Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Серая слизь

ModernLib.Net / Контркультура / Гаррос-Евдокимов / Серая слизь - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Гаррос-Евдокимов
Жанр: Контркультура

 

 


– Ты в курсах, дядек, почему права твоя Ксюша, а не ты? – говорю на это Джефу недушевный я. – И что если по чести, то не в два раза надо было твою байку резануть, а под корень? Знаешь, почему?.. Нет, я совершенно не сомневаюсь, что это была суперская байка. Но для читателей твоей “газетки” – за исключением, в лучшем случае, двух-трех человек! – она не то что малопонятна, она в принципе недоступна. У тебя вообще иное устройство глаза. То, что очевидно для тебя, о чем ты пишешь, на что пытаешься обратить их внимание, – читатели твои просто неспособны воспринять. Как инфракрасный спектр…

Я это ему толкаю – открытым текстом – регулярно. Специально ему это говорю. Не очень даже понимая – зачем. Ведь он и сам все знает. Наверное, я не его убеждаю – себя. И не убеждаю даже – напоминаю о необходимости сохранять бдительность. Чтобы, пардон, не оказаться на его месте.

Внутренние ощущения неоднозначные и меня самого несколько смущающие. Я понимаю: то, что и как я думаю, общаясь с Джефом, не вполне укладывается в рамки дружеского кодекса. И все-таки я продолжаю это думать – сознательно продолжаю. Держу своего лучшего – возможно, вообще единственного – друга за негативный пример для самого себя. За пример того, как не стоит собой распоряжаться.

Дело не в том, что за выбор Джеф сделал. Дело в том, как он его сделал… Точнее, в том, что он его НЕ сделал. По крайней мере, сознательно.

Джеф безусловно лучший кино – и литературный критик в этой стране. Само по себе это ни о чем еще не говорит; сильнейший в кругу дистрофиков не обязательно Шварценеггер. Но Джеф крут вполне объективно, по гамбургскому – питерскому, московскому… – счету. Вот только ни в Гамбурге, ни в Москве об этом никто не знает, а здесь на это всем наплевать. Соревноваться здесь не с кем: чемпионат по этому виду просто не проводится – и на сольное твое выступление зрители тоже не приходят. Джеф и сам прекрасно понимает, что байки свои – клинически точные и по-хорошему злые – пишет для себя, максимум для нескольких друзей. То, что он по-прежнему старается делать свое дело качественно, – чистое профессиональное донкихотство. Но донкихотство не бывает вечным и даже долговременным, слишком быстро иссякает ресурс – и Джеф опять-таки сам понимает, что перспектива у него простая: рано или поздно исхалтуриться.

То есть формально перспектив – много, и разных: Джефу двадцать четыре, и он отличный профессионал. Но на деле вариант только один, две его разновидности – и “обе хуже”. Сконцентрироваться на административной своей служебной составляющей – и в будущем дорасти до замредактора, а в отдаленном будущем, возможно, и до главреда – и умереть как профессионалу. Либо переключиться на сопредельный, но более прибыльный род деятельности – допустим, на пиар, политический или экономический, – заработать, при хорошем раскладе, довольно много денег – и опять-таки умереть как профессионалу.

Потому что вариант другой, самый естественный – сменить страну, – для Джефа закрыт. Потому что у него неработающая жена и ребенку полтора года. И при таком раскладе попытка перебраться в ту же Москву – чистой воды авантюра, требующая слишком больших материальных, физических и бюрократических затрат и с маломальским благополучием чад-домочадцев несовместимая в принципе. А для того чтобы забить на это самое благополучие, Джеф слишком порядочный человек.

Вот и выходит, что в свои двадцать четыре Женька оказался в очевидном жизненном тупике. Не по воле своей оказался, и не по безволию даже. Вроде бы он не делал вообще никаких выборов… Что может быть естественней, чем жениться на любимой женщине и завести с ней ребенка?.. Но в результате выбор сделан.

