Современная электронная библиотека ModernLib.Net

58 с половиной или записки лагерного придурка

ModernLib.Net / Отечественная проза / Фрид Валерий / 58 с половиной или записки лагерного придурка - Чтение (стр. 21)
Автор: Фрид Валерий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      На траву легла роса густая,
      Поползли туманы из тайги.
      В эту ночь решили комиссары
      Перейти границу у реки.
      Но разведка доложила точно,
      И пошел, отвагою силен,
      По родной земле дальневосточной
      Асано ударный батальон!
      (Асано -- герой японского эпоса, чье имя присвоили батальону, в котором служил поручик Михайлов).
      Когда в сорок пятом году советские войска вошли в Маньчжурию, Свет не захотел защищать честь японского оружия. Он рассказывал:
      -- Я собрал наших и говорю: "Ребята, наши уже на окраине Харбина. Что будем делать?" Наши решили, что против наших воевать не будем.
      Поручик Свет без боя сдал свою роту, в благодарность получил 10 лет срока и поехал в Инту. Мы с ним очень подружились, спали рядышком на нарах. Хотя он ворчал:
      -- Сказал бы мне кто восемь лет назад, что я буду спать под одним одеялом с евреем! Я бы взял мою катану -- это такой двуручный меч -- и зарубил бы сукина сына!
      Когда-то он был членом партии русских фашистов,ездил на их съезд в Токио, где даже сподобился лицезреть императора. Но жизнь заставляет нас менять взгляды. И последней любовью Света, уже на воле, была еврейская девушка Сима.
      Он был нашим ровесником, умным и порядочным парнем с хорошим чувством юмора. Каждые полгода мы с Юликом повышали Света в звании: сперва произвели в штабс-капитаны, потом в капитаны, потом в подполковники. А на полковнике пришлось остановиться. Хотели произвести его в генералы, но он объявил:
      -- В генералы может произвести только особа царствующей фамилии, к которой вы, жиды, не принадлежите.
      Действительно, не принадлежали. А Крюкова, наследника престола, к тому моменту уже не было в живых. Так Свет и остался навсегда Полковником.
      Полковником его звал и Ярослав Васильевич. Они понравились друг другу сразу. Для начала Свет определил Смелякова на заготовку пыжей. Pабота не бей лежачего: бери лопатой смесь глины с конским навозом и кидай в раструб пыжеделки. Это хитрое приспособление, за которое заключенные рационализаторы получили даже премию, при ближайшем рассмотрении оказывалось чем-то вроде большой мясорубки. Электромоторчик крутил червячный вал и через две дырочки, как фарш выползали наружу глиняные колбаски -- пыжи для взрывников.
      Со строительством дороги новые обязанности Ярослава Васильевича не сравнить, но и они показалась Полковнику слишком тяжелыми для такого человека, как Смеляков. Он перевел его в бойлерную. Теперь, приходя на работу, Ярослав должен был нажать на пусковую кнопку и сидеть, поглядывая время от времени на стрелку манометра -- чтоб не залезла за красную черту. Уходя, надлежало выключить насос.
      Совестливый Смеляков по нескольку раз в день принимался подметать и без того чистый цементный пол. Раздобыв краски у художника Саулова, покрасил коробку пускателя в голубой цвет, а саму кнопку в красный. И все равно оставалось много свободного времени. Мы с Юликом -- а иногда и со Светом -забегали к нему поболтать. К этому времени мы уже знали его невеселую историю.
      Сам он был нелюбителем высокого штиля и никогда не назвал бы свою судьбу трагедией. Я тоже не люблю пафоса -- но как по-другому сказать о том, что со Смеляковым вытворяла искренне любимая им советская власть?
      В 34-м году молодой рабочий поэт, обласканный самим Бабелем, заметил по поводу убийства Кирова:
      -- Теперь пойдут аресты и, наверно, пострадает много невинных людей.
      Этого оказалось достаточно. Ярославу дали три года. И немедленно распустили слух, будто посажен он за то, что стрелял в портрет Кирова. Зачем стрелял, из чего стрелял -- неясно. Ясно, что мерзавец.
