по направлению к руслу, кто-то охотился. Прислушались. Отчетливо донесся неосторожный, сильный всплеск весла: настоящий охотник не болтает веслом, как мешалкой в кадушке.

– Кто бы это мог быть? – спросил я вполголоса – За всю зорю ни единого выстрела, а теперь вдруг…

– А ну-ка, поедем туда, – сказал Захар Макарыч.

Не дожидаясь согласия, он оттолкнул челнок.

Метрах в четырехстах от нас мы обнаружили торчащую из засидка корму челнока. Подъехали. Там сидел Петька Плакун.

– Ты чего стрелял? – спросил Захар Макарыч.

– Промазал, – ответил Плакун, казалось, безразлично.

– Почему не в зорю, без времени? В кого?

– Опоздал я на зорю.

– Стрелял в кого? – настаивал Захар Макарыч.

– Да в селезня же, в селезня. Чего пристал?

– Без зари он не сядет. Нет, постой! – Захар Макарыч подтянул свой челнок, перехватившись за камыши, и уже буквально зарычал, глянув под корму: – Да ты что же натворил, чертова рожа?! – Он перечислил в качестве приложения несколько не очень печатных слов и выхватил из челнока Плакуна убитую утку-самку. – Что ты делаешь, гад заморский?!

– Я, я… нечаянно, – пытался оправдаться Плакун.

– Ах ты нечисть! – ревел Захар Макарыч. – Миллион раз нам долбят: «Не тронь утку весной». Ты кого убил? Мать убил. Двадцать голов от нее было бы осенью, а ты, подлец, убил мать. Давай билет охотничий! Давай сюда, рыло!

– А кто ты такой, что я тебе билет выложу? Отвяжись. Присучился… Ну убил, ну нечаянно. С кем не бывает.

– Ни с кем не бывает! Ни с кем! Только с тобой! Ты хам в природе. Хуже зверя, сказать тебе прямо.

– Если ты еще раз скажешь такие гадостные слова, я тебе! – Плакун погрозился кулаком.

– А ну, подавай сюда билет, – потребовал и я, помогая Захару Макарычу и стараясь сохранить спокойный вид.

Плакун крикнул:

– Никакого билета не дам! – И схватился за ружье. Мы прижали оба челнока к бортам Плакуна.

– Ружьецо положи, – теперь спокойно сказал Захар Макарыч. – Стрелять ты в нас не будешь. Вот так. Три челнока из камышей не спихнешь. Сиди аккуратненько и не топорщись. А я кликну сейчас Алешу.

При этом он отнял у своего ружья цевье, потом стволы. Провел языком по губам, приставил к ним ствол и издал такой сильный трубный звук, что похоже было на охотничий рог. Так повторил трижды: протяжно и требовательно. Это был наш условный сигнал опасности.

Плакун снова пытался угрожать ружьем, пробовал выехать из засидка, но Захар Макарыч, держа утку за лапки, замахивался на него и рыкал:

– Сиди!

– Сколько сидеть? – кричал тот.

– Цыц!

Вдруг Плакун шагнул в своей лодке, очутившись лицом к лицу с Захаром Макарычем, схватил его за грудки и, как хорек, накинулся, взвизгнув:

– Убью-у!

Я схватил его за руку, но он отмахнулся, отступив, а я чуть было не полетел в воду. Плакун оттолкнул наконец свой челнок, оторвавшись от нас.

Тогда я сказал:

– Плюнь, Захар Макарыч. Приедем домой, составим акт и передадим в суд.

– Суд на такую сумму не принимает, – зло усмехнулся Плакун, уже наладившись ускользнуть.

– Егерю передадим! – грозился я.

– С нашим удовольствием, – загадочно сказал Плакун и поехал.

Из протоки, широко взмахивая веслом, стоя в челноке, показался Алеша Русый. Он увидел всех нас троих, о чем-то, наверное, догадался и с ходу подошел к борту Захара Макарыча.

– Что за крик? – спросил он.