И будущее его – в двадцать четрые! – уже вполне очевидно и вполне незавидно. Будет он работать все в той же газетке все на той же должности – благо начальство в малопонятную ему и второстепенную для издания культурную епархию Джефа почти не лезет, а оклада для более-менее сносного существования его и семейства гарантированно хватит; ни в какой банковский пиар, конечно, не уйдет – слишком уж велико здоровое биологическое отторжение, – а будет и дальше писать замечательные свои никому не нужные тексты, и их и дальше будут резать вдвое, а тексты тем временем будут становиться все менее замечательными, и Джеф еще будет это осознавать, но уже потеряет волю на это влиять; и мне тоже будет ясно – и первое, и второе, – и Джеф будет знать, что я знаю, и будет ему неприятно, и общаться станем мы все реже и реже…

Бог весть, насколько вообще этично из невеселых этих обстоятельств извлекать практическую мораль, но приходится. И мораль эту для себя я вижу в том, чтобы любые выборы в жизни делать все-таки сознательно.


– Вот здесь вот разрезали… вот так кожу сняли, отсюда вот осколки черепа выгребли… – Алекс размашисто водит пальцем над выбритой и забинтованной головой. – И вот тут у меня теперь пластмасса. Вся бровь пластмассовая. А там вот осколок хирург так и оставил, не решился трогать, чтобы зрительный нерв не повредить…

– На себе не показывай, – грустно советует Гера.

Алекс отгибает бинт, демонстрирует фрагмент жуткого, извилистого, бесконечного, толстого и бугристого, что твой морской канат, шрама, багрово-лилового – какой-то его смазали наименее едкой дезинфекцией веселого фиолетового цвета.

Череп Алексу проломили в добротном голливудском стиле – бейсбольной битой. У подъезда собственного дома в Плявниеках. Часу в четвертом ночи Алекс возвращался из бани после духоподъемной пьянки, остановился дотрепаться с приятелем. Подъехала тачка, вполне раздолбанно-беспонтовая. Из тачки вылезли трое пацанчиков – все в одинаковых недешевых, тонкой выделки, кожаных плащах до пят, все наголо свежео-бритые. С бабой. Зашли в Алексов подъезд (Алекс чуть удивился). Вернулись через пять минут – без бабы. Уже садясь в машину, посмотрели на Алекса с приятелем и сказали недоброе. Нахуй пошли, симметрично откликнулся Алекс. Трое снова вылезли из тачки – уже с бейсбольными битами…

Приятель, отделавшийся букетом легких ушибов, привез шатающегося, юхой залитого Алекса в Первую городскую, в травму. Дежурный врач нехотя глянул, лениво отослал на рентген, скучающе просмотрел снимки и сообщил: перелома у вас, молодой человек, нет, так что можете, конечно, остаться здесь (лицо доктора, по словам Алекса, выразило радикальное отсутствие энтузиазма от такой перспективы), а лучше езжайте домой и полежите. Алекс поехал домой, там лег – и там бы и помер, если бы не его тетка, невропатолог с сорокалетним стажем, что заскочила к нему назавтра после звонка перепуганной Алексовой Светланки. Пары взглядов тетке хватило, чтобы срочно транспортировать племянника (к тому моменту позеленевшего, стабильно сонного и едва ли не начавшего заговариваться) обратно в Первую, устроить ураганный разнос тамошнему начальству и выбить бартер: она закрывает глаза на подсудную вообще-то историю с дежурным доктором (на рентгенограмме той самой, пояснил Алекс, врачом подписанной, даже полному по медицинской части чайнику видно, что вся левая надбровная дуга – в кашу) – а Алекса лечат бесплатно. Сделка вышла неплохая: по совести, хирургия такой сложности оценивается в тысячи…

В двадцать шестом отделении (стертый линолеум, запах дезинфекции, зомби в шлепанцах и обвисших трениках), на четвертом, последнем, этаже одного из многочисленных бараков, коими застроена территория больницы, Алексу было нескучно. Как получает черепно-мозговые большинство из лежащих в подобных отделениях, в каком состоянии будучи, примерно понятно – так что прибытие многих нынешних соседей Алекса по месту назначения сопровождалось соответствующими шоу: одна девица, плотно сидевшая на какой-то дури, полночи с воплями носилась как по своему женскому, так и по сопредельному мужскому крылу, другой мужик, традиционалист-алкаш, также доставленный ночью, к утру уже наловил целых девять штук белок: классные, мечтательно делился он, пушистые…

