Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Капитализм и историки

ModernLib.Net / История / Фридрих фон Хайек / Капитализм и историки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Фридрих фон Хайек
Жанр: История

 

 


Бертран де Жувенель; Людвиг фон Мизес; Фридрих Хайек; Томас Эштон

Капитализм и историки

Предисловие

По какой причине в наши дни представляется столь полезным издать на русском языке этот сборник статей, составленный Фридрихом Хайеком? Почему современный читатель должен вообще заниматься эпохой так называемого манчестерского капитализма и ее интерпретацией либерально мыслящими экономистами?

Для ответа на эти вопросы есть две причины – одна специфическая, связанная именно с упомянутой выше исторической эпохой, и другая более общего характера, имеющая отношение к вопросу о роли представлений и теорий об исторических процессах. В последующем изложении мы кратко остановимся на первой причине, при этом более подробно рассмотрев вторую.

Представление о так называемом манчестерском капитализме, вплоть до настоящего времени наиболее распространенное на страницах школьных учебников и в общественном сознании в целом ряде стран, включая Россию, имеет мало общего с реальными фактами. Для многих людей и сегодня этот исторический этап ассоциируется с нуждой и обнищанием, с ужасающими условиями труда и эксплуатацией. Прежде всего в социалистических странах такого рода примеры были призваны доказать всю мерзость капиталистического бытия. А поскольку основоположники марксизма основательно изучали социальные процессы своего времени, созданная ими картина общественной жизни была воспринята и воспроизведена без каких-либо сомнений в ее истинности. Это обстоятельство и по сей день оказывает воздействие на восприятие капитализма. Особенно в России, стране, в которой марксистско-ленинская идеология дольше всего безраздельно господствовала в умах большинства граждан.

Изучение статей, собранных в этом сборнике приводит к выводу, что представления, до настоящего времени определявшие идейные позиции многих людей, лишь в малой степени соответствовали реальным порядкам того времени. Условия жизни населения улучшались, хотя, что естественно, с очень низкой отправной точки. До начала эпохи капитализма абсолютное большинство населения в Англии и во многих других странах прозябало в нищете, которую сегодня просто трудно представить. Продолжительность жизни была коротка, а уровень детской смертности чрезвычайно высок.

Все эти показатели стали резко улучшаться. Беспрецедентно выросла покупательная способность широких масс населения. Это отнюдь не означает, что с современной точки зрения люди в то время жили в комфортных условиях. Однако именно такая оценка с позиций сегодняшнего дня порождает проблемы и служит объектом нападок со стороны критиков капитализма. Особая ценность настоящей книги как раз и состоит в том, что она рассматривает тогдашние отношения в контексте своего времени, то есть применительно к реалиям XIX в. Тогда становится очевидным, что в условиях так называемого манчестерского капитализма имело место улучшение, а не ухудшение жизненных условий большинства людей. Один из примечательных побочных аспектов содержания сборника заключается в том, что на различных примерах в нем показано, как меры государственного воздействия замедляли этот прогресс в улучшении жизненных условий.

Теперь о второй причине издания книги на русском языке. Книга призвана внести свой вклад в борьбу против предрассудка, получившего до настоящего времени широкое распространение. Этот предрассудок опасен для всех, кто заинтересован в построении более свободного мира. Его суть можно описать примерно следующим образом: история в своих всеобщих тенденциях развития действительно может представлять интерес, однако отдельные детали этого развития и их оценка играют скорее подчиненную роль. Их изучение вполне можно отдать на откуп специалистам, особенно если речь идет об истории экономики и социальных отношений, а не о сменяющих друг друга политических системах и их лидерах. Такую позицию разделяют многие из активных участников политических и общественных процессов. В том числе и те из них, кто выступает за либеральные, рыночные реформы.

Тем не менее эта позиция ошибочна и опасна для людей, интересующихся политическими процессами и принимающих в них участие. Она игнорирует два фактора: влияние на политику экономических и социальных изменений и то большое значение господствующих в обществе оценок минувших порядков, изменений и их причин, которое они имеют при принятии актуальных политических решений. Общественное мнение во многом основывается на существующих воззрениях на историю. Оценка событий и последствий политических изменений прошлого со знаком «+» или знаком «—» неизбежно накладывает отпечаток на наше настоящее.

В подтверждение этому можно привести как отрицательные, так и положительные примеры. Гиперинфляция в Германии в начале 20-х годов XX столетия привела к тому, что после Второй мировой войны в Германии Центральный банк получил достаточно широкую независимость с целью обеспечения стабильности покупательной стоимости денег. На этом примере можно учиться у истории, поскольку причины этой инфляции были правильно поняты.

Однако существуют и противоположные тенденции. Хотя от последнего финансового кризиса нас отделяет не так много времени, он уже дает нам пример искажения исторических фактов, воздействующий на принятие политических решений. В восприятии широкой общественности и особенно в головах политиков существенные причины кризиса конца первого десятилетия третьего тысячелетия заключались в недостаточном регулировании финансовых рынков, на которых действовали игроки, которые своими крупномасштабными спекулятивными действиями привели экономики целых стран на грань полного краха. Если истина в этом вообще есть, то только самая толика. На самом деле кризису больше всего способствовала политика Центрального банка, направленная на безудержное печатание денег при поддержании слишком низких процентных ставок, а также государственная поддержка кредитования недостаточно надежных заемщиков. Уже сегодня видно, как искаженное восприятие финансового кризиса приводит к последствиям, которые могут спровоцировать гораздо более серьезные потрясения.

В России также можно наблюдать, как представления о ее недавней истории становятся препятствием для дальнейшего развития страны. На фоне всеобщего прославления жизни в СССР часто можно слышать, что в первую очередь перестройка и последующие за ней реформы привели к снижению уровня жизни и снижению экономического потенциала. Это утверждение, за которым стоят определенные интересы, является научно ничем не подкрепленным искажением действительных фактов. Причины экономического упадка плановой системы ведения хозяйства замалчиваются. Игнорируется гигантское разбазаривание ресурсов, обусловленное централизованной плановой экономикой СССР.

В этой области экономистам – сторонникам рынка и историкам экономических учений предстоит еще не мало сделать. Тексты предлагаемого сборника могут дать творческие импульсы этой работе, они ставят много вопросов, которые не потеряли своей актуальности по сей день. В них затрагивается в том числе одна проблема, по которой многие экономисты, или, в более широком контексте, многие интеллектуалы, занимают не слишком привлекательные позиции: речь идет о благосклонном отношении к социалистическим идеям и централизованному планированию, а также к критическому восприятию свободы рынка. Такого рода мнения, которые в предлагаемом сборнике Л. М. Хакер приписывает американским историкам, можно без труда отыскать в России, – как в ее истории, так и в дискуссиях наших дней. Одна из важных задач заключается в этой связи в том, чтобы противопоставить такого рода воззрениям аналитические материалы на основе либерального мышления.

Одновременно в России можно наблюдать тенденцию, суть которой состоит в том, что многие эксперты делают ставку на широкое управление экономикой со стороны государства, которое должно включать в себя весь спектр: от так называемых стратегических отраслей до сфер инновационного развития. И в этом случае необходимо внимательно изучать реальный опыт применения подобного рода интервенций.

Настоящая книга призвана, наряду со столь важной и в наши дни корректировкой ложных представлений о манчестерском капитализме, одновременно внести свой вклад в то, чтобы не потребовались еще многие десятилетия для появления критической оценки ложных интерпретаций кризисов и других проблем. Это столь же важно для России, как и для других стран мира.


Саша Тамм,

руководитель филиала

Фонда Фридриха Наумана

в России

Предисловие 1

Первые три работы этого издания первоначально были представлены на встрече международной группы экономистов, историков и социологов, которые в течение нескольких лет регулярно собираются для обсуждения проблем защиты свободного общества от тоталитарной угрозы. Одной из тем дискуссии на встрече Общества Мон-Пелерен, проводившейся в Бовалоне (Франция) в сентябре 1951 г., было трактовка капитализма историками. Из четырех работ, послуживших основой дискуссии, текста одной из них, принадлежащей цюрихскому профессору Зильбершмидту, в нашем распоряжении, к сожалению, нет, а также нет стенограммы состоявшегося оживленного обсуждения. Участники дискуссии полагали, что три рукописи следует опубликовать, и предложили для пользы дела объединить их с переизданием некоторых более ранних трудов членов Общества по сходным проблемам. Отвечая за исполнение этого плана, я попытался во «Введении», подчеркивающем то, о чем я узнал из обсуждения, объяснить более широкое значение проблемы, излагаемой на последующих страницах.

Вторая работа профессора Эштона, содержащаяся в настоящем издании, первоначально появилась в «Journal of Economic History» (Supplement IX, 1949), а работа профессора Хатта в журнале «Economica» за март 1926 г. Я должен поблагодарить редакторов и издателей обоих журналов за разрешение переиздать эти статьи.

Ф. Хайек

Введение

Ф. Хайек История и политика

Политические взгляды и точки зрения на исторические события всегда были и должны быть тесно связаны. Прошлый опыт служит основанием, на котором по преимуществу базируются наши убеждения о желательности различных мер экономической политики и институтов, и наши текущие политические взгляды неминуемо затрагивают и окрашивают нашу интерпретацию прошлого. Однако если мысль о том, что человек не извлекает уроков из истории, слишком пессимистична, можно усомниться, всегда ли извлекаемые ими уроки правильны. Хотя источником опыта людей служат события прошлого, их мнения определяются не объективными фактами, а записями и интерпретациями, к которым они имеют доступ. Мало кто станет отрицать, что наши взгляды на благотворность или порочность различных институтов в значительной степени определяются тем, какое, по нашему мнению, воздействие они оказывали в прошлом. Едва ли существуют политический идеал или концепция, которые не затрагивали бы мнения о всей совокупности прошлых событий, и редко когда память о прошлом не служит символом некой политической цели. Однако мнения о событиях истории, которые руководят нами в настоящем, не всегда согласуются с фактами; порой они скорее следствие, чем причина политических убеждений. В формировании взглядов исторические мифы, вероятно, играли столь же значительную роль, что и исторические факты. И все же надеяться извлечь пользу из прошлого опыта можно только в том случае, если факты, из которых мы выводим свои заключения, будут верны.

Таким образом, влияние, которое авторы исторических трудов оказывают на общественное мнение, вероятно, более непосредственно и более обширно, чем влияние авторов политических теорий, выступающих с новыми идеями. Похоже, что даже эти новые идеи, как правило, доходят до широкой аудитории не в абстрактной форме, а в виде интерпретации конкретных событий. Соответственно по сравнению с теоретиком историк по меньшей мере на шаг ближе к прямой власти над общественным мнением. Текущие споры о недавних событиях создают определенную картину или, возможно, несколько различных картин этих событий, которые оказывают влияние на современные дискуссии и на любые разногласия по существу новых проблем, задолго до того, как профессиональный историк возьмется за перо.

Глубокое влияние, которое текущие представления об истории оказывают на политические взгляды, сегодня осознается куда меньше, чем в прошлом. Одна из причин такого положения дел состоит, возможно, в том, что многие современные историки претендуют на то, чтобы заниматься чистой наукой, и на полную свободу от политических пристрастий. Спору нет, первейший долг ученого, поскольку речь идет об историческом исследовании, состоит в установлении фактов. И, конечно же, не существует никакой разумной причины, чтобы историки различных политических воззрений, устанавливая факты, не могли прийти к согласию. Но в самом начале, при принятии решения о том, на какой вопрос нужно искать ответ, на сцену неизбежно выходят индивидуальные ценностные суждения. И более чем сомнительно, возможно ли написать связную историю эпохи или ряда событий без их истолкования в свете не только теорий о взаимной связи социальных процессов, но и о взаимосвязи определенных ценностей – или будет ли такая история достойна чтения. В отличие от исторического исследования историография не только искусство, но и наука; автор, который начнет заниматься ею, не отдавая себе отчета в том, что его задачей является интерпретация [исторических событий] в свете определенных ценностей, преуспеет лишь в самообмане и падет жертвой своих неосознаваемых предрассудков.

Возможно, нет лучшей иллюстрации способа, которым группа историков более столетия формировала политический характер (ethos) целой нации (и на протяжении чуть более короткого периода характер большей части западного мира), чем влияние, оказанное «виговской интерпретацией истории» в Англии. Не будет преувеличением сказать, что на каждого, кто был непосредственно знаком с трудами политических философов, основавших либеральную традицию, приходилось 50—100 тех, кто постиг их из работ Генри Хэллама и Томаса Маколея или Джорджа Грота и лорда Актона. Знаменательно, что современный английский историк, который более других старался дискредитировать виговскую традицию, позднее написал: «…те, кто, вероятно, в аскетическом заблуждении юности, желает вытеснить виговскую интерпретацию… расчищают место, которое с человеческой точки зрения не может долго оставаться пустым. Они открывают двери семи бесам, которые именно ввиду своей новизны неизбежно будут хуже, чем эта первая»[1]. И, по-прежнему считая «виговскую историю» «неверной», он тем не менее подчеркивает, что она «была одним из наших достояний» и что «она оказала поразительное воздействие на английскую политику»[2].

Была ли «виговская история» в каком-либо важном смысле неверной историей – вопрос, последнее слово по которому еще, вероятно, не сказано, но который мы не можем здесь обсуждать. Ее благотворное воздействие на формирование чрезвычайно либеральной атмосферы XIX века не подлежит сомнению, и оно проявилось вовсе не в результате искажения фактов. «Виговская история» – преимущественно политическая история, и главные факты, на которых она основана, были общеизвестны. Возможно, не во всем соответствуя современным стандартам исторического исследования, она определенно привила воспитанным на ней поколениям истинное понимание ценности политической свободы, завоеванной для них их предками, и служила им путеводной нитью в деле сохранения этого достижения.

С упадком либерализма виговская интерпретация истории вышла из моды. Но более чем сомнительно, стала ли история оттого, что теперь она заявляет себя как более научная [дисциплина], более надежным и заслуживающим доверия проводником в тех областях, где она оказывала наибольшее влияние на политические взгляды. В самом деле, политическая история утратила бoльшую часть своей власти и притягательности, которыми она обладала в XIX столетии, и вряд ли какой-нибудь исторический труд нашего времени имеет тираж или прямое влияние, сравнимое со, скажем, «Историей Англии» Маколея*. Однако степень, в которой наши текущие политические представления окрашены мнениями (beliefs) о событиях истории, ничуть не уменьшилась. Поскольку интерес сместился от политической к социально-экономической сфере, теперь исторические мнения, которые выступают движущими силами, относятся главным образом к мнениям об экономической истории. Вероятно, позволительно говорить о социалистической интерпретации истории, которая господствует в политической мысли последних двух-трех поколений и которая заключается в основном в специфическом взгляде на экономическую историю. В этом взгляде примечательно то, что относительно большинства утверждений, которым он придал статус «всем известных фактов», давно доказано, что они вообще не являются фактами; и все же вне круга профессиональных экономических историков они все еще почти повсеместно признаны как основа для оценки существующего экономического порядка.

Если сказать людям, что их политические убеждения находятся под влиянием того или иного взгляда на экономическую историю, большинство из них ответят, что они никогда не интересовались ею и не прочитали ни одной книги по этому предмету. Это, однако, не означает, что они вместе с остальными не рассматривают в качестве установленных фактов множество легенд, которые в разные времена запускали в обращение авторы трудов по экономической истории. Хотя историк и занимает ключевую позицию в косвенном и окольном процессе, посредством которого новые политические идеи доходят до широкой публики, но даже он оказывает воздействие главным образом через цепочку ретрансляторов. Лишь через несколько звеньев нарисованная им картина становится всеобщим достоянием: ведь обычный человек черпает свои представления об истории из романов и газет, кинофильмов и политических речей, а также в школе и из обычных бесед. Но в конечном счете даже те, кто за свою жизнь не прочитал ни одной книги и, вероятно, никогда не слышал имен историков, чьи взгляды повлияли на них, начинают смотреть на прошлое сквозь их очки. Некоторые мнения (например, о развитии и влиянии профсоюзов, о мнимом поступательном росте монополий, о намеренном уничтожении товарных запасов как результате конкуренции – событие, которое в действительности всякий раз, когда оно случалось, всегда было результатом монополии, причем, как правило, монополии, организованной государством, – об утаивании полезных изобретений, о причинах и следствиях «империализма» и о роли индустрии вооружений или «капиталистов» в целом в развязывании войны) стали частью фольклора нашего времени. Большинство людей очень удивились бы, узнав, что большинство их мнений по всем этим предметам вовсе не бесспорно установленные факты, а мифы, запущенные в оборот из политических соображений и затем распространенные вполне добросовестными людьми, чьим общим убеждениям они соответствуют. Потребовалось бы несколько книг вроде этой, чтобы показать, что большинство из того, чему верят не только радикалы, но и многие консерваторы, является не историей, а политической легендой. По всем этим вопросам мы здесь можем лишь отослать читателя к нескольким работам, из которых он сможет уяснить для себя текущее состояние знания по наиболее важным из них[3].