– Вот смотри. – Захар Макарыч показал утку и ткнул пальцем в сторону Плакуна.

Тот уже был метров за сто от нас. Но Алеша, взяв в руки утку, окликнул строю:

– Петька!

– А? – отозвался ют.

– Постой-ка. Петька стал.

– Давай сюда, – позвал Алеша.

Петька, к моему удивлению, повернул назад и подъехал. Лицо его теперь уже было трусливое и жалкое.

– Ты? – спросил Алеша, протянув утку.

– Я ж… нечаянно, – съежился Плакун.

– Билет, – тем же спокойным тоном потребовал Алеша. Плакун отдал охотничий билет без единого слова. Тогда Алеша взял Петьку за шиворот, как котенка, и, так придерживая, ударил его уткой по лицу. Потом еще раз. Плакун – ни слова, ни звука! Алеша – тоже. Так он огрел его раз пять-шесть и спросил:

– Будешь?

– Не буду…

– Не надо, Алеша… не бей! – просил Захар Макарыч. – Не надо.

Я взглянул в его сторону. Лицо его выражало жалость: он не мог смотреть, когда бьют человека. Впрочем, он так и дополнил:

– Человек же!

– Кто? Петька? Плакун чертов, вот он кто. – Алеша обратился наконец к Петьке: – Я бы тебе тут молотьбу устроил, если бы… не они. – Алеша указал в нашу сторону. – На билет, разнесчастный. – Алеша бросил ему в челнок билет и утку и добавил: – Брысь отсюда!

Плакун – ни слова. Он поехал и поехал себе, утираясь рукавом.

– А зачем же отдал билет и утку? – спросил я у Алеши.

– Длинное это дело: к егерю, потом акт, потом к областному инспектору, потом штраф… в один рубль. И – только. А так-то крепче и дельнее действует на Плакуна.

– Не надо бить, Алеша, – убеждал Захар Макарыч. – Да еще по лицу…

– А разве я его бил? Ничуть! Так просто: уточкой его, уточкой, похабника. Ни разу не прикоснулся кулаком, клянусь…

– А вдруг он да пожалуется на тебя в суд за побои? – спросил я.

– И не подумает. Я его характер знаю… Ведь совсем отучил от браконьерства, а вот опять… отрыжка образовалась. Теперь уж конец. Все. Плакун не убьет утку. Может, будет человеком.

В глухих камышах свои законы – Алеша знает их лучше меня. Когда он, например, обнаружит браконьерскую сеть на реке, то поступает очень просто: поднимает ее в средине, берет свой охотничий нож и перерезает пополам; иногда же вынимает при этом и замаскированный кол-притычку, чтобы половину сети снесло течением. Попробуй поставь еще раз! Там, где охотится Алеша, браконьеры чувствуют себя неудобно.

Эти мысли утешали меня, и хорошее настроение вернулось вновь.

Мы ехали друг за другом: впереди Алеша, за ним я, а последним Захар Макарыч. Чуть замедлив ход челнока, я подождал Захара Макарыча и спросил:

– Как они, цапли-то? Хороши!

– Точно! – воодушевился он. – А ты знаешь, что они говорят вдвоем между собой?

– Что?

– А вот расскажу сейчас. – Он крикнул: – Алеша! Обожди, что-то отмочу!

Тот остановился, и мы стали в протоке вплотную борт к борту. Закурили.

– Чего «отмочишь»? – спросил Алеша.

– А вот слушайте… Когда он парит над ней, она кричит: «Кар-рпо! Кар-рпо!» То есть Карпо, по имени. Тогда он садится к ней, танцует вокруг и ласкает так тихонько: «Мар-рфа! Мар-рфа!» А она ему: «Карпо, р-рыб-ки! Карпо, р-рыбки!» Он идет в обратный круг около нее и отвечает: «Р-рад, Мар-рфа! Р-рад, Мар-рфа!» И за рыбой – то-оп… то-оп… А когда несет рыбу-то, она так: «Кар-рпо, р-родной! Кар-рпо, раскр-расивый!» Он отдает ей подарочек и с приплясом так, весело: «Мар-рфа, р-рад! До гр-роба, Мар-рфа!»