Хотя в большинстве историй, которыми перешитый Алекс отдаривал нас за разрешенные эскулапами подношения (крепкие сигариллы “негро”, в основном), смешного было негусто. По мере сил канающий под скучную благопристойную Европку, город наш представал в них с довольно интересной стороны. Шел, допустим, паренек, охранник из супермаркета, через мост в свой окраинный район Болдерая. Есть там такой мостик, и репутация у мостика так себе, но паренек не боялся, потому что вполне себе крепкий, подкачанный, и вообще кикбоксер… Пришел он в себя утром на пороге собственной квартиры: третий этаж, от моста до дома – метров двести… дополз. Буквально. Пареньку врезали по затылку; по характеру повреждений – предположительно, гвоздодером. На пареньке была плотная вязаная шапочка. Поэтому он жив. Лопатник, между прочим, остался нетронутым. Били из любви к искусству. Как, впрочем, и Алекса.

– Как, – спрашиваю, – картинка у тебя сошлась? (После удара левый глаз у Алекса оказался на полтора сантиметра ниже правого, и видеть они стали автономно.) Алекс машет рукой с зажатой между пальцами сигариллой:

– Хрена. Окулист сегодня заходил – говорит, месяца через полтора… если все нормально будет… А пока вас у меня каждого по два.

Нас – это нас с Герой, с которым мы у Алекса совпали случайно. Мы с Герой в последнее время совпадаем только случайно и общаемся только мимолетно, хотя когда-то вместе провели и выпили громадное количество времени и литров.

– Ну вы идите, что ли. – Алекс расплющивает негроидный бычок о ржавый висячий замок, запирающий гнусно-зеленоватого колера решетку поперек пролета, ведущего на больничный чердак (курят здесь только на лестнице). – Меня сейчас все равно хирург будет смотреть.

– Пошли, – предлагаю я Гере. – Зарулим куда-нибудь, посидим?

– Пить будете… – завистливо прогнозирует Алекс.

Алексова контузия оставила по себе с десяток миллиметровых гематом, готовых сдетонировать от спиртного – так что пить ему на ближайшие полгода как минимум воспретили строжайше. Даже безалкогольное пиво: продукт брожения…

– Я на колесах, – открещивается Гера.

– Ну тогда, – говорю, – вы друг друга поймете. Он вон тоже – на колесах…

– Нет, – скорбно уточняет Алекс. – Я на капельнице. Зашли все-таки с Герой в кабачок – тут же, за углом, на Бривибас, в “Рупуцис”: на два с половиной столика, но с эксклюзивной бронзовой жабой от модного латышского скульптора (каковой жабы родная сестра, галапагосских размеров бронзовая же черепаха, стерегущая выход на пляж между Майори и Дубулты, однажды чуть не сдвинула крышу зажевавшему марку Валдеру: ему показалось, что черепаха на него идет). Я взял один дринк текилы бланко, Гера – какого-то энерджайзера.

– Че это? – Я придвинул к себе черно-красную баночку: “FireWall”. – Это, типа, вкусно?

– Нормально, – пожал плечами Гера.

– Не, мне хорошо, – потер я ладони. – Я безлошадный. Я буду пить текилу. Как в молодости. Почти. Помнишь?

В молодости, сиречь шесть-пять лет назад, я, Гера и прочие многочисленные члены “имантской системы”, районные панки и нонконформисты, в изобилии потребляли продаваемый “на точке” по “лимонадной” цене лат литр нелимонадного вкуса и градуса, пованивающий ацетоном яблочный самогон, проходивший в “системе” под поэтическим псевдонимом “русская текила”, или попросту “бодяга”. То были времена вполне идиллические – владельцы “точек” давно переключились на разведенный питьевой спирт, “система” же распалась, расслоившись на тех, кто, подобно Лобану, осел в “бодяжной” парадигме окончательно, и тех, кто, вроде Геры, вознесся к энерджайзеру “FireWall”.

