Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Адам Дэлглиш - Комната убийств

ModernLib.Net / Филлис Дороти Джеймс / Комната убийств - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Филлис Дороти Джеймс
Жанр:
Серия: Адам Дэлглиш

 

 


Филлис Дороти Джеймс

Комната убийств

P.D. James

THE MURDER ROOM


Перевод с английского Л. Ткача

Оформление дизайн-студии «Три кота»


Печатается с разрешения автора и литературных агентств Greene and Heaton Ltd., Literary Agency и Andrew Numberg.


© P.D. James, 2003

© Школа перевода В. Баканова, 2005

© Издание на русском языке AST Publishers, 2013

Предисловие автора

Двум моим зятьям, Лину Флуку и Питеру Дункану Маклеоду

Настоящее, как и прошлое,

Возможно, сходятся в будущем.

А будущее помещается в прошлом[1].

Т. Элиот

Хочу повиниться перед лондонскими властями и перед всеми, кто любит Хэмпстед[2]. В этой дивной, заслуживающей всяческого почитания местности я нахально разместила несуществующий музей Дюпейна.

Другие упоминающиеся в романе места реальны. Знаменитые убийства, представленные в Комнате убийств в качестве экспонатов, – реальные преступления. Считаю важным еще раз подчеркнуть: музей Дюпейна, его владельцы, персонал, добровольные работники и посетители – выдуманы. То же касается колледжа Суотлинг и вообще всех героев этой книги. Заодно следует извиниться за искажения в описании работы лондонской подземки и железнодорожной ветки, соединяющей Кембридж и Лондон. Впрочем, пассажиры общественного транспорта могут счесть эту уловку не слишком и значительной.

Как всегда, я выражаю благодарность доктору Энн Пристон из службы судебной экспертизы и моей секретарше, миссис Джойс Маклинен. И особенно я обязана мистеру Эндрю Дугласу, офицеру той же службы, который просветил меня в вопросах, касающихся подозрительных пожаров и их расследования. Он оказал мне неоценимую помощь.

Ф.Д. Джеймс

Книга первая

Кто и где

Пятница, 25 октября – пятница, 7 ноября

1

Адам Дэлглиш впервые посетил музей Дюпейна двадцать пятого октября, в пятницу, ровно за неделю до обнаружения там первого тела. Визит был случайным, решение – спонтанным. В событиях этого дня он видел одно из причудливых совпадений, которые нас всегда удивляют, хотя и случаются не так редко, как того требует здравый смысл.

Дэлглиш вышел из здания Министерства внутренних дел на Куин-Эннз-гейт в половине третьего, после долгого утреннего совещания, в котором был один-единственный коротенький перерыв (неважный кофе и бутерброды, как обычно), и теперь направлялся к располагавшемуся неподалеку Нью-Скотленд-Ярду, своему месту работы. Волей того же случая Дэлглиш шел один. Полицейских на совещании собралось много, и он наверняка шагал бы сейчас в компании коллеги, если бы один из министерских чиновников не попросил его зайти пораньше. Требовалось обсудить один вопрос, никак не связанный с утренними делами. Совещание, как и ожидалось, вызвало кучу дополнительной бумажной работы. Срезая путь к Бродвею через переход на станции «Сент-Джеймс-парк», Дэлглиш прикидывал, вернуться ли в офис, где, не исключено, его весь день будут дергать, или взять бумаги домой, в квартиру на набережной Темзы, чтобы спокойно поработать.

На совещании не разрешалось курить, но в комнате и без того надышали, и теперь он наслаждался свежим воздухом, пользуясь недолгой прогулкой. День был ветреный и не по сезону ясный. В прозрачном голубом небе метались сбившиеся в кучу облака, и Дэлглиш мог бы вообразить этот день весенним, да только от реки остро пахло морем – конечно же, не без участия его воображения – и дул пронизывающий ветер. Стоило полицейскому выйти из подземки, ветерок сразу на него набросился.

Несколькими секундами позже Дэлглиш увидел Конрада Акройда. Он стоял на углу Дейкер-стрит, придвинувшись к самому краю тротуара, и смотрел то в одну, то в другую сторону. Такая смесь тревоги и надежды присуща всем, кто пытается поймать такси. Акройд почти сразу заметил Дэлглиша и пошел навстречу, протянув обе руки, радостно улыбаясь из-под широкополой шляпы. Теперь невозможно было избежать встречи – да и не нужно. Мало кто не обрадовался бы, встретив Конрада Акройда. Хорошее настроение, не покидающее его круглый год, интерес к мелочам, любовь к сплетням и, главное, бьющая в глаза независимость от прожитых лет – все это вселяло в людей надежду. Он выглядел так же, как и в их первую встречу, состоявшуюся не одно десятилетие назад. Представить Акройда тяжело заболевшим или переживающим личную трагедию было трудно, а уж известие о его смерти друзья и вовсе сочли бы нарушением естественного порядка вещей. Дэлглиш предполагал, что в этом и заключался секрет популярности Акройда: глядя на него, окружающие могли тешить себя иллюзиями и не ждать от судьбы подвоха. В его одежде, как и всегда, наблюдалось подкупающее своеобразие: мягкая фетровая шляпа лихо заломлена, крепенькая фигурка скрыта плащом из пурпурно-зеленой шотландской ткани. И только Акройд, единственный среди знакомых Дэлглиша, носил гетры.

– Адам! Потрясающая встреча! Я гадал, на месте ли ты, мой дорогой, но заходить не стал. Испугался. Вряд ли бы меня пустили, а все же, проберись я туда, вряд ли дали бы уйти. Мы тут с братом пообедали. В одной гостинице – здесь, неподалеку. Он раз в год приезжает в Лондон и всегда в ней останавливается. Брат – набожный католик, а от гостиницы рукой подать до Вестминстерского собора. Там его знают и относятся с пониманием.

Относятся с пониманием к чему? И к чему относилось это замечание – к гостинице, собору или и тому, и другому вместе?

– Не знал, что у тебя есть брат, Конрад, – сказал Дэлглиш.

– Едва ли я сам об этом толком знаю. Мы так редко видимся. Брат, так сказать, затворник… Он живет в Киддерминстере, – добавил Акройд, будто это все объясняло.

Дэлглиш уже собрался пробормотать, что ему «очень жаль… ничего не поделаешь… пора…», как его спутник заметил:

– Старина! Полагаю, заставить тебя не в моих силах, но я хочу на пару часов зайти в музей Дюпейна в Хэмпстеде. Почему бы тебе не присоединиться? Ты, конечно, знаешь об этом музее?

– Да, однако не был там ни разу.

– Это ты зря, зря. Место очаровательное! Музей посвящен периоду между двумя мировыми войнами —1919–1938 годам. Он невелик, но представляет все, что имеет отношение к той эпохе. У них есть хорошие картины: Нэш, Уиндем Льюис, Айвон Хитченс, Бен Николсон. Особенно тебя заинтересует библиотека. Первые издания, несколько рукописей и, само собой, поэты тех лет. Поехали!

– Может, в другой раз?

– Да не будет у тебя другого раза! А сейчас ты попался. Это судьба. Уверен: твой «ягуар» нежится где-нибудь здесь, в подземном гараже столичной полиции. Мы можем поехать на машине.

– Ты хочешь сказать, я могу тебя отвезти.

– А потом отправимся в Суис-коттедж попить чаю. Если ты откажешься, Нелли мне этого никогда не простит.

– Как поживает Нелли?

– Все также мила, спасибо. В прошлом месяце наш врач ушел на покой. Мы общались с ним двадцать лет – расставание было печальным. Хотя и его преемник вроде понимает, что к чему в наших организмах. Впрочем, вообще неплохо иметь дело с человеком помоложе.

Брак Конрада и Нелли Акройдов оказался столь незыблем, что теперь уже мало кого беспокоило их взаимное несоответствие, и никто не развлекался досужими разговорами об альковной подоплеке этого союза. Внешне едва ли можно различаться сильнее, чем эти двое. Конрад – пухлый, низенький, смуглый, с горящими любопытными глазами, стремительно, как танцор, передвигающийся на маленьких проворных ножках. Нелли была как минимум на три дюйма выше, светлокожая, плоскогрудая, с безжизненными волосами, уложенными в виде двух наушников. В качестве хобби она собирала первые издания повестей для девочек школьного возраста, выходивших в двадцатые – тридцатые годы. Ее подборка Анжелы Бразилл считалась уникальной.

Их общей страстью был дом. А также сад, еда (Нелли великолепно готовила), две сиамские кошки и легкая ипохондрия Конрада, которой они вместе потакали. Акройд все еще издавал принадлежавшую ему «Патерностер ревю», которая славилась ядовитостью статей и обзоров, опубликованных в ней без подписи. В частной жизни добрейший из Джекилов, в своей издательской ипостаси он превращался в нераскаявшегося Хайда.

Некоторые из его друзей, добровольно взваливших на себя непосильный груз обязанностей и забот, а также отказавшихся от всех радостей жизни, кроме самых насущных, тем не менее находили время для дневного чаепития у Акройдов, в их изящной вилле в Суис-коттедж, с уютной гостиной и непреходящей атмосферой всеобщего потакания. Время от времени к ним присоединялся и Дэлглиш. Еда была ритуалом, который будил воспоминания и не терпел суеты. Хрупкие чашки с большими ручками, тонкие куски черного хлеба, намазанные сливочным маслом, крошечные бутерброды с кружочками огурца и пирожные с фруктовой начинкой, выпеченные из домашнего легкого теста. Все это приносила пожилая служанка – настоящая находка для агента, занимающегося подбором актеров для «мыльной оперы» о жизни в эпоху короля Эдуарда. Вкус еды не обманывал ожиданий гостей. Посетителей постарше этот чай возвращал к временам не столь беспокойным, а у всех остальных ненадолго возникала иллюзия, будто порядок, разумность, покой и уют семейного очага Акройдов также присущи и миру вокруг. Хотя провести начало сегодняшнего вечера, сплетничая с Акройдами, значило бы проявить собственную слабость. И все-таки Дэлглиш видел, что будет непросто найти веский довод для отказа и везти друга в Хэмпстед ему придется.

– С удовольствием тебя подброшу, – сказал он, – но у меня, возможно, не получится остаться – если ты надолго.

– Не беспокойся, старина. Обратно я поймаю такси.

В течение нескольких минут Дэлглиш собрал необходимые бумаги, выслушал отчет секретарши обо всем, что произошло в его отсутствие, и вырулил из подземного гаража. Акройд стоял рядом с вращающейся вывеской и походил на послушного ребенка, ждущего, пока взрослые его заберут. Он аккуратно закутался в плащ и, удовлетворенно похрюкивая, влез в машину. После собственных беспомощных усилий Акройд разрешил себя пристегнуть. Они выехали на Бердкейдж-уок, и Конрад сказал:

– В прошлую субботу я видел тебя на Саут-банк. Ты стоял у окна второго уровня и смотрел на реку. С тобой была, позволь заметить, молодая женщина необыкновенной красоты.

– Зря не подошел. Я бы вас познакомил, – невозмутимо ответил Дэлглиш.

– Мне это приходило в голову, но я понял, что буду лишним. Поэтому я удовольствовался разглядыванием двух ваших профилей, интересуясь в первую очередь ею и проявляя любопытство, которое выходило за рамки приличий. Не ошибся ли я, заметив некоторую скованность? Или это правильнее назвать самообузданием?

Дэлглиш не ответил. Акройд посмотрел на его лицо, на чуткие руки, крепко сжавшие руль, и счел благоразумным сменить тему:

– Со сплетнями в «Ревю» я, можно сказать, завязал. Их стоит печатать, только если они свежи, достоверны и непристойны – а тогда есть шанс нарваться на иск. Люди такие сутяжники! Однако я пытаюсь внести некоторое разнообразие в газету. Мой визит к Дюпейну связан как раз с этим. Я пишу серию статей, посвященных убийству как символу эпохи. Убийство как история общества, если тебе угодно. Нелли полагает, что здесь я напал на золотую жилу. Она просто в восторге! В качестве примера возьмем самые нашумевшие убийства викторианской поры. Они не могли случиться ни в каком другом веке. Эти загроможденные гостиные, угрожающие приступом клаустрофобии, нарочитое соблюдение приличий, рабское положение женщины. А развод! Если жене удавалось найти для него основания (что само по себе было непросто), она становилась неприкасаемой. Неудивительно, что бедняжки принялись добывать мышьяк, вымачивая бумагу для ловли мух[3]. Впрочем, те годы были еще простыми. А вот время между войнами гораздо интереснее. В музее Дюпейна отвели целую комнату под экспонаты, связанные с самыми нашумевшими убийствами двадцатых – тридцатых годов. Не в угоду посетителям, любящим пощекотать себе нервы, этот музей другого рода. Убийство – единственное в своем роде преступление, отражающее суть эпохи.

Акройд впервые поглядел на Дэлглиша внимательно:

– Неважно выгладишь, старина. У тебя ничего не стряслось? Ты не заболел?

– Нет, Конрад, я не заболел.

– Нелли только вчера говорила, что тебя совсем не видно. Ты очень занят, возглавляя отдел с таким безобидным названием, якобы учрежденный для расследования убийств, требующих деликатного подхода. Слова «деликатного подхода» звучат странно, по-чиновничьи: разве бывают убийства, не требующие деликатного подхода? И все равно мы понимаем, что имеется в виду. Если лорд-канцлер, при мантии и парике, обнаружен забитым до смерти прямо на вулсаке[4] – зовите Адама Дэлглиша.

– Что-то мне не верится в подобный пример. Ты можешь представить зверскую расправу на глазах у лордов? Само собой, некоторые из их светлостей наблюдали бы за происходящим с удовлетворением, но…

– Конечно, нет. Все откроется, когда палата встанет.