Существует, однако, один самый главный миф, который больше, чем любой другой, послужил дискредитации экономической системы, которой мы обязаны цивилизацией наших дней, исследованию которого посвящена эта книга. Это легенда об ухудшении положения трудящихся вследствие подъема «капитализма» («мануфактурного производства» или «индустриальной системы»). Кто не слышал об «ужасах раннего капитализма», кто не был впечатлен тем, что возникновение этой системы принесло бесчисленные новые муки широким массам трудящихся, которые прежде жили в сносном довольстве и достатке? Мы можем оправданно плохо думать о системе, которую обвиняют в том, что она хоть бы и временно ухудшила положение беднейших и самых многочисленных классов народонаселения. Всеобщее эмоциональное неприятие «капитализма» тесно связано с верой в то, что неоспоримый рост богатства, вызванный конкурентной системой, был куплен ценой снижения уровня жизни самых слабых членов общества.

Именно эту точку зрения одно время широко пропагандировали экономические историки. Более тщательное исследование фактов привело, однако, к полному опровержению этого взгляда на события того периода. И все же спустя поколение после разрешения этого спора общественное мнение все еще продолжает почитать за истину прежний взгляд. Как он вообще возник и почему продолжает определять общие представления спустя долгое время после того, как был опровергнут, – две эти проблемы заслуживают серьезного рассмотрения.

Подобные взгляды нередко встречаются не только в политической литературе, враждебной капитализму, но даже в сочинениях, которые в целом сочувствуют политической традиции XIX столетия. Хорошим примером может служить следующий отрывок из пользующейся заслуженным уважением «Истории европейского либерализма» Руджиеро: «Таким образом, положение трудящегося изменилось к худшему именно в период наиболее интенсивного промышленного роста. Рабочий день длился сверх всякой меры; работа на фабриках женщин и детей понизила ставки заработной платы; напряженная конкуренция между самими трудящимися, не привязанными больше к своим округам, но свободными переезжать и собираться там, где они были нужны более всего, еще больше удешевляла труд, предлагаемый ими на рынке; многочисленные и частые промышленные кризисы, неизбежные в период экономического роста, когда население и потребление еще не стабилизировались, время от времени расширяли ряды безработных – резервные армии голодающих»[4].

Это утверждение было необоснованным даже в момент его появления двадцать пять лет назад. Спустя год после его первой публикации самый выдающийся исследователь экономической истории, сэр Джон Клэпхем, справедливо жаловался: «Легенда о том, что положение трудящегося ухудшалось, вплоть до некой неясной даты между Народной Хартией и Великой выставкой*, удивительно живуча. Тот факт, что после падения цен в 1820–1821 гг. покупательная сила заработной платы в целом – разумеется, не всякой заработной платы – была определенно выше, чем перед Войной за независимость в США и наполеоновскими войнами, настолько противоречит традиции, что упоминается крайне редко, и социальные историки постоянно пренебрегают трудами специалистов по статистике заработной платы и цен»[5].

Если говорить об общественном мнении, ситуация сегодня едва ли лучше, хотя факты вынуждены были признать даже большинство тех, кто в основном несет ответственность за распространение противоположного мнения. Мало кто сделал больше, чем мистер и миссис Хэммонды, для создания веры в то, что начало XIX столетия было временем, когда положение рабочего класса стало особенно плохим; их книги часто цитируют, чтобы проиллюстрировать это ухудшение. Но к концу жизни они искренне признали, что «статистики говорят нам, что, упорядочивая такие данные по мере их обнаружения, они убеждаются в том, что заработки выросли и что большинство людей были менее бедны в то время, когда это недовольство было громким и резким, чем они были, когда XVIII столетие начинало клониться к старости в безмолвии, подобном осенней тиши. Свидетельства тому, разумеется, скудны, и их интерпретация не слишком проста, но этот общий взгляд, вероятно, более или менее верен»[6].

Этого оказалось недостаточно для изменения общего воздействия их трудов на общественное мнение. Например, в одном из новейших исследований истории западной политической традиции, все еще можно прочесть, что «однако, подобно всем великим социальным экспериментам, изобретение рынка труда обошлось дорого. Оно сопровождалось, прежде всего, быстрым и резким снижением материального уровня жизни трудящихся классов»[7].

Дальше я собирался сказать о том, что популярная литература, за малым исключением, представляет одну лишь эту точку зрения, и как нельзя кстати в мои руки попала последняя книга Бертрана Рассела, в которой он, будто подтверждая это, со всей обходительностью заявляет: «Промышленная революция причинила невыразимые страдания и в Англии, и в Америке. Не думаю, что кто-либо из изучающих экономическую историю усомнится в том, что средний уровень счастья в Англии начала XIX в. был ниже, чем ста годами ранее, и что это произошло почти исключительно из-за научных технических приемов»[8].

Вряд ли можно винить интересующегося обывателя за доверие столь категорическому утверждению автора такого ранга. Если в это верит Бертран Рассел, не следует удивляться тому, что версии экономической истории, распространяемые сегодня в сотнях и тысячах томов карманных изданий, популяризуют все тот же старый миф. И столь же редким исключением является встреча с историческими романами, которые обходятся без драматического оттенка, привносимого рассказом о внезапном ухудшении положения широких слоев трудящихся.

Обывателю не слишком интересна истинная, несенсационная история медленного и неравномерного развития рабочего класса, которое, как нам теперь известно, имело место. Это не то, чего он привык ожидать от обычного положения дел; ему едва ли приходит на ум, что этот прогресс ни в коем случае не является неизбежным, что ему предшествовали века фактического застоя в положении беднейших слоев населения и что к ожиданию постоянного улучшения мы пришли лишь в результате опыта нескольких поколений с системой, которая, как он полагает до сих пор, является причиной страданий бедных.

Воздействие современной промышленности на трудящиеся классы почти всегда обсуждается на основе исторических данных, относящихся к Англии первой половины XIX в.; однако великие изменения, на которые ссылаются эти исследования, начались гораздо раньше; к тому времени они имели долгую историю и распространились далеко за пределы Англии. Свобода экономической деятельности, которая в Англии оказалась столь благоприятной для быстрого роста благосостояния, поначалу была, вероятно, почти случайным побочным продуктом ограничений, которые революция XVII столетия наложила на полномочия правительства; лишь после того, как благотворные эффекты этой свободы стали заметны, экономисты принялись объяснять эту связь и выступать за снятие оставшихся барьеров для свободы предпринимательства. Разговоры о «капитализме» как о новой, совершенно иной системе, вдруг возникшей в конце XVIII в., во многих отношениях вводят в заблуждение; мы используем здесь этот термин лишь как наиболее привычный, крайне неохотно, так как его современные коннотации в значительной степени созданы той самой социалистической интерпретацией экономической истории, о которой я упоминал выше. Этот термин особенно обманчив, когда, как это часто бывает, он связан с идеей появления неимущего пролетариата, который посредством некого окольного процесса оказался лишен его законной собственности на орудия труда.

Действительная история связи между капитализмом и появлением пролетариата почти противоположна той, которую предлагают теории экспроприации масс. Истина заключается в том, что на протяжении большей части истории для большинства людей владение орудиями труда было важнейшим условием для выживания или по крайней мере для того, чтобы прокормить семью. Число тех, кто был способен содержать себя работой на других, не обладая необходимыми орудиями, ограничивалось незначительной долей населения. Количество пахотной земли и орудий, передающихся из поколения в поколение, ограничивало общее число тех, кто мог выжить. Остаться без орудий труда в большинстве случаев означало голодную смерть или по меньшей мере невозможность оставления потомства. В условиях, когда преимущество от труда добавочных рабочих рук ограничивалось главным образом теми случаями, когда разделение задач увеличивало эффективность труда собственника инструментов, одно поколение имело мало стимулов и возможностей скопить добавочные орудия, которые сделали бы возможным выживание большего числа людей следующего поколения. Лишь после того, как более широкие выгоды от применения машин предоставили и средства, и возможности для инвестирования в них, люди в прошлом, бывшие частью периодически возникавшего избытка населения, обреченного на раннюю смерть, получили растущие шансы на выживание. Цифры, остававшиеся фактически постоянными на протяжении многих столетий, начали быстро расти. Пролетариат, так сказать, «созданный» капитализмом, был, следовательно, не долей населения, которая существовала бы и без него и которая была низведена на более низкий уровень; пролетариат был добавочным населением, которое получило возможность вырасти благодаря предоставленным капитализмом новым возможностям занятости. В той мере, в какой верно то, что рост капитала сделал возможным появление пролетариата, это произошло в том смысле, что капитал повысил производительность труда, позволив тем людям, которых родители не снабдили необходимыми орудиями, содержать себя исключительно своей рабочей силой; но прежде чем позволить выжить тем, кто позднее заявил право на долю в собственности на капитал, сначала этот капитал нужно было предоставить. И все же это был первый случай в истории, когда одна группа людей решила, что в ее интересах использовать значительную часть своих доходов – хотя и определенно не из благотворительных побуждений, – чтобы предоставить новые орудия производства, которыми будут работать те, кто без них не смог бы добыть средства к существованию.

Статистические данные рассказывают живую повесть о воздействии подъема современной промышленности на рост населения. Сейчас речь не о том, что эта повесть в значительной мере противоречит общей убежденности в пагубном воздействии фабричной системы на широкие массы. Нет нужды особо останавливаться и на том факте, что до тех пор, пока рост числа тех, чья производительность достигала определенного уровня, приводил к точно такому же росту населения, уровень жизни беднейших слоев нельзя было существенно улучшить, как бы ни рос при этом средний уровень. Интересующий нас момент состоит в том, что этот рост населения, и особенно фабричного населения, происходил в Англии на протяжении по крайней мере двух-трех поколений до того периода, в котором, как утверждается, положение рабочих серьезно ухудшилось.

Период, о котором идет речь, является также временем, когда проблема положения рабочего класса впервые стала вызывать всеобщую озабоченность. И мнения некоторых современников действительно стали основным источником нынешних взглядов. Наш первый вопрос поэтому должен звучать так: каким образом мнение, противоположное фактам, получило столь широкое распространение среди живущих в то время людей?

Одной из главных причин была, по всей видимости, растущая осведомленность о фактах, которые прежде проходили незамеченными. Сам рост богатства и благосостояния, который был достигнут, повысил стандарты и устремления. То, что веками представлялось естественным и неизбежным положением или даже, исходя из прошлого, улучшением, стало восприниматься как несовместимое с возможностями, которые, по-видимому, предлагала новая эпоха. Экономические страдания и стали более заметными, и представлялись менее оправданными, так как общее богатство росло быстрее, чем когда-либо прежде. Но это, конечно, не доказывает того, что людям, чья судьба вызывала возмущение и тревогу, приходилось хуже, чем их родителям и родителям их родителей. Несмотря на то что все указывало на существование безысходной нищеты, нет ни одного свидетельства, что эта нищета была ужаснее или по крайней мере такой же, как прежде. Скопления множества дешевых домов промышленных рабочих были, вероятно, более уродливы, чем живописные коттеджи, в которых жили некоторые сельскохозяйственные рабочие или прислуга; и они, разумеется, больше тревожили землевладельца или городского патриция, чем бедняки, разбросанные по сельской местности. Но для тех, кто переехал из деревни в город, это означало улучшение; и даже при том, что быстрый рост промышленных центров создавал санитарные проблемы, справляться с которыми люди все еще учились медленно и мучительно, статистические данные оставляют мало сомнений в том, что даже здоровью населения это скорее в целом принесло пользу, нежели вред[9].

Однако для объяснения смены оптимистического взгляда на индустриализацию пессимистическим куда более важным, чем это пробуждение общественной совести, был, вероятно, тот факт, что процесс перемены мнений начался не в промышленных районах, где люди обладали непосредственным знанием о происходящем, а в политических дискуссиях английской столицы, которая находилась на некотором удалении от развития событий и мало участвовала в них. Очевидно, что вера в «ужасающие» условия проживания в промышленных поселениях центральных и северных графств Англии в 1830—1840-х годах широко поддерживалась среди высших классов Лондона и юга страны. Это был один из главных аргументов, посредством которых класс землевладельцев отражал атаку промышленников, противостоя агитации последних против «хлебных законов» и за свободную торговлю. И именно из этих аргументов консервативной прессы радикальная интеллигенция того времени, обладая малыми познаниями о промышленных районах, извлекла свои взгляды, которым было суждено стать шаблонным оружием политической пропаганды.

Эту позицию, к которой восходят даже в наши дни взгляды на влияние промышленной системы на трудящиеся классы, хорошо иллюстрирует письмо, написанное лондонской дамой, миссис Кук Тейлор, после того, как она впервые посетила некоторые промышленные районы Ланкашира. Ее оценка обнаруженных там условий предваряется некоторыми замечаниями об общем состоянии лондонского мнения: «Мне нет нужды напоминать вам о появляющихся в газетах утверждениях относительно жалких условий работников и тирании их хозяев, которые произвели на меня такое впечатление, что я с неохотой согласилась ехать в Ланкашир; действительно, эти неверные представления широко распространены, и люди верят им, сами не зная отчего и по какой причине. Вот пример: прямо перед поездкой я присутствовала на большом званом обеде в западной части города и сидела рядом с джентльменом, которого считают очень умным и интеллигентным. В ходе беседы я упомянула, что еду в Ланкашир. Он посмотрел на меня и спросил: что, ради бога, ведет вас туда? И сказал, что он скорее решил бы отправиться в Сент-Джайлс*; что Ланкашир ужасное место – повсюду фабрики; что люди от голода, притеснений и непосильного труда почти не похожи на людей; а владельцы фабрик – жирное, изнеженное племя, кормящееся человеческими внутренностями. Сказав, что такое положение ужасно, я спросила, где он видел такую нужду. Он ответил, что никогда не видел промышленных районов и никогда не захочет их видеть. Этот джентльмен был один из множества людей, которые распространяют слухи, не беря на себя труд проверить, правдивы они или ложны»[10].

Подробное описание миссис Кук Тейлор удовлетворительного состояния дел, которое она, к своему удивлению, обнаружила, заканчивается замечанием: «Теперь, когда я видела фабричный народ на работе, в их коттеджах и в их школах, я пребываю в абсолютном недоумении и не могу объяснить протеста, направленного против них. Они лучше одеты, лучше питаются и лучше себя ведут, чем множество других классов трудящихся»[11].

Но даже если в то время мнение, которое было позднее принято историками, громко озвучивала одна из сторон, требует объяснения, почему взгляды одной партии современников – не радикалов или либералов, а тори – стали практически не подвергаемой сомнению позицией экономических историков второй половины столетия. Причина этого, как представляется, в том, что новый интерес к экономической истории был сам по себе тесно связан с увлечением социализмом и что большая часть тех, кто посвятил себя изучению экономической истории, склонялась к социализму.

Дело не просто в том, что предложенная Карлом Марксом «материалистическая интерпретация истории» придала сильный импульс изучению экономической истории; практически все социалистические школы придерживались философии истории, предназначенной для того, чтобы показать относительный характер различных экономических институтов или необходимость последовательной смены разных экономических систем во времени. Все они пытались доказать, что атакуемая ими система частной собственности на средства производства была извращением ранней и более естественной системы общественной собственности; и поскольку теоретические предубеждения постулировали пагубность капитализма для трудящихся классов, нет ничего удивительного в том, что они нашли то, что искали.

