Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мой Дагестан

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гамзатов Расул / Мой Дагестан - Чтение (стр. 8)
Автор: Гамзатов Расул
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Как могло получиться, что у такого опрятного, аккуратного и спокойного отца мог родиться такой суетливый и неорганизованный сын? Кто из них стар и кто молод: тот ли, кто забывает завязать шнурки, или тот, кто ничего никогда не забывает?
      - Да, - отвечал я на эти досужие рассуждения - Я взял себе старость отца и отдал ему свою молодость.
      В самом деле, мой отец до конца был подтянут и легок, как юноша. И внешне и внутренне он был всегда собранным, дисциплинированным, точным. Все в ауле знали тот час и ту минуту, когда мой отец, надев тулуп, подымался на крышу сакли. По этим выходам отца на крышу можно было проверять часы. Один молодой аулец писал из армии своим родителям: "Мы встаем рано. Нас будят в то самое время, когда Гамзат подымается на крышу".
      Если кто-нибудь хотел встретиться с Гамзатом утром, то знал, в какой час и в какую минуту нужно быть на дороге, ведущей в Хунхаз. Гамзат, идя на работу, выходил из дому всегда в одно и то же время.
      Люди знали про него все: знали, до какого места он поведет коня в поводу, а потом уж сядет в седло; знали его простую черную рубашку, его брюки-галифе, его сапоги, которые он сшил сам и собственноручно чистил каждое утро. Они знали его пояс, его аккуратно подстриженную, но ни разу не бритую бороду, знали его папаху, которую он носил как-то очень строго. Каракуль на папахе был не очень круто завит, но, с другой стороны, не очень космат.
      Был образ отца, и все, что отец носил, все, что он делал, удивительно шло к этому образу. И трудно было представить себе что-нибудь другое в одежде, в поведении Гамзата.
      Он и сам не любил никаких перемен. Когда одежда изнашивалась и нужно было обзаводиться новой, он искал точно такую же. И хотя новая одежда шилась по той же мерке, по той же выкройке, все же в первые дни отец чувствовал себя в ней неловко и стесненно.
      Однажды у него перетерся и оборвался ремень. Ничего не стоило купить новый, но Гамзат тщательно сшил привычный пояс и носил его еще некоторое время. Он не был жадным, и деньги у него водились, но ему жаль было расставаться с тем, к чему он привык. В конце концов ремень оборвался снова, и отцу пришлось купить новый. Все же и к новому ремню он пришил пряжку от старого.
      Свою папаху он всегда гладил, как живого ягненка. Если уж он дорожил своим привычным ремнем, то как же он дорожил папахой!
      Летом 1941 года, когда началась война, правительство Дагестана настояло, чтобы отец переселился с гор в Махачкалу. После прохладного высокогорья в городе ему показалось душно и жарко. Одежда, пригодная для высокогорья, стала обременительной в разогретом городском воздухе. Особенно не по климату оказалась папаха. Отец пробовал примерять разные шапки и шляпы, но они сразу настолько меняли весь облик Гамзата, что он отбрасывал их в сторону, несмотря на то, что мы, дети, очень уговаривали отца.
      Так и ходил Гамзат по Махачкале с папахой в руке. Иногда надевал, иногда снимал, но не расставался с ней ни на минуту.
      Даже такое бедствие, как война, может сделаться привычным, и жизнь входит в свою - пусть новую, пусть военную - колею. Отец снова стал временами уезжать в горы. Как свободно ему там дышалось, с каким наслаждением носил он там свою неизменную папаху! Был в эти дни похож на человека, который долго мучился оттого, что нечего закурить или строго запрещено, и вдруг есть возможность неторопливо свернуть самокрутку из крепкого душистого табака, неторопливо и с чувством прикурить, неторопливо и с чувством глубоко затянуться.
      Отец мой никогда не курил, но такое же или даже еще большее наслаждение он находил в других мелочах жизни, не говоря уж, конечно, о главных радостях - о радости творчества, о радости любви к родному краю.