– Тогда почему он останется сидеть на вулсаке?

– Его должны убить где-нибудь еще, а тело перенести. Читай детективы, Адам. Нынешние убийства банальны и, ты уж извини, слегка вульгарны. Их исполнителям недостает воображения. И все же с переносом тела возникнут трудности. Придется хорошенько подумать. Вижу, что это может не сработать.

Акройд говорил с сожалением. Не окажутся ли детективы его следующей страстью? Тогда нужно охладить его пыл. Убийство, настоящее или выдуманное, с какой стороны ни посмотри – неподходящее увлечение для Акройда. Правда, его любознательность всегда отличалась широким охватом. Однажды загоревшись, он следовал велению сердца с полной самоотдачей, будто всю жизнь только и занимался данной проблемой. Похоже, Конрад и на этот раз от своего не отступится.

– В Вестминстерском дворце никто не умирает. Ане сговор ли это? Не запихивают ли они, неприлично поторапливаясь, труп в неотложку? А после заявляют, что он умер по дороге в больницу? Вот так. Из этого можно извлечь несколько ценных подсказок. Окажись тут замешано, например, наследство, мог бы помочь хронометраж событий. Название, конечно, у меня уже есть. «Смерть на вулсаке».

– Трудоемкая задача, – сказал Дэлглиш. – Ладно, вернемся к убийству, отражающему суть эпохи. Что ты ожидаешь найти в Дюпейне?

– Не исключено, что вдохновение, хотя главным образом информацию. Комната убийств – это что-то особенное! Неофициально мы все ее так называем. Там есть газеты того времени, публиковавшие репортажи с места преступления и из зала суда, очаровательные фотографии, среди которых есть несколько подлинных, подлинные предметы, найденные рядом с жертвой. Не могу себе представить, как старому Максу Дюпейну удалось все это заполучить, но не сомневаюсь: он не церемонился. А в отношении убийства наши интересы, конечно, совпадают. Старику Комната убийств нужна была, чтобы привязать убийство к эпохе, в противном случае он потакал бы испорченному вкусу публики. Я уже выбрал себе первое дело, и мой выбор очевиден. Миссис Эдит Томпсон. Тебе, конечно, известен этот случай?

– Да.

Все, кто интересуется настоящими убийствами, или изъянами в уголовном судопроизводстве, или ужасами и странностями, присущими высшей мере наказания, знают о деле Томпсона – Байуотерза. Оно породило целый выводок романов, пьес и кинолент и внесло свой вклад в освобождение журналистики от оков морали. Не обращая внимания на молчание собеседника, Акройд жизнерадостно зачирикал дальше:

– Обратимся к фактам. Перед нами молодая привлекательная женщина, ей двадцать восемь лет, она замужем за туповатым служащим судоходной компании, который старше ее на четыре года, они живут на бестолковой улице в безликом пригороде на востоке Лондона. И ты удивляешься, что она искала утешения в другой, выдуманной ею самой жизни?

– Мы не располагаем данными об умственных способностях Томпсона. Ты ведь не считаешь туповатость жертвы смягчающим обстоятельством?

– Я готов рассматривать и менее веские основания, старина. Ум Эдит Томпсон не уступает ее привлекательности. Она удерживается в кресле управляющей в фирме по изготовлению дамских шляпок в Сити, а в те времена это что-нибудь да значило. Вместе с мужем и его сестрой она отправляется в отпуск, знакомится с Фредериком Байуотерзом – стюардом, который на восемь лет ее моложе, – и влюбляется в него до беспамятства. Когда он в море, она пишет ему страстные письма, которые человек, лишенный воображения, обязательно сочтет подстрекательством к убийству. Она утверждает, будто крошила в овсянку Перси электрические лампочки; вероятность последнего поставил под сомнение выступавший на процессе судебный патологоанатом, Бернард Спилсбери. 3 октября 1922 года, вечером, когда супруги идут из театра, откуда-то выскакивает Байуотерз и наносит Перси Томпсону смертельное ножевое ранение. Эдит Томпсон слышит вопль: «Не надо!.. О нет!» Ее письма, конечно, говорят сами за себя. Уничтожь их Байуотерз, она была бы сейчас жива.

– Вряд ли, – сказал Дэлглиш. – Она родилась сто восемь лет назад. Какие у тебя есть основания считать это преступление типичным для того времени? Ревнивый муж, молодой любовник, рабская покорность зову плоти. Такое могло случиться пятьдесят, сто лет назад. Такое может случиться сегодня.

– Нет, не точь-в-точь. Во-первых, пятьюдесятью годами раньше ей не суждено было работать в Сити. Вряд ли бы она встретила Байуотерза. А сегодня она, конечно, могла бы найти применение своему уму и упорядочить бурлящее воображение, пойдя в университет. Возможно, ее ждали бы успех и процветание. Мне она видится сочинительницей любовных романов. Эдит, вне всякого сомнения, не стала бы женой Перси Томпсона, а пойди она на убийство – сегодняшние психиатры нашли бы этому объяснение. Нынешние присяжные иначе относятся к внебрачным связям, а судья не пошел бы на поводу у собственного предубеждения против замужней женщины, которая заводит любовников восемью годами моложе себя. Присяжные образца 1922 года такое предубеждение, несомненно, разделяли.

Дэлглиш молчал. Ему было одиннадцать лет, когда он прочитал об этой обезумевшей, одурманенной наркотиками женщине, которую к месту казни пришлось почти волочить. С тех пор воспоминание об этом деле свернувшейся змеей лежало в глубине его памяти. Бедный Перси Томпсон не заслуживал смерти, но кто заслуживает участи его вдовы? Что за страдания выпали на ее долю в эти последние дни, в камере для приговоренных, когда она осознала наконец – снаружи есть иной мир и он еще опаснее ее фантазий? В нем существуют люди, которые в назначенный день и назначенный час извлекут ее на свет и, руководствуясь решением суда, свернут ей шею. Хотя он был тогда всего лишь мальчиком, его отношение к смертной казни уже начинало формироваться, и этот случай упрочил его аболиционизм. Можно ли было действовать тоньше и убедительнее, чтобы в его душе зародилась и все глубже пускала корни эта невысказанная вера в необходимость подчинения неистовых страстей воле, в опасность, которую может таить в себе всепоглощающая любовь, в то, что цена порой оказывается слишком высокой? Не этому ли его, только начинающего службу в отделе уголовного розыска, учил бывалый сержант полиции, который теперь давным-давно на пенсии? «Приводящие к убийству мотивы состоят из четырех элементов: любовь, похоть, корысть и ненависть. Парень, тебе будут говорить, что самая опасная – ненависть. Не верь этому. Самая опасная – любовь».

Дэлглиш решительно пресек дальнейшие размышления о деле Томпсона – Байуотерза и опять переключился на Акройда.

– Следующее дело – самое интересное из всех, мною найденных. Оно до сих пор не разгадано, полно очаровательных подтасовок и совершенно типично для тридцатых. Не могло произойти ни в какое другое время – по крайней мере в таком виде. Полагаю, ты о нем знаешь. Это дело Уоллеса. О нем много писали. У Дюпейна есть все материалы.

– Его как-то включили в программу подготовительных курсов в Брамсхилле. Незадолго до этого я стал инспектором. Оно использовалось в качестве примера «как не надо проводить расследование». Правда, не думаю, что это дело и теперь там изучается. Они нашли что-нибудь посвежее, позлободневнее. Им есть из чего выбрать.

– Значит, тебе известны обстоятельства?

Разочарование Акройда было столь явным, что казалось невозможным не пойти навстречу его капризам.

– Напомни мне.

– Год тысяча девятьсот тридцать первый. Япония вторглась в Маньчжурию; Испания провозгласила себя республикой; Индию сотрясали восстания, а Канпур был затоплен волной насилия, вызванной межобщинными конфликтами, величайшими за всю историю страны; умерли Анна Павлова и Томас Эдисон; профессор Огюст Пикар стал первым человеком, достигшим стратосферы на воздушном шаре. Такова была обстановка в мире. Ау нас вернулось в результате октябрьских выборов новое коалиционное правительство, сэр Освальд Мосли завершил формирование своей Новой партии, и два миллиона семьсот пятьдесят тысяч человек оказались без работы. Невеселый был год. Видишь, Адам, я провел целое исследование. Ты впечатлен?

– Весьма. Возможности твоей памяти беспредельны. Только я не вижу связи с подлинно английским убийством в пригороде Ливерпуля.

– Расширяю контекст. Хотя я могу и не воспользоваться этим, когда начну писать. Мне продолжать? Я тебя не утомляю?

– Будь добр. И ты меня не утомляешь.

– Даты: девятнадцатое и двадцатое января, понедельник и вторник. Предполагаемый убийца: Уильям Герберт Уоллес, пятидесяти двух лет, страховой агент в «Пруденшл компани». Носит очки, сутуловат. Этот ничем не примечательный человек проживает со своей женой Джулией по адресу: Энфилд, Уолвертон-стрит, 29. Он дни напролет ходит от одного дома к другому и собирает деньги за страховки. Шиллинг здесь, шиллинг там, а вокруг – дождливый день, а впереди – неизбежный конец. Типично для того времени. Тебе может едва хватать на еду, но ты все равно каждую неделю по чуть-чуть откладываешь, чтобы хватило на достойные похороны. Ты можешь прозябать в нищете, однако в конце устроишь по крайней мере некое представление, а не марш-бросок до ближайшего крематория, откуда надо выкатиться через пятнадцать минут, не то родственники следующего усопшего начнут ломиться в дверь. Жена Джулия, пятидесяти двух лет. У нее ласковое лицо. В жизни преуспела немного больше – она хорошая пианистка.

Уоллес играл на скрипке, и они иногда вместе музицировали. Это происходило в гостиной, выходящей окнами на улицу. Судя по всему, играл он так себе. Если во время исполнения муж начинал слишком страстно пиликать, то появлялся мотив для убийства. Только с другой жертвой. Тем не менее они считались любящей парой, но кто знает? Я не отвлекаю тебя от дороги?

Дэлглиш вспомнил, что Акройд, сам водить не умевший, во время езды всегда нервничал.

– Ничуть.

– Мы приближаемся к вечеру девятнадцатого января. Уоллес увлекался шахматами и должен был играть в Центральном шахматном клубе, члены которого по понедельникам и четвергам собирались в одном из кафе в центре города. В тот понедельник ему туда позвонили. Взявшая трубку официантка подозвала организатора, Самуэля Беати, чтобы тот ответил. Сообщив, что Уоллес должен сегодня играть и что его еще нет, Беати посоветовал перезвонить. Звонивший сказал, что не сможет, так как сегодня у его девушки день рождения, ей исполнился двадцать один год, и не мог бы Уоллес зайти завтра в половине седьмого, чтобы обсудить деловое предложение. Он назвался P.M. Куолтроу и оставил адрес: Мозли-хилл, Менлав-Гарденз-Ист, 25. Важно и интересно следующее – у того человека не сразу получилось дозвониться – то ли в самом деле, то ли он это разыграл. В результате телефонистка запомнила время звонка: двадцать минут восьмого.

А на следующий день Уоллес отправился на поиски Менлав-Гарденз-Ист, которой, как ты уже знаешь, не существует в природе. До района Менлав-Гарденз ему пришлось ехать на трех трамваях. Поиски заняли около получаса, он спрашивал дорогу как минимум у четверых, в том числе у полисмена. В конце концов Уоллес отступился и поехал домой. Соседи собирались уходить, когда услышали, что в дверь черного хода в доме двадцать девять кто-то стучит. Они пошли выяснить, в чем дело, и увидели Уоллеса, сообщившего, что он не может попасть внутрь. Он при них сделал еще одну попытку, и на этот раз дверная ручка повернулась. Они вошли втроем. Тело Джулии Уоллес лежало в той самой комнате, на коврике у камина, лицом вниз, а окровавленный макинтош Уоллеса валялся рядом. Она была забита насмерть. Ей раздробили череп, с неистовой силой нанеся одиннадцать ударов.

Уоллеса арестовали второго февраля, в понедельник, через тринадцать дней после убийства. Все улики были косвенными, кровь на одежде не обнаружили, орудие убийства пропало. Вещественного доказательства, указывающего на его причастность, не существовало. Улики, что интересно, могли усилить позицию как обвинения, так и защиты – смотря с какой стороны подойти. В кафе звонили из телефонной будки на Уолвертон-стрит в тот момент, когда Уоллес мог там проходить. Следует ли отсюда, что звонил он сам или там его поджидал убийца, желавший удостовериться, что Уоллес идет в клуб? С точки зрения полиции, спокойствие мужа было противоестественным. Во время дознания он сидел на кухне и гладил лежавшую у него на коленях кошку. Его мало заботило происходящее, или он был стоиком и умел не выказывать собственные чувства? А эти неоднократные попытки выяснить дорогу? Уоллес предпринял их ради укрепления своего алиби или он просто был добросовестным агентом, старающимся не упустить выгодную сделку и не склонным быстро сдаваться?

Дэлглиш стоял в веренице машин, выстроившихся перед очередным светофором, и вспоминал подробности того дела. Если в ходе расследования царили хаос и неразбериха, то же самое будет и в суде. В своей заключительной речи судья поддержал Уоллеса, но присяжные признали его виновным, взяв только час на выработку решения. Уоллес подал апелляцию. Ее приняли на том основании, что к делу не были приложены достоверные сведения, подтверждающие вынесенный присяжными вердикт. В сущности, это означало, что присяжные ошиблись.