      Этим приемом чекисты пользовались часто. Одна очень знаменитая актриса -- не помню, какая именно, но в ранге Тамары Макаровой -- оказалась на кремлевском банкете рядом с Берией и отважилась спросить: что с Каплером?
      -- Почему вас интересует этот антисоветчик и педераст? -- ответил Лаврентий Павлович.
      Это Каплер-то педераст? -- удивилась про себя актриса. У нее, видимо, были основания удивляться. Но вопросов больше не задавала: не может же порядочную женщину волновать судьба педераста!.. Но это так, к слову.
      А Смеляков вышел на свободу в 37-м, не самом хорошем, году. Вернулся в Москву, продолжал писать, но тут началась война. Другие писатели пошли в армию капитанами и майорами -- кто в корреспонденты, кто в политруки. А Ярослава с его подпорченной биографией определили в стройбат. В первые же месяцы их часть угодила в окружение. Ярослав Васильевич рассказывал, как они метались в поисках своих, и никто не мог указать им направление. Толкнулись в штаб какой-то чужой части. Дверь открыл полуодетый майор-особист, пахнувший, по словам Смелякова, коньяком и спермой. Обматерил и вернулся к своей бабе...
      Весь стройбат попал в плен к финнам. Там Ярослав вел себя безупречно. Был, выражаясь языком официальных бумаг, "организатором групп сопротивления". Поэтому во втором его лагере (втором -- это если не считать финского), в так называемом "фильтрационном", Смелякова продержали недолго -- грехов за ним не водилось.
      Было это в Подмосковном угольном бассейне. Там он познакомился с прелестной женщиной, работавшей в конторе; освободившись, женился на ней и увез в Москву вместе с уже довольно большой дочкой.
      Опять писал стихи, даже издал один или два сборника. И однажды, выпивая с Дусей и каким-то приятелем, сказал:
      -- Странное дело! О Ленине я могу писать стихи, а о Сталине не получается. Я его уважаю, конечно, но не люблю.
      Когда приятель ушел -- я ведь знал его фамилию, знал, но к сожалению забыл -- Дуся заплакала.
      -- Если б ты видел, какие у него сделались глаза, когда ты это сказал!
      -- А что я такого сказал? Сказал -- уважаю.
      Но оказалось, что Сталину этого мало. Приятель вполне оправдал Дусины ожидания, и Смелякова посадили в третий раз, не считая финского раза. Припомнили плен и припаяли кроме антисоветской агитации еще и измену Родине.
      Я уже говорил: недолюбливая Сталина, Ярослав Смеляков всегда был и в лагере оставался советским поэтом -- может быть, самым искренне советским из из всех. Послушав наши лагерные стишата, он сдержанно похвалил отдельные места в "Обозрении" и во "Враге народа", но с большим неудовольствием отнесся к "Истории государства Российского". Зло и несправедливо, -- сказал он. Из написанного нами ему понравился только рассказ "Лучший из них".
      Смеляков был вторым человеком, который сказал про нас: писатели. Первым был Каплер. И так случилось, что много лет спустя они оба написали нам рекомендации в Союз Писателей.хх)
      В стихах самого Смелякова, написанных в тюрьме и в лагере -- их не много -- злобы не было. Только печаль и недоумение; особенно в одном из них -- не знаю, печаталось ли оно где-нибудь, кроме моих воспоминаний. Приведу его, как запомнил:
      В детские годы, в преддверии грозной судьбы,
      сидя за школьною партой, веснущат и мал,
      я в букваре нашу заповедь "МЫ НЕ РАБЫ"
      с детскою верой и гордостью детской читал.
      Дальше вела меня века крутая стезя,
      марш пятилеток над вьюжной страною гремел.
      "Мы не рабы и не будем рабами, друзья!" -
      в клубе фабзавуча я с комсомольцами пел.
      ...............(с т р о ч к у не п о м ню)...............
      годы я тратил и жизь был потратить готов,
      чтобы не только у нас, а на всей бы земле
      не было белых и не было черных рабов...
      Смело шагай по расшатанной лестнице лет!
      К царству грядущего братства иди напролом!