      Из записной книжки отца. "Хотя Раджаб мой друг, но поступил он со мной хуже врага. А в союзники против меня взял бритву", - вот что записал однажды мой отец у себя в блокноте. А дело было так. В 1934 году отец поехал в Москву на Первый съезд писателей. Тогда был жив еще аварский писатель Раджаб Динмагомаев. Он затащил отца в парикмахерскую, дабы немного подправить отцу волосы на бороде и на голове. Нарочно ли все подстроил Раджаб, парикмахер ли не понял, что от него требовалось, только отцу начисто сбрили его седую, еще ни разу не бритую бороду. Отец спохватился поздно. Увидев в зеркале совершенно чужое, незнакомое даже лицо, он закричал, загородил лицо руками и бросился вон из парикмахерской. Он не появлялся больше на заседаниях съезда, не осмеливался показаться на глаза людям.
      - Я не мог изменить своему лицу в жизни, - говорил впоследствии отец, - каково же изменять своему лицу в стихах?
      Не любил отец вычурности как в жизни, так и в стихах, хотя однажды он чуть не привык к чужой, вычурной позе.
      Воспоминание. К отцу в гости в Махачкалу приехали земляки из аула. Они заметили, что, разговаривая с ними, Гамзат Цадаса сидит в какой-то неестественной, непривычной позе, а именно: свой подбородок он поддерживает тремя пальцами. Один из горцев спросил у Гамзата:
      - Раньше мы не замечали, чтобы ты держался за свой подбородок тремя пальцами. Давно ли ты привык к этому и зачем? Эта привычка тебе не идет. Это, Гамзат, не твоя привычка.
      - Ты прав, - ответил отец. - Надо бы отучиться. Во всем виноват художник Муэтдин Джемал. Дело в том, что он целых три месяца писал с меня портрет. Три месяца я сидел перед ним неподвижно, держась за подбородок тремя пальцами. Так он мне велел, и я должен был подчиниться художнику.
      - Тяжело это было?
      - Сидеть было не тяжело, но эта поза! Иногда мне начинало казаться, что три чужих пальца поддерживают мой собственный подбородок. Иногда мне казалось, что три моих пальца держатся за чей-то чужой подбородок. Так сидел я три месяца изо дня в день и постепенно привык. Сеансы давно кончились, картина готова и висит, а я, как видите, все еще продолжаю держаться за подбородок тремя пальцами. Бывает, что человек с больным сердцем хватается за сердце и в те минуты, когда оно у него не болит. Но не беспокойтесь, я постараюсь отучиться.
      В записной книжке отца есть запись о том, как ему вставляли новые зубы.
      Врач спросил у Гамзата, какие зубы ему лучше вставить: золотые, серебряные или стальные? Гамзат растерялся, ища поддержки, он посмотрел на друзей, бывших тогда около него.
      - Ставь золотые, - подсказал один друг, - золото - благородный металл.
      - Ставь стальные, - советовал другой. - Сталь крепка, никогда не износится.
      - Ну что же получится, - возразил Гамзат. - Если я вернусь в аул с золотыми или стальными зубами, люди будут глядеть на меня, как будто у меня во рту не зубы, а фонари. Люди будут смотреть не на меня, а только на зубы. Зубы затмят мое лицо. Нельзя ли вставить костяные, такие, чтоб никто не заметил, будто у меня новые зубы. На такие, незаметные зубы я согласен.
      Врач выполнил просьбу Гамзата и вставил ему зубы, похожие на те, что были у него до сих пор.
      Впоследствии, замечая в стихах поэта чужеродные или заимствованные строчки, отец говорил:
      - В этих стихах сверкают вставные зубы.
      Конечно, и золотыми зубами можно надкусить яблоко, но сдается, что хрупнет оно не так сочно и не так вкусно, как если бы надкусил его своими собственными зубами.
      Воспоминание. В 1947 году в Махачкале в театре был большой торжественный вечер: чествовали моего отца, поэта Гамзата Цадаса, которому исполнилось тогда семьдесят лет. Много было речей и поздравлений, много читалось стихов, много подарили подарков, в конце концов слово дали самому юбиляру, моему отцу: Гамзат вышел на трибуну, спокойно вынул из нагрудного кармана лист бумаги с переписанными стихами, сочиненными специально к этому дню, спокойно полез в другой карман за очками.. Но тут движения отца из спокойных превратились в беспокойные. Он поискал в одном кармане, в другом. Все поняли, что виновник торжества забыл дома очки.