Но не только те, кто сознательно сделал изучение экономической истории инструментом политической агитации, – что можно сказать о целом ряде авторов, от Маркса и Энгельса до Зомбарта, а также Сиднея и Беатрисы Веббов, – но и множество ученых, которые искренне полагали, что они подходят к фактам без предубеждения, произвели на свет результаты, которые едва ли менее тенденциозны. Так получалось отчасти из-за того, что используемый ими «исторический подход» был разработан непосредственно в ответ на теоретический анализ классической политэкономии, так как вердикт последней по поводу популярных мер излечения социальных болезней зачастую был неблагоприятным[12]. Не случайно самая большая и самая влиятельная группа исследователей экономической истории за шестьдесят лет, предшествовавших Первой мировой войне, т. е. немецкая историческая школа, гордилась именем «катедер-социалисты» (Kathedersozialisten); и не случайно их духовные преемники, американские «институционалисты», по воззрениям были преимущественно социалистами. Вся атмосфера этих школ была такова, что молодому ученому требовалась исключительная независимость ума, чтобы не поддаться давлению академического мнения. Ничего не боялись так сильно и ничто не было столь фатальным для академической карьеры, как упрек в «апологетике» капиталистической системы; и даже если ученый пытался оспаривать господствующее мнение по частному вопросу, то, чтобы оградить себя от подобных обвинений, он присоединялся к всеобщему осуждению капиталистической системы[13]. Истинно научным тогда считалось рассматривать существующий экономический порядок просто как «историческую стадию» и уметь из «законов исторического развития» предсказать появление лучшей системы в будущем.

В ошибочной интепретации фактов ранними экономическими историками по большей части прямо прослеживается искреннее стремление смотреть на эти факты без всяких теоретических предубеждений. Идея о том, что можно проследить причинные связи любых событий, не применяя теорию, или о том, что такая теория появится автоматически, из накопленных в достаточном объеме фактов, является очевидно иллюзорной. В частности, сложность социальных событий такова, что отсутствие инструментов анализа, предоставляемых систематической теорией, почти всякий раз ведет к неверному истолкованию этих событий, и те, кто избегает осознанного использования явных и проверенных рациональных аргументов, обычно становятся попросту жертвами популярных мнений своего времени. Здравый смысл – ненадежный проводник в этой области, и объяснения, которые кажутся «очевидными», зачастую представляют собой не более чем общепринятые предрассудки. Может показаться очевидным, что механизация труда в целом сокращает спрос на рабочую силу. Но настойчивые попытки добраться до сути проблемы показывают, что это мнение – результат логической ошибки, заключающейся в подчеркивании одного последствия рассматриваемых изменений и игнорировании других. При этом факты также не подтверждают это мнение. И все же весьма вероятно, что любой, кто полагает их истинными, обнаружит исторические свидетельства, якобы подтверждающие эти мнения. В начале XIX столетия достаточно легко найти примеры крайней нищеты и вывести заключение, что они, должно быть, являются следствием внедрения машин, не задаваясь вопросом: а были ли прежние условия хоть чем-то лучше и не были ли они даже хуже? Или, например, кто-то может полагать, что рост производства должен привести к невозможности продать все произведенное и, обнаружив застой в продажах, счесть его подтверждением этих своих ожиданий, при том что имеется ряд более правдоподобных объяснений, нежели общее «перепроизводство» или «недопотребление».

Несомненно, многие из этих ошибочных представлений были предложены вполне добросовестно, и нет никаких причин не уважать мотивы некоторых из тех, кто рисовал страдания бедных в самых черных красках для того, чтобы пробудить общественную совесть. Подобная агитация заставила посмотреть в лицо неприятным фактам тех, кто был расположен к этому наименее всего, а также способствовала ряду прекраснейших и великодушнейших актов государственной политики – от освобождения рабов и отмены налогов на импортное продовольствие до ликвидации злоупотреблений и разрушения множества укоренившихся монополий. Конечно, следует помнить, насколько было несчастно большинство людей всего 100–150 лет назад. Но все это осталось в прошлом, и мы не должны позволять, чтобы искажение фактов, даже если это делается из гуманитарного рвения, оказывало влияние на наши взгляды о том, чем мы обязаны системе, которая впервые в истории позволила людям почувствовать то, что бедность можно преодолеть. Сами требования и стремления трудящихся классов были и остаются следствием кардинального улучшения их положения, которое принес капитализм. Несомненно, развитие свободы предпринимательства лишило привилегированного положения большое число людей, обеспечивавших себе доходы и комфортное существование, препятствуя другим делать лучше то, за что они сами получали деньги. Возможно, были и другие основания, по которым некоторые могли сокрушаться о развитии современного индустриализма; оно, несомненно, угрожало определенным эстетическим и моральным ценностям, которым привилегированные высшие классы придавали огромную важность. Некоторые могли бы даже усомниться в том, был ли благом быстрый рост населения, или, иными словами, снижение детской смертности. Но если считать критерием влияние на уровень жизни широких слоев трудящихся классов, то этот показатель, без сомнения, демонстрировал общую тенденцию к повышению.

Признание этого факта учеными должно было дождаться прихода поколения экономических историков, которые больше не считали себя оппонентами экономической теории и не намеревались доказывать неправоту экономистов, а напротив, сами были квалифицированными экономистами, посвятившими себя изучению экономического развития. И все же результаты, которые современные экономические историки в целом обосновали поколение тому назад, до сих пор мало признаны вне профессиональных кругов. Процесс, посредством которого результаты научных исследований в конце концов становятся всеобщим достоянием, в этом случае протекал медленнее обычного[14]. Интеллектуалы обычно быстро подхватывают результаты, которые хорошо вписываются в их общую картину мира; а здесь, напротив, данные науки противоречили общим предубеждениям интеллектуалов. Однако, если верна наша оценка того первостепенного влияния, которое ошибочные представления оказывают на политические взгляды, самое время, чтобы истина наконец заменила легенду, которая так долго правила общественным мнением. Именно убежденность в том, что этот пересмотр давно назрел, и привела к тому, что эта тема была поставлена в программу очередной встречи [общества Мон-Пелерен], на которой были представлены первые три из содержащихся в книге статей, а затем и к решению, что их следует сделать доступными широкой публике.

Признание того, что рабочий класс в целом выиграл от подъема современной промышленности, конечно, полностью совместимо с тем, что некоторые индивиды или группы этого, а также других классов какое-то время, возможно, страдали от последствий этого подъема. В новых условиях резко ускорился темп изменений, и быстрый рост богатства был преимущественно результатом возросшей скорости адаптации к этим изменениям. В тех сферах, где набирает силу мобильность высококонкурентного рынка, расширение диапазона возможностей с лихвой компенсирует возросшую нестабильность конкретных рабочих мест. Но распространение нового порядка было постепенным и неравномерным. Оставались и по сей день остаются районы, которые, будучи полностью предоставлены превратностям рынков своих продуктов, слишком изолированы, чтобы значительно выиграть от возможностей, которые рынок открыл в другом месте. Широко известны различные случаи упадка старых ремесел, которые были вытеснены механическим процессом (классический пример, который всегда приводится, – судьба ткачей, работавших на ручных ткацких станках). Но даже здесь крайне сомнительно, сопоставима ли величина причиненных страданий с теми бедствиями, которые обычно следовали в том или ином регионе за рядом неурожайных лет, до того как капитализм значительно увеличил мобильность товаров и капитала. Упадок малой группы среди процветающего сообщества, вероятно, сильнее ощущался как несправедливость и проблема по сравнению с общими страданиями прежних времен, которые рассматривались как злой рок.

Выявление истинных источников недовольства, а тем более поиск способа их устранения, насколько это вообще возможно, предполагает лучшее понимание работы рыночной системы, чем то, которым обладало большинство историков в прошлом. Многое из того, в чем обвиняли капиталистическую систему, на деле есть результат пережитков докапиталистических отношений или их оживления: монополистических элементов, которые были либо прямым результатом непродуманных действий государства, либо следствием неспособности понять, что гладкое функционирование конкурентного порядка требует соответствующих правовых рамок. Мы уже упоминали некоторые из свойств и тенденций, вину за которые обычно возлагают на капитализм, но которые в действительности были следствием препятствий, специально созданных для того, чтобы воспрепятствовать работе его базового механизма; однако вопрос о том, почему и в какой мере монополия вмешивалась в благотворное действие этого механизма, слишком большая проблема, чтобы пытаться говорить о ней здесь подробнее.

Настоящее введение предназначено лишь для того, чтобы охарактеризовать общую обстановку, на фоне которой следует воспринимать обсуждение более конкретных вопросов, затрагиваемых в упомянутых выше статьях. Поскольку во введении мне неизбежно приходилось оперировать общими утверждениями, я надеюсь, что предлагаемые ниже специальные исследования восполнят этот недостаток конкретным рассмотрением частных проблем. Они покрывают лишь часть более широкой темы, так как их цель – обеспечить фактическую базу для дальнейшего обсуждения. Из трех взаимосвязанных вопросов, – каковы были факты? как историки представили их? почему именно так? – они отвечают преимущественно на первый, и (в основном неявно) на второй. Лишь работа г-на де Жувенеля, которая поэтому несколько выпадает из общего ряда, обращается в основном к третьему вопросу и, таким образом, поднимает проблемы, которые заходят даже за пределы вопросов, которые очерчены здесь.

Часть I

Т. С. Эштон Трактовка капитализма историками

Моя должность заведующего кафедрой экономической истории в Лондонском университете означает, что во время отпуска я, вместо того чтобы отдыхать душой и телом или, например, заниматься наукой, читаю экзаменационные работы, написанные не только моими собственными студентами, но и парой сотен юношей и девушек со всех концов Британии, да и вообще со всех самых удаленных концов земли. Положение незавидное. Но, по крайней мере, это дает мне право уверенно говорить о том, что думают на тему нашего экономического прошлого люди, которые в скором времени займут ключевые позиции в промышленности, торговле, журналистике, политике и администрации и в результате станут играть важную роль в формировании так называемого общественного мнения.

Азбучной истиной является тот факт, что на мнение человека о политике и экономике так же сильно влияет опыт предшествующего поколения, как и его личные потребности. На вопрос Лайонела Роббинса, о том, что именно на их взгляд является основной проблемой сегодняшнего дня, большинство студентов Лондонской школы экономики ответили: «Сохранить рабочее место». После десятилетия полной или даже слишком высокой занятости населения в стране тень 1930-х годов все еще скрывает от многих подлинные проблемы послевоенной Англии. Однако есть и еще более грозная тень, которая нависла над действительностью и омрачает многие умы. Эта тень – бедствия рабочих, мнимые или реальные, живших и умерших столетие тому назад. Судя по большей части письменных работ, которые мне пришлось прочесть, в английской истории, начиная примерно с 1760 г. и до установления «государства благосостояния» в 1945 г., не было ничего, кроме угнетения народа и изнурительного труда. Если верить этим рефератам, экономические факторы представляют собой воплощенное зло. Каждое изобретение, направленное на сокращение трудозатрат, приводит лишь к утрате навыков ручной работы и увеличению безработицы. Всем хорошо известно, что, когда растут цены, зарплаты не успевают повышаться и, следовательно, уровень жизни рабочих падает. Но что если цены падают? Всем должно быть так же хорошо известно, что это приводит к спаду в промышленности и торговле, к падению зарплат и безработице и в конечном счете опять же к понижению уровня жизни рабочих.

Современная молодежь склонна к меланхолии. Словно библейская Рахиль, она отказывается от утешения. И все же мне кажется, что в этом виноват не только свойственный молодежи пессимизм. Студенты ходят на лекции и читают учебники, и было бы неразумно не обращать внимания на то, что они слышат и читают. Многое из того, что они пишут в своих рефератах, даже слишком многое, это буквальное воспроизведение услышанных или прочитанных ими вещей. И отвечать за это должен профессиональный историк экономики.

Исследователям, изучающим историю экономики Англии, сильно повезло, так как в их распоряжении находится целый цикл докладов Королевских комиссий и Комитетов по расследованию, созданных в XVIII в. и достигших пика своей деятельности в 30-е, 40-е и 50-е годы XIX в. Эти доклады – одно из славных достижений викторианской эпохи. Они олицетворяли пробуждение совести общества, его реакцию на бедственную ситуацию, которой больше не наблюдалось ни в один период истории ни в одной стране. В этих фолиантах содержались статистические и нарративные данные, которые свидетельствовали о плачевном положении значительной части населения и убеждали законодателей и читающую публику в необходимости реформ. Историкам последующих поколений не оставалось ничего иного, как использовать результаты их исследований. Таким образом, ученые выиграли не меньше, чем общество. Однако в этой ситуации были и отрицательные черты. Представление об экономической системе, сложившееся по «Синим книгам», описывающим социальные бедствия, а не нормальные процессы экономического развития, не могли не быть односторонними. Это представление о раннем викторианском обществе утвердилось в головах популярных писателей и воспроизводится постоянно в работах моих студентов. Тщательное изучение этих докладов привело бы к пониманию того, что многие бедствия являлись результатом действия старых законов, обычаев, привычек и форм организации, которые к тому моменту безнадежно устарели. Стало бы очевидным, что самый низкий заработок был не у рабочих на фабриках, а у домашней прислуги, чьи традиции и методы работы не менялись с XVIII в.; что наихудшие условия работы были не на крупных предприятиях, использующих паровую энергию, а в чердачных и подвальных цехах; что ограничения личной свободы и недостатки бартерной системы больше всего ощущалось не в растущих промышленных городках и развивающихся угольных месторождениях, а в отдаленных деревнях и сельской местности. Но лишь у немногих нашлось терпение тщательно изучить эти тома. Гораздо проще было выдернуть наиболее сенсационные свидетельства бедственного положения рабочих и превратить их в драматическую историю эксплуатации. В результате поколение, имевшее смелость и трудолюбие для того, чтобы собрать факты, обладавшее честностью, чтобы их опубликовать, и энергией, чтобы приступить к реформам, подверглось поношению и оскорблениям как авторы не «Синих книг», а вообще всех бедствий их времени. Условия труда на фабриках и условия жизни в фабричных городах были настолько скверными, что всем казалось, что раньше они были лучше и потом очевидно ухудшились; и, поскольку это предполагаемое ухудшение наступило в то время, когда все больше начали использовать машинное оборудование, во всех грехах обвинили владельцев механических агрегатов и сами машины.

В то же время возрождение романтической традиции в литературе способствовало идиллическому видению жизни. Чем больше людей избегали «проклятия Адама», или, как нынче говорят, «отдалялись от почвы», тем большее распространение получала идея о том, что сельский труд – единственная естественная и полезная деятельность. Год назад один студент на экзамене, сделав глубокое замечание о том, что «несколько столетий назад в Англии было распространено земледелие», с грустью добавил: «Но сегодня им занимаются только в сельской местности». В другом случае была похожая идеализация условий труда слуг, которые сделали только первый шаг в отдалении от почвы. Мне бы хотелось зачитать вам некоторые пассажи из Фридриха Энгельса (обычно считающегося реалистом), которыми начинается его работа «Положение рабочего класса в Англии». Естественно, она основана на труде преподобного Филиппа Гаскелла, чьи серьезность и честность не подлежат никакому сомнению, но чьи обширные познания не включают в себя историю. Книга Энгельса начинается следующим утверждением: «История рабочего класса в Англии начинается с изобретения паровой машины и машин для обработки хлопка». До этого, продолжает он, «рабочие вели растительное и уютное существование, жили честно и спокойно, в мире и почете, и материальное их положение было значительно лучше положения их потомков; им не приходилось переутомляться, они работали ровно столько, сколько им хотелось, и все же зарабатывали, что им было нужно; у них был досуг для здоровой работы в саду или в поле – работы, которая сама уже была для них отдыхом, – и, кроме того, они имели еще возможность принимать участие в развлечениях и играх соседей; а все эти игры в кегли, в мяч и т. п. содействовали сохранению здоровья и укреплению тела. Это были большей частью люди сильные, крепкие, своим телосложением мало или даже вовсе не отличавшиеся от окрестных крестьян. Дети росли на здоровом деревенском воздухе, и если им и случалось помогать в работе своим родителям, то это все же бывало лишь время от времени, и, конечно, о восьми– или двенадцатичасовом рабочем дне не было и речи»[15].

Трудно сказать, что было дальше от истины, эта зарисовка или мрачная картина жизни внуков этих рабочих, описанная далее в книге. Энгельс ни на минуту не сомневался в причине, по которой произошло ухудшение условий труда. «Введение машин, – пишет он, – вызвало к жизни пролетариат»*. «Усовершенствование машин при современных социальных условиях может иметь для рабочих только неблагоприятные и часто очень тяжелые последствия; каждая новая машина приносит с собой безработицу, нужду и нищету»**, – утверждает он.