      Как же случилось, что я, запевала-поэт,
      стал -- погляди на меня -- бессловесным рабом?
      Не на плантациях дальних, а в отчем краю,
      не в чужеземных пределах, а в нашей стране
      в грязной одежде раба на разводе стою,
      номер раба у меня на согбенной спине.
      Я на работу иду, как убийца на суд -
      мерзлую землю долбить и грузить доломит...
      И все. Дальше не написалось. Скорей всего, поэту страшно было найти ответ на свой же вопрос: "Как получилось?.." Это было бы крушением его веры, сломало бы соломинку, за которую Смеляков цеплялся до последних дней своей жизни. Даже в Москве -- вернее, в своем добровольном переделкинском заточении -- он выспрашивал у нас с Юликом: ну, а как сейчас на собраниях? Спорят молодые? Или как раньше?..
      Ничего утешительного мы ему сказать не могли.
      Рабом Ярослав Васильевич в лагере не стал, рабского в нем не было ни грамма. Однажды мы втроем грелись на солнышке возле барака. Мимо прошел старший нарядчик, бросил на ходу:
      -- Здорово.
      -- Здорово, здорово, еб твою мать! -- с неожиданной яростью сказал Смеляков. Мы его попрекнули: ну зачем же так? Ничего плохого этот мужик ему не делал -- пока.
      -- Валерик, у него же глаза предателя. Вы что, не видите?!. Между прочим его стихотворение -- вернее, то место, где он, веснущат и мал, читает букварь -- подбило нас с Юликом на дополнительные две строчки для нашего, также недописанного, "Врага народа":
      "Мы не рабы". Да, мы з/к з/к
      "Рабы не мы". Немы, немы -- пока!
      Жена Дуся прислала Ярославу письмо: у дочки скоро день рождения, как хотелось бы, чтоб ты был с нами!..
      Ярослав Васильевич написал ответ -- но не послал, лагерный цензор не пропустил бы.
      Твое письмо пришло без опозданья.
      И тотчас -- не во сне, а наяву -
      как младший лейтенант на спецзаданье,
      я бросил все и прилетел в Москву.
      А за столом, как было в даты эти
      у нас давным-давно заведено,
      уже шумели женщины и дети,
      искрился чай, и булькало вино.
      Уже шелка слегка примяли дамы,
      не соблюдали девочки манер
      и свой бокал по-строевому прямо
      устал держать заезжий офицер.
      Дым папирос под люстрою клубился,
      сияли счастьем личики невест -
      вот тут-то я как раз и появился,
      как некий ангел отдаленных мест.
      В тюремной шапке, в лагерном бушлате,
      полученном в интинской стороне -
      без пуговиц, но с черною печатью,
      поставленной чекистом на спине...
      Твоих гостей моя тоска смутила.
      Смолк разговор, угас застольный пыл...
      Но боже мой, ведь ты сама просила,
      чтоб в этот день я вместе с вами был!
      Печать, поставленная чекистом на спине -- это номер Л-222. Кстати, Смеляков умудрился где-то его потерять, и я собственноручно нарисовал чернилами на белом лоскутке три красивые как лебеди двойки. Поэтому и запомнил.
      После смерти Ярослава его вторая жена, Татьяна Стрешнева, опубликовала это стихотворение в одном из московских журналов, забыв указать, кому оно адресовано. Получилось, что ей.
      Мне неприятно говорить об этом, потому что Таня своей заботой очень облегчила последние годы жизни Ярослава Васильевича, была образцовой женой, умела приспособиться к его трудному характеру. "Платон мне друг, но..."
      О забавных обстоятельствах их знакомства я еще успею рассказать. А сейчас поспешу оговориться, что о трудном характере Смелякова я упомянул, полагаясь на чужие свидетельства. О нем говорили -- грубый, невыносимый... Но в нашей с Дунским памяти он остался тонким, тактичным, и даже больше того -- нежным человеком.
      Как-то раз посреди барака Ярослав подошел к Юлику, обхватил руками, положил голову ему на плечо и сказал:
      -- Юлик, давайте спать стоя, как лошади в ночном...