Гера хмыкнул вяло, не соблазнившись предложенной ностальгической тональностью. Я и провоцировал-то его без особой надежды: странно ожидать теплых воспоминаний о циклодоле под водочку и ментовских “обезьянниках” от нынешнего владельца “тойоты-короллы” и сотрудника фирмы, внедряющей на нашем отсталом рынке лицензионный “Майкрософт”.

На отсталость рынка мне Гера и жаловался, когда мы слегка (не без определенной пробуксовки) разговорились: каменный век, все норовят урвать софт забесплатно, полное говно пиратское, с дырками в программе, лишь бы не башлять… Я с некоторым изумлением уловил обертоны колонизатора в пробковом шлеме и ослепительно-белом тропикале, с усталым хининовым отвращением комментирующего дезинтерийное кишение туземной жизни. Ничего изумительного, разумеется, ни в словах Геры, ни в поведении его не было – как и в факте отказа по мере взросления от игрушечного нонконформизма в пользу миддл-классовой комильфотности. Но я слишком хорошо помнил его предыдущего и видел, что от того человека в нем теперешнем не осталось ВООБЩЕ НИЧЕГО, СОВСЕМ. Не в том дело, в какую сторону он изменился, а в том, что он не изменился – переродился.

Мы посидели, перетерли, допили каждый свое. Обоим совершенно очевидно было, что говорить нам не о чем. И не то чтобы совсем уж тотально отсутствовали общие темы – но мы словно общались на разных частотах. В разной кодировке. Я чувствовал, что не “прочитываю” его – как и он меня… Но если мне Гера при попытке “открыть файл” представал набором непонятных символов, то он, кажется, попыток таких и не предпринимал, с безразличным автоматизмом компьютерного профи сразу нажимая delete – как при получении заведомого спама.


Вот за это, за это я всех их и недолюбливаю (вопрос: почему муравьи недолюбливают муравьедов?.. – ответ: не успевают!). За то, что они не просто не осознают, не воспринимают реальность в полном ее объеме и во всем ее спектре, но и (под)сознательно не желают этого делать. И если клавишу delete им приходится давить лишь в случае лобовых с этой неудобоваримой реальностью столкновений, то функция ignore работает у них на самовоспроизведении.

Ехал как-то в маршрутке Pinki-Riga. Обычный небогатый пипл, за тридцать сантимов перемещающийся в центр из отдаленных предместий. И вдруг – двое: она и он. Она – вероятно, мать, лет, наверное, за сорок пять, в чертовски элегантном, на макинтош смахивающем плащике из тончайшего кашемира; парадоксально похожая на кинорежиссера и плейбоя Андрона Кончаловского (про которого кто-то недобрый пошутил, что он по ночам превращается в ящик пищевых добавок): то же зримо-упруго-загорелое ощущение подтянутости, энергичности и бодрости – но с отчетливым привкусом искусственности. Он – вероятно, сын, лет, наверное, под двадцать, в нежной выделки лайковой куртке стиля “пиджак комиссара”; закономерно похожий на того же режиссер-плейбоя, но в юности – вскормленного вкусной и здоровой пищей, спортивного и позитивного. На их разновозрастных и вообще разных, но фамильным и классовым сходством объединенных лицах угадывалось старательно подавленное выражение тягостного недоумения от необходимости трястись в железном минивэнном гробу по колдобинам улицы Калнциема в окружении неупругих, незагорелых, неподтянутых маршрутных завсегдатаев. Скоро ли … (имени я не расслышал) машину из сервиса заберет, вполголоса поинтересовался кончаловский-мл. Послезавтра, интеллигентно, чуть шевельнув суховатыми губами, откликнулась кончаловский-ст. Лицо младшего сдержанно погрустнело.

И тут я понял, кого вижу перед собой. Нормальных инопланетян, и даже не гуманоидов – зеленых или серых каких-нибудь высокоразвитых амеб, у которых некстати поломался гравигенный (гравизащитный?) межзвездный движок, и теперь им в ожидании ремонта придется провести два лишних дня на чужой, негостеприимной, биологически агрессивной планете, к тому же с непригодной для дыхания атмосферой.