Акройд все щебетал, а Дэлглиш уставился на дорогу. Толчея его не удивила: с каждым годом рабочий день в пятницу заканчивается все раньше; ситуацию усугубляли дачники, семьями покидающие Лондон на выходные. Они еще не доехали до Хэмпстеда, а Дэлглиш уже сожалел о своем порыве и мысленно подсчитывал, сколько часов он потерял. Он приказал себе перестать дергаться. Его жизнь и так переполнена делами, случилась передышка, зачем же портить себе удовольствие? Ближе к «Джек Строз касл» движение замерло, и потребовалось несколько минут, чтобы влиться в поток машин, движущихся по Спаньердз-роуд, которая прямой линией вытянулась вдоль Хэмпстеда. Кусты и деревья росли вплотную к дорожному полотну. Казалось, друзья едут по далекой глубинке.

– Здесь притормози, Адам, иначе пропустим поворот, – сказал Акройд. – Его непросто заметить. Мы к нему подъезжаем, осталось около тридцати ярдов, он по правой стороне.

Найти поворот и в самом деле оказалось непросто. А заезжать в него приходилось поперек встречного потока, что тоже было нелегко. Дэлглиш увидел ворота, а за ними дорожку с густыми зарослями кустов и деревьев по сторонам. Слева от въезда висела прикрепленная к стене черная табличка с белой надписью: «Музей Дюпейна. Пожалуйста, снизьте скорость».

– То еще приглашение, – сказал Дэлглиш. – Им что, не нужны посетители?

– Не уверен, что хозяева в них нуждаются, особенно если посетителей много. Макс Дюпейн, основавший этот музей в 1961 году, считал его чем-то вроде своего хобби. Он был очарован временем между двумя войнами. Можно сказать, был на нем помешан. Дюпейн собирал свою коллекцию тогда же, в двадцатые – тридцатые, чем и объясняется наличие некоторых картин: он мог купить их до того, как у художника появлялись большие деньги. Им были приобретены первые издания всех значимых романистов того времени, а также тех, кто, по его мнению, заслуживал места в этой коллекции. Библиотека на сегодняшний момент ценится довольно высоко. Музей предназначался для тех, кто разделяет его страсть, и этот подход оказал влияние и на нынешнее поколение владельцев. Теперь, когда дела переходят к Маркусу Дюпейну, ситуация может измениться. Он только что оставил государственную службу и вполне может воспринять музей как дело всей жизни.

Дэлглиш ехал по асфальтированной дорожке, столь узкой, что две машины едва могли на ней разминуться. С каждой стороны дорожки тянулась узкая полоска травы, а за ней – живая изгородь из кустов рододендрона. За ними росли чахлые деревца с начавшими желтеть листьями, и их присутствие делало дорожку еще сумрачнее. Они проехали мимо молодого человека, над которым возвышалась тощая пожилая женщина и, казалось, руководила его работой. Между ними стояла плетеная корзина; было похоже, что они сажали луковицы каких-то цветов. Молодой человек поднял на посетителей глаза и неотрывно смотрел, пока они ехали мимо. Женщина, если не считать мимолетного взгляда, не обратила на них внимания.

Дальше был поворот налево, там дорожка выпрямлялась, и впереди неожиданно возник музей. Дэлглиш остановил машину и вместе с Акройдом погрузился в молчаливое созерцание. Дорожка разделялась надвое, чтобы обогнуть круглую лужайку с кустами посередине, далее стояло симметричное здание из красного кирпича. Дом был изысканным, его архитектура впечатляла, и он оказался больше, чем Дэлглиш ожидал. В здании насчитывалось пять эркеров, центральный из которых, с двумя окнами, одно над другим, сильно выдавался вперед. На каждом из двух нижних этажей, с той и другой стороны от этого эркера, имелось по четыре одинаковых окна и еще по два в скатах крыши. Выкрашенную белой краской дверь со стеклами окаймлял сложный кирпичный узор. В сдержанности и абсолютной симметричности этого здания таилось что-то отталкивающее, казенное, чуждое. А вот и кое-что необычное: на месте ожидаемых пилястров располагались утопленные в стену панели, а капители были украшены кирпичным орнаментом. Они придавали фасаду некоторую причудливость, без которой тот был бы пугающе однообразен.

– Узнаешь дом? – спросил Акройд.

– Нет. Он должен быть мне знаком?

– Только в том случае, если ты посещал «Пенделл-Хаус», который неподалеку от Блетчли. Иниго Джонс построил его в 1636-м, и тот дом не был для него рядовым. Некий процветающий фабрикант соорудил это здание в 1894 году. Ему понравился «Пенделл-Хаус», и он решил сделать копию. В конце концов, настоящий архитектор там не присутствовал и возразить не мог. Тем не менее, копируя, делец не пошел дальше внешнего вида. И тем лучше. Интерьер «Пенделл-Хаус» не внушает доверия. Тебе нравится?

Конрад, словно ребенок, беспокоился, не будут ли разочарованы его подношением.

– Занятно. Правда, я предпочел бы не знать, что это копия Иниго Джонса. Мне нравится, но я не уверен, что мне захочется жить здесь. Избыток симметрии вселяет в меня беспокойство. А такие утопленные кирпичные панели я вижу впервые.

– Не ты один, если верить Певзнеру[5]. Говорят, они уникальны. Мне это по душе. Без них фасад смотрелся бы слишком сдержанно. И все равно зайдем и поглядим, как там внутри. Ведь за этим мы сюда и приехали. Стоянка за лавровыми кустами, направо. Макс Дюпейн не выносил вида машин перед домом. По правде говоря, он ненавидел проявления современной жизни. Большинство из них.

Дэлглиш опять завел двигатель. Белая стрелка на деревянной табличке указывала дорогу к стоянке, покрытой гравием территории, пятьдесят на тридцать ярдов, с въездом с южной стороны. Там уже двумя рядами расположилось двенадцать машин. Дэлглиш нашел место в дальнем конце.

– Тесновато, – сказал полицейский. – Как они управляются в людный день?

– Наверное, посетители смотрят, нельзя ли приткнуться с той стороны дома. Там есть гараж, но им пользуется Невил Дюпейн. Он держит в нем свой «ягуар-тайп». Впрочем, я никогда не видел, чтобы на стоянке не было мест. А может, в музее специально занимаются этим вопросом. Для пятницы, дневного времени, картина обычная. Несколько машин принадлежит персоналу.

Пока они шли к входной двери, вокруг не наблюдалось никаких признаков жизни. Дэлглишу подумалось, что для случайного гостя вход таит неясную угрозу, однако Акройд уверенно взялся за круглую медную ручку, повернул ее и толкнул дверь.

– Летом ее обычно не запирают. Сегодня такое солнце, что можно, кажется, рискнуть. Так или иначе – мы на месте. Добро пожаловать в музей Дюпейна!

2

Вслед за Акройдом Дэлглиш вошел в просторный холл, пол которого был выложен черной и белой плиткой. Перед собой он увидел изящную лестницу, которая на уровне примерно двадцатой ступени раздваивалась и вела к восточной и западной галереям. С каждой стороны холла имелось по три двери из красного дерева. В каждой из них открывалась такая же, поменьше, ведущая на верхнюю галерею. Под крючками для одежды стояли две высокие стойки для зонтиков. Справа располагался стол секретарши; он был также из красного дерева. На стене позади него висел старомодный пульт. Рядом была дверь с надписью «Посторонним вход воспрещен», ведущая, судя по всему, в служебные помещения. Единственным живым существом здесь была сидящая за столом женщина. Акройд и Дэлглиш направились к ней, и она подняла глаза.

– Добрый день, мисс Годбай! – сказал Акройд. – Это мисс Мюрел Годбай, – продолжил он, развернувшись к Дэлглишу. – Она отвечает за прием посетителей и за всеми нами приглядывает. А это мой друг, мистер Дэлглиш. Он должен платить?

– Конечно, должен! – вмешался Дэлглиш.

Мисс Годбай взглянула на него. Адам увидел массивное, с нездоровым цветом кожи лицо и удивительные глаза, смотрящие сквозь узкие очки в роговой оправе: зелено-желтые зрачки, с ярким центром и темной окантовкой. Густые прямые волосы (что-то среднее между насыщенным красно-коричневым и золотым) были зачесаны набок и заколоты сзади черепаховой заколкой. Рот – маленький, волевой. Зато дряблый, мясистый подбородок сбивал с толку. Какого она возраста? Судя по всему, ей было сорок с небольшим. Хоть мисс Годбай и улыбнулась Акройду, она при этом лишь разжала губы, что придало женщине настороженный и немного зловещий вид. На ней были костюм из тонкой голубой шерсти и жемчужное ожерелье. Она напоминала девицу, впервые вывезенную в свет, – как на некоторых английских фотографиях, публиковавшихся в давних выпусках «Кантри лайф». Дэлглиш подумал, не намеренно ли она так оделась – чтобы соответствовать десятилетиям, которым посвящен музей? Девического или наивно-привлекательного в мисс Год бай не было решительно ничего.

Вставленное в рамку объявление сообщало, что плата за вход составляет: для взрослых – пять фунтов, для пенсионеров и студентов – три с полтиной, а для детей до десяти лет и для получающих пособие по безработице вход свободный. Дэлглиш протянул десять фунтов и вместе со сдачей получил круглую синюю наклейку. Акройд, получив такую же, запротестовал:

– Мы и в самом деле должны их носить? Я «друг», я записан!

– У нас новая система, мистер Акройд. – Мисс Годбай твердо стояла на своем. – Синие для мужчин, розовые для женщин и зеленые для детей. Это простой способ соотнести сборы с количеством посетителей и сделать доступной информацию о людях, которых мы обслуживаем. И естественно, служащие сразу могут определить, не прошел ли кто бесплатно…

Приятели отошли в сторону.

– Мисс Годбай знает свое дело и немало способствовала наведению здесь порядка, но ей, к сожалению, не хватает чувства меры. А сейчас ты можешь видеть что где. В первой комнате слева – картинная галерея, в следующей – спорт и развлечения, третья комната посвящена истории. По правой стороне – одежда, театр и кинематограф. Библиотека и Комната убийств этажом выше. Тебе наверняка захочется посмотреть картины, библиотеку, а может быть, и остальные комнаты. Я бы предпочел пойти с тобой, однако мне надо работать. Лучше начнем с Комнаты убийств.

Игнорируя лифт, бодро, в своей обычной манере, Акройд начал подниматься по лестнице. Дэлглиш последовал за ним, зная, что Мюрел Годбай уставилась в стол, будто размышляя: достаточно ли посетители безобидны, чтобы оставлять их без сопровождения? Они уже дошли до Комнаты убийств, располагающейся в восточной части дома, в его глубине, когда наверху открылась дверь. Послышались сердитые голоса, которые сразу затихли, и на лестницу торопливо вышел мужчина. Он немного замешкался, когда увидел Дэлглиша с Акройдом, затем, будто узнав их, поклонился и кинулся вниз по лестнице. Дэлглиш успел заметить густые непослушные волосы и сердитые глаза на пылающем лице. Плащ мужчины шумел, словно разделяя бешенство хозяина. Следом в дверном проеме появился еще один человек. Неожиданные посетители его не удивили. Он обратился непосредственно к Акройду:

– Зачем он нужен, музей этот? Невил Дюпейн только что задал мне такой вопрос. Зачем он нужен? Я начинаю сомневаться в том, что он сын своего отца, хотя… бедная Маделин своей целомудренностью нагоняла скуку. Для таких шалостей ей не хватало жизнерадостности. Приятно вас снова здесь видеть. – Мужчина посмотрел на Дэлглиша. – Кто это?

Вопрос мог прозвучать оскорбительно, однако в голосе слышались замешательство и интерес человека, стоящего перед новым, весьма интересным приобретением.

– Добрый день, Джеймс, – сказал Акройд. – Это мой друг, Адам Дэлглиш. Адам, познакомься, это Джеймс Калдер-Хейл, хранитель и гениальный кормчий музея Дюпейна.

Калдер-Хейл был высоким, худым, почти истощенным, с длинным костистым лицом и большим, тщательно вылепленным ртом. Золотистые, начинающие седеть волосы упали на высокий лоб; в них там и тут мелькали белые пряди. Все вместе придавало ему некоторую театральность. Из-под резко очерченных, будто выщипанных бровей сверкали умные глаза, придающие силу лицу, которое иначе казалось бы нежным. Дэлглиша не ввела в заблуждение хрупкая оболочка: ему не единожды доводилось встречать волевых, не склонных рассуждать людей с таким вот выражением на лице – витающего в облаках умника. На Калдер-Хейле были узкие мятые брюки, полосатая рубашка, бледно-голубой широкий галстук со свободным узлом, клетчатые домашние тапочки и длинная серая кофта, доходящая почти до колен. Его гнев, раздражение и резкий фальцет показались Дэлглишу напускными.

– Адам Дэлглиш? Слышал о вас.

Это прозвучало как обвинение.

– «Повод для ответа и другие стихи»[6]. Современную поэзию я почти не читаю, имея немодную нынче склонность к ритму и рифме, но у вас хотя бы не проза, которую расположили на странице в виде стихов. Насколько я понимаю, Мю-рел знает, что вы здесь?

– Я расписался, – сказал Акройд. – И взгляните на наши маленькие наклейки.

– И правда! Дурацкий вопрос. Без этой штуки даже вы, Акройд, не прошли бы дальше холла. Женщина-диктатор. При этом дельная и, прямо скажем, незаменимая. Извините за недавнюю вспышку. Я редко выхожу из себя. И при общении с любым из Дюпейнов это пустая трата сил. Ладно, ведь вы здесь с какой-то целью – не позволяйте мне отвлекать вас.

Он собрался уйти. Судя по всему, за дверью был его офис.

– Что вы ответили Невилу Дюпейну? – крикнул Акройд ему вслед. – Зачем нужен музей?

Калдер-Хейл помедлил.