      Много лет спустя мы вложили эту реплику в уста одному из самых любимых своих героев -- старику-ветеринару.
      В лагере Ярослав Васильевич по техническим причинам не пил, но не без удовольствия вспоминал эпизоды из своего не очень трезвого прошлого. Рассказал, как однажды, получив крупный гонорар, он решил тысячи три утаить от жены Дуси -- на пропой. Поделился этой идеей с товарищем; они вдвоем возвращались из издательства на такси и уже успели поддать. Товарищ одобрил.
      Назавтра, протрезвев, Смеляков стал пересчитывать получку и обнаружил, что нехватает как раз трех тысяч. Позвонил своему вчерашнему спутнику. Тот сразу вспомнил:
      -- Я тебе сказал, что всегда зажимаю тыщенку-другую. А чтоб моя баба не нашла, прячу в щель между сиденьем и спинкой дивана.
      Тогда вспомнил и Ярослав: он тоже спрятал заначку между спинкой и сиденьем. В такси...
      Дусю он очень любил, и понимал, что надежды увидеть ее снова нету -- из своих двадцати пяти он отслужил только два года. Он говорил мне -- то ли всерьез, то ли грустно шутил:
      -- Валерик, вам через год освобождаться. Женитесь на Дуське! Она немного старше вас -- но очень хорошая.
      Ко мне он относился с большой симпатией -- хотя Юлика, по-моему, уважал больше. Уверял меня:
      -- Если б мы познакомились на воле, я бы вас сделал пьяницей!.. На ликерчиках. Вы ведь любите сладкое?
      Ильза, вольная девочка из бухгалтерии, принесла Ярославу Васильевичу тоненькую школьную тетрадку. На клетчатых страничках Смеляков стал писать у себя в бойлерной, может быть, главную свою поэму -- "Строгая любовь". Писал и переделывал, обсуждал с нами варианты -- а мы радовались каждой строчке:
      Впрочем, тут разговор иной.
      Время движется, и трамваи
      в одиночестве под Москвой,
      будто мамонты, вымирают...
      О своей комсомольской юности, о своих друзьях и подругах он писал с нежностью, с юмором, с грустью. Судьба у этой поэмы оказалась счастливой -куда счастливей, чем у ее автора.
      Впрочем сейчас, когда, как выражался мой покойный друг Витечка Шейнберг, "помойница перевернулась", переоценке подвергнута вся советская поэзия: уже и Маяковский -- продажный стихоплет, и за Твардовским грешки водились... Что уж говорить о Смелякове! Хочется спросить яростных ниспровергателей: помните, как такие же как вы, взорвали храм Христа Спасителя? Теперь вот отстраивают...
      Вряд ли кто заподозрит меня в симпатиях к коммунистическому прошлому. Да, идея оказалась ложной. Да, были прохвосты, спекулирующие на ней -- в том числе и поэты. Но всегда -- и в революцию, и в гражданскую войну, и после -были люди, бескорыстно преданные ей. И преданные ею. Они для меня -- герои высокой трагедии.
      ПРИМЕЧАНИЯ к гл.XVII
      +) С Любовью Фейгельман я познакомился лет пять назад, в Москве. Очень немолодая, но все равно хорошенькая -- комсомольская богиня на пенсии. Теперь она носила фамилию последнего мужа -- Руднева. (По словам Ярослава Васильевича, все ее мужья приходили к нему выяснять отношения -- хотя романа и в помине не было. Просто это имя и фамилия ритмически легли на вертевшуюся в голове мелодию.) Меня Любовь Саввишна спросила, нельзя ли сделать сценарий из ее книги и, услышав, что нельзя, сильно охладела ко мне. Для нее, как сказал бы А.Митта, "общение перестало быть плодотворным".
      ++) По капризу судьбы Смеляков и Каплер, вернувшись с Москву, какое-то время жили возле кинотеатра "Прогресс" в одном доме и даже на одной площадке. Погостив у Алексея Яковлевича, мы звонили " дверь напротив -- к Ярославу Васильевичу.