У Энгельса было много последователей даже среди тех, кто не принимал исторический материализм Маркса, с которым обычно ассоциируются подобные взгляды. Враждебность к машинам переносится и на враждебность к товарам, выработанным с их помощью, и вообще – ко всем инновациям в потреблении. Одним из заметных достижений нового индустриального века стало увеличение количества и разнообразия тканей, появившихся в продаже. При этом изменения в одежде принимаются за свидетельство растущей бедности: «Одежда у огромного большинства рабочих, – пишет Энгельс, – находится в самом скверном состоянии. Самый материал, из которого она делается, далеко не подходящий; полотно и шерсть почти совершенно исчезли из гардероба как женщин, так и мужчин, и их место заняли хлопчатобумажные ткани. Рубашки шьют из беленого или пестрого ситца… а шерстяные юбки редко можно увидеть на веревках для сушки белья»***.

На самом деле, они никогда и не развешивались на бельевых веревках, потому что шерстяные вещи обычно садятся при стирке. Раньше рабочие вынуждены были следить за тем, чтобы их одежда долго носилась (нужно учесть, что многие вещи были не новыми, а переходили от одних людей к другим), а мыло и вода могли окончательно их испортить. Новые, дешевые материи, возможно, были не такими носкими, как плотная шерстяная ткань, но зато они были в изобилии; тот факт, что их можно было стирать без вреда, имел значение если не для самих предметов одежды, то для их хозяев.

Такая же враждебность, кстати, проявляется и по отношению к новшествам в еде и напитках. Целые поколения писателей, по примеру Уильяма Коббетта, ненавидели чай. Логично предположить, что огромное увеличение потребления этого напитка между началом XVIII и серединой XIX в. было частью общего повышения стандартов комфорта; однако всего лишь несколько лет назад профессор Паркинсон заявил, что именно по причине «растущей бедности» чай стал неотъемлемой частью жизни низших классов, т. к. они не могли больше позволить себе эль[16]. (Позволю себе добавить, что, к сожалению, это также означало, что им пришлось употреблять сахар, и это должно быть, также привело к падению уровня их жизни.) Доктор Саламан также недавно заверил нас, что введение картофеля в рацион рабочих в этот период привело к ухудшению их здоровья, а работодателям позволило снизить заработную плату, которая, как известно, всегда определяется суммой, достаточной для покупки минимума продуктов питания, необходимых для выживания[17].

Постепенно тем, кто был так пессимистично настроен по отношению к результатам индустриальных изменений, пришлось уступить. Скрупулезные исследования, проведенные Боули и Вудом, показали, что в этот и более поздний период времени заработная плата в основном повышалась. Доказать это непросто, поскольку ясно, что были и такие слои рабочего класса, для которых это было не так.

В первой половине XIX в. население Англии росло, частично благодаря естественному приросту, частично благодаря притоку ирландцев. Предельная производительность и, следовательно, заработки тех, кто не был квалифицированным рабочим или почти не обладал профессиональными навыками, оставались низкими. Бoльшая часть их доходов тратилась на товары широкого потребления (в основном на пропитание и жилье), цены на которые практически не изменились с ростом технического прогресса. Поэтому так много экономистов, подобно Мак-Куллоху и Миллю, сомневались в благотворности промышленной системы. Однако было и много высокооплачиваемых квалифицированных рабочих, чьи заработки росли, имевших достаточно средств, чтобы покупать товары, выпускаемые с помощью машинного оборудования, цены на которые все сильнее падали. Главный вопрос заключается в том, какая из этих групп росла быстрее. Общее мнение сейчас таково, что для большинства рабочих реальная заработная плата все-таки значительно повысилась.

Тем не менее эта тема продолжает оставаться спорной. Реальные заработки, возможно, и выросли, но в данном случае имеет значение не количество потребляемых товаров, а уровень жизни. В частности, как доказательство тезиса о том, что условия труда ухудшились, приводились скверные жилищные условия и антисанитария в городах. «То, что более всего вызывает наше отвращение и негодование, – писал Энгельс о Манчестере в 1844 г., – всё это здесь – новейшего происхождения, порождение промышленной эпохи»*, и читателю остается только сделать вывод, что не менее отвратительные черты таких городов, как Дублин и Эдинбург, которые в общем-то почти не затронула индустриализация, также были следствием механизации.

Этот миф распространился по всему миру и определил отношения миллионов людей к трудосберегающему оборудованию и к его владельцам. Индусы и китайцы, египтяне и африканцы, чьим соотечественникам жилища англичан середины XIX в. показались бы несомненным богатством даже сегодня, мрачно заявляют в письменных работах, которые мне приходится читать, что английские рабочие жили в условиях, недостойных даже скота. Они с возмущением описывают антисанитарию и отсутствие каких бы то ни было удобств, о которых большинство городских рабочих в других частях мира и слыхом не слыхивали.

Те, кто читал доклады Комитета по санитарным условиям рабочего класса в 1842 г. или Комиссии по оздоровлению городов 1844 г., не станут сомневаться, что с точки зрения современной западной цивилизации дела действительно обстояли плачевно. Но те, кто читал статью Дороти Джордж, посвященную жилищным условиям в Лондоне XVIII в., не станут с уверенностью утверждать, что с тех пор ситуация ухудшилась[18]. Сама доктор Джордж считает, что условия жизни, наоборот, улучшились, а Клэпхем утверждает, что небольшие английские города середины века были «не так густо населены, как значимые города других стран, а общий уровень антисанитарии в целом был не выше»[19]. Тем не менее я бы хотел поразмышлять на тему того, кто нес ответственность за все это. Энгельс, как мы убедились, приписывал все беды машинам; другие не менее настойчиво приписывают их Промышленной революции, что в результате почти одно и то же. Ни один историк, насколько я знаю, не взглянул на проблему под углом зрения людей, строивших и обслуживающих города.

Здесь было два важных момента: спрос и предложение на жилье и технические вопросы канализации, водопровода и вентиляции. В начале XIX в., согласно одной из письменных работ, «рабочие были втиснуты в дома с общей задней стеной, как сардины в бочки». Многие из этих домов были, конечно, непрочными и не соответствующими нормам гигиены, и в этом обычно винят предпринимателей, которые их возвели, – плохих, неквалифицированных строителей (jerry-builder). Я часто думал, что это были за люди. Когда я был маленьким, священник церкви, в которую я ходил, однажды упомянул о них в проповеди, с уверенностью заявив, что они горят в аду за все свои преступления. Я пытался найти о них письменные свидетельства, но все впустую. В словаре «Etymological Dictionary of Modern English» Уикли написано, что jerry – это искаженное слово jury, морской термин, относящийся к любому временному сооружению на корабле, например jury mast (временная мачта) и jury rig (временное парусное сооружение). Кроме того, значение этого слова распространяется на другие сферы, такие как jury leg (деревянная нога). «Jerry», таким образом, означает «временный», «некачественный», «паллиативный». Приходят на ум и другие примеры использования этого слова в качестве обозначения временного сооружения при аварийных обстоятельствах. Согласно словарю Партриджа «Dictionary of Slang and Unconventional English», первое употребление этого слова зарегистрировано в Ливерпуле около 1830 г. Место и время в данном случае имеют значение. Ливерпуль был портом быстро развивающейся промышленной территории юго-восточного Ланкашира; он также являлся главным въездным пунктом для потока ирландских иммигрантов. Вероятно, именно здесь острее всего ощущалась нехватка жилья. Дома строились в спешке, многие из них представляли собой хлипкие конструкции, толщина внешних стен которых составляла всего 4 дюйма (ок. 10 см. – Перев.). 5 декабря 1822 г. некоторые из них наравне с другими зданиями в других местах были разрушены сильной бурей, пронесшийся по Британским островам. В феврале 1823 г. следственный совет присяжных привлек внимание членов городского магистрата «к ужасающим последствиям бури… вызванных современными небезопасными технологиями возведения домов». Годом позже тот же орган снова вернулся к проблеме «возведения непрочных и опасных для окружающих жилых домов, которое практикуется теперь в нашем городе и его окрестностях», и потребовал принятия мер, в частности «принятия законодательного акта, который дал бы полномочия специальному должностному лицу на тщательную проверку впредь всех строящихся зданий и в случае несоответствия нормам безопасности на устранение данных несоответствий»[20]. Внезапное обрушение домов происходило и раньше. В 1738 г. Сэмюэль Джонсон писал о Лондоне как о городе, где «здания обрушиваются прямо тебе на голову». Если взять конкретный пример, в 1796 г. на Хафтон-стрит (Houghton Street), там, где ныне стоят бетонные здания Лондонской школы экономики, рухнули два здания, похоронив под собой 16 человек[21]. Главная проблема заключалась, вероятно, в использовании для производства кирпичей материалов низкого качества, таких как пепел и уличный мусор, а также в том, что в случаях, когда срок аренды участка под застройку был рассчитан всего на несколько лет, строители не сильно беспокоились о прочности стен[22]. Однако на примере Ливерпуля видно, что в 1820-е годы ситуация усугубилась; жалобы на плохое качество построек в других кварталах подтверждают это предположение. За объяснением далеко ходить не надо. В начале 1820-х годов строительство жилых домов возобновилось после долгого периода затишья (или в лучшем случае – очень низкой активности) во время войны, которая длилась почти четверть века, и произошло это как раз в то время, когда цены на строительство несоразмерно выросли.

Рассмотрим организацию стройиндустрии. Обычно строитель был человеком небогатым, каменщиком или плотником, который покупал небольшой участок земли, сам выполнял одну из строительных работ, например кладку кирпичей, и нанимал по контракту рабочих для всего остального. К середине XIX в. действительно возникли крупные фирмы, управляемые таким людьми, как Томас Кьюбитт, но они занимались возведением общественных зданий или особняков, а не жилищ для бедных. Эти самые «плохие строители» (jerry-builders) были не «капиталистами» в обычном понимании слова, а обычными рабочими. В докладе Чедвика за 1842 г. написано следующее: «В сельских районах худшие из новых домов поставлены самими рабочими на границах общинной земли. В ремесленных районах многоквартирные дома, построенные строительными кооперативами и одиночными предпринимателями из рабочего класса, часто становятся объектами жалоб на то, что они самые непрочные и самые убогие из всего жилья. Единственные заметные примеры улучшенных жилищных условий в сельской местности – это здания, возведенные зажиточными и щедрыми домовладельцами для своих рабочих в своих поместьях. В ремесленных районах это дома, построенные богатыми мануфактурщиками для нанятых ими рабочих»[23].

В Ливерпуле строители так называемых «негодных домишек» или кое-как построенных домов обычно были родом из Уэльса, из рабочих каменоломен Кэрнарвоншира. Им помогали стряпчие, которым нужно было сдать внаем землю, но сами они стать строителями не стремились. Под трехмесячный кредит покупался материал, дешевый и низкосортный. Часто нанимались подмастерья, и поэтому говорили, что качество построек было низкосортным[24]. На каждом этапе работы им требовался кредит: чтобы арендовать землю под застройку, чтобы закупить материалы, которые при этом должны были соответствовать требованиям столяров, штукатуров, кровельщиков, водопроводчиков, маляров и т. д., выполнявших работы в качестве подрядчиков или субподрядчиков. Ставка ссудного процента была немаловажным элементом в затратах на строительство. Закон против ростовщичества запрещал предлагать или требовать более 5 %; в то же время государство предлагало 4,5 или более процентов; для строителей это значило полную невозможность получить кредит. Позволив процентной ставке по государственным облигациям подняться до 4,5–5 % и запретив промышленникам предлагать больше, государство остановило строительную деятельность на более чем двадцатилетие, перенаправив в свою сторону материалы и человеческие ресурсы, требовавшиеся для войны с Наполеоном. После 1815 г. процентные ставки стали медленно снижаться, и строители смогли возобновить свою деятельность только к началу 1820-х годов. Они столкнулись с тем, что в результате сильного наплыва населения спрос на жилье необычайно вырос, частично за счет необычно большого количества молодежи, ищущей собственное жилье.

Кроме того, они столкнулись с резким ростом издержек. В 1821 г., согласно индексу Зилберлинга, оптовые цены в целом были на 20 % выше, чем в 1788 г. В тот же период цены на строительные материалы увеличились еще больше: на кирпич и деревянные стенные панели – в два раза; на тес – на 60 %, на свинец – на 58 %. Зарплаты мастеровых и строителей увеличились на 80—100 %. Цены на широкий круг работ публиковались в бюллетене «Builders’ Price Books», который выходил в Лондоне. По ним видно, что цена на обычную кирпичную кладку возросла на 120 %, древесину дуба – на 150 %, а ели – на целых 237 %. Цена на обычную покраску увеличилась вдвое, а застекление щелочно-известковым стеклом – на 140 %[25].

В целом в росте цен нельзя было винить производителей материалов. Во время войны пошлины, которые взимало государство на кирпичи и черепицу, камень, шифер и обои выросли в разы. В этот период стоимость древесины была главным компонентом в определении общей стоимости строительных материалов. По некоторым оценкам, она составляла половину общей стоимости постройки дома. На поставщиков древесины и теса с Балтики были наложены практически запретительные пошлины, и строители домов для рабочего класса вынуждены были использовать древесину, повсеместно считавшуюся второсортной, которую ценой больших трудозатрат привозили из Канады через Атлантический океан. Джозеф Юм заявил в 1850 г., что в случае отмены пошлин на кирпич и древесину дом, постройка которого стоила 60 ф. ст., можно было бы построить за 40 ф. ст.[26]

Все эти издержки должны были возмещаться за счет арендной платы. Но помимо этого жильцы дома должны были платить и другие взносы, налагаемые государством. Налог взимался, например, за наличие в доме окон – еще со времен Вильгельма III (1696 г.). До начала войн с Францией все дома платили фиксированный налог в 6 шиллингов в год, а дома, в которых имелось семь или более окон, платили и дополнительные пошлины, которые увеличивались в соответствии с количеством окон. Часто практиковалось выключение света, чтобы избежать пошлин. В 1798 г. количество домов, с которых взималась плата, было меньше, чем в 1750 г. Правда, дома очень бедных слоев населения эту пошлину не платили, а дома с количеством окон меньше восьми были от нее освобождены в 1825 г. Но эти уступки не облегчили жизнь беднякам в таких городах, как Лондон, Ньюкасл, Эдинбург и Глазго, где многие рабочие жили в больших многоквартирных домах и поэтому не освобождались от этих сборов. Кроме того, с них взимались местные налоги.

Налоги за дома, сдаваемые рабочим, уплачивались домовладельцем, но взимались с рабочих дополнительно к арендной плате. Местные сборы быстро росли. Правда, и здесь для некоторых делались исключения. Взыскание налогов с жильцов, которые считались слишком бедными для их оплаты, рассматривалось мировыми судьями. К середине века треть домов в сельских графствах Суффолк и Гэмпшир и 15 % домов в индустриальном Ланкашире (где бедность ощущалась менее остро) были освобождены от платы налогов[27]. И тем не менее, как уже было сказано, эти льготы не очень помогли бедным, так как они давали домовладельцам право требовать более высокой арендной платы, чем они взимали бы без налогов. В любом случае это привело к увеличению процента, отчисляемого с домов, которые не освобождались от сборов, и по этой причине стали говорить, что «налогоплательщики не жаловали строителей домов и считали их врагами общества». Всеобщее осуждение обрушилось на «плохих строителей».

В годы, последовавшие за длительной войной, строителям пришлось не только наверстывать накопленное отставание в жилищном строительстве, но и удовлетворять нужды быстро растущего населения. При этом они несли большие расходы, немалая часть которых приходилась на различные фискальные сборы. В то же время рабочим, арендующим жилье, приходилось также нести бремя местных налогов, так что чистую арендную плату для них пришлось понизить. В такой ситуации если бедняков вообще куда-то заселяли, то в маленькие, непрочные здания с меньшим количеством удобств[28]. Несомненно, виноваты были не машины, не Промышленная революция, и даже не гипотетический каменщик или плотник. Судя по всему, мало кто из строителей сумел нажить состояние, наоборот, часто встречались случаи банкротства. Главной проблемой являлся недостаток жилья. Те, кто винит плохих строителей, напоминают мне священника, описанного Эдвином Кэннаном, который отчитывал собравшихся в храме за низкую посещаемость церкви. Многие историки правильно указывали на неадекватные меры по предотвращению перенаселения домов на ограниченных пространствах. Но Лондон, Манчестер и другие крупные города уже давно имели строительные уставы[29], и те, кто видел бюллетени «Builders’ Price Books», не станут утверждать, что лондонцы страдали от недостатка строительных правил. Г-н Джон Саммерсон даже предположил, что унылая монотонность новейших улиц столицы стала прямым результатом не свободного предпринимательства, как часто предполагают, а мер, предписанных в Акте о строительстве, прозванном строителями «Черным актом», 1774 г., – документе из 35 тысяч слов[30].