– Я не сказал ему ничего нового. Музей Дюпейна, как и любой другой уважаемый музей, обеспечивает хранение, запись и демонстрацию всего, что относится к прошлому и представляет интерес как для ученых, так и для просто интересующихся. Невил Дюпейн, кажется, решил, что музей должен приносить определенную пользу обществу или выполнять некую миссию. Чудеса! Рад встрече с вами, – сказал он Акройду. – И с вами, конечно, – кивнул Калдер-Хейл Дэлглишу. – В картинной галерее пополнение, которое может представлять интерес. Маленькая, но приятная акварель Роджера Фрая, завещанная музею одним из постоянных посетителей. Будем надеяться, нам удастся ее сохранить.

– Что вы хотите этим сказать, Джеймс? – спросил Акройд.

– А, вы же не знаете. Будущее этого места под вопросом. Нынешний договор об аренде истекает в следующем месяце, заключение нового уже обсуждалось. Старик написал странное завещание, по которому музей переходит в так называемую семейную доверительную собственность. Насколько я понял, музей сохранится только в том случае, если договор подпишут все трое его детей. Закрытие музея будет трагедией, и я не располагаю полномочиями, которые позволили бы ее предотвратить. Я не являюсь доверенным лицом.

Не сказав больше ни слова, Калдер-Хейл повернулся, зашел в свой офис и плотно закрыл за собой дверь.

– Для него это, наверное, и в самом деле будет трагедией, – сказал Акройд. – Он работает здесь с тех пор, как уволился с дипломатической службы. Само собой, бесплатно, хотя в его распоряжении офис, а также он проводит экскурсии для избранных. Его отец и Макс Дюпейн дружили с университетских времен. Старик считал музей своей утехой. Такое нередко случается с владельцами подобных учреждений. Посетители его не то чтобы раздражали – некоторым из них здесь были очень рады, – просто Макс Дюпейн считал, что один настоящий исследователь стоит пятидесяти случайных гостей. И действовал в соответствии со своими взглядами. Если вы не знаете, что это за музей, когда он открывается, когда закрывается, – значит, вам и не нужно этого знать. Избыток информации привлечет прохожих, желающих переждать дождь и надеющихся на эти полчаса чем-нибудь занять детей.

– Зато случайный, несведущий посетитель может войти во вкус, найти прелесть в том, что на отвратительном современном жаргоне называется «посещением музеев».

И он здесь может кое-чему научиться. Дюпейн этого не одобрил бы?

– Умозрительно. Если его наследники решат не прерывать аренду, они пойдут той же дорогой. И что иного они могут предложить? Дюпейн не идет ни в какое сравнение ни с Британским музеем, ни с музеем Виктории и Альберта. Конечно, если тебя особенно интересуют годы между войнами – а меня интересуют именно они, – в этом случае Дюпейн дает почти все необходимое. Да только двадцатые – тридцатые пользуются у обычной публики ограниченным спросом. На весь музей хватит одного дня. Наиболее популярна Комната убийств. Наверное, это и выводило старика из себя. Нынче музею, целиком посвященному убийствам, был бы обеспечен успех. Меня удивляет, что никто не основал что-нибудь в этом роде. Правда, есть Черный музей в Нью-Скотленд-Ярде, есть интересная коллекция у речной полиции в Уэппинге, но они закрыты для обычных людей. Вход строго по пропускам.

Хотя Комната убийств не была тесной – не менее тридцати футов в длину – и ее освещали три подвесных люстры, Дэлглишу она сразу показалась мрачной, вызывающей клаустрофобию, и три окна, два восточных и одно южное, не могли развеять это чувство. Справа от покрытого орнаментом камина Адам заметил вторую, неприметную, дверь. У нее не было даже ручки, и ее наверняка держали закрытой.

Вдоль стены, под застекленными стендами, стояли книжные полки, тематика каждой из которых соответствовала, надо думать, тому или иному экспонату. Еще там находились ящики с сопутствующими документами. Сверху рядами висели фотографии. Многие увеличены; некоторые, явно оригинальные, неприглядно откровенны. У Адама осталось впечатление какой-то мешанины из крови и отрешенных, смотрящих в никуда лиц мертвецов – убийц и их жертв, которых теперь объединяла смерть.

Дэлглиш и Акройд прошлись по комнате. Здесь были представлены в изученном и проиллюстрированном виде самые знаменитые убийства межвоенных лет. Сознание Дэлглиша затопили имена, лица, факты. Уильям Герберт Уоллес. Здесь он явно моложе, чем был на момент процесса. Над твердым воротничком с удавкой галстука – непримечательное, хотя и не лишенное привлекательности лицо: усы, слегка безвольный рот, очки в стальной оправе, спокойный взгляд. Рядом фотография из газеты, на которой Уоллес пожимает руку своему адвокату. Он и стоящий рядом брат выше всех окружающих; Уоллес немного сутулится. Его ждет тяжелейшее испытание, при этом он одет в аккуратный темный костюм вместе со все теми же высоким воротничком и узким галстуком. Жидкие волосы с аккуратным пробором прилизаны и блестят. Наверное, такое лицо идет дотошному, занудному чиновнику. Домохозяйки, заплатив положенные за неделю гроши, не пригласят такого человека в дальнюю комнату попить чаю и поболтать.

– А вот прекрасная Мери-Маргарет Фами, которая застрелила своего неверного египетского мужа прямо в гостинице «Савой» в 1923 году. Этот случай стал известным благодаря защищавшему ее Эдварду Маршаллу Холлу. Тот направил на присяжных настоящий пистолет, требуя оправдательного приговора, и с грохотом его выронил. Решение суда было соответствующим. Естественно, женщина была виновна, однако усилиями защиты избежала наказания. Ко всему прочему, Холл держал в ходе суда речь, изобиловавшую расистскими намеками. Он высказался в том ключе, что женщина, вышедшая замуж за, как он выразился, «азиата», не должна ничему удивляться. В наши дни у него были бы проблемы с судьей, лорд-канцлером и прессой. Опять, старина, перед нами преступление, типичное для своего времени.

– Мне-то показалось, что ты в умозаключениях опираешься на то, как преступление совершено, а не на особенности уголовного судопроизводства.

– Я учитываю все обстоятельства. А вот другая защита, не менее успешная. Убийство «Брайтонский сундук», 1934 год. Считается, что это тот самый чемодан, мой дорогой Адам, в который Тони Манчини, двадцатишестилетний официант, ранее привлекавшийся за воровство, запихнул тело своей любовницы, Вайолет Кэй, которая зарабатывала на жизнь проституцией. Это второй «Брайтонский сундук». Первое тело, без ног и головы, также принадлежало женщине и было обнаружено на железнодорожной станции одиннадцатью днями раньше. По тому убийству никто арестован не был. Дело Манчини слушалось на выездном суде присяжных в декабре. Его блистательно защищал Норман Беркет, сохранивший подсудимому жизнь. Суд признал его невиновным, однако в 1976 году Манчини сознался сам. Чемодан притягивает всеобщее внимание и вызывает у посетителей нездоровый интерес.

Дэлглиш не испытывал такого интереса. Он неожиданно почувствовал необходимость взглянуть на окружающий мир и подошел к одному из восточных окон. Внизу стоял деревянный гараж, окруженный молодыми деревцами, а где-то в восьми ярдах от него – садовый навес с водопроводным краном. Давешний мальчик, вымыв здесь руки, вытер их о собственные штаны. Тут Дэлглиша окликнул Акройд, которому не терпелось продемонстрировать последние находки. Подведя друга ко второму стенду, он сообщил:

– Убийство «Костер на дороге», 1930 год. Наверняка войдет в мою статью. Тебе оно должно быть известно. Альфред Артур Рауз, тридцатисемилетний коммивояжер, жил в Лондоне. Жуткий бабник. Он не был двоеженцем, однако за время своих поездок Рауз успел совратить около восьмидесяти женщин. Ему то и дело требовалось исчезать. Желательно так, чтобы его вообще считали мертвым. Шестого ноября он подобрал бродягу на пустынной дороге в Нортгемптоншире, убил его, облил тело бензином, поджег машину и удрал. К несчастью для Рауза, мимо проходили местные молодые люди, возвращавшиеся к себе в деревню. Они спросили, откуда огонь. «Кажется, кто-то разложил праздничный костер!» – крикнул он им на ходу. Благодаря той встрече его смогли арестовать. Спрячься Рауз в канаве – глядишь, не попался бы.

– И что же тут специфического для того времени? – спросил Дэлглиш.

– Рауз прошел войну, где получил серьезное ранение в голову. И на месте преступления, и в суде он вел себя на удивление тупо. Я считаю Рауза жертвой Первой мировой войны.

А ведь и вправду. То, как он повел себя тогда на дороге, странное высокомерие, с которым он отвечал на вопросы в суде… Петлю на своей шее он затянул сам – роль обвинителя была второстепенной. Интересно, как он служил и насколько серьезно был ранен. Рауз прошел Фландрию. Оттуда мало кто вернулся полностью здоровым.

Дэлглиш предоставил Акройду заниматься его изысканиями, а сам отправился на поиски библиотеки. Она располагалась на том же этаже, в западной части дома: длинная комната, где два окна выходили на стоянку и одно – на подъездную дорожку. В стенах, закрытых полками из красного дерева, три выступа; в середине комнаты длинный прямоугольный стол. У окна на столе поменьше стоял копировальный аппарат; на табличке значилась цена: десять пенсов за страницу. Здесь сидела пожилая женщина и делала надписи к экспонатам. В комнате не было холодно, но служительница носила шарф и варежки. Как только Дэлглиш вошел, женщина сказала певучим, хорошо поставленным голосом:

– Некоторые шкафы заперты. Если вам захочется подержать эти книги в руках – у меня есть ключ. Подшивки «Таймс» и других газет на первом этаже.

Дэлглиш ответил не сразу. Ему еще надо было побывать в картинной галерее, поэтому он не имел возможности порыться в книгах без спешки, в свое удовольствие. В то же время он не хотел, чтобы его визит выглядел простым капризом.

– Я здесь впервые. Так сказать, ознакомительная экскурсия. Но все равно спасибо.

Он медленно прошелся вдоль книжных полок. Здесь были представлены, большей частью в первых изданиях, все главные романисты того времени; некоторые имена он видел впервые. Само собой, здесь стояли Дэвид Лоренс, Вирджиния Вульф, Джеймс Джойс, Джордж Оруэлл, Грэм Грин, Уиндам Льюис, Розамонд Леман. Вот они, те бурные годы, во всем их разнообразии и богатстве, как на перекличке. Поэзия занимала отдельный шкаф. Здесь имелись первые издания Йитса, Элиота, Паунда, Одена и Льюиса Макниса. А также поэты военной тематики, публиковавшиеся в двадцатые: Уилфред Оуэн, Роберт Грейвс, Зигфрид Сасун. Хорошо бы засесть тут как следует и все перещупать, пересмотреть… Впрочем, если у него и найдется свободное время, его будет стеснять присутствие этой молчаливой женщины, чьи одетые в варежки руки двигались с таким трудом. Дэлглиш предпочитал читать в одиночестве.

Он дошел до конца стола, где было разбросано с полдюжины номеров журнала «Стрэнд мэгэзин», разноцветные обложки которого изображали улицу Стрэнд, слегка меняя ракурс от номера к номеру. Дэлглиш взял номер за май 1922 года. На обложке значились рассказы П.Г. Вудхауса, Гилберта Франкау, И. Филипса Оппенгейма и специальная статья Арнольда Беннета. По-настоящему же двадцатые оживали на страницах рекламы. Сигареты по пять шиллингов и шесть пенсов за сотню; спальня, обставленная за тридцать шесть фунтов; муж, озабоченный явным недостатком либидо у собственной жены и возвративший ее в хорошее расположение духа, незаметно бросив щепотку чудодейственных солей в утренний чай.

Наконец он спустился в картинную галерею. Дэлглиш сразу понял, что она предназначена для серьезных исследователей. Рядом с каждой картиной висела табличка, сообщавшая о главных галереях, где выставлены другие работы данного художника. По сторонам камина располагались выставочные стенды с письмами, рукописями и каталогами; увидев их, Дэлглиш подумал о библиотеке. Именно на этих полках двадцатые – тридцатые представлены наиболее полно. Именно писатели – Джойс, Во, Хаксли, – а не художники оказались убедительны в толковании тех смутных лет и смогли, в свою очередь, на них повлиять. Пока Адам медленно шел мимо пейзажей Пола и Джона Нэшей, ему пришло в голову, что катастрофа 1914–1918 годов, тогдашние кровь и смерть породили ностальгическую тоску о провинциальной Англии, ее мире и покое. Здесь висел пейзаж, воскрешающий ту райскую безмятежность и написанный очень традиционно – при всем богатстве и оригинальности стиля. Бревна, аккуратно сложенные у стены фермерского дома, возделанные поля, небо, кусок пустынного пляжа… Пронзительные свидетельства, напоминание об ушедшем поколении. Людей не было. Дэлглишу мерещилось, что они окончили дневной труд, развесили все по местам и тихо оставили этот мир. Конечно, столь безупречно ухоженных полей не бывает. Они были возделаны не ради потомков, но во имя неизменного и бесплодного постоянства. Во Фландрии природу рвали на части, насиловали, гноили; здесь же чье-то воображение вернуло ей бесконечный покой. Дэлглиш не ожидал, что традиционный пейзаж способен вызывать у него такое беспокойство.

Он с облегчением перешел к религиозным аномалиям Стэнли Спенсера и разнообразным портретам: эксцентричным работам Перси Уиндама и более расплывчатым, небрежным – Дункана Гранта. Выставленные здесь художники были Дэлглишу в основном знакомы. И почти все они доставляли ему удовольствие. При этом чувствовалось огромное влияние континентальных мастеров, несравнимо более великих. Макс Дюпейн не смог раздобыть самые замечательные работы каждого художника, но ему удалось собрать коллекцию, достаточно разнообразную и дающую представление об изобразительном искусстве между войнами, – а это, в конце концов, и было его целью.