      XVIII. О МИЛЫХ И НЕМИЛЫХ
      Вянваре 1952 года мне стукнуло тридцать лет. Ко дню рождения я получил два подарка. Один -- от Юлика: он нарисовал -- чертежным перышком и акварелью -- маленькую изящную картинку. А второй -- от партии и правительства: сообщение о раскрытии заговора врачейотравителей. (В этом мне везло: указ о введении смертной казни тоже подоспел к 13-му января -- не помню, какого года.) Но нас, уже "заминированных", дело врачей не касалось. Лагерная жизнь текла размеренно и однообразно.
      Не считать же ярким событием удаление больного зуба? Хотя как сказать. Тут есть что вспомнить.
      Зубоврачебного кабинета у нас не было. Фельдшер-зек усадил меня на стул, ухватился за зуб щипцами, потянул, и я поехал -- вместе со стулом. Оказалось, три корня этого несчастного зуба срослись, и просто выдернуть его невозможно. Фельдшер стал долбить зуб каким-то долотом -- без обезболивания, конечно. Осколки он вытаскивал по одному. С меня семь потов сошло -- а кровищи было!.. Когда эта медленная пытка кончилась, зубодер перевел дух и прочувствованно сказал: "Спасибо!" -- за то, что не орал, не дергался. Но я довольно легко переношу физическую боль.
      Еще раньше, в Каргопольлаге, моими зубами занялась молоденькая вольная медсестра. С первой же попытки сломала зуб и совершенно растерялась. Пролепетала:
      -- Просто не знаю... Его надо козьей ножкой тащить, а у меня .-- == для нижней челюсти.
      Я предложил:
      -- Ну, давайте я встану на голову. Тогда верхняя челюсть станет нижней.
      Она засмеялась, успокоилась и кое-как выдавила зуб неподходящей козьей ножкой. На голову вставать не пришлось...
      В 52-м, чтобы чем-то разнообразить жизнь, мы затеяли любовную переписку с заключенными девчатами. Женским ОЛПом в Инте был 4-й, на других лагпунктах женщин не было. И минлаговцы с тоской вспоминали времена совместного обучения. Сколько упущенных возможностей! В лесном хозяйстве есть такой термин: "недорубы прошлых лет". Осталась на Сельхозе в Ерцеве воровайка Зойка по прозвищу "ебливый шарик", осталась другая Зойка, Волкова -хорошенькая и дружелюбная -- а никто из нас не обратил на них внимания. И вот теперь приходилось обходиться любовными посланиями к девушкам, которых мы и в глаза не видели. Прямо как солдатское знакомство по переписке... В эту игру охотно включались и придурки, и работяги; была душевная потребность в таком самообмане.
      Признания в любви писались и прозой и стихами -- по качеству недалеко ушедшими от знаменитого "жду ответа, как соловей лета". Но самой увлекательной частью переписки был процесс доставки писем адресатам. На официальную почту мы, ясное дело, рассчитывать не могли. Пришлось изобрести свою.
      Одну из женских бригад приводили время от времени к нашей шахте -чистить и углублять канавы по ту сторону проволоки. Инструмент выдавали из шахтной инструменталки. И кто-то из умельцев высверлил в черенке лопаты глубокое отверстие. Туда как в пенал набивались письма и записки, деревянную пробку замазывали грязью -- и почта уходила к девчатам. Во избежание путаницы почтовую лопату пометили крестиком. И в конце смены вместе с инструментом мы получали -- обратной почтой -- очередную порцию писем с 4-го ОЛПа.
      Однажды девушки прислали связанные из шерстяных ниток крохотные -- на дюймовочку вязанные -- рукавички. Их можно было приколоть на грудь. На этот знак внимания ответил Жора Быстров: изготовил такие же крохотные колодки и стачал по всем правилам несколько пар лагерных суррогаток -- каждая размером с полмизинца.
      А я всю жизнь был сторонником более практичных подарков. Пошел на служебное преступление:сделал на накладной из единицы четверку, и латыш Сашка Каугарс получил на складе четыре пары резиновых шахтерских сапог. Одна полагалась ему по закону -- он работал в забое, "в мокром неудобствии", как было написано в наряде -- а три Сашка через проволоку перекинул женщинам:у них с обувкой обстояло неважно, а грязь возле шахты была непролазная.