Следует признать, что разработчики этого закона в первую очередь думали о предотвращении пожаров. Однако некоторые критики, например Веббы (как это продемонстрировал Редфорд)[31], совершенно упускают из виду работу, проделанную ранними органами местного самоуправления в таких областях, как мощение, освещение и уборка улиц. Не строители виноваты в том, что они не сделали больше. Томас Кьюбитт заявлял Палате общин, что не даст разрешения на постройку ни одного здания, если строителями не будет обеспечен хороший дренаж и возможности слива сточной воды. «Я думаю, государство должно назначить должностное лицо, которое будет отвечать за эти задачи». Так что если в городах распространялись эпидемии, то по крайней мере некоторая часть ответственности за это лежит на законодателях, которые, обложив пошлинами окна, сделали свет и воздух дорогостоящими удобствами, а взимая налог на кирпичи и черепицу, сделали прокладку сточных и канализационных труб нерентабельной. Тем, кто все еще переживает относительно того, что канализационная вода часто смешивалась с питьевой, и считает это, вместе с другими ужасами, последствием промышленной революции, я хотел бы напомнить такой очевидный факт: без железной трубы, которая была одним из продуктов этой революции, проблема здоровой жизни в городах вообще никогда не была бы решена[32].

Если мое первое возражение против общепринятых взглядов на экономическое развитие в XIX в. связано с их пессимизмом, то второе состоит в том, что за ними не стоит никакого экономического смысла. Современники Адама Смита и его непосредственных преемников оставили много трактатов об истории торговли, промышленности, чеканке денег, доходах государства, проблемах населения и нищете. Их авторы, среди которых можно назвать Андерсона, Макферсона, Чалмерса, Кохуна (Colquhoun), лорда Ливерпуля, Синклэра, Идэна, Мальтуса и Тука, были либо экономистами, либо по крайней мере интересовались вещами, изучением которых занимались Адам Смит, Рикардо и Милль. Правда, как со стороны правых, так и со стороны левых было немало бунтарей, отвергавших доктрины, предложенные экономистами, но так уж вышло, что большинство из них не имели склонности к истории. Таким образом, между экономической историей и экономической теорией не было резкой границы. Однако во второй половине XIX в. между ними наметился конфликт. Я не буду сейчас обсуждать, в какой мере это было прямым следствием трудов Маркса и Энгельса, в какой – возникновения исторической школы экономистов в Германии и в какой – того факта, что английские ученые, занимавшиеся историей экономики после Тойнби, были в основном социальными реформаторами. Однако, несомненно, наметилась тенденция писать о происходившем вне экономического контекста. Чтобы отразить основные черты различных экономических периодов, был изобретен целый ряд клише, которые определяли эпоху скорее с политической точки зрения, нежели с экономической. Выражение «промышленная революция» было придумано (как показала г-жа Безансон)[33] не английскими промышленниками или экономистами, а французскими авторами конца XVIII в. под влиянием бурной политической жизни их страны. За него ухватились Энгельс и Маркс, а Арнольд Тойнби позже использовал его в качестве названия своего новаторского труда. Вопрос в том, не устарел ли теперь этот термин, так как он подразумевал, что результаты введения крупномасштабного производства имели больше плачевных, чем благоприятных последствий. Еще более неудачным, я считаю, было введение в историю экономики другого выражения, имевшего политическую направленность, идущего от того же источника, но появившегося ранее. Профессор Макгрегор проследил происхождение термина laissez faire* от 1755 г., когда он впервые был использован маркизом д’Аржансоном для выражения как политического, так и экономического принципа[34]. Он обрисовал любопытную эволюцию этого выражения, начиная с момента, когда оно обозначало невмешательство государства в развитие промышленности, и до того, как Альфред Маршалл в 1907 г. использовал его в значении «пусть государство бдит и действует» («let the State be up and doing»). Если учитывать двусмысленность этого термина, возможно, не стоит удивляться, что некоторые ассоциируют его с периодом английской истории, известным под названием «эпоха реформы» (снова определение из словаря политиков, а не экономистов). Поэтому нельзя быть слишком строгим к студенту, который заявил, что «в районе 1900 года предприниматели отошли от принципа laissez faire и начали работать сами на себя». Название работы г-на Фишера-Анвина 1904 года закрепило за десятилетием, в которое произошел железнодорожный бум и были отменены хлебные законы, клеймо «голодные 40-е»; а совсем недавно журнал «Womanfare» дал определение десятилетию, предшествующему войне, «голодные 30-е». Формируется миф о том, что 1930–1939 гг. были отмечены печатью нищеты. В следующем поколении выражение «голодные 30-е» может стать нормой.

Два поколения историков экономики уклонялись от экономических вопросов или же отвечали на них поверхностно. Так и не ответив на элементарный вопрос, следует ли стремиться к изобилию или к дефициту, все они ратуют за ограничения.

О попытках Ланкашира обеспечить людей, прежде ходивших полуголыми, дешевыми изделиями из хлопка, упоминается в одном предложении в том смысле, что «кости ткачей убелили индийские долины». В этом же базовом учебнике мне объясняют, что пошлина на импорт пшеницы привела к бедности и бедствиям в первой половине XIX в., а отсутствие такой пошлины в последующие десятилетия того же века (которая играла бы роль запруды против притока дешевой пшеницы, шедшего из-за Атлантики) стало главной причиной бедности и бедствий во время периода, печально известного как Великая депрессия. Некоторые историки экономики посвятили целые главы своих трудов размышлениям на такие темы, как, например, «Возникла ли торговля на базе промышленности или промышленность на базе торговли?» или «Развивает ли транспорт рынок или рынок дает толчок развитию транспорта?». Они озаботились такими вопросами, как возникновение спроса, который, собственно, делает возможным производство. Когда же они сталкиваются с реальной проблемой, ее обходят комментариями вроде «возник кризис» или «распространилась спекуляция», хотя на вопросы, почему так происходит или в чем суть проблемы, ответы даются редко. А когда даются подробные ответы, в таких объяснениях зачастую полностью отсутствует логика. В объяснении причин французской депрессии 1846 г. профессор Клаф заявляет, что «сокращение сельскохозяйственного производства понизило потребительские возможности фермеров, а высокая стоимость жизни препятствовала тому, чтобы население, занятое в промышленности, покупало что-либо, кроме еды». Профессор несомненно сгущает краски.

Часто говорят, что, по крайней мере до Кейнса, экономист-теоретик мыслил абстракциями и ему нечего было предложить историкам. Но если бы историки на мгновение задумались о маржиналистском анализе, они не делали бы таких глупых заявлений, как «торговля может возникнуть, только когда имеется излишек» или «инвестирование за границей происходит только при перенасыщении рынка капитала в собственной стране». Незнание начал экономической теории привело к тому, что историки давали политические интерпретации любому благоприятному развитию событий. Во множестве книг улучшение условий труда в XIX в. приписывается фабричным законам; почти ни в одной из них не указывается, что растущая производительность труда мужчин была связана с сокращением количества детей, эксплуатируемых на фабриках, или количества женщин, работавших на вредном производстве в шахтах. До того, как профессор Ростоу написал в 1948 г. работу «British Economy of the Nineteenth Century», историки экономики почти не обсуждали соотношение между инвестициями и прибылью.

Никто так не настаивал на необходимости теории в исторических трудах, как Зомбарт. «Факты – как бусины, – пишет он, – чтобы собрать их воедино, нужна нить… Нет теории – нет и истории». К сожалению, сам он нашел теорию не в трудах своих современников-экономистов, а у Карла Маркса; и хотя позже он выступал против интерпретаций Маркса, его работа повлекла за собой много других трудов, в которых немецкие, английские и американские историки нанизывали факты на нить марксизма. В частности, все, что произошло с начала Средних веков, объясняется в рамках капитализма – термина если и не придуманного Марксом, то по крайней мере сделавшего его популярным. Маркс, естественно, ассоциировал его с эксплуатацией. Зомбарт использовал его как обозначение системы производства, которая отличается от ремесленной системы тем, что средства производства принадлежат классу, отличному от рабочего, – классу, чьим мотивом является прибыль и чьи методы более рациональны по сравнению с традиционными методами ремесленников. Больше всего он подчеркивал дух капитализма. Другие элементы, такие как внедрение новшеств за счет денег, взятых в долг, т. е. кредита, были уже добавлены другими авторами, такими как Шумпетер. Но почти все они сходятся во мнении, что капитализм подразумевает существование рациональных методов организации труда, пролетариата, который продает свой труд (а не продукт своего труда), и класса капиталистов, чьей целью является неограниченная прибыль. Подразумевается, что в какой-то момент истории человечества, возможно в XI в., в людях появились такие качества, как рационализм и стремление к обогащению. Основной задачей историков экономики, последователей Зомбарта, было проследить, откуда происходят эти качества. Это называлось «генетическим подходом» к проблеме капитализма.

Тысяча лет – невообразимо длинный период времени, и поэтому развитие капитализма пришлось разбить на этапы – эпохи раннего, полного и позднего капитализма, или торгового капитализма, промышленного капитализма, финансового капитализма и государственного капитализма. Те, кто пользуется этими категориями, признают, конечно, что они частично накладываются друг на друга: что поздний этап одной эпохи – это ранний этап следующей (также говорят «начало возникновения следующего этапа»). Но так преподавать историю экономики, т. е. предполагать, что торговля, промышленность, финансы и государственное регулирование являются последовательными доминирующими факторами, – означает, на мой взгляд, скрывать от студентов взаимодействие и взаимозависимость всех этих факторов в каждый период времени. Это совершенно неверное представление об экономике.

Те, кто пишет в таком стиле, склонны искажать факты. Частью созданного таким образом мифа является то, что доминантная форма организации при промышленном капитализме, завод, появилась по требованию зажиточных людей и правительства, а не простых людей. Позвольте мне процитировать профессора Нуссбаума: «В личностном контексте это были интересы правителей [государства] и промышленников; в безличном контексте войны и роскошь благоприятствовали, можно даже сказать, обусловили возникновение фабрично-заводской системы». Чтобы доказать этот абсурдный тезис, он приводит список капиталоемких отраслей промышленности, существовавших к 1800 г. Он перечисляет «сахар, шоколад, кружева, вышивки, галантерею, гобелены, зеркала, фарфор, драгоценности, часы, а также печатание книг»[35]. Все, что я могу на это ответить: кроме производства сахара я не нахожу в Англии в этот период ни одного примера фабричного производства какого-нибудь из этих продуктов[36]. Нуссбаум признает, что производство хлопчатобумажной одежды «практически исключало некапиталистическую организацию», но при этом утверждает, что причина этого крылась в том, что такая одежда «изначально и в течение долгого периода времени была предметом роскоши». По-видимому, он считает, что Аркрайт и его соратники производили тонкий муслин и льняной батист для королевского двора, а не набивной ситец для английских рабочих и индийских крестьян. В любом случае для всякого, кто хоть немного ознакомился с послужным списком первого поколения владельцев фабрик и заводов в Англии, эта легенда о войне и роскоши слишком абсурдна, чтобы ее опровергать.

Истина в том, что, как заметил профессор Кебнер, ни Маркс, ни Зомбарт (ни, если уж на то пошло, Адам Смит) не имели ни малейшего представления о реальной природе того, что мы называем промышленной революцией. Они придавали слишком большое значение роли, которую играла наука, и не располагали концепцией экономической системы, развивающейся стихийно, без помощи государства или философов. Однако, как мне кажется, больше всего вреда принесло их упорное подчеркивание некоего «капиталистического духа»: так из фразы, отражающей рациональное или эмоциональное отношение, это выражение превратилось в нечто безличное, сверхчеловеческое. Это уже не люди, имеющие свободу выбора и способные вершить перемены, а капитализм или дух капитализма.

«Капитализм, – пишет Шумпетер, – развивает рациональность». «Капитализм возвеличивает денежную единицу». «Капитализм сформировал ментальную установку современной науки». «Современный пацифизм, современная международная этика, современный феминизм – все они являются производными капиталистической системы». Чем бы ни являлись эти высказывания, они точно не имеют никакого отношения к истории экономики. Они мистифицируют простое пересказывание фактов. Что мне делать со студентом, который намеревается объяснить причину возникновения в Англии компаний с ограниченной ответственностью в 1850-х годах в следующих выражениях? Я приведу буквальную цитату из одной письменной работы: «Индивидуализму пришлось уступить принципам „laissez faire“, так как ранний этап предпринимательского капитализма препятствовал тому рациональному, всеохватному развитию, которое является самим духом капитализма».

Зомбарта, Шумпетера и их последователей волнуют конечные, а не реальные причины. Этого не избежал даже такой серьезный историк, как профессор Пэрс. «Капитализм сам по себе обусловливает в какой-то степени производство товарных урожаев, так как он требует оплаты в валюте, которую можно реализовать у себя в стране»[37]. Такая точка зрения отражает скорее взгляд ex post, чем ex ante. Профессор Грас хорошо описал генетический подход в целом: «В контексте этого подхода факты часто вырываются из контекста. Подчеркивая зарождение или эволюцию чего-либо, эта теория подразумевает первоначальный импульс, который, появившись, развивается до конца».

«Иными словами, все происходит потому, что капиталистической системе это нужно, даже если неизвестно, к чему все это приведет». «Социалистическая организация общества неизбежно вырастает из такого же неизбежного процесса разложения общества капиталистического», – писал Шумпетер*. Возможно, так и будет. Но мне бы не хотелось, чтобы об истории писали так, будто ее единственной функцией является отражение постепенного наступления неизбежного.

Я не хочу, чтобы вы считали, что я не уважаю Зомбарта и Шумпетера. Напротив, на фоне их огромных достижений мой маленький вклад в историю экономики, может быть, покажется любительскими заметками. Но в то же время я твердо убежден, что будущее этой дисциплины должно определяться более тесным сотрудничеством с экономистами и что выражения, которые, возможно, служили своей цели поколение тому назад, теперь нужно оставить в прошлом. Одно из лучших исторических оправданий американской экономики было написано профессором Хэкером на основе работ Зомбарта. По-моему, эта работа немного потеряла бы (если бы вообще что-то потеряла) и осталась бы столь же убедительной, если бы была полностью написана ясным и доходчивым стилем профессора Хэкера. Кроме того, я не верю, что века нашей истории не несли в себе ничего, кроме жестокости и эксплуатации. Так же, как и Джордж Анвин, я надеюсь, что «прогресс» (позволю себе использовать этот анахронизм) движим стихийными действиями и решениями обычных людей, и я не согласен с тем, что все идет к заведомо предопределенному концу, «движимое силами» (что бы это ни значило) безличной системы, называемой «капитализмом». Я считаю, что созидательные достижения государства слишком переоцениваются и что, как сказал Кальвин Кулидж, «в стране, где народ и есть правительство, никто не пытается переложить свои проблемы на правительство». Наблюдая за тем, что происходит вокруг меня, я вижу, как люди познают истину этих слов на горьком опыте. Раньше я лелеял надежду на то, что изучение истории может избавить нас от участи учиться таким образом. Если вначале я указывал на некоторую нелогичность и недалекость работ моих коллег, то теперь мне хотелось бы закончить словами о том, как меня радует то, что в Лондонской школе экономики и в других вузах Британии и Америки растет количество молодых преподавателей, открытых для восприятия экономического образа мышления и либеральных идей. Я не верю в то, что ошибочные представления об истории можно легко разрушить открытой критикой. Но я верю, что и в мире науки, и в реальном мире зарождаются тенденции, которые позволяют надеяться на лучшее будущее.

Луис М. Хэкер Об антикапиталистическом уклоне американских историков

Я обращаюсь к той же теме, что и профессор Эштон. В первой части статьи я хотел бы прокомментировать общее значение анализируемых им идей; во второй части будут рассмотрены взгляды современных американских историков на капиталистическую систему.