И это – глубоко неправильно. Если угодно – неэтично. Потому что они – не инопланетяне, не амебы. Они – представители одного с маршрутным пиплом, со мной, с моим бывшим другом алкоголиком Лобановым, с отредактированным бейсбольной битой Алексом, с теми уебками, которые его отредактировали, биологического вида и даже национальности и местожительства. Они живут не на планете Криптон с фтороводородной атмосферой, а – в этом городе, в этой стране, в этом мире. Где не все загорелы и подтянуты, где немотивированно убивают гвоздодером и вообще не так много поводов для бодрого жизнерадостного мироощущения… Никто не говорит, что они обязаны квасить, как Лобан, или валяться с дырой в башке, как Алекс, – но делать вид, что ни того ни другого попросту не существует, они права не имеют.

Как говаривал персонаж незабвенного фильма: “Я так думаю”.


“Рупуцис” – это по-латышски “грубиян” и “черный хлеб”. Одноименный полутораэтажный (первый и четвертьподвальный) кабак (самоназвание “барс-салонс”) не отличается, однако, ни хамством обслуги, ни преобладанием черных корок в меню – напротив, это престильное заведеньице с самым лучшим в городе выбором вискаря (по крайней мере, с тех пор, как на месте “Ордениса”, культового кабака при покойном ныне рижском виски-клубе, нарисовался убогий пластмассовый “Оранж-бар”). Разными оттенками рыжего отсвечивающие бутылки на полках, притопленные в полутьму картинки с красноватым ассорти из морских раковин, похожих на цветные итальянские макароны. Латышская речь с инкрустациями русского мата. Backyard Babies, Jauns Meness, Борис Гребенщиков.

Мы с Герой – внизу, правее стойки, за угловым – четверть круга – столиком. Над нами – полусферический абажур из льняного оттенка пластика, имитирующего гофрированную папиросную бумагу. Я сижу лицом в угол, Гера – слева от меня, спиной к окну, начинающемуся от уровня столешницы. В окне на высоте моего взгляда – послойно – незаконченные отражения, ноги прохожих, фары Гериной “короллы”, светящиеся ящики троллейбусов, вывески: зелено-оранжево-синяя “Нарвессена” и красная – “Т-маркета”.

Ставлю на стол опустошенную стопку, некоторое время философически гоняю вилочкой по блюдечку ломтик лайма:

– Ну че, пойдем?

Что-то там есть – за и над Герой. Я поднимаю глаза. Чуть расставив ноги, горбясь, навалившись предплечьями на стекло, мордой уткнувшись в сложенные домиком ладони, – стоит снаружи некто высокий, плечистый, в бесформенной одежде. Стоит, глядя на нас. На нас с Герой. Лица не видно: капюшон с козырьком глубоко надвинут, клапан наглухо запахнут. Смотрит. Пять секунд. Десять.

Я толкаю рукой анатомирующего лопатник Геру.

– А? – поворачивается Гера ко мне.

Киваю на окно. Гера сначала не въезжает, потом начинает вертеть головой. Когда он вглядывается в окно, бесформенного за тем уже нет. Как он исчез, я не уловил.

– Чего там?

– Да стоял какой-то мудак… На нас прямо пялился.

Куртка у мудака, соображаю я постфактум, была, кстати, точно как у меня. Экстремально-альпинистского типажа – такие делаются из всяческих gore-tex’ов: перетягиваемая в бедрах-поясе-шее, с “отражателями” и тем самым глухо запахивающимся капюшоном с длинным козырьком.

6

Недаром мне не хотелось встречаться с Тюриным. На редкость тягостный вышел разговор. Еще и двусмысленный.