      Иной раз можно было и поговорить с девчатами через проволоку, если конвоир попадался не слишком вредный. Хорошенькая блондинка в телогрейке второго срока вдруг спросила, говорит ли кто-нибудь поанглийски. Ребята сбегали за мной. Блондинка оказалась не англичанкой и не американкой, а москвичкой Лялей Горчаковой. До ареста она работала на Софийской набережной. А я и понятия не имел, что там за учреждение. Английское посольство, объяснила она, убедившись, что конвоир не слышит. Она и попала за роман с иностранцем -- забыл, англичанином или американцем.х) Но фамилию запомнил:Аккман. И имя их дочки помню: Лоретта. Она родилась уже в тюрьме. Злоязычные подруги поспешили сообщить, что, по их сведеньям, Лялька забеременела от своего следователя. Наверно, врали.
      Ляля предпочитала, чтоб ее называли на английский лад Долли. (Dolly -по-английски куколка иль что тоже -- лялька. А понастоящему она была Вера). Один раз, когда они работали на шурфе за зоной, Долли позвонила мне в бухгалтерию по внутреннему телефону. Мы наговорились от пуза; она даже спела мне песенку из "Касабланки": "A kiss is just a kiss, a sigh is just a sigh". Об этом фильме мне с восторгом рассказывал еще на Лубянке Олави Окконен. А посмотрел я "Касабланку" только в 93-м году. Посмотрел с большим удовольствием и перевел сценарий для журнала "Киносценарии".
      По-настоящему повидаться с Лялей удалось уже в Москве. Мельком видел и ее отца, тоже к этому времени отсидевшего. До войны был он, вроде бы, нашим разведчиком, долго жил с семьей в Штатах -- отсюда и Лялькин английский язык. Был у нее и брат -- Овидий, кажется. С ним я не знаком. Да и с Долли долгой дружбы не получилось. Мы ведь и познакомились случайно: просто из многих, знавших язык, я один оказался в тот день рядом. А могли позвать, скажем, Лена Уинкота. Или на худой конец Эрика Плезанса.
      Тот был настоящий англичанин -- кокни. Во время войны служил в британских "коммандос", диверсантах. Попал в плен к немцам и перешел на их сторону. Таких было не много. "Лорд Хау-Хау", ренегат, который вел нацистскую пропаганду по радио, был, если не ошибаюсь, после войны казнен. А Плезанс уцелел. Сперва он попал в СС, а потом в плен к нашим. В лагере держался надменно; был хорошим боксером и кулаками заработал приличный авторитет. Учиться русскому он не желал, даже в бригаду пошел не русскую, а к Саше Беридзехх)... Довольно противный тип.
      Но еще противней был другой англоязычный -- Эрминио Альтганц. Его национальность установить было невозможно: немцам он говорил, что немец, евреям -- что еврей, но с примесью испанской крови. И что родился на корабле, плывшим из Англии в Бразилию. Ему дали прозвище "Организация Объединенных Наций". Стукач и попрошайка, рыжий, с глазками, красными как у кролика-альбиноса, с липкими ладонями -- нет, Долли Горчаковой повезло, что не Альтганца привели знакомиться с ней, а меня.
      Правда, работал на шахте и Игорь Пронькин, русский паренек с Украины, студент. Этот отличался феноменальными лингвистическими способностями: у пленных японцев выучился ихнему языку, у Лена Уинкота -- английскому. Когда я завистливо спросил у Лена, а как у Пронькина с акцентом, тот сказал:
      -- No accent at all. Никакого акцента.
      Между прочим, это Игорю принадлежит теория, что "мора" -- цыган, пофене -- происходит от немецкого "Mohr" или испанского "moro" -- мавр. Я так и считал. А недавно прочел в газете, что "морэ" поцыгански -- друг.