<p>I</p>

Выступление Эштона отличает именно та продуманная подача материала, которой мы уже привыкли ожидать от него: он обладает редкими для историка экономики качествами, которые позволяют ему видеть и всю картину в целом, и ее составные части. Он, как никто другой до него, описывает развитие промышленного предпринимательства в Британии внятно и подробно; никому не удавалось так хорошо охарактеризовать XIX столетие с общефилософской точки зрения и рассмотреть его значение в экономическом или даже в политико-экономическом контексте. В наше время модно очернять XIX век даже в большей степени, чем прежде, когда авторитет Веббов и Хэммондов был непререкаем. В число самых известных критиков, упорно настаивающих на безнравственности XIX столетия, входят Чарльз Бирд[38] в Америке и И. Х. Карр[39] в Англии. С их точки зрения, главным в то время было зарабатывание денег (разумеется, путем производства дешевых товаров), но даже слово «дешевые» наделяется зловещим подтекстом, а нравственные ценности, которые якобы прежде руководили людьми и давали им внутреннюю опору, были утеряны. XIX век не знал чувства ответственности, и в погоне за материальными благами он овеществил, т. е. опошлил, отношения между людьми. Сегодня нашему миру не хватает единства, а также цели и уверенности. Подразумевается, что в XVIII в. мир обладал этими качествами и что еще не поздно снова их возродить в ХХ в.

Эштон абсолютно прав в своем стремлении противостоять современным попыткам романтизации доиндустриального мира, как продемонстрировал также Буассоннад[40], эффектно опровергнув все аргументы тех, кто стремился приукрасить наше представление о средневековом мире. Я и сам пытался оспорить положение о том, что в доиндустриальной Европе отношение к трудовому классу отличалось гуманностью[41].

Напротив, если до XIX в. жизнь подавляющего большинства людей была подобна существованию животных, жалкой и недолгой (в условиях плантационного рабства и манориальной и «коттеджной»* систем), то только потому, что, несмотря на относительную защищенность, которую давал социальный статус и обычай, никто не был заинтересован в улучшении жизненных условий. Нет более презрительного отношения к человеческой природе, чем у моралистов XVIII в., которые считали людей неспособными спасти собственную душу (я имею в виду Дефо и Мандевилля)[42]. Людям, по их мнению, нужна «высшая инстанция» – обычай, закон и кара за неповиновение, – чтобы удерживаться в рамках, которые сохраняли бы внутренний баланс. В наше время мы называем эту инстанцию «социальным планированием». По сути и то и другое представляют собой неверие в способность человека гармонично устроить свою жизнь, руководствуясь здравым смыслом.

Людей XIX в. обычно обвиняют в негуманности (разве не так обычно трактуется политика laissez faire). Подобное утверждение – вопиющая клевета. По меньшей мере в трех пунктах это обвинение абсолютно необоснованно. Ведь именно в XIX в. впервые появилось такое явление, как государственная политика в области здравоохранения и образования. Выпуск дешевой продукции в XIX в. сделал возможным значительный рост реальной заработной платы в странах с индустриальной экономикой. Масштабное движение капитала в XIX в. открыло внутренние районы отсталых стран для производства и развития. Нельзя забывать, что до XIX в. инвестиции торговых компаний редко отдалялись от морского побережья. Прежде инвестиции не вели к значительным улучшениям в капитальной базе; существование торговых факторий не способствовало увеличению производства или улучшению транспортных систем народов, с которыми велась торговля, и соответственно не влияло на предельную производительность труда. Об этом ясно свидетельствуют данные о деятельности Британии в Америке и Индии до XIX в., как, впрочем, и данные о деятельности Франции. Исключением является развитие плантационного производства в Вест-Индии. Но в любом случае ясно, что до XIX в. британский и французский капитал не играл значительной роли в производстве, внутреннем транспорте и банковском секторе других стран.

Эштон показал, почему в Британии в первой половине XIX в. условия жизни не улучшились в той мере, в какой могли бы. Одной из особенностей индустриализации был необычайно быстрый рост городов. Частные инвесторы не успевали удовлетворять растущий спрос на жилье; так появились те самые трущобы и малопригодные для жилья дома, которые так красноречиво осуждают социальные реформаторы. Эштон указывает, что искусственно поддерживаемые [на низком уровне] процентные ставки и нерациональная фискальная политика препятствовали формированию рискового капитала. Не следует также забывать о том, что мощному росту городов способствовало возобновление огораживаний, большой приток иммигрантов из Ирландии и падение смертности. Очевидно, что ни один из названных выше факторов не имел той зловещей подоплеки эксплуатации, которую видели в них критики фабричной системы. Именно за такую способность проникновения в суть, казалось бы, незначительных деталей я особенно ценю Эштона. Например, налог на окна оказывал влияние на особенности стиля городских многоквартирных домов; косвенные налоги на строительные материалы повышали строительные затраты. Убогость жилищ и перенаселенность городов не свидетельствовали об отказе нового промышленного класса нести моральную ответственность, а были результатом естественных факторов, таких как иммиграция, внутренняя миграция и плохая фискальная политика.

В этом месте Эштон наносит серьезный удар по марксистской и фабианской теории эксплуатации. Столь же реалистичен Эштон в критике общего генетического подхода, присущего последователям Маркса и Зомбарта. Он считает, что теоретический анализ экономического развития в капиталистических терминах малополезен, а возможно, даже вреден. Необходимо помнить, что Маркс и Энгельс считали необходимым подразделять историю человечества на ряд стадий, связанных друг с другом по законам диалектики: классическое рабство трансформировалось в манориальное крепостничество, которое, в свою очередь, перешло в фабричную эксплуатацию, следуя логике непреложных диалектических принципов. Каждый из этих этапов на ранней стадии был прогрессивен (как в таком случае рассматривать науку и философию в Древней Греции, римское право и средневековое искусство?); каждый становился эксплуататорским, в каждом вызревали семена саморазрушения. Происходила революция, и – через отрицание отрицания – общество вновь было готово к очередному непростому восхождению к солнцу и свободе. Эти стадии являются «подготовкой» к последней битве за социализм; но в своем развитии общество должно было последовательно пройти через все стадии. В этом смысле Маркс и Энгельс были потомками Ньютона и Гегеля. Дарвин изрядно встряхнул их механически упорядоченную Вселенную.

В марксистском анализе все эти силы и проблемы – тезис, антитезис, синтез – были всецело материальными и их следовало искать исключительно в сфере производственных отношений. Все остальное в обществе – мораль, право, искусство, социальные отношения – считалось «надстройкой». Мораль, закон и искусство не имели независимого существования. Был и еще один любопытный недостаток в марксистском прочтении истории: феодализм трансформировался в капитализм (т. е. промышленный капитализм) путем диалектического изменения. Но как быть с великой торговой эпохой в Западной Европе, которая развивалась одновременно в городах Италии, Южной Германии, Фландрии и Франции с XII по XVIII в.? Это был «купеческий» или «ростовщический» капитал; он был непроизводительным и, по словам Маркса, существовал в зазорах производительного общества, паразитируя на нем. Одно из самых шокирующих откровений Маркса – памфлет о евреях*, в котором он объясняет (и косвенно оправдывает) антисемитизм, поскольку евреи были «ростовщиками» и купцами-капиталистами».

В этом Эштон прав: стадийный, или генетический, анализ Маркса не просто ошибочен, но и стал причиной бесчисленных страданий. Следует отметить, что главная его ошибка заключается в связывании теории стадий с диалектикой и с теорией «надстройки». Таким образом экономическое развитие становится детерминистичным и фаталистическим.

Столь же аргументированно Эштон опровергает Зомбарта. Зомбарт стремился преодолеть нестыковки и заполнить пробелы в марксистском учении. Он выделял следующие стадии в развитии капитализма: торговый капитализм, промышленный капитализм, финансовый (или «высокий») капитализм, государственный (или поздний) капитализм. Капитализму был присущ рациональный, стяжательский, методичный «дух». Когда дух капитализма выветривался, капитализм переходил в новую стадию в результате возникновения нового рационализма. Так, переход от торгового капитала к промышленному произошел благодаря развитию военной промышленности и индустрии роскоши – двух великих опор и увлечений абсолютной монархии XVII–XVIII столетий. Зомбарт, занимаясь экономической историей и отвергая Маркса, как видно из последовательных изданий его сочинения «Социализм и социальное движение в XIX в.», при этом не отказался от Гегеля. Он отвергает диалектический материализм, но не диалектический идеализм. Получается, что если дух управляет миром по законам диалектики и если нацизм знаменует возрождение тевтонского духа (теперь, когда финансовый капитализм изжил себя), то нацизм имеет историческое оправдание. Подобно тому как марксистский стадийный анализ неизбежно приводит нас к коммунизму, теория стадийного развития Зомбарта приводит нас к Третьему рейху и тысячелетней славе.

Эштон первым согласился бы с тем, что Маркс и Зомбарт внесли выдающийся вклад в экономическую историю; я первым заявил бы, что их философия истории была ошибочным и опасным вздором. Однако стадийный анализ экономических изменений все-таки бывает удобен, хотя чрезмерное упрощение этого метода таит множество ловушек. Мы знаем, что во времена, когда в мире доминировала манориальная система, а итальянские купцы устанавливали торговые отношения с Византией и мусульманским миром, германские капиталисты начинали создавать угледобывающую промышленность – с крупными капиталовложениями, которых требуют такого рода предприятия. Таким образом, если пользоватся терминологией теории стадийного развития, мы наблюдаем феодализм, торговый капитализм и промышленный капитализм одновременно. Нам известно, что во время расцвета великих торговых компаний в Великобритании в XVII в., множество мелких предпринимателей уже занимались развитием угольной отрасли, черной металлургии, а также индустрии строительных материалов и других промышленных предприятий, причем без преимущества, которое дает акционерная форма организации. Нам также известно, что в Америке в начале ХХ в., когда финансовые капиталисты в лице Моргана, Рокфеллера и им подобных предположительно доминировали в сфере крупных промышленных компаний, из экспериментов, рисков и банкротств буквально сотен мелких предпринимателей развивалась великая автомобильная индустрия.

В то же время стадийный анализ (в том виде, в каком я использовал его в моем очерке «Триумф американского капитализма»[43] и в последующих публикациях) может очень помочь в интерпретации экономических перемен. Однако подобный анализ не должен быть диалектическим или детерминистским в марксистском понимании или диалектическим или рационалистическим в понимании Зомбарта. Например, говоря о событиях, происходивших в Америке, было бы некорректно обойти стороной теории империи и права, разработанные в колониальной Америке, для объяснения причин американской революции. Нельзя производить этот анализ, отвергая меркантилистскую систему. А обсуждая гражданскую войну в Америке, было бы непростительной ошибкой не придать значения той огромной роли, которую сыграл аболиционизм, представив рабовладение аморальным образом жизни. Происшедшее далеко не исчерпывается конфликтом между аграрным капитализмом на Юге и промышленным капитализмом Севера.

Стадийный анализ также проливает свет на изменения в государственной политике; и я признаю, что все версии экономической истории будут неполными, если не придавать внимания роли государства в качестве препятствующего или содействующего фактора. В этом смысле принцип laissez faire является фикцией, так как государство негативным действием – т. е. отказавшись проводить определенную политику – может повлиять на экономические события столь же значительно, как и в случае, если бы оно реализовало соответствующие меры. Эштон сам приводит важный пример. Мы знаем, что на шерстяную промышленность в Великобритании по меньшей мере с начала XVI в. (хотя елизаветинский «Статут о рабочих» уходит корнями в Средневековье) налагалось много тяжких ограничений. Однако корона не стала распространять их на хлопчатобумажную промышленность, и неслучайно огромный индустриальный прогресс был достигнут в этом секторе так рано. Нечто подобное произошло и в Америке: с 1836 по 1913 г. государство не проводило никакой политики по созданию центрального банка, и это отсутствие действий со стороны американского правительства оказало глубокое воздействие на экономическое развитие страны.

Мне бы хотелось добавить еще несколько слов в защиту «стадийного анализа» в том понимании, в каком я его использую. Я думаю, многие согласятся с тем, что в какие-то моменты исторического развития нации интересы одной группы становятся доминантными и ведущими. Тогда начинает формироваться государственная политика. До 1830—1840-х годов в Англии торговые, или купеческие, интересы доминировали над промышленными. Соответственно политика государства была враждебна или в лучшем случае безразлична по отношению к требованиям появлявшихся промышленных предпринимателей. Неслучайно именно в 1830—1840-е годы, когда промышленники все больше и больше стали заявлять о себе, было устранено значительное количество пережитков старой системы. Реформа избирательной системы в Англии, отмена хлебных законов, окончательное упразднение Навигационного и Торгового актов, глубокая фискальная реформа, завершившаяся триумфом Гладстона, перестройка банковской системы, новый закон о компаниях, новый органичный закон о заморских владениях – может ли кто-то не согласиться, что все это свидетельствует о созревании в Британии класса промышленных капиталистов? Эштон комментирует тот факт, что экономистов этого периода постоянно занимали социальные вопросы, т. е. они были политическими экономистами. В свете необычайных новых требований, которые были предъявлены государству в эту переходную эпоху, это совсем неудивительно.

Или возьмем пример из американской истории. С 1830-х по 1860-е годы в деловой жизни США доминировали аграрные капиталисты – рабовладельцы Юга. Их бизнес требовал свободной торговли, низкой стоимости морских перевозок, дешевого кредита, т. е. отсутсвия центрального банка, и низких налогов. Они выступали против протекционистских пошлин, государственного субсидирования океанских перевозок и железных дорог, федерального надзора за банковской системой, упрощения иммиграции и т. д. Но тем, кто рассчитывал на индустриализацию американской экономики, требовалась государственная поддержка во всех этих сферах; и неслучайно подобные меры были узаконены Республиканской партией в 1861–1865 гг., в самый разгар Гражданской войны. Другими словами, представление американской экономики 1830—1860-х годов с точки зрения антагонизма между плантаторами и их союзниками-купцами, с одной стороны, и молодыми промышленниками – с другой, проливает свет на попытки сохранить или коренным образом изменить экономическую политику государства.

Таким образом, экономическая история должна вмещать в себя очень многое. Влияние политической теории (Локк, Харрингтон, Монтескье), моральных идей (Уилберфорс, американские аболиционисты) и фискальной политики на изменения в производстве и потреблении должно изучаться более глубоко. Я бы даже сказал, что центральным вопросом экономической истории является фискальная политика и принятие рисков – они настолько тесно переплетены, что все попытки отделить одно от другого обречены на провал. Я также считаю, что термин «капитализм» очень важен и его следует не только сохранить, но и защитить. Мы должны расчистить завалы, которые скопились вокруг этой древней цитадели со времен трудов Маркса, Энгельса и Зомбарта. Как и в случае с раскопками Трои, только терпение и усердие приведут нас к успеху. Между тем, от этих завалов не так-то легко избавиться: диалектическая революция, рациональный дух, эксплуатация человека человеком, корыстолюбие – все лицемерие, вся ярость и все обманутые чувства за сто лет! Однако раскопки стоят наших усилий, так как в конечном счете мы найдем систему и набор установок, которые сделали возможным материальный прогресс и облегчили страдания людей. Эту систему и установки можно назвать «капитализмом»; и если мы в целях исторического анализа определим этот термин как «принятие рисков частными индивидуумами» (которые – в случае успеха – создают капитал) и «разработка и поддержание государством разумной фискальной политики», то, я думаю, мы сможем спасти его от того поругания, которому он подвергается.

<p>II</p>

На этом я хотел бы завершить общий анализ. Каково же мнение современных американских историков о роли капитализма в развитии их страны? В целом можно сказать, что многие из них демонстрируют неприязнь к капитализму. Но в США антикапиталистичекий уклон многих историков не обязательно вызван влиянием марксистов. Марксистские идеи, конечно, сыграли свою роль, но их влияние было кратковременным и поверхностным. При этом, когда я использую термин «марксистские», я провожу различие между двумя аспектами этой доктрины – нереволюционным подходом фабианцев и социал-демократов и более жестким, или революционным, подходом Ленина. Некоторые молодые американцы, которые интересовались историей, обратились к марксизму, прочитав работы Ленина «Империализм» и «Государство и револция» и, как следствие, научились мыслить диалектически. Но об этом позже.