В галерее уже был один посетитель: худенький юноша, одетый в джинсы, потрепанные кроссовки и большую теплую куртку с капюшоном, в сравнении с которой его ноги походили на тонкие палочки. Приблизившись к парню, Дэлглиш увидел бледное, тонкое лицо. Волосы скрывала глубоко надетая шерстяная шапка. С момента прихода Адама мальчик неподвижно стоял перед батальным полотном Пола Нэша. Дэлглиш и сам хотел рассмотреть картину повнимательнее, и они минуту простояли бок о бок, молча.

Эту работу, называвшуюся «Пашндейл-2», он видел впервые. В неуклюжих мертвых телах было все: ужас, тщета, боль. Наконец нашлась картина, которая оказалась доходчивее любых слов. Изображенная здесь война – не его. И не его отца. Она теперь почти стерлась из памяти ныне живущих мужчин и женщин. Способен ли какой-нибудь современный конфликт вызвать такую неизбывную печаль?

Посетители музея стояли молча, каждый со своими мыслями. Дэлглиш уже хотел идти дальше, как вдруг мальчик спросил:

– Как вы думаете, это хорошая картина?

Серьезный вопрос пробудил в Дэлглише, не хотевшем показаться знатоком, какую-то осторожность и нерешительность.

– Я не художник, не искусствовед. Думаю, что картина хорошая. Я бы с удовольствием повесил ее у себя дома.

При всей беспросветности, ей найдется место в просторной квартире над Темзой. Эмма была бы счастлива видеть ее там. Она разделила бы его нынешние чувства.

– Раньше она висела в доме моего деда, в Суффолке. А он приобрел ее в память о своем деде, погибшем у Пашндейла.

– Как картина попала сюда?

– Ее хотел заполучить Макс Дюпейн. Он ждал до тех пор, пока дед не оказался на мели, и купил ее по дешевке.

Дэлглишу никак не удавалось придумать подходящий ответ. Через минуту он спросил:

– Вы часто приходите на нее посмотреть?

– Да. Они не могут этого запретить. Когда я на пособии, мне не нужно платить. – Мальчик отвернулся и добавил: – Забудьте мои слова. До сих пор я никому об этом не рассказывал. Я рад, что вам понравилась картина.

И он ушел. Чем спровоцировано это неожиданное признание? Может быть, они чем-то незримо обменялись, пока молча стояли перед картиной? Конечно, мальчик мог врать, и все же Дэлглиш так не думал. Он только поражался дотошности Дюпейна. Решив ничего не рассказывать Акройду о встрече у картины, Дэлглиш еще раз медленно прошелся по комнате и отправился назад, в Комнату убийств.

Конрад сидел в кресле у камина; на столе перед ним были разложены книги и периодика. Уходить он пока не собирался.

– По делу Уоллеса теперь есть другой подозреваемый, – сообщил Акройд. – Ты знал? До недавнего времени о нем ничего не было известно.

– Да, слышал. Если я не ошибаюсь, его звали Парри. Он тоже мертв. Ты не раскроешь это убийство, Конрад. И потом, тебя интересует убийство в связи с его эпохой, а не разгадка преступления.

– Мы по верхам не скачем, старина. Хотя вообще-то ты прав. Я не должен разбрасываться. Если тебе пора ехать – поезжай, обо мне не беспокойся. Я тут собрался в библиотеку. Хочу сделать несколько копий. Останусь до закрытия, до пяти. Мисс Годбай любезно предложила подбросить меня до метро. Какое доброе сердце бьется в этой внушительной груди!

Несколькими минутами позже Дэлглиш, полный впечатлений, ехал обратно. Годы между войнами. «Потерянное поколение», память, обожженная ужасами Фландрии. Англия, которую ждал близкий позор, продралась сквозь это время и смогла миновать большую опасность. Те два десятилетия оказались эпохой потрясающего многообразия и небывалых общественных изменений. И все же чем они так привлекали Макса Дюпейна, посвятившего жизнь их описанию? В конце концов, он этим увековечивал собственное время. Он покупал первые издания книг, сохранял газеты и журналы. «Обломки эти средь моих руин – опоры»[7]. Вот оно! Значит, Дюпейн увековечивал сам себя? И музей, основанный им и названный его именем, – жертва, охраняющая от забвения? Быть может, в этом и заключается привлекательность любого музея? Поколения ушли, но то, что ими создано, нарисовано, написано, их устремления и результаты – здесь. Хотя бы отчасти. Создавая мемориалы не только прославленным, а еще и многим безымянным жертвам, не надеемся ли мы упрочить собственное бессмертие?

Впрочем, у Адама не было особого желания развлекаться мыслями о прошлом. Грядущие выходные целиком уйдут на писанину, и все последующие будни Дэлглишу придется работать по двенадцать часов в сутки. А вот выходные через неделю свободны, и нет ничего, что могло бы ему помешать. Тогда он увидит Эмму, и от мысли о встрече с ней ему будет все это время светло. Ожидание и сейчас наполняет его надеждой. Дэлглиш чувствовал себя беспомощным, как впервые влюбившийся мальчик, осознавая, что через этот кошмар уже проходил: единственное слово – и он отвержен. Но по-иному он не мог поступить. Надо набраться смелости, пойти на риск и, самое главное, поверить, что она, быть может, его любит. В следующие выходные он найдет время, место и те главные слова, которые или разделят их, или навсегда соединят.

Вдруг Дэлглиш заметил синюю метку, все еще приклеенную к пиджаку. Он отодрал ее, скатал в шарик и сунул в карман. Адам был рад, что побывал в этом музее. Новые приятные впечатления. Увиденное ему большей частью понравилось. И все же, сказал Дэлглиш себе, он сюда не вернется.

3

В своем офисе, окна которого выходили на Сент-Джеймс-парк, самый старший из Дюпейнов освобождал стол. Он действовал методично, вдумчиво и без спешки, как в любом другом служебном деле. Расставлять было почти нечего, а забирать с собой и того меньше: почти все служебные бумаги уже унесли. Час назад пришел одетый в форму курьер и захватил с собой последнюю папку, в которой содержались последние минуты службы Дюпейна. Финальное опорожнение корзины для исходящих бумаг произошло так бесцеремонно и спокойно, будто ничего особенного не случилось. Дюпейн постепенно освобождал полку от своих немногочисленных книг. Остались служебные издания, криминальная статистика, чистая бумага, Арчболд и копии последних законопроектов. Теперь другие руки разложат здесь иные книги. Дюпейн полагал, что знает, чьи это будут руки. Он считал это продвижение незаслуженным и преждевременным, но его преемник был из тех счастливчиков, кого чиновники называют птицами высокого полета.

Когда-то его самого считали таким. К тому времени как Дюпейн дослужился до заместителя министра, о нем заговорили как о первом претенденте на пост главы министерства. Тогда бы он получил титул и уходил в отставку как сэр Маркус Дюпейн; компании в Сити выстраивались бы в очередь, желая заполучить его в качестве директора. Этого ждала Элисон, этого ждал сам Дюпейн. Честолюбивые замыслы он претворял в жизнь упрямо, однако головы не терял, осознавая непредсказуемость успеха. Светскость его жены была беспредельна и почти неприлична. Иногда ему казалось, что она вышла за него замуж, только чтобы вращаться в свете. Элисон старалась при каждом удобном случае продемонстрировать успешность мужа. Любой обед был не встречей друзей, а очередной операцией в тщательно продуманной кампании. Мысль, что она не может повлиять на его карьеру, что жизнь вне офиса не играет никакой роли (если только не вызывает общественного порицания), – такая мысль не посетила ее ни разу. Надо было сказать при случае: «Я не собираюсь становиться ни епископом, ни директором школы, ни премьер-министром. Меня не проклянут и не уволят на том основании, что бордо отдавало пробкой».

В портфеле лежала прихваченная из дома тряпка для пыли; протирая стол, на дне левого ящика Маркус нащупал огрызок карандаша. Сколько лет он там провалялся? Дюпейн осмотрел испачканные в пыли пальцы, вытер их о тряпку, которую затем аккуратно сложил, оставив грязь внутри, и убрал в холщовую сумку. Портфель он оставил на столе. Золотая королевская эмблема потускнела, но все еще будила воспоминания. В день, когда ему вручили этот портфель, эмблема ярко блестела, как и персональный жетон.

На непременный прощальный коктейль Маркус всех собирал еще до ленча. Постоянный заместитель министра подозрительно бегло проговорил дежурные комплименты: ему было не впервой[8]. Заглянул сам министр. Он всего лишь раз, и то украдкой, посмотрел на часы. Царила исполненная фальши дружеская атмосфера, перемежаемая принужденным молчанием. К половине второго люди начали разбредаться. Как-никак пятница. Впереди выходные.

В последний раз закрыв дверь своего офиса, Дюпейн вышел в пустой коридор. Эмоции отсутствовали; это его удивляло и немного беспокоило. Должен же он хоть что-нибудь чувствовать! Сожаление, тихую печаль, легкий приступ ностальгии, просто значимость момента. Маркус не ощущал ничего. На входе сидели все те же два чиновника, и оба были заняты. Последнее обстоятельство избавило его от необходимости говорить неловкие прощальные слова. Он решил пройтись к Ватерлоо своим любимым маршрутом: через Сент-Джеймс-парк, вниз по Нортумберленд-авеню и по Хангерфордскому мосту. Дюпейн в последний раз прошел сквозь качающиеся двери, затем пересек Бердкейдж-уок, и его окружил свежий, по-осеннему неряшливый парк. На середине моста через озеро Маркус привычно задержался, чтобы полюбоваться крышами и башнями Уайтхолла. Рядом стояла мама, у которой в трехколесной детской коляске лежал укутанный малыш. Около нее другой ребенок, только научившийся ходить, кидал уткам хлеб. Птицы ссорились, кружились в водовороте и отпихивали друг друга. Эту сцену Маркус Дюпейн наблюдал в течение двадцати лет во время каждодневных послеобеденных прогулок. На этот раз она пробудила в нем неприятные воспоминания об одной встрече, случившейся неделю назад.

Тогда он шел тем же путем. Здесь стояла невысокая плотная женщина в теплом пальто. Она кормила уток корками от своих бутербродов. Вокруг никого не было. Бросив последнюю корку, женщина повернула голову и, увидев Дюпейна, неуверенно улыбнулась. Еще подростком Маркус считал неожиданные проявления чувств со стороны незнакомого человека отвратительными и даже пугающими; он, не улыбнувшись, кивнул и быстро зашагал прочь. Отрывистый, пренебрежительный жест Маркуса выглядел так, будто она его домогалась. И только на ступенях колонны герцога Йоркского его осенило. Он знал эту женщину. Это была Талли Клаттон, работавшая в музее экономкой и до сих пор появлявшаяся перед ним в одном и том же наглухо застегнутом коричневом халате. Воспоминание подняло в нем волну раздражения – и на нее, и на себя. Эту дурацкую ошибку надо исправить при первой же встрече. Дело осложняется тем, что речь, возможно, пойдет о ее будущем. Коттедж, в котором она живет бесплатно, стоит как минимум триста пятьдесят фунтов в неделю. Хэмпстед недешев, особенно Хэмпстед с видом на Хит. Если он решит искать ей замену, бесплатное жилье будет дополнительным козырем. Они смогут привлечь семейную пару: жена будет убирать дом, а муж займется садом. С другой стороны, Талли Клаттон работала очень добросовестно и была на хорошем счету. На фоне других многочисленных проблем, ждущих его вмешательства, неразумно начинать с болезненных изменений внутреннего распорядка. Кэролайн само собой будет сражаться, отстаивая и Клаттон, и Годбай. Маркус очень хотел обойтись без сражений с сестрой. С Мюрел Годбай проблем не было: ее устраивает скромное жалованье и она исключительно компетентна. Редкое сочетание по нынешним временам. Правда, могут возникнуть трудности с распределением ролей. Годбай считала себя подчиненной Кэролайн, что вполне естественно, так как работу ей дала сестра. Впрочем, с этим можно подождать до подписания нового соглашения. Тогда останутся обе женщины. А мальчик, Райан Арчер, не будет очень уж держаться за свое место. У молодых нет такой привычки.

«Если бы я только мог испытывать страсть хоть к чему-нибудь». Карьера давно не приносила удовлетворения. И даже музыка теряла свое очарование. Маркусу вспомнилось последнее занятие, где они с преподавателем играли концерт Баха для двух скрипок. Его исполнение отличалось аккуратностью, даже чуткостью, но сердце оставалось безучастным. Полжизни он провел в тщательно выверенном нейтралитете, в любом споре осторожно фиксируя аргументы обеих сторон, – и дух его, похоже, ослаб. Правда, сейчас забрезжила надежда. Быть может, ему удастся найти радость и удовлетворение, взяв на себя управление музеем, носящим его имя? «Мне нужен этот музей. Я могу принести ему успех. Невил его у меня не отберет. Я не собираюсь предоставлять ему такую возможность». Уже когда он переходил дорогу у Атенеума, недавнее прошлое начало его отпускать. Воскрешение музея – вот что вернет интерес к жизни, заменит и искупит мертвые, серые годы.

Маркус возвращался в свой уимблдонский особняк, обыкновенный и скучный. Он шел по дороге, усыпанной листьями, и его нынешнее возвращение ничем не отличалось от прежних. Гостиная сияла, как и всегда. Из кухни слышался легкий, ненавязчивый запах обеда. Элисон сидела перед обогревателем и читала «Ивнинг стандед». Аккуратно сложив газету, она встала мужу навстречу.

– Приходил министр внутренних дел?

– Нет. Его и не ждали. Был наш министр.

– Прекрасно. Они всегда старались показать, как к тебе относятся. Ты никогда не получал того, что заслуживал.