      За очками тотчас послали. Но Гамзат уже стоял на трибуне, и делать было нечего. Тогда друг Гамзата Абуталиб дал ему свои очки, которые как будто подходили. Отец надел очки Абуталиба и действительно начал читать. Он читал свои стихи, но в голосе, во всей позе его была какая-то неуверенность, робость, и всем казалось, что отец читает не свои стихи, а какие-то другие, случайные, которые он сам видит впервые.
      Когда отец начал уже читать следующее стихотворение, юноша, которого посылали за очками, вбежал в зал. Гамзат снял очки Абуталиба, надел свои, и сразу у него изменилась осанка, сразу голос его зазвучал тверже, и весь зал зааплодировал отцу, как будто только сейчас настоящий Гамзат Цадаса вышел на трибуну, а до этого там стоял его двойник.
      - Очки чуть не испортили мне юбилей, - улыбаясь сказал Гамзат.
      - Разве мои были хуже? - громко спросил Абуталиб.
      - Они очень хороши, но все-таки это твои очки. У каждого человека свои глаза, и очки тоже должны быть свои.
      Мой отец не любил ослепительно-яркого, не любил непроглядно-темного. Он не любил слишком густого и слишком жидкого, слишком холодного и слишком горячего, слишком дорогого и слишком дешевого, слишком отсталого, но и слишком передового.
      Он не любил свирепости волка и слабости зайца. Деспотизма власти и рабского подчинения. Он говорил:
      - Не будь столь сухим, чтобы хрупнуть и сломаться, но и не будь столь мокрым, чтобы тебя выжимали, как тряпку.
      Мой отец был не из тех, кто размокает от капли дождя или высыхает от легкого дуновения. Мой отец был простым работником, в нем жили все привычки и все качества нашего народа, и он с достоинством носил их в себе.
      Воспоминание. Однажды мы с отцом должны были поехать из Махачкалы в аул, чтобы навестить больного родственника. Во главе правительства Дагестана стоял тогда Абдурахман Даниялов. Узнав о том, что мы собираемся в горы, он дал нам черную правительственную машину. Кажется, это был "ЗИМ".
      Пока мы ехали по городским улицам, отец чувствовал себя превосходно. Но как только на загородной дороге стали мы перегонять горцев, едущих на осликах, мулах, конях или бредущих пешком, отец начал беспокойно ерзать на удобном мягком сиденье. В то время как я по молодости старался высунуться из окна, чтобы все видели, в какой машине я еду, отец отодвигался как можно дальше в глубину, в тень.
      Шел дождь. Подъехав к гоцатлинской речке, мы увидели, что старик, ехавший на арбе, застрял посредине потока. Отец тотчас остановил машину, вошел в реку и начал помогать старику. Вместе со стариком они понукали волов, упирались в колеса. Скоро арба очутилась на ровной дороге. Мы поехали дальше. Через несколько километров на пути попалась еще одна река. Отец снова остановил машину и стал дожидаться старика с арбой.
      - Старик обязательно здесь застрянет. А я знаю, как перевести волов через эту речку. Я подожду старика и помогу ему.
      Действительно, мы дождались, когда арба доскрипела до этой второй речки, и отец умело перевел волов.
      - Много раз я попадал в такое же положение, когда возил, бывало, разные грузы из Буйнакска в горы, - говорил нам отец, возвращаясь к машине и вытирая руки о полы своей одежды. Он печально улыбался вслед арбе, как будто вместе с ней уезжало все его прошлое, вся его жизнь.
      При подъеме на Хунзахское плато нашу машину задел грузовик. Сломалось колесо. Отец, казалось, обрадовался этому обстоятельству и пошел в аул пешком. Как мы ни уговаривали его подождать, пока поставим запаску, отец ждать не захотел.
      - Даже на свадьбу мне было бы совестно приезжать на такой машине, тем более не нужен весь этот парад, когда навещаешь больного друга. Нет, я очень рад, что машина испортилась, я пойду пешком.