      Году в семидесятом Игорь Пронькин приезжал к нам в Москву и рассказал такую историю. Он работал в это время мастером на заводе, изготовлявшем унитазы. На завод привезли японскую делегацию -- знакомиться с производством. Игорь приветствовал их на японском языке, а объяснения давал по-английски. Японцы уехали в полной уверенности, что им под видом инженера подсунули полковника КГБ. А заводское начальство после их отъезда стало коситься на Пронькина: чего он там наболтал "потенциальному противнику"?
      Игорь был малый приметливый и с юмором. Он охотно делился с нами своими наблюдениями. Изображал -- актеры говорят "показывал" -- проходчика немца который, картавя, орал на другого немца:"Артур, черт нерусский!".. Он же подслушал разговор двух поляков, со злобой говоривших про собригадников-литовцев:
      -- Пшекленты литы! На свентый хлеб мувьон: донас, донас!
      (По литовски хлеб -- дуонас. Так они и называли святой хлеб.)
      Игорь обрадовался, услышав в первый раз расшифровку аббревиатур: з/к -заполярные коммунисты, в/н -- временно незаключенные. Но эта hcb* ходила по всем лагерям; иногда вместо "коммунисты" говорили "комсомольцы" -- в память о построенном зеками Комсомольске-наАмуре.
      Незаполярных коммунистов Пронькин недолюбливал. С удовольствием рассказал про редактора городской газеты, который, моментально перестроившись, продолжал выпускать ее и при немцах. В числе прочего вчерашний коммунист печатал свой вариант "Истории государства Российского":
      Тут много набежало Арончиков и Сур.
      Их племя размножалось и поедало кур.
      Жаль, не знаю полного текста. Можно было бы предложить "Савраске".
      В день Пасхи Игорь пришел к нам в барак, чинно поклонился на все стороны и сказал:
      -- Христос воскрес, православные христиане! -- Потом повернулся к нам с Юликом. -- И вам, жиды, добрый вечер.
      Эту формулу наши русские друзья и даже жены взяли на вооружение.
      В лагере Игорь Пронькин с его разносторонними способностями легко мог бы устроиться на какую-нибудь придурочную должность -- но не хотел, вкалывал на общих. Злой Борька Печенев уверял всех, что у Игоря есть тайные сведения: скоро придут американцы. Всех придурков повесят, а работяг с почетом выпустят на свободу...
      Между прочим, этот Печенев грубо нарушил правила хорошего тона в нашей любовной переписке. Увидев воочию -- из-за колючей ограды -- свою "жену" Люду, был сильно разочарован. Перестал ей писать и переключился на красивую бригадиршу Аню. Мы его сурово осудили, а в утешение Люде послали такое письмо:
      Пора узнать его жене:
      Борис пожертвовал отчизне
      Тем, что не нужно на войне,
      Но важно для семейной жизни.
      А выражаясь поясней,
      Он ранен был в такое место,
      Как написал Хемингуэй
      В печальной повести "Фиеста".
      Именно этим, писали мы, объясняется Борькино неджентльменское поведение. Кончалось послание так:
      А что до нас, то мы, ей-ей,
      Жалеем этого подонка:
      При всей паскудности своей
      Он так хотел иметь ребенка!..
      Мне тоже удалось один раз -- мельком -- увидеть свою главную корреспондентку -- Таню. Успел заметить только, что стройная, с хорошеньким умным личиком. Больше мы не виделись -- до дня моего выхода из лагеря, о чем будет рассказано в свое время. В реальной жизни она оказалась Тамарой: псевдоним нужен был на случай, если письма попадут в руки куму.
      Вскоре после печеневского предательства переписка кончилась -- как-то незаметно сошла на нет. Зато у Жоры Быстрова случился настоящий роман -- да еще какой!
      Моей помощницей в бухгалтерии была вольнонаемная Тоня Шевчукова, молодая, рослая, большеглазая. И вообще очень славная деваха:наши письма домой бросала в почтовый ящик на станции и даже навестила мою маму, когда ехала через Москву в отпуск, в свое село под Винницей. Ее уже вызывал к себе опер, но она, заранее проинструктированная мной, сумела отболтаться.