До второй половины 1920-х годов американские историки вообще мало внимания уделяли экономической теории. Они не только не предпринимали попыток интерпретировать исторические события в широком экономическом контексте (Вебер, Зомбарт, Сэ и Пиренн были неизвестны, а если их читали и комментировали, то только в социологической литературе), у них отсутствовали даже проблески понимания роли центрального банка, накопления и перемещения капитала в экономическом развитии страны, что, впрочем, неудивительно при полном отсутствии интереса к этим вопросам. Когда приводились экономические данные, как, например, в «Истории американского народа» Макмастера (McMaster «History of the American People»), это делалось в контексте социальной истории или институциональных нововведений и изменений. Транспортные системы, появление мануфактур, условия жизни рабочего класса и фермеров обсуждались лишь поверхностно. В первую очередь американских историков интересовала политическая и военная история. Они писали о становлении своей страны почти исключительно с националистической (т. е. изоляционистской) точки зрения. Существовали определенные большие темы, характерные только для истории США, которые неизбежно завладевали их вниманием: завоевание девственного континента, эффект фронтира и его влияние на политические институты и социальные традиции; нескончаемый приток (до 1920 г.) европейцев, которые устремлялись в Америку, спасаясь от неравенства Старого Света; незатухающий конфликт между идеями Джефферсона и Гамильтона (создание и поддержка сильной или слабой централизованной власти); вторжение моральных вопросов в американские общественные дебаты – рабовладение, права женщин, сухой закон. Эти темы никогда не обсуждались в общих, или универсальных, экономических терминах либо с точки зрения их отношения к Европе. Основная черта американской истории – ее предполагаемая изолированность – редко подвергалась сомнению.

Большое влияние на молодых историков, особенно после начала Великой депрессии, оказало сочинение Чарльза Бирда «Возникновение американской цивилизации» (Charles A. Beard «The Rise of American Civilization»), впервые вышедшее в 1927 г. В этой работе Бирд развивает идеи, которые он впервые выдвинул еще в 1913 г. Годом ранее вышла книга Бирда «Экономическая интерпретация американской конституции» («An Economic Interpretation of the American Constitution»); в этом tour de force* Бирд продемонстрировал полное незнание работ европейских историков экономики начиная с Маркса; более того, он настаивал, что для того чтобы подвести идеологическую базу под его анализ, достаточно прочтения десятой статьи Мэдисона в сборнике «Федералист». В каком-то смысле он был прав. Его нельзя назвать детерминистом ни по марксистским, ни по зомбартовским меркам. Он признавал, что прямые финансовые интересы людей оказывали непосредственное влияние на принятие политических решений. Так, большинство членов Конституционного конвента 1787 г. были состоятельными людьми; многие были торговцами, спекулянтами земельными участками или держателями государственных облигаций. Вполне естественно поэтому, что они стремились защитить свои права собственности путем создания сильного центрального правительства. Однако Бирд был не готов рассматривать более широкие экономические последствия такой позиции, особенно в отношении учреждения и выживания новой страны. Он также не захотел принимать ничью сторону: он не был ни сторонником, ни противником государственного долга, создания централизованной банковской системы или поддержки зарождающихся отраслей промышленности. Очевидно, что он стремился к объективному историческому анализу и не думал о том, что его работа имеет один большой недостаток: даже с учетом богатства некоторых членов Конституционного конвента большой ошибкой было считать само собой разумеющимся (обходя этот момент молчанием), что государственная политика, наравне с собственными частными интересами, не была предметом их первейшей заботы.

В полную силу Бирд реализовал свой подход в книге «Возникновение американской цивилизации» – на более широком холсте, ибо теперь Бирд пишет уже историю США. По крайней мере в трех событиях американской истории он видит влияние общеэкономических факторов: в восстании колоний против Великобритании, в стремлении избавиться от рабовладельческой системы, которое послужило толчком для Гражданской войны, и в триумфе республиканцев в 1865–1896 гг. Именно когда он писал о последнем событии – о принятии Четырнадцатой поправки, о разработке таможенного законодательства, о «разграблении» природных ресурсов и поражении организованных фермеров в политическом и в экономическом плане – Бирд обозначил и свои личные моральные приоритеты. Классовое расслоение и эксплуатация, сколачивание огромных состояний бесчестными методами, вульгаризация вкуса – все эти отвратительные явления периода, вошедшего в историю под названием «Позолоченный век» или «Большой пикник» («The Great Barbecue»), стали ужасной ценой, которую Соединенным Штатам пришлось заплатить за победу республиканцев и появление класса промышленных капиталистов. Это был поворотный пункт в истории Америки: несмотря на то что в это время увеличилась ее экономическая мощь и потребность в мировом признании, она отказалась от своего наследия и обетований.

В последнем томе своей серии из четырех книг Бирд анализирует значение идеи цивилизации в Америке и приходит к выводу, что Золотой век США – отнюдь не то же самое, что Золотой век Конкорда* – время трансценденталистов и аболиционистов, ранних сторонников народного просвещения и борцов за права женщин. Золотой век США будет подобен эпохе Просвещения XVIII в. – мира порядка, света и абстрактной справедливости. Его обобщенный портрет американских philosophes XVIII в. был подобен «Моисею» Микеланджело: больше жизни, скорее бог, нежели человек, неподвижный и совершенный. А его собирательный герой – элегантный Джефферсон, соединяющий в себе все добродетели Монтескье и Кондорсе, – живет в утонченном мире высоких мыслей об абстрактных правах. Такие мелочи, как политические интриги и компромиссы и рыночная деятельность, никогда не омрачают этот регулярный райский сад.

Я столь подробно останавливаюсь на работах Чарльза Бирда, поскольку считаю его одним из главных источников антикапиталистического уклона в современных трудах по американской истории. Бирд фактически перенес аграрные предрассудки из своего детства, проведенного в Индиане, на капиталистические процессы. Будучи уже зрелым человеком, он нашел механистическое оправдание своей неприязни. Он никогда не интересовался капиталистическими процессами как таковыми или их экономическими последствиями; отрицает он их по моральным, а не по классовым, идеологическим или диалектическим причинам. Поэтому в его трудах, а также в работах его последователей не делается попыток ни проанализировать, ни понять, какой вклад внесла капиталистическая система в поразительный экономический рост в США.

Позицию, в чем-то близкую к воззрениям Бирда, т. е. неприятие по моральным соображениям, занимал Густав Майерс, чья «История великих американских состояний» (Gustavus Myers, «History of the Great American Fortunes») была опубликована в 1909 г. Майерс был социал-демократом в традициях Бернштейна, Жореса и фабианцев. Он проповедовал приход социалистического общества, но не в диалектических или революционных выражениях. Капитализм – зло и должен быть заменен демократическим социализмом путем выборов. Большую часть его произведения составляют байки, полуправдивые истории, а также некритически изложенные материалы судебных заседаний по людям, нажившим самые крупные состояния Америки, будь то на земельных участках, в торговле или в железнодорожной индустрии, которые якобы свидетельствуют об их откровенном грабеже и при этом гордости за содеянное. Основными их инструментами были казнокрадство, обман и воровство; их деньги были добыты бесчестным путем, и, не позволив их богатствам перейти по наследству их детям, общество восстановило бы историческую справедливость. Майерс являлся классиком социалистической литературы и был известен в этом качестве узкому кругу избранных. Однако с 1934 г., после выхода книги «Бароны-разбойники»[44] Джозефсона (почти полностью основанной на работах Майерса), его влияние стало ощущаться повсюду. В частности, возникновение следующих взглядов восходит к Майерсу – Джозефсону или к комбинации Бирда и Майерса: 1) крупнейшие состояния Америки нажиты мошенническим путем; 2) в ходе этого процесса были разграблены природные ресурсы страны; 3) социальные последствия частной собственности и богатства были печальны: произошло классовое расслоение, сельское хозяйство оказалось в подчиненном положении, появились трущобы и т. д.

Эти антикапиталистические влияния не были ленинистскими (т. е. диалектическими). Небольшая группа американских историков, открыто приверженная коммунистической партии или ей симпатизирующая, начала писать об истории Америки с диалектической точки зрения с 1930-х годов[45]. Как и Ленин, они считали, что капитализм агонизирует, о чем по их мнению, свидетельствовали угроза мировой войны и неспокойствие в колониях. Они обращались к классической ленинской модели: капиталистическое общество становится все более закоснелым вследствие монополистической концентрации, усиления эксплуатации рабочего класса, углубления экономических циклов. В итоге вся история США была своеобразной подготовкой к великому пятому акту, когда революция разрушит прогнившее до основания общество и позволит классово сознательному пролетариату прийти к власти.

Это были любопытные и часто занимательные экзерсисы, написанные окостенелым ленинским жаргоном и использующие инструменты анализа, настолько чуждые для лексики и мышления американцев, что за пределами коммунистической партии мало кто их читал. Можно сделать вывод, что влияние коммунистов на исторические труды, в отличие от их влияния на литературное творчество, было небольшим. Одним словом, я хотел бы сказать, что антикапиталистический крен в американской истории имеет не коммунистические (т. е. не диалектические) истоки.

Однако только влиянием Бирда и Майерса вопрос не исчерпывается. Антикапиталистические убеждения многих американских историков в действительности идут от политических дебатов, которые сохраняют неизменную привлекательность для историков. Проще говоря, хотя, конечно, слишком просто, все вращается вокруг противостояния идей Гамильтона и Джефферсона. Европейцев не должно удивлять то, что американцы постоянно возвращаются к этой теме. В их собственной исторической литературе также имеются определенные мотивы, интерес к которым не угасает: во Франции это якобинство, в Британии – левый протестантизм.

Нельзя наивно понимать конфликт идей Гамильтона и Джефферсона как просто спор об устройстве государства (сильное или слабое центральное правительство) или просто разногласия по вопросу государственного вмешательства в экономику (всестороннее или полностью отсутствующее) – дело гораздо сложнее. Проблема в том, с какими целями и в чьих интересах происходит вмешательство. Почти в каждом примере, где встает подобная проблема, ее рассматривают с точки зрения чистой политики, т. е. моральных соображений. Здесь очевидно проводится различие между политикой, с одной стороны, и политической экономией – с другой.

Можно сказать, что в последние годы антикапиталистический крен американских историков вызван тем, что они разделяют идеи Джефферсона и отвергают идеи Гамильтона. Это относительно новое явление: интерес к Джефферсону возрос только в последнее двадцатилетие. Он восстал из пепла относительного забвения по нескольким причинам, связанным с вопросами, на которые американцы сегодня ищут ответ. Джефферсон как поборник естественных прав (в наше время читай: «прав человека»); Джефферсон как выразитель эгалитаризма; Джефферсон как враг государственной церкви; и в особенности Джефферсон как политик, который стремился бросить вызов «монополии», – вот заступник, к чьими словам (но не делам) взывают. А поскольку те, кто критиковал его или его идеи (или последующее развитие этих идей), часто ассоциируются с капиталистическими институтами или капиталистической экономической политикой, те, кто вдохновляется его идеями, считаются антикапиталистами. Кроме того, стоит задуматься о том, что означала джефферсоновская критика «монополий»: лишь при широком распространении владения собственностью (т. е. богатством) возможны социальная стабильность и экономический прогресс.

По крайней мере по пяти вопросам авторы исторических исследований последних лет склонны разделять точку зрения Джефферсона и его последователей. Позвольте мне кратко назвать их.


1. В новом подходе к истории основания республики, т. е. эпохи, следующей сразу за американской революцией, историки стремятся доказать, что усилия по созданию сильного центрального правительства в 1787–1789 гг. игнорировали уже ощутимые достижения тринадцати независимых штатов в деле достижения стабильности. К тому моменту уже начали действовать определенные силы по преодолению начального хаоса, и вполне могла бы возникнуть федерация, способная решить насущные проблемы во внешней торговле, денежной политике и международных отношениях. Но в результате победил федерализм (т. е. идеи Гамильтона) – частично путем принуждения и обмана, и последствия этого, по мнению историков, были плачевными. Одним из политических результатов стало учреждение Верховного суда, который мог оспаривать волю законодателей, другим – принятие идеи о подразумеваемых полномочиях* центрального правительства. И оттого, что федералисты (т. е. гамильтонианцы) добивались централизованного правительства, на всех их трудах лежит подозрение. Здоровая денежная система, центральный банк, кредитоспособность новой республики, поддержка зарождающихся отраслей промышленности – здоровое ядро политико-экономической программы Гамильтона – отвергается ими вместе с его «антидемократическими и антиплюралистическими» идеями. Важно заметить, что при этом никто не анализирует экономические доктрины, на которые опирался гамильтонизм, а ведь это была государственаая политика, разработанная для новой развивающейся страны, находящейся в мире, где постоянно исходила угроза от великих держав (Франции, Испании, Великобритании). В политическом смысле для этих ратующих за социальное равенство историков гамильтонизм был злом; точно так же многие его выдающиеся достижения оцениваются с точки зрения морали, а не экономики[46].

2. Тот же подход доминирует в переписывании истории джексоновского периода. Джексон, сам состоятельный человек и рабовладелец, стал сторонником социального равенства и идей Джефферсона; он стремился говорить от лица простого человека, бросая вызов власти центрального правительства. Его политические оппоненты, виги, опираясь на идеи Гамильтона, надеялись приспособить правительство для проведения политико-экономической программы, которая включала бы в себя введение протекционистских пошлин, создание централизованной банковской системы и государственную помощь внутренним усовершенствованиям. Джексон поднял крик о «монополиях» и добился успеха: виги были разбиты, их программа отклонена. Политики, вместо того чтобы думать над вопросами развития экономики для последующих поколений, нашли отдушину в экспансионизме. Вопрос рабовладения постепенно накалялся втуне и в конце концов «взорвался» в 1860 г. Достаточно сказать, что историки, которые разделяют идеи Джексона, тоже антикапиталисты. Тот факт, что протекционистский тариф, здравая денежная политика и правительственный план общественных работ, возможно, ускорили бы индустриализацию и, следовательно, автоматически покончили с рабством, не относится к делу. Виги были противниками идеи социального равенства и сторонниками сильного правительства – и вновь их экономические идеи следует отвергнуть[47].

3. Недавняя реабилитация идеи рабовладельческой системы как нравственного общества (эту позицию недвусмысленно занимает Дж. Г. Рэндалл, и в этом за ним следуют почти все современные американские историки, пишущие о предпосылках Гражданской войны) сопровождается клеветнической кампанией против ее врагов. Противники Юга представляли собой очень разнородную группу: одни из них были аболиционистами, другие – сторонниками социального равенства, третьи относились к числу новых промышленников, видевших спасение республики в возрождении идей Гамильтона. Поскольку сторонники рабовладельческой системы являлись также сторонниками предоставления широких прав отдельным штатам (единственное, что осталось от джефферсонизма), их защитники сегодня готовы осуждать как экономические идеи, так и политическую доктрину радикальных республиканцев. Примечательно, что предложенная после окончания Гражданской войны аболиционистская программа политического переустройства (направленная на обеспечение политического и социального равенства для негров) отвергается, так же как и их экономические планы. Для программ Гамильтона, вигов и республиканцев характерна одна наследственная черта – вмешательство государства для обеспечения стабильности денежной системы и экономического прогресса. Система протекционистских пошлин, национальная банковская система, поддержка государством железных дорог, выделение участков для фермеров (на принципах гомстеда), упрощение иммиграционной системы – все эти пункты показывают, что основатели республиканской партии отличались от федералистов и вигов только в деталях[48].

4. Следующее после гражданской войны поколение фермеров, объединившись в союзы, выступило против новых промышленников. Обремененные долгами фермеры столкнулись с падающими ценами (хотя цены на массовые сельскохозяйственные продукты упали не так резко, как цены на сталь, нефтепродукты и ткани) и с горечью отвернулись от республиканцев и всей их деятельности. Они выдвинули следующие лозунги: «Народная земля», «Народные деньги» и «Народный транспорт». Первый лозунг требовал изгнания иностранных владельцев огромных пастбищных угодий и захвата беспатентных земель, выделенных государством железнодорожным компаниям (большинством из которых владели иностранцы). Второй лозунг ратовал за политику «дешевых денег» и упразднение национальных банков. Под третьим лозунгом имелась в виду национализация железных дорог. Движение фермеров стало своеобразным крестовым походом – они были жертвами тех самых монополистов, против которых боролись Джефферсон и Джексон. Их современные защитники (которые считают, что снижение политического влияния фермеров является катастрофой) отвергают плоды индустриализации, так как американские фермеры, с их точки зрения, стали ее жертвами. В данном случае мы опять наблюдаем антикапиталистический крен, возникший по причинам не экономическим, а политическим и моральным[49].