      Мой отец ушел по тропинке, знакомой с детства, по той тропинке, которой ходили в наш аул бесчисленные поколения горцев. Мы починили колесо и поехали по большой дороге. В аул мы прибыли одновременно с отцом.
      Потом в Махачкале Абдурахман Даниялов с тревогой спрашивал отца о дорожной аварии.
      Отец ответил шутя:
      - Уж очень хороша была машина. Если бы была чуть-чуть похуже, ничего бы с ней не случилось.
      Воспоминание. В последние годы своей жизни отец тяжело болел. Болезнь неожиданно настигла его во время поездки в горы, куда он ездил на встречу с избирателями. Приближались очередные выборы в Верховный Совет СССР, а Гамзат Цадаса был выдвинут в кандидаты.
      До районного центра он доехал на машине, но дальше в горные аулы нужно было ехать на лошадях. Отец любил тихих, смирных лошадей. Обычно он ездил шажком, но чаще всего вел коня в поводу. Пешая ходьба была больше всего по душе Гамзату.
      Местные власти постарались. Они подвели будущему депутату молодого резвого скакуна. Корить их нельзя, они хотели сделать как лучше. Они считали, что такому дорогому гостю нужно дать лучшего коня из всего района.
      Семидесятидвухлетний старец не захотел обидеть хозяев и, вспомнив былые годы, молодецки вскочил в седло. Окруженный молодыми людьми на конях, седобородый поэт походил на имама в окружении наибов.
      Молодые люди ударили своих лошадей плетьми и поскакали по разным дорогам в разные аулы, чтобы сообщить о скором прибытии Гамзата. Поддавшись общему азарту, конь под Гамзатом тоже понес. Старик не сумел его удержать, и началась бешеная скачка. Гамзата растрясло, укачало в седле, он чувствовал себя все хуже и наконец совсем вылетел из седла. В Махачкалу он вернулся больным, и эта болезнь не оставляла уж его до самой смерти.
      - Так получается и со стихами, - говорил отец, кашляя. - Поэт должен ездить на своем привычном коне, а не садиться на чужого, неизвестного скакуна. Чужой скакун как раз и выбросит из седла.
      Долго я мог бы рассказывать о своем отце, но теперь мне хочется рассказать немного о его друге Абуталибе. Весь вчерашний день я как раз провел вместе с ним.
      День, проведенный с Абуталибом. Труднее всего мне бывает сесть за стихи, которые почему-либо не дописал, не закончил в свое время и вот нужно снова садиться и заканчивать. Горцы говорят, что лягушка только потому до сих пор без хвоста, что приклеить его оставила на завтра.
      С утра я решил дописать длинное стихотворение, которое начал две недели назад. Работа предстояла трудная, и я сказал нашей няне Фросе:
      - Если кто будет спрашивать, говори, что меня нет дома. Кому нужно, пусть приходит после обеда.
      Распорядившись таким образом, я пошел в свою верхнюю комнату и спокойно принялся за работу. Но все же уличные звуки доносились до меня, и вот я услышал, как скрипнули входные ворота. Через некоторое время прозвенел звонок у дверей дома. Я не слышал голоса Фроси, но зато донесся до меня голос Абуталиба. Стул подо мной тотчас же превратился в раскаленную сковородку либо в терновый куст. Не было случая, чтобы в доме Гамзата Цадаса, или теперь вот - Расула Гамзатова, хоть раз отказали Абуталибу, чтобы он повернул от порога дома и ушел. Такого не было и быть не могло. Но я оказался в затруднительном положении: с одной стороны, Абуталиба отпустить нельзя, с другой стороны, неудобно подвести Фросю, которая честно исполнила мою просьбу и уже сказала Абуталибу, что меня нет и что я буду только после обеда.
      Я поступил по совести сердца, а не рассудка. Я высунулся из окна и крикнул старому другу моего отца:
      - Заходи, Абуталиб, я здесь!