Договорились пересечься в Salt’n Pepper’e на углу набережной и 13-го января (я, памятуя о том, что работает Стас в “Петите”, собирался предложить “Красноe”, но вовремя передумал). Выглядел Тюря хреново – я, в общем, даже не ожидал. История с несчастной Санькой и впрямь его перепахала, всерьез. Я убедился, что она, Князева (“Аля” он ее называл), действительно много для него значила…

Держал себя в руках Стас не без постоянного волевого напряжения, это было заметно. Да еще в течение всего разговора последовательно паковался “Русским стандартом”. Из меня же соболезнователь довольно хреновый. Может, это от эгоизма и малой душевной чуткости, может, от недостатка (тьфу-тьфу) опыта: круг моего общения, получилось так, составляют в основном не супермены, конечно, но люди, не склонные грузить других своими проблемами, – так что видя кого-то, переколбашенного до явной утраты самообладания, я, как правило, теряюсь.

А здесь ситуация была и вовсе левая. С подтекстом. Даже с целым набором. Во-первых, как выяснилось, несколько месяцев назад Тюрин и Санька расплевались. Причем, видимо, по односторонней Санькиной инициативе. Причем, видимо, все эти месяцы Стас предпринимал попытки что-то реставрировать – как я понял, безуспешные. Во-вторых, у Сашки “появился кто-то” – и из-за этого кого-то, по мнению Тюрина, ему и вышла отставка. И этого заместителя своего Стас не знал (из не вполне уже трезвых реплик Тюри я, к дополнительной собственной радости, вывел, что какое-то время он подозревал вообще меня… хотя потом от этой идеи, вроде бы, отказался).

И тут, значит, вся эта веселуха. Да еще ментура заводит дело. Да еще Стас узнает, что я был у Саньки дома незадолго до того, как она выпала с балкона. Так что чувствовал я себя даже не одной ногой в канаве, как говорят хонтийцы, а сразу обеими.

И окончательно усугубляло идиотизм моего положения то, что я не мог ничего внятно Тюрину ответить. Он, естественно, пытался узнать, о чем мы с покойницей (будущей) терли. Как и недоброй памяти лейтенант. И точно так же, как лейтенанту, мямлил я Тюре что-то максимально невразумительное, с точно таким же неуместным, но неотвязным ощущением виноватости.

Да как им, черт, всем объяснить, что я сам, САМ не понял, чего от меня хотела Сашка!

(– Слушай, Дэн… Я знаю, что задаю дурацкие вопросы… У тебя не бывает ощущения… не знаю… что ты – уже не ты, а какая-то машинка… биоробот… Нет, я не сошла с ума, я просто не знаю, как объяснить… Помнишь, в “Блэйдраннере”?.. Ну, как будто твои воспоминания записали в память такому вот андроиду, “Нексус-шесть”… а ты не заметил… То есть ты думаешь, что ты – это ты, а на самом деле ты – просто андроид с воспоминаниями Дэна Каманина, который думает, что он и есть Дэн Каманин… Он думает, что он обыкновенный человек, но он чувствует, что что-то не так. Потому что он на самом деле робот, у него есть строго определенная программа, которую он выполняет и за рамки которой не может выйти…

– Подкидыш? – хмыкаю, – Найденыш? Жук в муравейнике? Хорек в курятнике? “На нас идет автомат Странников”?

– Нет, ну ничего такого зловещего. Не хорек в курятнике, не “Нексус-шесть”, нет – обыкновенный рабочий андроид, служебный. У него ограниченная программа – выполнять свою служебную функцию. И ничего, что этой программой не предусмотрено, он сделать не может. Никогда не выйдет из плоскости привычных действий. Никогда…)

– Но это же бред! Ну не бывает же, что из-за того, что ему скучно на своей работе, человек…

– Стас-с… – я уже сам готов выйти из себя и то ли сбежать, то ли начать материться, – я же не говорю, что из-за этого… Я повторяю: я понятия не имею, из-за чего… Но мне – мне она говорила об этом вот. По крайней мере, я так понял. Может, я понял совершенно неправильно. Может, она что-то совсем другое в виду имела. Когда я сейчас вспоминаю, я вижу, что она здорово на нервах была. Она много говорила, но совершенно путано…

– Ну про что, например? Е-мое.