Маркус ждал большей злобы. Глядя на жену, он почувствовал в ее голосе скрытое возбуждение, смесь вызова и чувства вины. Она сказала:

– Займись хересом, дорогой, будь добр. В холодильнике стоит непочатая бутылка.

Нежность была делом привычки. В течение двадцати трех лет их совместной жизни Элисон создавала образ счастливой жены, которой повезло с мужем. Другие браки могли позорно распадаться – ее был нерушим.

Маркус поставил поднос на стол.

– Я обедала с Джимом и Мависом. Они на Рождество едут в гости, в Австралию. В Сидней. Там живут Мойра и ее муж. Я, возможно, поеду с ними.

– Джим и Мавис?

– Калверты. Ты должен их помнить. Мы обе входим в комитет «Помогайте старикам». Они обедали у нас месяц назад.

– Та, рыжая? У которой пахнет изо рта?

– Обычно не пахнет. Она, наверное, что-нибудь съела. Ты же знаешь, Стивен и Сьюзи давно зовут нас в гости. Опять же внуки. Очень уж заманчиво лететь в компании. Жалко упускать такой случай. Должна признаться, что сама я побаиваюсь. Джим, возможно, устроит нам места классом выше тех, что мы заказывали. Он большой специалист по этой части.

– Наверное, у меня не получится поехать в Австралию ни в этом году, ни в следующем, – сказал Маркус. – У меня – музей. Я беру дело в свои руки. И кажется, я это уже объяснял. Придется выходить на полный рабочий день. Во всяком случае, поначалу.

– Дорогой, я все понимаю, но ты можешь объявить забастовку и на пару недель приехать. Убежать от зимы.

– Сколько ты там собираешься пробыть?

– Месяцев шесть. А то и год. Ехать в такую даль на меньший срок бессмысленно. Не знаю, как мне дастся перелет. И я не буду жить все это время у Стивена и Сьюзи. Никому не хочется общаться со свекровью несколько месяцев подряд. Джим и Мавис хотят путешествовать. С нами едет Джек, брат Мависа, так что нас будет четверо, и я не буду чувствовать себя лишней. Группы по трое не бывают удачными.

Их брак распадался. Удивительно, как мало его это трогало.

– Мы ведь можем себе такое позволить, не так ли? – продолжала Элисон. – Ты получил единовременное выходное пособие?

– Да, мы можем позволить.

Маркус смотрел на жену совершенно равнодушно, будто разглядывал незнакомого человека. В свои пятьдесят два Элисон все еще оставалась привлекательной и смогла сохранить изящество, в котором не осталось почти ничего живого. Она даже была желанной. Только нечасто и, следовательно, без особой страсти. Обычно они занимались любовью после некоторого перерыва, под воздействием выпивки и привычки. Хватало их ненадолго. Им нечего было друг о друге узнавать – да и не хотелось. Маркус понимал, что эти безрадостные спаривания она считала подтверждением того, что их брак еще существует. Элисон могла ему изменять, однако оставалась при этом в рамках приличий. В ходе своих измен она вела себя скорее благоразумно, нежели скрытно. Элисон делала вид, что ничего не было; он делал вид, что ничего не заметил. В основе их брака лежал негласный конкордат. Маркус обеспечивал доход, Элисон окружала его уютом, отслеживала его предпочтения, прекрасно готовила, избавляла от любой работы по дому. Ни один не злоупотреблял хорошим отношением другого. В общем, у них получился брак по расчету. Элисон была хорошей матерью Стивену, их единственному ребенку, и преданной бабушкой своим внукам. Ее в Австралии ждали больше, чем его.

Вывалив новости, Элисон расслабилась.

– Что ты будешь делать с этим домом? – спросила она. – Тебе не понадобится столько места. Он стоит около семисот пятидесяти тысяч. Ролинсоны выручили за свой «Хай триз» шестьсот тысяч. Правда, им пришлось повозиться. Если захочешь продать его до моего приезда, я не против. Извини, что не смогу тебе помочь, но все, что тебе нужно, – это хорошая фирма по перевозке мебели.

Так она все-таки думает о возвращении, пусть и ненадолго. Может быть, новое приключение не будет отличаться от прежних. За исключением продолжительности. А потом придется уладить несколько вопросов. В частности, с ее долей от этой суммы.

– Да. Я, наверное, продам. Хотя спешить некуда.

– Не мог бы ты переехать в квартиру при музее? Так проще всего.

– Кэролайн не согласится. Для нее та квартира – собственный дом. С тех пор, как она унаследовала ее от отца.

– Однако постоянно она там не живет. У нее есть квартира при школе. Ты мог бы жить там все время и заодно приглядывать за музеем. Насколько я помню, это хорошее место. Просторное. Полагаю, тебе там будет очень уютно.

– Кэролайн необходимо время от времени уезжать из школы. Она согласилась на содействие и сохранение музея в обмен на квартиру. Мне нужен ее голос. Ты знаешь об условиях договора.

– Никогда не могла в них разобраться.

– Очень просто. Для принятия любого решения по музею, в том числе для продления аренды, необходимо согласие всех трех доверенных лиц. Если Невил не подпишет договор, музей будет закрыт.

Тут Элисон разозлилась по-настоящему. Она могла уходить от мужа к любовнику, оставаться вдалеке и возвращаться, когда ей вздумается, однако при любом столкновении с семьей жена будет на его стороне. За его желания – или за то, что она под этим понимала, – Элисон сражалась совершенно безжалостно.

– Тогда вы с Кэролайн должны его заставить! – закричала она. – Что ему стоит, в конце-то концов? У него своя работа. Ему этот музей всегда был по фигу! Ты не должен разрушать свою жизнь лишь потому, что Невил не хочет подписать лист бумаги! Ты должен прекратить этот идиотизм!

Маркус взял бутылку с хересом, подошел к жене и наполнил их бокалы. Они подняли их одновременно, как в клятве.

– Да, – сказал он серьезно, – если возникнет необходимость, я найду на Невила управу.

4

Субботним утром, ровно в десять часов, в директорском кабинете колледжа Суотлинг на еженедельное совещание собрались леди Суотлинг и Кэролайн Дюпейн. Это полуофициальное мероприятие отменялось только в случае крайней необходимости, и на протяжении его полагался только один перерыв: в одиннадцать часов приносили кофе. Таков был установившийся стиль общения. И обстановка кабинета ему соответствовала. Женщины сидели в одинаковых креслах, лицом друг к другу, у большого стола из красного дерева, который стоял напротив широкого южного окна. Под этим окном, на лужайке, росли ухоженные розовые кусты. На их обнаженных ветвях виднелись шипы. В рыхлой почве не было сорняков. Дальше, за лужайкой, поблескивала тусклым серебром Темза.

Дом в Ричмонде был главной собственностью леди Суотлинг, которой теперь совместно управляли она и Кэролайн. Школу основала ее свекровь. Затем здание перешло к ее сыну и, наконец, к невестке. До прихода Кэролайн Дюпейн, под руководством одной леди Суотлинг, не делалось ничего – что со школой, что со зданием. Дом, помнивший и хорошие, и плохие времена, оставался все таким же прекрасным. Как, впрочем, и его хозяйка. Так считала она сама, так думали окружающие.

Леди Суотлинг никогда не задавалась вопросом, нравится ли ей ее компаньонка. Такие вопросы были ей несвойственны – о ком бы ни шла речь. Люди могли быть полезными или нет, приемлемыми для общения или не заслуживающими ее внимания. Леди Суотлинг предпочитала, чтобы ее знакомые были хороши собой; если же кому-то из них не повезло с генами или судьбой, то им следовало по крайней мере следить за своей внешностью и делать все, что в их силах. Входя в директорский кабинет, она обязательно бросала взгляд в большое овальное зеркало, висящее у двери. Действие стало машинальным: все и так было в порядке. Седые волосы аккуратно уложены в дорогой парикмахерской. При этом все сделано без излишней тщательности, чтобы окружающие не решили, будто она на этом зациклена. Дорогая юбка доходит до середины голени – длина, приверженность которой леди Суотлинг пронесла сквозь все капризы моды. На кремовую шелковую блузку с бросающейся в глаза небрежностью накинута кашемировая кофта. Она понимала, что производит впечатление процветающей, успешной женщины, способной устроить собственную жизнь. Это в точности совпадало с ее ощущениями. В пятьдесят девять важно то же, что и в восемнадцать: происхождение и хорошая осанка. Ее внешность и ее титул представляли ценность и принадлежали школе. Тут нужны уточнения. Баронский титул, как известно, дается за заслуги скорее перед премьер-министром и своей партией, нежели перед страной, но сегодня только наивный или несведущий может беспокоиться или даже удивляться этому. Все равно титул есть титул.

Страсть леди Суотлинг к зданию школы не имела ничего общего с ее чувствами к человеческим существам. При входе ее всегда охватывало удовлетворение от мысли, что дом принадлежит ей. Школа, носящая ее имя, наконец-то процветала. Денег вполне хватало на уход за домом и садом, кое-что даже оставалось. Она понимала, что обязана этим успехом Кэролайн Дюпейн. Леди Суотлинг помнила каждое слово из их разговора, состоявшегося семь лет назад. Кэролайн, которая к тому моменту семь месяцев работала ее секретаршей, предложила свой план реформ. Она действовала смело, не дожидаясь приглашения. Ею явно двигала ненависть к беспорядку и неуспеху, а не личные амбиции.

– Если мы не начнем меняться, показатели будут снижаться и дальше. Говоря начистоту, проблем две: мы не обеспечиваем соответствующее цене качество, и мы не знаем, зачем вообще нужны. Обе роковые. Мы не можем оставаться в прошлом, и нынешняя политическая ситуация нам на руку. Сегодня посылать девочек учиться в другую страну нет никакого смысла: дети богатых родителей каждую зиму ездят в Клостерс кататься на горных лыжах. Мир полон опасностей, и, похоже, их становится все больше. Родители все чаще хотят, чтобы подготовка их дочерей к выходу в свет производилась в Англии. Что мы понимаем под «выходом в свет»? Это понятие устарело, и у молодежи оно вызывает чуть ли не смех. Бессмысленно предлагать обычный набор: готовка, умение составлять букеты, уход за детьми, манеры и, в качестве бесплатного приложения, немного культуры. При желании они могут почти все это получить бесплатно, в вечерних классах при муниципалитете. Мы должны от них отличаться. Надо покончить с автоматическим зачислением лишь на основании папиной платежеспособности. Эти идиотки необучаемы: у них нет желания учиться. Они портят других и всем мешают. Никаких психологически несовместимых – здесь не психиатрическая лечебница для привилегированных. Никаких трудных подростков. Кражи в Харродз или Харви-Никс ничем не отличаются от воровства в Вулворте[9], несмотря на мамочкин счет и папочкины выплаты полиции.

Леди Суотлинг вздохнула:

– В прежние времена можно было не сомневаться, что человек определенного происхождения будет вести себя соответствующим образом.

– Неужели? Я этого не заметила. Самое главное – качество, – продолжила Кэролайн, не желая останавливаться. – Каждый год или полтора учащиеся должны быть в состоянии продемонстрировать какой-то результат собственных усилий.

Взимаемую нами плату нужно оправдывать – видит Бог, она достаточно высока. Прежде всего ученики должны уметь пользоваться компьютером. Секретарские и управленческие навыки всегда в цене. Затем – свободное владение одним иностранным языком. Если один язык уже есть, давать второй. В программу стоит включить готовку. Она доступна, практична и ценится в обществе, только учить надо по высшему разряду. Другие предметы – светские навыки, уход за ребенком, манеры – по желанию. Изящные искусства – не проблема. Нам доступны частные коллекции, а Лондон в двух шагах. Я думаю, мы могли бы обмениваться студентами со школами в Париже, Мадриде и Риме.

– По силам ли нам все это? – спросила леди Суотлинг.

– Первые два года будет тяжело, а потом реформы начнут давать плоды. Слова «я провела год в Суотлинг» должны что-нибудь значить. Должны предполагать владение какими-то умениями, пользующимися спросом. Как только мы станем престижными, показатели не заставят себя ждать.

И они не заставили. Суотлинг стал воплощением идей Кэролайн Дюпейн. Леди Суотлинг, никогда не забывавшая зла, помнила и добро. Кэролайн сначала вошла в правление, а затем стала партнером. Леди Суотлинг понимала, что без нее самой школа процветать будет, а вот без ее коллеги – нет. Оставалось последнее. В своем завещании леди Суотлинг могла и здание, и школу оставить Кэролайн. У нее не было ни детей, ни близких родственников – никого, кто мог бы это оспорить. А поскольку и Кэролайн овдовела – Рэймонд Пратт разбился, врезавшись на своем «мерседесе» в дерево, – не было опасности, что муж захватит ее долю. Леди Суотлинг еще не говорила с компаньонкой на эту тему. Спешить, в конце концов, некуда. У них и так все шло замечательно. И ее радовало осознание своей силы хотя бы в этой ситуации.

Они методично проработали все вопросы.

– Вы довольны этой новой девочкой, Маршей Колинсон? – спросила леди Суотлинг.

– Более чем. Мать у нее дура, а вот к ней самой это не относится. Она пыталась поступить в Оксфорд, но не прошла. Подготовительные курсы ей не нужны: у нее и так высшие оценки. Марша собирается в следующем году повторить попытку, надеясь, что ее настойчивость не останется без вознаграждения. Похоже, вопрос для нее стоит так: или Оксфорд, или ничего. Не самый разумный подход, учитывая тамошний конкурс. Приди она туда из государственной системы образования, шансов у нее было бы больше. И не думаю, что проведенный здесь год сильно ей поможет. Марша хочет профессионально освоить компьютер. Это ее главный приоритет. Язык она выбрала китайский.

– А с этим не будет проблем?