      - А, милостивый аллах! Неужели сын Гамзата из Цада скрывается от кредиторов? - Абуталиб быстро снял папаху и, проходя мимо Фроси, покосился на нее. - Скажи этой женщине, Расул, что, когда в дом приходит Абуталиб, двери раскрываются сами собой, и что ты, Расул, в это время всегда дома. А если тебя и нет, то всегда в этом доме есть для Абуталиба попить и поесть, а если понадобиться - поспать.
      - Фрося не виновата. Патимат, уходя на работу, поручила ей говорить всем, что меня нет дома. Жена заботится обо мне.
      - Хорошо, когда есть жена и есть на кого свалить все свои грехи. Но разве Патимат забыла, что сегодня четверг, - говорил Абуталиб, отряхивая свою мохнатую мокрую папаху.
      - Но чем знаменит четверг?
      - Это мой банный день. Разве ты не заметил, что каждый четверг я хожу в баню, а так как баня рядом с твоим домом, то всегда можно ждать, что я зайду и к тебе - посидеть, побеседовать, покурить.
      - Зачем тебе баня, Абуталиб? У тебя в квартире есть ванна и даже горячая вода.
      - Ванна и душ - это кусок черного хлеба. А баня - свадебный пир. У меня есть сад и есть ручей, который тысячелетиями течет с гор, и я пускаю его под каждое дерево, и он орошает их. Разве я сумел бы полить все деревья при помощи черпака и лейки? Баню я сравню с обильным горным ручьем, а твой душ и твою ванну - с лейкой и черпаком. Нет, Расул, оставь эти игрушки для детского поэта Нуратдина Юсупова. Говорят, он пишет теперь кукольный сценарий. Так вот, для его кукол это будет как раз.
      - После бани хорошо бы попить чайку, - предложил я Абуталибу, когда мы вошли из коридора в комнату.
      - Валлах - годится и чай, биллах - неплохо и суп, таллах - не помешает и вино. А лучше всего после бани чистая водочка.
      - Суп-то у нас есть, только вчерашний. Теперь утро, мы не сварили еще свежего супа.
      - Мы начнем с вчерашнего, а там, глядишь, подоспеет и свежий.
      Пока Фрося хлопотала вокруг стола, я хвастался своей заграничной винотекой. Из разных заморских стран я навез в красивых разноцветных бутылках то ром, то коньяк, то джин, то виски, то кальвадос, то абсент, то вермут, то сливовицу, то венгерский уникум... И коньяки тоже были разных сортов: то мартини, то камю, то плиска.
      - Выбирай, Абуталиб, что ты хочешь пить.
      - Всю эту белиберду ты, Расул, убери. Угости, если хочешь, меня обыкновенной белой головкой. Белоголовая водка хороша не только тем, что мы знаем ее, но и тем, что она знает нас. То, что ты мне показываешь, может быть, очень вкусно, но все эти бутылки приехали издалека, они говорят на других, неизвестных мне языках, а я не говорю на языке, который будет понятен для них. А привычка, а характер? Нет, мы совсем не знаем друг друга. Эти бутылки похожи на незнакомых гостей, с которыми нужно сначала разговориться, познакомиться, съесть пуд соли. Я боюсь, что мы не поймем друг друга. Оставь их для своих друзей - московских писателей. Оставь их для тех, кто забыл вкус пищи, приготовленной родной матерью на родном очаге.
      В моей коллекции не оказалось ни одной бутылки водки. Я сделал вид, что сейчас пойду в магазин, надеясь, что Абуталиб начнет меня отговаривать: ведь на улице дождь с холодным ветром, а спиртного в доме полно. В конце концов это прихоть - требовать водки, когда на столе стоят лучшие французские коньяки.
      А Абуталиб действительно начал меня отговаривать:
      - Нет, Расул, сразу видно, что ты еще молод, хотя и поседел. Разве ты должен сам ходить за водкой, разве нет людей помоложе тебя? Выйди во двор, попроси соседского парня, он и сходит. А я никуда не тороплюсь, я с удовольствием подожду его возвращения.
      Пришлось сделать так, как сказал Абуталиб. Я дал денег соседскому парню, и тот побежал в магазин. А Абуталиб между тем оглядывался по сторонам.