5. Франклин Рузвельт принял мантию Джефферсона и Джексона как сторонник равенства и защиты прав человека. Это означает, что ему были близки идеи Джефферсона в социальном и моральном, но отнюдь не в политическом плане. Чтобы достичь своей цели, Рузвельт призывал к масштабному вмешательству государства в экономику: его детищем было «большое правительство», которого боялись и с идеей создания которого боролись Джефферсон и Джексон. Однако поскольку он говорил языком Джефферсона, защитники последнего обратились к экономическим идеям антирузвельтовцев: капитализм стагнирует, в нем доминируют монополисты, без государственного вмешательства невозможно выйти из экономического кризиса, устранить социальную несправедливость, увеличить реальную заработную плату. Таким образом, антикапитализм сторонников Рузвельта и его Нового курса также имеет политические и моральные причины, поскольку никаких серьезных аргументов против капитализма как такового не выдвинули[50].


Мне бы не хотелось быть понятым неправильно. Я не осуждаю озабоченность американских историков моральными и политическими идеями. Меня беспокоит бездумно принимаемое допущение о том, что только сторонники социального равенства (которое в Америке более или менее тождественно джефферсонизму-джексонизму-популизму) основывают высокую государственную политику на концепции благосостояния. В Америке аргументы в пользу консерватизма выдвигаются нечасто, а если и выдвигаются, то они, как правило, крайне слабы и неубедительны в моральном плане. У Бёрка, Кольриджа, Токвилля и Актона в Америке нет ни сторонников, ни оппонентов. Более того, аргументам в пользу капитализма недостает красноречивых защитников. Адам Смит приравнивал свободу предпринимательства к прогрессу; примечательно, что то же проповедовал и Гамильтон, который внимательно читал труды Смита и воспринял его либеральные и экономические идеи.

Если правильно сформулировать аргументы в пользу капитализма в Америке как исторического явления, из этого сюжета можно будет извлечь много важных уроков для современного мира. Не следует забывать, что проблемы, с которыми капиталистическая система столкнулась в начале своего существования, были проблемами новой, развивающейся страны, и усилия по созданию стабильности и основы для упорядоченного экономического прогресса в этой стране были связаны с первостепенной потребностью обеспечить кредитоспособность. При таком взгляде на историю важное значение приобретает борьба вокруг института центрального банка, пошлин, государственной поддержки внутренних улучшений и свободы в земельной политике. Это сфера государственной политики. А что же происходит в сфере частного предпринимательства? Суть проблемы – в желании и способностях принимать на себя риск с целью создания капитала (с учетом не только успехов, но и неудач). Заметим между прочим, что в Америке коммерческие неудачи в таких отраслях, как телеграф, строительство каналов и железных дорог, добыча полезных ископаемых и автомобильная промышленность, случались очень часто. Рациональная кредитно-денежная политика как функция государства и принятие рисков как функция частных лиц – вот резюме истории капитализма. Только после того, как подобный фундамент будет заложен, можно возводить надстройку из достижений. В частности, я имею в виду необычайный рост реальной заработной платы (без вмешательства со стороны государства) в индустриализированных странах начиная с середины XIX в., а также дополнительные выгоды от общественного здравоохранения и образования, которые могут появиться только в результате увеличения национального дохода.

Можно сделать еще два отступления. Если бы Энгельс и Маркс подождали еще лет десять – когда признаки экономического прогресса и значительный рост реальной заработной платы стали встречаться буквально на каждом шагу, – можно ли ожидать, что «Положение рабочего класса в Англии» и «Манифест Коммунистической партии» вообще когда-нибудь были написаны?

Мое второе беглое наблюдение касается понятия «прибыль». Капитализм называют системой, основанной на прибыли, а Маркс сделал это понятие синонимом эксплуатации. Я допускаю, что историки экономики сами частично несут ответственность за увековечивание этой клеветы. Они описывали получение индивидуальных прибылей успешными предприятиями без учета убытков разорившихся предпринимателей. Кроме того, по нерадивости они не учли, что ранние промышленные предприятия зачастую некорректно вели бухгалтерский учет: компании, принадлежавшие отдельным лицам, имели тенденцию к недооцениванию реальной стоимости предприятия, а акционерные общества не учитывали износ и амортиацию. Забавный пример занижения капитализации являет собой случай «Carnegie Steel Company», капитализация которой в 1892 г. оценивалась в 25 000 000 долларов, а в 1900 г. выросла до 320 000 000 долларов. Очевидно, что оценивать доходы в сталелитейной промышленности по бухгалтерским книгам 1870—1880-х годов глупо, так как Карнеги намеренно занижал капитализацию компании, чтобы иметь преимущество перед своими партнерами по бизнесу. А в 1900 г., когда Карнеги был готов к тому, чтобы выйти из стального бизнеса, и после того, как он избавился от своего несговорчивого партнера Г. К. Фрика, он разрешил справедливую оценку стоимости компании.

Примечания

1

Butterfield, Herbert. The Englishman and His History. Cambridge: Cambridge University Press, 1944. P. 3.

2

Ibid. P. 7.

3

См.: George, M. Dorothy. The Combination Laws Reconsidered // Economic History (supplement to the Economic Journal). Vol. I (May, 1927). P. 214–228; Hutt W. H. The Theory of Collective Bargaining. London: P. S. King & Son, 1930; Hutt W. H. The Economists and the Public. London: J. Cape, 1936; Robbins L. C. The Economic Basis of Class Conflict. London: Macmillan & Co., 1939; Robbins L. C. The Economic Causes of War. London: J. Cape, 1939; Sulzbach, Walter. «Capitalistic Warmongers»: A Modern Superstition / Public Policy Pamphlets. No. 35. Chicago: University of Chicago Press, 1942; Stigler G. J. Competition in the United States // Stigler G. J. Five Lectures on Economic Problems. London and New York: Longmans, Green & Co., 1949; Nutter, G. Warren. The Extent of Enterprise Monopoly in the United States, 1899–1939. Chicago: University of Chicago Press, 1951; и по большинству этих проблем труды Людвига фон Мизеса, особенно «Социализм» (М.: Catalaxy, 1994).

4

Ruggiero, Guido de. Storia del liberalismo europeo. Bari, 1925; The History of European Liberalism / trans. R. G. Collingwood. London: Oxford University Press, 1927. P. 47, esp. P. 85. Любопытно, что Руджиеро, кажется, берет свои факты в основном у другого якобы либерального историка Эли Халеви, хотя Халеви никогда не высказывал их так резко.

5

Clapham J. H. An Economic History of Modern Britain. Cambridge, 1926. Vol. I. P. 7.

6

Hammond, J. L. and Barbara. The Bleak Age. (1934) Rev. ed. London: Pelican Books, 1947. P. 15.

7

Watkins, Frederick. The Political Tradition of the West. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1948. P. 213.

8

Russell, Bertrand. The Impact of Science on Society. New York: Columbia University Press, 1951. P. 19–20.

9

Ср.: Buer M. C. Health, Wealth and Population in the Early Bays of the Industrial Revolution. London: G. Routledge & Sons, 1926.

10

Это письмо цитируется в: Reuben. A Brief History of the Rise and Progress of the Anti-Corn-Law League. London, 1845. Миссис Кук Тейлор, которая, по-видимому, была супругой радикала д-ра Кука Тейлора, посетила фабрику Генри Эшуорта в Тертоне, неподалеку от Болтона, тогда еще сельского района и потому, вероятно, более привлекательного, чем некоторые городские промышленные районы.

11

Ibid.

12

В качестве характерной иллюстрации общего отношения этой школы можно процитировать характерное заявление одного из ее самых известных представителей, Адольфа Хельда. Согласно Хельду, именно в руках Давида Рикардо «ортодоксальная экономическая теория стала послушным слугой исключительных интересов мобильного капитала», а его теория ренты «попросту продиктована ненавистью финансового капиталиста к землевладельцам» (Zwei Bucher zur sozialen Geschichte Englands. Leipzig: Duncker & Humblot, 1881. P. 178).

13

Ценное суждение о политической атмосфере, преобладающей среди экономистов немецкой исторической школы, можно обнаружить в: Pohle, Ludwig. Die gegenwartige Krise in der deutschen Volkswirtschaftslehre. Leipzig, 1911.

14

Об этом см. мою статью: Hayek. The Intellectuals and Socialism // University of Chicago Law Review. Vol. XVI (1949).

15

Engels F. The Condition of the Working Classes in England in 1844. London, 1892. (Yiaaeun O. Положение рабочего класса в Англии // Ia?en E., Yiaaeun O. Соч. 2-е изд. Т. 2. С. 244.) Энгельс продолжает: «Они были людьми „почтенными“ и хорошими отцами семейств, вели нравственную жизнь, поскольку у них отсутствовали и поводы к безнравственной жизни – кабаков и притонов поблизости не было, а трактирщик, у которого они временами утоляли жажду, сам был человек почтенный и большей частью крупный арендатор, торговал хорошим пивом, любил строгий порядок и по вечерам рано закрывал свое заведение. Дети целый день проводили дома с родителями и воспитывались в повиновении к ним и в страхе Божием… Молодые люди росли в идиллической простоте и доверии вместе со своими товарищами по играм до самой свадьбы», и т. д. [Там же. С. 245. – ?aa.]

16

Parkinson C. N. Trade in the Eastern Seas. Cambridge, 1937. P. 94.

17

Salaman R. N. The History and Social Influence of the Potato. Cambridge, 1949.

18

George, M. Dorothy. London Life in the Eighteenth Century. London: K. Paul, Trench, Trubner; New York: A. A. Knopf, 1926.

19

Clapham, J. H. An Economic History of Modern Britain. Cambridge, 1926. Vol. I. P. 548.

20

Sir James A. Picton. City of Liverpool Archives and Records. Liverpool: G. G. Walmsley, 1886. P. 367–368. Я благодарен доктору В. Х. Чалонеру за информацию об этимологии слова jerry.

21

George, M. Dorothy. London Life in the Eighteenth Century. London: K. Paul, Trench, Trubner; New York: A. A. Knopf, 1926. P. 73.

22

«Как размер ботинка измеряется ногой, так и прочность здания измеряется длительностью договора об аренде», – сказал Гросли (Ibid. P. 76).

23

Report on the Sanitary Condition of the Labouring Population of Great Britain. London, 1842. P. 233. «Огромное количество маленьких домиков на окраинах Манчестера, в которых живут бедные слои населения, конструкцию имеют совершенно неосновательную; их строят члены строительных кооперативов или отдельные строители. Новые дома возводятся с быстротой, приводящей в недоумение людей, которые незнакомы с их хлипкой конструкцией» (Ibid. P. 284).

24

Morning Chronicle. 1850. September 16.

25

Изменения в промышленной технике производства не сильно повлияли на материалы, использующиеся в строительной индустрии. Цены на некоторые изделия из металла действительно немного выросли. «Гвозди по 2 пенни», которые стоили 1/8 пенса за 1000 штук в 1788 г., можно было купить за 1/9 пенса в 1821 г. Цена на листовой свинец повысилась с 22 шилл. до 34 за 100 фунтов, на припой – с 9 пенсов до 12 пенсов за фунт. Но цены на «серый строительный кирпич, обработанный хорошим цементным раствором», совершили скачок с 9 ф. ст. 12 шилл. до 18 ф. ст. 5 шилл.; «хорошие дубовые доски» с 2 шилл. до 5 шилл. за куб. фут, а «застекление второсортным щелочно-известковым стеклом из Ньюкасла» с 1/6 пенса до 3/6 пенса за фут.

26

Hansard. Vol. CVIII. P. 479 (1850).

27

Ibid., P. 470 (P. Scrope).

28

По разным оценкам, в 1850 г. стоимость типового здания для рабочего класса в Ливерпуле (по-видимому, с учетом стоимости земли) варьировалась от 100 ф. ст. до 120 ф. ст. Такой дом сдавался примерно за 12 ф. ст. в год (Morning Chronicle. 1850. September 16). Доходность 10–12 % годовых кажется высокой, но при этом она должна была покрыть издержки по взиманию арендной платы и риск того, что здание может какое-то время оставаться без арендаторов.

29

Первый свод правил, Westminster Paving Act, вступил в силу в 1762 г. В 1776 г. в Манчестере был принят Акт об улучшении ситуации в городах (Improvement Act) и Акт о полиции (Police Act) в 1792 г. (Redford, Arthur. A History of Local Government in Manchester. London and New York: Longmans, Green & Co., 1939–1940). В Ливерпуле акты об улучшении были приняты в 1785 и 1825 гг.

30

Summerson, John N. Georgian London. London: Pleiades Book, 1945. P. 108.

31

Redford. Op. cit.

32

Джон Уилкинсон поставлял железные трубы для парижского водопровода в 1781 г., но во время войны он и другие фабриканты железа делали пушки, а не трубы. В 1810 г. все еще использовались трубы из вяза.

33

Bezanson, Anne. The Early Use of the Term «Industrial Revolution» // Quarterly Journal of Economics. Vol. XXXVI. No. 2. (February, 1922.) P. 343.

34

Macgregor D. H. Economic Thought and Policy. London, 1949.

35

Nussbaum, Fredrick L. A History of the Economic Institution of Modern Europe. New York: F. S. Crofts & Co., 1933. P. 334.

36

В качестве аргумента, подтверждающего мою точку зрения, приведу утверждение самого Нуссбаума (ibid. P. 251) о том, что недостаток руды и топлива в железообрабатывающей промышленности XVIII в. «характерным образом привел к высоким издержкам производства, а значит, к сужению рынка и, следовательно, к еще более высоким издержкам и в целом к сильному ограничению развития капиталистической организации».

37

Pares, Bernard. The Economic Factors in the History of the Empire // Economic History Review. Vol. VII. No. 2. (May, 1927.)

38

Beard, Charles A. and Mary R. The Rise of American Civilization. 2 vols. New York: Macmillan Co., 1927; Idem. America in Midpassage. New York: Macmillan Co., 1939; Idem. The American Spirit: A Study of the Idea of Civilization in the United States. New York: Macmillan Co., 1942.

39

Carr, Edward H. Conditions of Peace. New York: Macmillan Co., 1942; Idem. The Soviet Impact on the Western World. New York: Macmillan Co., 1947.

40

Boissonnade P. Life and Work in Medieval Europe / trans. Eileen Power. New York: A. A. Knopf, 1927. (Aoanniiaa I. От нашествия варваров до эпохи Возрождения: Жизнь и труд в средневековой Европе. М.: Центрполиграф, 2010.)

41

Hacker L. M. Shaping of the American Tradition. 2 vols. New York: Columbia University Press, 1947; Idem. England and America – The Ties That Bind: An Inaugural Lecture. Oxford: Clarendon Press, 1948.

42

См. отличное обсуждение этого вопроса в: Furniss E. S. The Position of the Laborer in a System of Nationalism. Boston: Houghton Mifflin Co., 1920. Любопытно, что в прекрасно написанной работе Хекшера, посвященной меркантилизму, и в основанной на ней статье Кейнса, совершенно не затрагиваются вопросы моральной подоплеки меркантилистской доктрины.

43

Hacker L. M. Triumph of American Capitalism. New York: Simon & Schuster, 1940.

44

Josephson, Matthew. The Robber Barons. New York: Harcourt, Brace & Co., 1934.

45

Интересный образец работы такого рода – Foner P. S. History of the Labor Movement in the United States. New York: International Publishers, 1947.

46

См.: Jensen, Merrill. The New Nation: A History of the United States during the Confederation, 1781–1785. New York: A. A. Knopf, 1950; Malone, Dumas. Jefferson and the Rights of Man. Boston: Little, Brown & Co., 1951.

47

См.: Schlesinger, Jr., A. M. The Age of Jackson. Boston: Little, Brown & Co., 1945.

48

См.: Randall J. G. The Civil War and Reconstruction. Boston: D. C. Heath & Co., 1937; Idem. Lincoln the President. 2 vols.; New York: Dodd, Mead & Co., 1945; Idem. Lincoln the Liberal Statesman. New York: Dodd, Mead & Co., 1947; Craven A. O. The Repressive Conflict. University, La.: Louisiana State University Press, 1939); Idem. The Coming of the Civil War. New York: C. Scribner’s Sons, 1942.

49

Ransom J. C. et al. I’ll Take My Stand: The South and the Agrarian Tradition. By Twelve Southerners. New York: Harper & Bros., 1930; Who Owns America? / ed. H. Agar and A. Tate. New York: Houghton Mifflin Co., 1936.

50

См.: Frank J. N. Save America First. New York: Harper & Bros., 1938.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5