– Не думаю. Я знаю в Лондоне одного аспиранта, который с удовольствием давал бы частные уроки. Девочке не нужно терять за границей целый год. Кажется, судьба человечества ей безразлична. По ее словам, этого хватало в школе, и в любом случае служба за рубежом – «лишь разновидность благотворительного империализма». Она озвучивает модные предрассудки, однако у нее есть мозги.

– О, прекрасно. Только если ее родители в состоянии платить за обучение.

Они продолжили работу. Во время кофе леди Суотлинг сказала:

– На прошлой недели я встретила Селию Меллок. В Харви-Николз. В разговоре она упомянула музей Дюпейна. Я ничего не поняла. В конце концов, она пробыла у нас только два триместра. Селия удивлялась, что учащиеся ни разу там не побывали.

– Искусство того времени не входит в программу, – ответила Кэролайн. – И современную девушку не особенно интересуют двадцатые – тридцатые. Как вам известно, в этом семестре мы сосредоточились на искусстве нашего времени. Визит в Дюпейн возможен, но посещение Тейта принесет больше пользы.

– Селия сказала странную вещь: в Дюпейне стоит побывать, и она вам очень благодарна за 1996-й. Она ничего не объяснила. Не могу понять, что Селия имела в виду.

Память леди Суотлинг была непредсказуема, но только не в отношении цифр и дат. Кэролайн снова наполнила ее чашку.

– Думаю, что ничего не значит. Я о ней слышать не слышала в 1996 году. Селия всегда старалась привлечь к себе внимание. Обычная история: единственный ребенок у богатых родителей, дающих ей все, кроме своего времени.

– Вы не собираетесь закрывать музей? С договором все в порядке?

Вопрос прозвучал вполне невинно. Кэролайн Дюпейн знала, что за ним кроется. Леди Суотлинг всегда ценила связь школы пусть с небольшим, но уважаемым музеем. В частности, поэтому она так поддерживала решение Кэролайн вернуть девичью фамилию.

– С договором все в порядке, – ответила Кэролайн. – Мой старший брат и я твердо решили: музей Дюпейна не закроется.

– А ваш средний брат? – не сдавалась леди Суотлинг.

– Конечно же, Невил согласится. Новый договор будет подписан.

5

Воскресенье, двадцать седьмое октября. Пять часов вечера. Кембридж. Под Гаррет-Хостел-бридж в потоке насыщенного охряного цвета шелестели ивы. На мосту стояли Эмма Лавенам, читающая лекции по английской литературе, и ее подруга, Клара Бекуит. Они смотрели на желтые листья, уносимые потоком, будто это все, что осталось от осени. Эмма не могла пройти через этот мост, не задержавшись, не посмотрев на воду. Но Клара выпрямилась и сказала:

– Пойдем-ка. Последний отрезок Стейшн-роуд всегда занимает больше времени, чем рассчитываешь.

Клара приехала из Лондона, чтобы провести день с Эммой. Они болтали, ели, прогуливались по Феллоуз-гарден. Во второй половине дня им захотелось поразмяться, и было решено пойти к станции самым длинным путем: позади колледжей, а потом через город. Эмма любила Кембридж, каким он был в начале учебного года. Лето в ее представлении – это переливающиеся в жарком мареве камни, тенистые лужайки, аромат цветов, отражающийся от блестящих, залитых солнцем стен, плоскодонки, энергично и умело ведомые сквозь сверкающую воду или спокойно покачивающиеся у ветви, танцевальная музыка вдалеке, перекликающиеся голоса. И все же не этот триместр был ее любимым. В лете присутствовала какая-то вселяющая беспокойство неистовость, исходящая от поглощенной собой молодости. Там были травмы, связанные с экзаменами, горячка последних минут, когда хочется еще раз все просмотреть, бескомпромиссная погоня за быстро приедающимися удовольствиями и печальные мысли о неизбежности грядущих разлук. Эмма предпочитала первый триместр. Там – интерес к новичкам, рано задернутые занавески, за которыми остается ранний вечер и первые звезды, беспорядочный перезвон колоколов и, как и сейчас, Кембридж пахнет рекой, туманом и суглинком. Листопада в этом году не было долго. Какая ему предшествовала осень! Одна из самых замечательных на ее памяти. И все же он наконец начался. Фонари освещали тонкий темно-золотой ковер. Листья шуршали под ее ногами, и в воздухе чувствовался их вкус, слышался горько-сладкий зимний аромат.

Эмма шла с открытой головой. На ней были длинное твидовое пальто и высокие кожаные сапожки. Лицо обрамлял поднятый воротник. Рядом, тяжело ступая, шла Клара, одетая в короткую куртку с меховой подкладкой. Темную прямую челку скрывала полосатая вязаная шапочка. Она была на три дюйма ниже подруги. На ее плече висела сумка. Там лежали купленные в Кембридже книги, но Клара, казалось, не чувствовала веса.

Клара влюбилась в Эмму в первый же их триместр. Она не впервые влюблялась в женщину, которая явно не была лесбиянкой. Клару, как и всегда, покоробило это открытие, однако она перенесла очередное разочарование с привычным стоицизмом и задалась целью добиться дружбы с Эммой. Клара преподавала математику и достигла первой – бакалаврской – степени, говоря, что вторая степень настолько скучна, что о ней нельзя и думать. Три года вкалывать, сидя в сыром равнинном городе, можно только ради первой или третьей. И уж коли в нынешнем Кембридже все равно нельзя не заработаться, почему бы еще чуть-чуть не поднапрячься. В науку ее не тянуло. Научная среда, утверждала Клара, мужчин делает или угрюмыми типами, или гордецами, а женщин, если у тех не появится других интересов, более чем странными. После университета она немедленно перебралась в Лондон. К Эмминому и отчасти собственному удивлению, Клару увлекла карьера руководителя фонда в Сити, где ее ждали успех и весьма солидные доходы. Затем всеобщее процветание сменилось отливом, отрыгнулось неудачами и разрушенными иллюзиями, однако Клара уцелела. Она еще ранее объяснила Эмме свой неожиданный выбор.

– Я зарабатываю просто бешеные деньги. При этом на жизнь мне за глаза хватает трети, а остальное я куда-нибудь вкладываю. Мужики потому так расстраиваются, что они, как только получат премию в полмиллиона, сразу начинают жить, будто зарабатывают чуть не миллион в год: дорогой дом, дорогая машина, дорогая одежда, дорогая женщина, дорогая выпивка. И до смерти боятся, что их уволят. Фирма может уволить меня хоть завтра – мне более или менее все равно. Я намерена сделать три миллиона. Тогда я оттуда свалю и займусь чем-нибудь таким, что мне действительно нравится.

– Например?

– Мы с Энни подумываем открыть ресторан рядом с одним из современных университетских городков. Там всегда существует некоторое количество клиентов, которым некуда деться. Им позарез нужно качественное питание по приемлемым ценам: домашний суп, салаты, состоящие из чего-то более существенного, чем порубленная зелень с половинкой помидора. Еда в основном вегетарианская, но с выдумкой. Где-нибудь в Суссексе, близ Фалмера. Такова идея. Энни вполне готова, хотя у нее есть чувство, будто мы должны сделать что-нибудь полезное для общества.

– Что может быть нужнее обществу, чем качественная пища для молодежи по приемлемым ценам?

– Когда дело доходит до необходимости потратить миллион, Энни начинает думать в интернациональном ключе. У нее что-то вроде комплекса матери Терезы.

Они пошли дольше, храня доброжелательное молчание. Клара спросила:

– Как Гайлз воспринял твою измену?

– Плохо, как ты и предполагала. На его лице сменилось несколько чувств подряд: удивление, недоверие, жалость к себе и гнев. Он был похож на актера, пробующего перед зеркалом разные выражения. И как это я могла ему понравиться?

– Но ведь понравилась!

– Это было несложно.

– Он думал, ты его любишь.

– Нет. Гайлз думал, что я считаю его столь же обворожительным, как это кажется ему самому, и что я буду не в силах удержаться от замужества, если он снизойдет до предложения.

Клара рассмеялась:

– Эмма, осторожней. В твоих словах слышится горечь.

– Нет, всего лишь искренность. Нам обоим нечем гордиться. Мы использовали друг друга. Он обеспечивал мой покой. Я была девушкой Гайлза, и никто не смел ко мне притронуться. Главенство доминирующего самца признается даже в академических джунглях. Меня оставили в покое и дали возможность сосредоточиться на том, что действительно важно: на моей работе. Восхищаться тут нечем, однако все было по-честному. Я не говорила, что люблю его. Эти слова я не говорила никому и никогда.

– А теперь тебе хочется говорить их и слышать их. От офицера полиции. И к тому же от поэта. Впрочем, от поэта – это я еще могу понять. Правда, что за жизнь вас ждет? Сколько времени вы провели вместе с вашей первой встречи? Четыре свидания из назначенных семи? Быть на подхвате у министра внутренних дел, комиссара полиции, высших чинов министерства – для Адама Дэлглиша это, наверное, верх блаженства. А для тебя? Его жизнь в Лондоне, твоя – здесь.

– Не всегда причиной был Адам, – вставила Эмма. – Однажды пришлось отменить мне.

– Четыре свидания, не считая вашей первой встречи, об обстоятельствах которой не знаешь, что и сказать. Убийство все-таки не совсем обычный повод для знакомства. Ты его, может статься, и не знаешь.

– Я знаю достаточно. И невозможно знать все. Кому это по силам? Любовь к Адаму не дает мне права запросто входить в его мысли, будто в собственную комнату при колледже. Адам – самый замкнутый человек из тех, кого я когда-либо встречала. И все равно я знаю о нем главное.

Так ли это? Эмма задумалась. Адам постоянно имел дело с разломами в человеческом сознании, с притаившимися там кошмарами. А она даже не пыталась в них разобраться. И вовсе не та жуткая сцена в церкви Святого Ансельма открыла ей глаза. О том, какой вред могут друг другу наносить человеческие существа, Эмма знала из литературы; что до Адама, то в тщательном исследовании этих вопросов состояла его работа. Ранним утром, отходя ото сна, она иногда представляла его: с лицом в маске, в гладких, блестящих, обезличивающих латексных перчатках. До чего только не дотрагивались эти руки! Она повторяла про себя вопросы, на которые едва ли когда-нибудь найдет ответы. Зачем ты это делаешь? Тебе это нужно как поэту? Почему ты выбрал такую работу? Или это она тебя выбрала?

– А еще эта женщина, которая с ним работает, – сказала Эмма. – Кейт Мискин. Она входит в его команду. Я наблюдала за ними. Адам – ее начальник, она называет его «сэр» – прекрасно, но я видела братство, своего рода близость, недоступную, казалось, никому, кто не является офицером полиции. Это его мир. Я не вхожа туда. И никогда не стану вхожа.

– Не понимаю, почему ты должна этого желать. В его мире полно всякого дерьма. И Адам не вхож в твой.

– Адам мог бы войти. Он поэт. Ему понятен мой мир. Мы можем говорить на эти темы, и мы в самом деле говорим. Но мы не касаемся его дел. Я даже не бывала в его квартире. Знаю, что он живет в Куинхит, над Темзой, но не видела его дома. Могу лишь воображать. И это также часть его мира. Если Адам меня когда-нибудь туда пригласит, я буду знать, что все в порядке: он хочет, чтобы я вошла в его жизнь.

– Не исключено, что он пригласит тебя в следующую пятницу. Кстати, когда ты думаешь подтянуться?

– Я думаю поехать на каком-нибудь дневном поезде и быть в Патни около шести – если ты не собираешься никуда уходить. Адам обещал заехать за мной в четверть девятого, если ты не против.

– Хочет избавить тебя от мороки с поездкой через весь Лондон на своих двоих. Он хорошо воспитан! И прибудет с примирительным букетом красных роз?

Эмма рассмеялась:

– Нет, Адам приедет без цветов. А если и с цветами, то это будут не красные розы.

Они дошли до памятника жертвам войны, стоящего в конце Стейшн-роуд. На покрытом изображениями постаменте высилась статуя широко шагающего молодого воина, великолепного в своем безразличии к смерти. Когда отец Эммы преподавал в колледже, няня водила их с сестрой в близлежащий ботанический сад. По пути домой они делали небольшой крюк, чтобы выполнить нянино предписание и помахать этому солдату. Няня, которую Вторая мировая оставила вдовой, давно мертва, как и мать и сестра Эммы. Остался только ее отец, живущий теперь в многоквартирном доме у Марилебона, один среди книг. Эмма, проходя мимо памятника, всегда испытывала острое чувство вины от того, что она больше не машет. Ей казалось, она умышленно выказывает неуважение – и не только к погибшим.

На платформе уже начались затяжные прощания между ждущими поезда влюбленными. Несколько парочек прогуливались, держась за руки. А вот одна пара настолько крепко прижалась к стене комнаты ожидания, что выглядела склеенной.

– Тебе претит сама мысль о любовной карусели? – неожиданно спросила Эмма.

– То есть?

– Ритуал спаривания в его современной разновидности. Ты знаешь, как это бывает. В Лондоне ты, возможно, видела больше, чем я здесь. Девочка знакомится с мальчиком. Они друг другу нравятся. Идут в постель, нередко после первого же свидания. У них или получается, и тогда они признаны в качестве пары, или нет. Иногда все закачивается следующим же утром, когда она видит, в каком состоянии ванна, как тяжело извлечь его из постели и отправить на работу, его очевидную уверенность в том, что выжимать апельсины и делать кофе – ее обязанность. Так все обычно и происходит, не правда ли? Ты знаешь хоть один случай, когда она оставалась у него жить?

– Мэги Фостер осталась у своего парня, – ответила Клара. – Ты ее, наверное, не знаешь. Преподает математику в Кингз и обладает квартирой с двумя спальнями и одной ванной комнатой. Все считают, что квартира Грега больше подходила для его работы. Кроме того, он не хотел возиться с перевешиванием своих акварелей восемнадцатого века.