      Женщины храбрее мужчин. Это наше наблюдение подтвердил много лет спустя такой авторитет, как Костя Константиновский, муж знаменитой дрессировщицы Маргариты Назаровой. Он обещал для фильма "Сегодня -- новый аттракцион" сделать (и сделал) эффектный номер: балерины танцуют между тумбами, на которых сидят тигры. На вопрос, где он найдет таких балерин, Костя пожал плечами:
      -- Так ведь не "Лебединое озеро" ставим. Возьму из циркового училища девчат помоложе. Женщины вообще храбрее мужчин, а молодые -- те вообще ничего не боятся. Станут постарше, может и начнут задумываться.
      Тоне было чуть больше двадцати, она не задумывалась. И поэтому кокетничала вовсю с Жоркой Быстровым, когда он заглядывал в бухгалтерию. Ну, и дококетничалась: раза два, заперевшись в какойто подсобке, они переспали.
      Это было очень рискованно: ведь за связь с заключенным могли как минимум уволить и выслать из Инты -- в 24 часа, без разговоров. А за минлаговца могли бы и дело пришить. И Тоня опомнилась, стала избегать Быстрова. А он уже не мог без нее -- влюбился до беспамятства. Писал ей письма -- не чернилами, а кровью. Не "кровью сердца", а кровью из надреза на руке. Красивым четким почерком он обстоятельно объяснял, почему она должна пересмотреть свое поведение. Тоня не пересматривала, и тогда он, совсем одурев, построил что-то вроде большой собачьей будки на полозьях. Вместе с кем-то из своих армейских дружков подстерег любимую после смены, когда она шла к вахте, и умыкнул. Запихал в будку, отвез на шурф и несколько раз проделал с ней то, что, как он полагал, наверняка заставит Тоню возобновить роман. Он рассказал нам об этом с гордостью; Юлик пришел в ужас.
      Жоркин рассчет оказался ошибочным... О том, какое у этой истории было продолжение, я расскажу, когда буду писать о нашей жизни в Инте после лагеря. Пока же замечу, что это похищение сабинянки было не последним из нелепых, хотя и продиктованных самыми высокими побуждениями, поступков Жоры Быстрова.
      Году в шестидесятом, приехав в Москву и не поймав такси, он поддался уговорам какого-то привокзального жучка и послал его на поиски левой машины. Машину они не нашли, и жучок предложил за двадцатку донести Жорин чемодан до моего дома в Столешникове. Взвалил тяжеленный чемодан на плечо, двинулся в путь -- и тут Жора увидел, что его носильщик сильно хромает и вообще слабак. Жора отобрал у него чемодан и с грузом на плече, проследовал пешком от площади Трех Вокзалов до Столешникова переулка. "Носильщик" шел налегке, показывая дорогу, за что Георгий Илларионович безропотно выложил обещанную двадцатку.
      Тогда же, в Москве, узнав, что у нас нет стиральной машины, и не поверив, что она не нужна, Жора без предупреждения купил ее за свои деньги и приволок к нам -- опять же пешком, на том же плече. Богатырь! В бараке он для смеху закидывал меня на верхние нары -- без труда. Правда, весил я тогда килограммов шестьдесят, а не восемьдесят, как сейчас. Человек он замечательный, мы и сейчас дружим -- но понять извилистый ход его мысли и в лагере было трудно, и на воле не легче...
      Кроме Тони Шевчуковой в бухгалтерии шахты работала тогда одна женщина (вернее, девушка -- Тоня-то была замужем) -- немочка Ильза. Команда подобралась интернациональная: русский Уваров, литовец Даунаравичус, западный украинец Конюх -- не бандеровец, а офицер польской армии, молдаванин Бостанарь и я. От каждого я узнал чтонибудь полезное. Васька Уваров сообщил, что у Дунского лицо интеллигентное, а у меня коммерческое; Владас Даунаравичус рассказывал о литовских "бандитах" -- сам он не успел уйти к партизанам, взяли, как он выразился, не в лесу, а на опушке. Конюх научил неглупой поговорке:"Бог не карае, не карае, а як карнэ, то и срацю не пиднимешь". Он же рассказал, что у них во Львове студенты написали на двери нелюбимого профессора такой стишок:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26