– Ну… Не знаю… Э-э… Ну, например, про наше поколение толкала… Ну, типа, про всех тех, кому меньше тридцати. Она… как бы это… ну, считала, что мы качественно отличаемся от предыдущих поколений…

– Чем?

– Э-э… Ну, она считала… С одной стороны, невежеством, с другой… адаптивностью, что ли… э-э… конформизмом…

(– Дэн, мы этого не замечаем, но со стороны виднее. Дэн, я с одним человеком общалась, ему двадцать восемь лет, он говорит, что даже между его поколением и нашим – пропасть. Он и свое-то поколение кроет, но наше вообще представляется ему каким-то другим биологическим видом. Он говорит, что с теми, кто уже лет на пять его младше, он практически не может коммуницировать. Не потому даже, что мы тупее. Но большинство тех, кому сейчас меньше тридцати, – они же вообще ничего не знают. По крайней мере, вне пределов своей профессии. И ничем совершенно не интересуются. Кроме двух вещей: опять же профессии и бытовой и социальной атрибутки. О работе такой вот чувачок еще может говорить, о том, что надо бы тачилу покруче купить, о том, что пиво – говно. Об абстрактных, мало-мальски абстрактных вещах – хрен. Даже если чувачок не идиот. Он тебя просто не поймет. Они, в смысле мы, вообще не способны мыслить абстрактными категориями. Хотя тоже вроде классифицируемся как сапиенсы – а что такое разум? Способность к абстрактному мышлению… Отсюда же – абсолютное невежество. Чудовищное. Во всем, что касается общей эрудиции, – пустота. Никто ничего не знает. От истории, географии, до, не знаю, астрономии – полный ноль! Даже по-русски писать мало-мальски грамотно почти никто не умеет! Не об урле, еще раз, речь – о тех, кто занят в интеллектуальных сферах деятельности. Он, говорит, читал неправленые тексты молодых журналистов – журналистов, прикинь! – так там на десять слов тридцать орфографических ошибок. Корова через “ща”… И не в том даже дело, что никто ничего не знает, а в том, что не хочет знать. Мы не только предельно невежественны, мы абсолютно органичны в своем невежестве. Мы, может, и умеем думать – количество природных дураков со временем не меняется – но мы совершенно не хотим думать. Нам и так хорошо. Мы же все такие уверенные в себе. Ты обратил внимание, какие мы все уверенные в себе? Человеку положено сомневаться, разумному во всяком случае, мыслящему. Это функция разума – сомневаться. Во всем, в себе в том числе. Но мы – нет, мы не сомневаемся. Причем те, кто вовсе не дебилы, – те тоже не сомневаются. А значит, не думают…)

Пытаюсь пересказать Тюре Санькины телеги – чувствую, сам с катушек съезжаю. Огромное искушение взять того же, что Стас, – да сразу сто пятьдесят, но как представлю эту картину: два бухих параноика пытаются понять третьего, покойного…

И все время маячат в сознании эти звонки. Два сброшенных – и разговор, который Сашка вела на кухне за закрытой дверью. С кем-то, кого она коротко называла, односложно… (– …Такой номер – … – вам знаком?..) И еще вспоминаются вопросы про вискарь и про “траву”. Что, был у Саньки кто-то после меня?..

В итоге Тюрину я ни про звонки, ни про предполагаемого визитера ничего не сказал. Черт его знает, как бы он в своем состоянии это воспринял.

В половине восьмого я вылез из мотора в Андрюхиных Плявниеках, “Плевках”, двинул знакомым маршрутом во дворы – и вдруг, посреди фаршированного людьми спального района, обнаружил себя в пустом театре, по ту сторону двери с очагом в каморке папы Карло.

Безлюдье и застылость. Не вполне настоящесть окружающего. Пластмассовый треск льда под ногами. На зеленовато-синем небе месяц – как негатив половинчатой вдавленности в линолеуме от круглой алюминиевой ножки стула. Мертвенное синюшно-оранжевое свечение фонарей под жестяными козырьками подъездов липко лоснится на многократно подтаявших и смерзшихся брустверах соскобленного с тротуаров снега, в гуще голых крон уподобляет сплетение серых веток напольному вороху линялой собачьей шерсти. Вялый мороз смутно припахивает недалеким всеобщим распадом.