Захар Макарыч так удачно подражал цаплям, так имитировал их голоса, что на остров мы приехали уже в самом веселом настроении. Позавтракали плотно и легли отдохнуть прямо под солнцем. Весной оно мягкое и ласковое.

– Малость полежу и поеду домой, – сказал Алеша. – Завтра мне на работу как штык – к восьми… Не хочется уезжать.

Было тепло и тихо.

«Карпо» с «Марфой» и Плакун с убитой уткой расплывчато мерещились мне в полудреме… Муравейчик заполз за воротник и больно укусил. Ни капельки обиды на него не было. Он исследовал, по обыкновению, а я его, наверно, прижал в дремоте и помешал работать.

Через час-полтора Алеша собрался, уложил все в челноке по порядку, выпотрошил своих четырех селезней (двух он убил в это утро). А мы проводили его с почестями: шутливо обнялись, дали салют из ружей в честь отплытия, а Захар Макарыч протрубил в ствол сигнал отправления.

И мы остались вдвоем. День будем на острове, а зорями охотиться. Моего вчерашнего селезня мы ощипали и приготовили сварить его к обеду.

Между тем солнце поднялось уже на полдень.

Только-только распустившиеся листочки деревьев, «язычки» молодого камыша, высунувшиеся свечками из воды, сине-голубые подснежники и золотые цветы мать-и-мачехи у кручки распространяли такой аромат вокруг, что порой кружилась голова. Ко всему этому примешивался запах весенней воды и влажной земли. А все вместе – аромат весны, торжественный в этой дикой тишине, могучий и в то же время какой-то нежный и так близко родной.

4. Муравьиная повесть

Захар Макарыч взял котелок и сказал:

– Пойду в родник за водой. Из ключевой-то вкусней обед будет.

Я посмотрел ему вслед. Перекинув ружье через плечо, пошел он медленной, уверенной походкой, чуть вразвалку, широкий и костистый, погромыхивая котелком.

Вскоре Захар Макарыч скрылся в лесу острова. До родника тут всего с полкилометра: через пятнадцать-двадцать минут он вернется, и мы заварим обед.

Но прошло и полчаса, а Пушкаря все не было. Прошло еще минут пятнадцать. Есть хочется, а его нет и нет. Вот уж истинно пропал, как в воду упал.

Потом мною овладело беспокойство: что могло случиться? На острове, кроме семьи лосей, нет никаких крупных животных. Недобрых людей тоже не должно быть. Где же Захар Макарыч?

Пошел я к роднику «искать козу с орехами».

Родник притаился в низинке, вокруг которой бережком возвышались края естественной чаши, без леса и кустарников. На этой большой поляне в свое время уйма земляники, а сейчас просто травка, только-только ожившая.

Вышел на край поляны, вижу место, где родник, а Захара Макарыча нет как нет. Остановился, прислушался. Слева до меня донесся ровный и тихий голос. Повернулся в ту сторону и увидел: на опушке сидел Захар Макарыч, а рядом с ним стоял человек и что-то говорил, изредка жестикулируя правой рукой. Мне нетрудно было узнать за сотню метров, хотя и в спину, безрукого – то был Петр Михайлович Чумак. Давненько уже не видно его здесь.

Подошел ближе.

Захар Макарыч сидел на коленях почти рядом с муравейником. Его ружье висело тут же, на сучке. Он смотрел снизу вверх на Чумака, не сводя глаз, слушал очень внимательно. Шутки ради я решил не обнаруживать себя до поры до времени и стал за кусты. «А посмотрим, когда принесешь воду, товарищ Пушкарь», – думаю себе. Слышу, говорит Чумак:

– Понимаешь, Захар Макарыч, насекомые воспринимают весь окружающий мир совсем не так, как мы.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3