      - Что-то не видно в твоем доме гостей с гор. Неужели нет ни одного гостя?
      - Сегодня нет никого.
      - Когда был жив мой друг, а твой отец Гамзат, в этом доме всегда жили гости. А гости тем хороши, что у них всегда при себе табак.
      - Курево у меня тоже есть, - и я достал из ящика набор сигарет и папирос.
      - Эти гладкие белые трубочки не для меня. Это ваше московское курево, а мне по душе только наш крепкий горский табак. Придется доставать свой кисет.
      Абуталиб вытащил из-за пазухи большой кисет и, вывернув его, наскреб на донышке и в швах табаку на одну самокрутку. Мастерски он свернул ее, склеил языком.
      - Разве можно сравнить с этой самокруткой твои ровные табачные палочки? У моей самокрутки есть свое лицо, она похожа только на себя, а твои сигареты все как одна похожи друг на дружку. Теперь скажи мне, в чем больше удовольствия - достать из пачки готовую сигарету или скрутить самому такую вот замечательную самокрутку? Ведь когда я ее скручиваю, я уже получаю удовольствие, зачем же я буду этого удовольствия лишаться?
      Я чиркнул не то швейцарской, не то бельгийской газовой зажигалкой, но Абуталиб отвел мою руку с огнем. Он вытащил из кармана кресало, обломок кремня и трут. Трут он приставил к кремню и ударом кресала высек искры. Потом он помахал трутом, заставляя его разогреться, и прикурил. Горящий трут он поднес мне к ноздрям.
      - Понюхай, как пахнет. Хорошо? То-то. А чем пахнет от твоей зажигалки?
      На некоторое время Абуталиб исчез в облаках табачного дыма. Потом дым рассеялся, и Абуталиб спросил:
      - Скажи мне, Расул, почему твоя голова уже поседела?
      - Не знаю, Абуталиб.
      - А я вот знаю, почему я седой.
      - Расскажи.
      - Моя голова поседела оттого, что мне всегда приходилось долго ждать, пока эти проклятые мальчишки сбегают в магазин за водкой. Да, Расул, дети не понимают родительских переживаний, пока у них не народятся свои дети. Точно так же нас не могут понять те, кто не пьет. За водкой нужно посылать того, кто сам любит выпить, тогда не будет задержки.
      Между тем Фрося накрыла на стол. С некоторым запозданием на середине стола появилась и бутылка водки.
      - Уф, - сказал Абуталиб. - Точно сурхинский председатель появился среди рядовых колхозников. - Он взял бутылку водки и покачал ее, как ребеночка: - Ай-ай-ай, какая хорошая бутылка! Наверно, очень хорошим человеком будет тот парень, который ее принес!
      В это время Абуталиб обратил внимание на маленькие рюмочки, расставленные на столе. Лоб его сморщился, как от сильной горечи во рту или зубной боли. Он повертел рюмочку и так и сяк, заглянул в нее - по-моему, ему очень хотелось сунуть в нее окурок, дабы тем самым выразить окончательное презрение к предмету, ничего, кроме презрения, не заслуживающему.
      Я взял большой рог, подаренный мне грузинами, передал Абуталибу.
      Старый поэт долго разглядывал его с разных сторон и наконец оценил:
      - Хороший рог, но он выглядел бы еще лучше, если бы на нем не было серебра. Словно пояс на женихе, это чеканное серебро на роге. А зачем оно? Разве водка от серебра станет крепче или вкуснее? Нет, Расул, дай-ка ты мне простой граненый стакан, который всю жизнь держала моя рука. Я знаю, сколько в стакане глотков, знаю, когда остановиться, когда продолжить.
      Я исполнил и это желание Абуталиба. Он налил, бросил в стакан небольшой кусочек хлебца и сказал по-даргински:
      - Дерхаб! - затем выпил залпом до дна, перевел дух и добавил: - Слово "дерхаб" всегда нужно произносить перед тем, как выпить. Конечно, смысл его объяснить трудно, может быть, у него и нет никакого особенного смысла, но разве не понятно и так - "дерхаб"!