На углах – трехгранные металлические рекламные тумбы с одной и той же красно-черной картинкой (на всех гранях всех тумб). Что-то знакомое. Приглядываюсь: энерджайзер “FireWall”.


– Cоорудить вам чего-нибудь?

– Жрать хочешь? – Андрюха.

– Да не, Ин, – отмахиваюсь, – спасибо. Ну, кофе максимум.

– Сооруди тогда нам на испанский манер… Прикинь, подсел в Испании на кофе с молоком. Ты ж знаешь, я раньше вообще не пил… А у них, гадов, он везде дико вкусный, в любой паршивой забегаловке…

Они просто молоко в него льют не холодное, а подогретое. Совсем другой вкус выходит.

В Испанию Андрюха съездил с моей подачи. Года три я ему с упорством и красноречием рекламного агента расписывал, как там у них в Средиземноморье офигительно. Но даже и этот двухнедельный вояж, Мадрид – Толедо – Барселона, по-моему, Инна из него буквально выжала. Не потому что Андрюха жадный, а потому что ленивый. И нелюбопытный.

К вопросу о человеке как “черном ящике”: на входe вроде абсолютно одно и то же – и гены, и воспитание, – а на выходе результат едва ли не полярный. Андрей Каманин – высокооплачиваемый юрист в крупнейшем частном банке страны, натурализовавшийся гражданин Латвийской республики, консерватор по натуре и убеждениям. Денис Каманин – апатрид, лицо без гражданства, без постоянного места работы, левацкого образа мыслей и даже с некоторой репутацией скандального разоблачителя. Андрюха – кандидат в мастера спорта по плаванию (полочка в спальне до сих пор кубками заставлена). Меня родители так и не сумели принудить к утренней зарядке. Я к своим двадцати четырем исколесил почти всю Европу, даже на самую высшую ее точку забрался. Андрюха к своим двадцати девяти, при радикальном финансовом превосходстве, за пределы бывшего Совка выбирался только на пляж в Эмираты.

– Я вам еще сыру нарезала.

– Ага, спасибо… Странная она девица, Инна. Знаю ее четыре года, а сказать про нее ничего не могу. Очень по-своему красивая, но такая… вещь в себе. К брательнику моему относится не без покровительственного снисхождения, держа его при этом (насколько я могу судить) на коротком поводке.

– Ну чего там у тебя за парки? – Андрюха откидывается в кресле.

Рефлекторно я тянусь к карману – но вспоминаю, что в этом доме не курят.

– Слушай, такая фигня… – верчу в руках кружку. – Ты Кобу помнишь?..

– Ну…

– Слушай, вы с ним тогда плотнее тусовались… У тебя не осталось концов каких-нибудь? Друзей каких-нибудь?..

– Ну тети Нунуки есть телефон… – смотрит вопросительно.

– Не… Лучше бы из друзей кого-то… Или, может, кто воевал с ним вместе…

– А что?

– Ты мог бы узнать… Он, когда погиб, его мертвым кто-нибудь видел?..


Андрюха перезвонил на следующий день. Ему удалось связаться с Лексо – одноклассником и довольно близким другом Кобы. Ты что, они же в засаду попали, сказал Лексо, там живые-то выбрались с трудом, какое тело вытаскивать…

– То есть не видел? – переспрашиваю.

– Ну, по крайней мере, тех, кто видел, ты сейчас точно не найдешь.

7

Биофак Латвийского университета стоит в парке Кронвалда, на задах Национального драмтеатра. В факультетском антураже в принципе тоже можно было бы разыгрывать представления – но в маловостребованном латышской драмой жанре готического триллера. Я до сих пор был здесь только однажды – причем с покойной Сашкой: к исходу первого, для меня и последнего, семестра на журфаке у нас отросли “хвосты” по какому-то выборному, мною сейчас уже позабытому, предмету психологического профиля, преподавательница которого, как и вся кафедра психологии, базировалась в здании факультета биологии.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5