      Выпив, Абуталиб пододвинул к себе тарелку с супом, вынул на отдельную тарелку мясо, а в суп стал крошить хлеб. Но он ел неторопливо, с удовольствием, прочувствуя каждую ложку горячей и вкусной пищи. Время от времени он так же неторопливо отрезал от мяса небольшой кусочек и отправлял его в рот. Я думаю, что мясо для него не было бы таким вкусным, если бы он ел по-другому или резал другим, а не своим карманным ножом.
      Покончив с супом и мясом, Абуталиб собрал со стола все хлебные крошки и положил в рот. Затем выпил еще немного и разгладил усы.
      - Может, теперь хочешь чаю?
      - Теперь мой чай - снова табак. Скажи мне, Расул, чем отличается папироска от всякой вещи?
      - Не знаю.
      - Всякая вещь, когда ее тянешь, делается длиннее, а эта, наоборот, укорачивается, - и он засмеялся, довольный своей немудреной загадкой.
      - Много ты куришь, Абуталиб, не вредно ли для здоровья?
      - Говорят, после сытного обеда закуривает даже сам аллах.
      Накурившись, Абуталиб неожиданно спросил:
      - Когда будет заседание правления?
      - Завтра.
      - Не знаешь, заявление Зайнуддина в Литфонд не будет разбираться на этот раз?
      - Не знаю, да тебе зачем?
      - Расскажу тебе притчу. Когда я был подростком, я пас телят. Телята у меня были смирные. Я свободно лежал на зеленой траве, на солнышке, а они паслись вокруг, и все были довольны: и я, и телята, и хозяйка моих телят. Но потом случилась беда - один бойкий теленок проведал дорогу в овсяное поле. За ним потянулись и остальные. Моя спокойная жизнь на этом и кончилась. Не мог я отвадить телят от овса, и пришлось не отходить от них ни на шаг. Так получилось и с Литфондом для наших поэтов. Жили они спокойно, писали свои книжки, пока не разнюхали про Литфонд. Не знаю, кто из них был самый первый, но теперь-то все они пасутся в Литфонде, как мои телята в овсе. Про стихи они думают меньше, чем про Литфонд. Утром, вставая с постели, они пишут не стихи, а разные заявления о пособиях. Вот и я хочу написать одно заявление, а вы его на правлении обсудите.
      - О чем же, Абуталиб, в чем твоя нужда?
      - Ты знаешь, что мое тело не видел еще ни один врач. Но все же я теперь решил взять путевку в санаторий.
      - Можешь считать, что путевка уже у тебя в кармане. Но не лучше ли вместо Союза писателей тебе обратиться в Верховный Совет Дагестана? Ты ведь член Президиума Верховного Совета. Правительственный санаторий лучше, чем писательский.
      Абуталиб покачал головой и начал цокать языком. Это цоканье у него могло выражать самые разные чувства - и восторг, и досаду, и удивление, и, как вот теперь, отрицание.
      - Нет, Расул, во-первых, в Верховный Совет меня избрали временно, на четыре года, а писатель я на всю жизнь. А во-вторых, и в том, и в другом санатории все равно будут недостатки. Теперь скажи, кого мне сподручнее будет ругать - тебя с Хаппалаевым или сам Верховный Совет?
      - Тогда пиши заявление, завтра разберем.
      - Заявление-то мне напишет Мирза, сам я никогда не писал, а вы уж подготовьте путевку, - с этими словами Абуталиб встал, собираясь уходить.
      - Куда ты теперь пойдешь, Абуталиб?
      - Хочу сходить в издательство. Говорят, вышла моя первая книга. Надо посмотреть, сынок или дочка.
      - Приходи вечером в Педагогический институт. Будет встреча писателей со студентами.
      - Хорошо, приду. А зурну захватить?
      - Ах, Абуталиб, ты ведь не зурнач, а поэт. Захвати лучше сборник стихотворений.
      - Увидимся, - сказал Абуталиб и ушел.
      Литературный вечер в женском Педагогическом институте был назначен на семь часов. Собрались поэты многонационального Дагестана. Ровно семь. Я посматриваю по сторонам. Абуталиба не видно. Пришлось начать вечер без него. На трибуне один поэт сменял другого. Они читали стихи каждый на своем языке. Кто по-лакски, кто по-кумыкски, кто по-лезгински, кто по-аварски. В то время как один молодой поэт читал свою поэму, раздались неурочные аплодисменты. Оказывается, из-за кулис на сцену вышел Абуталиб Гафуров. Девушки аплодировали ему.
      Прослушав еще двух поэтов, я дал знак Абуталибу, чтобы он готовился выступать. Абуталиб сразу сделал серьезное лицо, уселся, как перед фотоаппаратом, и начал крутить усы. "Как видишь, готовлюсь", - хотел мне сказать тем самым старый поэт.
      Выступая, Абуталиб поговорил немного с девушками то на русском, то на аварском, то на лакском, ибо он все дагестанские языки знал каждый понемножку. Прочитал по-лакски два стихотворения.
      Но всю эту свою, так сказать, литературную часть он вел торопливо, как нечто предварительное, как предисловие, как бы оставляя время для главного. Остановив жестом руки аплодисменты, Абуталиб спросил у зала:
      - Хотите, я вам сыграю на своей зурне?
      - Хотим, хотим, сыграйте! - закричали девушки. Абуталиб принес из-за кулис зурну, свирель и начал потихоньку играть то на одном инструменте, то на другом. Но все понимали, что это лишь подготовка, лишь настройка инструмента, проба голоса. Убедившись, что инструменты налажены, Абуталиб неожиданно взял со стола стакан с водой и вылил воду в зурну.
      - Прежде чем напиться самому, напои коня, - говорят горцы. - Прежде чем напьешься сам, напои зурну, - говорят в горах зурначи.
      Абуталиб начал играть на зурне, поворачиваясь вместе с ней то в одну, то в другую сторону. Перед целым залом молодых девушек Абуталиб был в ударе. Наверно, на всю Махачкалу разносилась в ту ночь зурна Абуталиба.
      Садясь на свое место в президиуме, Абуталиб простодушно спросил у меня:
      - Ну как я играл, хорошо?
      - Хорошо.
      - Тогда почему же так вяло аплодировал? Сейчас же аплодируй еще.
      Эти слова Абуталиба были встречены дружным смехом зала. Мне, как ведущему вечер, действительно не очень понравилось, что Абуталиб замечательный поэт - выступил в роли зурнача. Это все равно, что, например, русский поэт Есенин вместо того, чтобы читать стихи, пустился бы на сцене в пляс. Плясать-то, наверно, Есенин умел. Но ведь всему свое время. Должно быть, я нахмурился, сидя в президиуме, и мало хлопал, чем и вызвал веселую, насмешившую зал реплику Абуталиба.
      Провожаемые гурьбой девушек, мы спустились по широкой лестнице к гардеробу. Я надел свое пальто и посмотрел в зеркало. В те годы были модны пальто с высокими прямоугольными подложными плечами. На мне было как раз такое пальто. Абуталиб увидел меня и покачал головой.
      - Раньше плечи делались широкими от курдюка, то есть от жирной, здоровой пищи, а теперь - от ваты. Раньше песни пели, подыгрывая на кумузе, а теперь читают их по бумажке. Большие изменения произошли в мире. Не нравятся мне они.
      - Почему опоздал на вечер, Абуталиб?
      - Я совсем был готов и уже собирался выйти из дома, как вдруг прибегает из аварского театра артист...
      - Зачем ты понадобился аварскому театру?
      - У них, видишь ли, в спектакле должна быть свадьба. Теперь ведь без свадьбы не бывает ни одного спектакля. А зурнач заболел. Какая же свадьба без зурнача? Вот они и позвали меня поиграть на зурне. Всего на десять минут. Но пока мы дошли до театра, пока началась свадьба - время-то и прошло. Я им сыграл две такие песни, что зрители забыли про спектакль, слушали только меня. Если бы я играл им весь вечер, они бы сидели и слушали.
      - На месте Абуталиба Гафурова, знаменитого поэта и члена Президиума Верховного Совета республики, я не пошел бы исполнять роли зурнача.
      - Абуталиб лучше тебя знает, что ему делать, а что не делать.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25