– Хорошо, Мэги Фостер твоя. Они остались вместе. У них тоже может получиться или не получиться – только разрыв, конечно, повлечет больше грязи, трат и, как всегда, страданий. Обычное дело при обязательствах, которые один требует, а другой не может на себя взять. Или у них все получится. Они решат признать свои отношения или пожениться. Обычно причина – в страстном желании женщины завести ребенка. Мама начинает планировать свадьбу, папа подсчитывает затраты, тетушка покупает новую шляпку. Окружающие испытывают облегчение. Победа в еще одной стычке с хаосом, царящим нынче в обществе и нравах.

– Ладно, все лучше ритуала, имевшего место во времена наших бабушек и дедушек, – рассмеялась Клара. – Моя бабушка вела дневник, там все это есть. Она была дочерью успешного юриста, проживающего в Лемингтон-Спа. О работе, конечно, не могло быть и речи. Закончив школу, бабушка жила дома и занималась тем, чем занимаются все дочери, пока их братья учатся в университете: составляла букеты, подавала чашки во время чаепитий, слегка участвовала в пристойной благотворительности – но только не такой, где есть опасность соприкоснуться с мерзостью нищеты, – отвечала на скучные письма от родственников, до которых у ее матери не доходили руки, помогала с устройством праздников в саду. Тем временем матери, все поголовно, занимались организацией общественной жизни, желая обеспечить встречу своих дочерей с правильным мужчиной. Теннис, танцы в узком кругу, вечеринки в саду. В двадцать восемь девушка начинала беспокоиться, в тридцать выходила в тираж. Невзрачным, неловким и застенчивым оставалось уповать на Всевышнего.

– Помоги им Господь и в наши дни, им и теперь непросто, – сказала Эмма. – Система осталась столь же неприглядной, разве не так? Только теперь мы по крайней мере можем сами устроить свою жизнь. Есть альтернатива.

– Тебе-то не на что жаловаться, – ответила смеясь Клара. – В этой карусели ты будешь сидеть на сияющем скакуне, пресекая любые попытки пойти на абордаж. И почему карусель непременно двуполая? Все мы пребываем в состоянии поиска. Некоторым из нас повезло – не тому большинству, что довольствуется малым. А иногда малое оказывается лучшим из возможного.

– Я не хочу довольствоваться малым. Я знаю, чего и как хочу, и это не временное увлечение. Я знаю, что если лягу с Адамом в постель, а потом он со мной порвет, мне слишком дорого это обойдется. Постель не сделает меня более преданной, чем я есть сейчас.

К первой платформе с грохотом подкатил лондонский поезд. Клара опустила сумку, и подруги торопливо обнялись.

– Значит, до пятницы, – сказала Эмма.

Клара не удержалась и еще раз крепко прижала ее к себе.

– Если в пятницу он тебя опять продинамит, думаю, стоит задуматься, есть ли у ваших отношений будущее.

– Если продинамит, может, и задумаюсь.

Она стояла и глядела, пока поезд не скрылся из виду, но так и не помахала рукой.

6

Слыша слово «Лондон», Таллула Клаттон с детства воображала прославленный город, исполненный волнения и волшебства. Она говорила себе, что страсть ее детства и юности, бывшая почти телесной, не была абсурдом, не являлась навязчивой идеей: корнями она уходила в реальность. Талли была, в конце концов, уроженкой Лондона. Она появилась на свет в двухэтажном доме ленточной застройки, на узкой улице в Степни. Ее родители, дедушки, бабушки, в том числе бабушка по материнской линии, в честь которой ее и назвали, родились в Ист-Энде. Она имела право на этот город по рождению. Само ее выживание было счастливой случайностью, и когда у нее разыгрывалось воображение, Талли видела в этом руку провидения. В 1942 году улица была разрушена бомбежкой, и живой из-под обломков вытащили только ее. Талли тогда было четыре года. Ей казалось, что она помнит этот момент. Хотя, возможно, ей запомнились тетины рассказы о своем спасении. С годами Талли теряла уверенность, помнила ли она слова тети или само событие: как ее вынесли на свет, всю серую от пыли, и при этом девочка смеялась и тянула обе руки, будто хотела обнять всю улицу.

Так Талли оказалась сосланной в магазинчик на углу, в пригород, в Лидс, где ее растили мамина сестра и ее муж, но какая-то ее часть осталась на той разрушенной улице. Ее растили добросовестно, осознавая свой долг, а может, и любили, однако ни тетя, ни дядя не отличались ни открытым нравом, ни привычкой четко выражать свои мысли, и Талли не знала, что такое любовь, и даже не ждала ее. Она оставила школу в пятнадцать лет; при этом некоторые из учителей отмечали ум девочки, но поделать ничего не могли. Они знали, что ее ждет магазин.

Когда молодой, приятный на вид бухгалтер, регулярно на пару с дядей проводивший у них ревизию, стал появляться чаще, чем необходимо, и проявлять к Талли интерес, казалось естественным принять его неуверенное предложение, увенчавшее предыдущие отношения. В конце концов, места хватало как в квартире над магазином, так и в ее постели. Ей было девятнадцать. Дядя и тетя не скрывали своего облегчения. Теперь за его услуги не надо было платить. Он помогал в магазине. Стало полегче. Талли радовалась регулярным, пусть и лишенным изобретательности соитиям и предполагала, что счастлива. Когда их дочери исполнилось девять месяцев, муж умер от сердечного приступа и все пошло как встарь: долгие часы, постоянное беспокойство о хлебе насущном, желанный и ненавистный звон дверного колокольчика, бесплодные попытки конкуренции с появившимися супермаркетами. Ее сердце разрывалось от отчаяния и жалости, когда она видела тщетные усилия тети привлечь старых покупателей: с капусты и салата срезались верхние листья, чтобы овощи выглядели посвежее, распространялись рекламные объявления о скидках, не способные никого ввести в заблуждение, страстно предлагались кредиты – в надежде что счет вдруг будет оплачен. Главными впечатлениями юности для нее остались запах гниющих овощей и звон колокольчика.

Тетя и дядя завещали магазин ей, и, после того как они с разницей в месяц умерли, Талли выставила наследство на продажу. Купить дышащее на ладан предприятие мог или мазохист, или витающий в облаках идеалист. Покупка все же состоялась. Из вырученных денег десять тысяч фунтов Талли взяла себе, остальное отдала дочери, которая давно жила отдельно, и отправилась на поиски работы. Новое занятие она нашла через неделю, в музее Дюпейна. Когда Кэролайн Дюпейн показывала ей коттедж и Талли из окна своей будущей спальни увидела Хит, она уже знала, что пришла домой.

Сквозь обремененное обязанностями и строгостями детство, недолгое замужество и материнскую несостоятельность она пронесла мечту о Лондоне. Мечта начала крепнуть, еще когда Талли была подростком, и приобрела наконец прочность кирпича и камня, блеск солнечного света в реке, великолепие аллей, очарование тихих дорожек, в конце которых угадывались дворики. История и миф обретали конкретное место обитания, а воображаемые люди – кровь и плоть. Лондон принял ее как свою, и Талли не была разочарована. Она не обманывалась и понимала, что опасность окружает ее везде, где бы она ни ходила. Имеющиеся в музее описания жизни между войнами рассказали ей то, что она знала и так: этот Лондон – не та столица, которую знали ее родители. Их город – умиротвореннее, в их Англии больше благородства. Талли думала о Лондоне, как моряк о море. Он был ее стихией, но его мощь устрашала, и, столкнувшись с ним, она испытывала опаску и уважение. Во время своих будничных и воскресных прогулок Талли разрабатывала стратегию защиты. Деньги, которых хватало ровно на день, она носила в специальном мешочке, спрятанном под зимним пальто или летней курткой. Еда, автобусная карта и бутылка с водой лежали в рюкзаке за спиной. Талли носила удобные прочные ботинки. Если ее ждало длительное посещение галереи или музея, она брала с собой складной брезентовый стульчик. Талли переходила вслед за лектором от картины к картине вместе с группкой себе подобных. Они поглощали информацию глотками, как вино в день скидок, опьяненные щедростью подарка.

Почти каждое воскресенье Талли посещала церковь и тихо радовалась музыке, архитектуре, литургии, получая скорее эстетическое наслаждение, нежели приобретая религиозный опыт. При этом ритуал и упорядоченность восполняли недостаток чего-то непонятного ей самой. Она росла прихожанкой англиканской церкви. Каждое воскресенье утром и вечером Талли отправляли в храм. Одну. Тетя с дядей работали в магазине по пятнадцать часов в сутки, отчаянно пытаясь добиться прибыли, и по воскресеньям бывали совсем без сил. Они жили опрятно, достойно и благоразумно – в этом заключался их кодекс чести. Потешиться религией могли себе позволить те, у кого на это было время – средний класс например. Теперь Талли входила в лондонские храмы с тем же любопытством, также предвкушая новые впечатления, как и при входе в музей. Она всегда верила в существование Всевышнего и сама… удивлялась этому. Однако Талли сомневалась, что Он отзывается на людские молитвы или впечатлен необычайными страданиями и превратностями, выпавшими на долю существа, им созданного.

Каждый вечер, довольная и изможденная своими отважными вылазками, Талли возвращалась, как в убежище, в коттедж на окраине Хита. Закрывая дверь, она испытывала подъем. Ее религию, ее вечерние молитвы питала благодарность. До сих пор Талли была одинока и не одна, теперь же – одна, но совсем не одинока.

Даже если произойдет самое плохое и у нее не будет дома, она не попросится к дочери. Роджер и Дженнифер Крофорды жили сразу за Бейсингстоком, в современном доме с четырьмя спальнями. О таких микрорайонах застройщики говорят: «Престижные дома, расставленные в виде двух полумесяцев». От заразного непрестижного жилья «полумесяцы» отгородились стальными воротами. Они были установлены в результате бешеных усилий домовладельцев, а ее дочь и зять полагали, будто эти ворота – победа закона и порядка, защита и укрепление общественных ценностей, покоящихся на частной собственности, ратификация общественных различий. В какой-нибудь миле от них стояли муниципальные дома, и их жители считались варварами, опасность которых недооценена.

У Талли иногда возникало ощущение, что брак ее дочери покоится не только на общности устремлений, но и на готовности супругов принять и даже одобрить чужие обиды. За этими повторяющимися жалобами чувствовалось самодовольство, не остающееся без взаимности. Они думали, что хорошо устроились, и были бы сильно раздосадованы, узнав о мнении некоторых своих друзей. Если что и вызывало у них искреннее беспокойство, так это неопределенность ее будущего: однажды они могли столкнуться с необходимостью обеспечить ее жильем. Эту озабоченность Талли понимала и разделяла.

Она навестила свою семью лишь три раза, на Рождество. К этому пугающему ежегодному ритуалу ее обязывало родство. Талли принимали с отменной вежливостью, строго следуя принятым в обществе нормам. Настоящего тепла и искренней привязанности не было. Она не обижалась. Сама Талли приносила с собой все, что угодно, только не любовь. Она хотела лишь найти удобный повод для того, чтобы больше не ходить к дочери. Талли подозревала, что остальные чувствуют то же самое, но скованы необходимостью соблюдать приличия. Приглашать овдовевшую и одинокую маму на Рождество считалось обязанностью, которую, единожды на себя взяв, нельзя сложить, не рискуя дать повод для коварной сплетни или умеренного скандала. Поэтому каждый сочельник на поезде, который они считали не постыдным, Талли прибывала в Бейсингсток, где ее встречал Роджер или Дженнифер. У нее забирали тяжеленный чемодан, и ежегодное испытание начиналось.

Рождество в Бейсингстоке не отличалось умиротворенностью. Собирались друзья – опрятные, привлекательные, экспансивные. Потом надо было совершать ответные визиты. В сознании Талли отпечатались вереница жарких комнат, разгоряченные лица, пронзительные голоса и хриплое веселье – с акцентом на половом аспекте. Люди с ней здоровались, некоторые, как казалось, с искренней доброжелательностью, Талли улыбалась и отвечала, пока ее не уводила тактичная Дженнифер, опасавшаяся, что гости заскучают. Талли чувствовала скорее облегчение, чем обиду. Ей нечего было сказать о машинах, заграничных отпусках, сложностях с дешевой прислугой, бестолковости муниципальных властей, небрежности соседей, забывающих запирать ворота. Внуков Талли почти не видела – за исключением опять же рождественских застолий. Клайв большую часть времени проводил в своей комнате, в которой имелось все необходимое для его семнадцати лет: телевизор, видеомагнитофон и DVD-плейер, компьютер с принтером, стереоустановка и наушники. Саманта, двумя годами моложе брата, с виду всегда была не в духе, редко появлялась дома, а если и оказывалась, то часами секретничала по своему мобильному телефону.

Только теперь – все. Десять дней назад, как следует подумав, написав три или четыре черновика, Талли составила письмо. Не будут ли они сильно против, если в этот год она не приедет? Мисс Кэролайн на праздники уезжает, и, если Талли уедет тоже, некому будет приглядывать за музеем. Она не будет одна. Есть несколько друзей, которым уже разосланы приглашения. Конечно, это совсем не то, что с семьей, но она уверена, что ее поймут. Подарки будут высланы в начале декабря.

Лживость письма вызывала в Талли чувство вины, однако вскоре пришел ответ. Там присутствовала легкая досада, предположение, что Талли позволяет себя эксплуатировать, но при этом в письме слышалось и облегчение. Ее отказ был вполне обоснован – отсутствие матери можно будет спокойно объяснить друзьям. Рождество она собиралась встретить одна, в коттедже. И уже придумала, как проведет этот день. Утренняя прогулка в ближайшую церковь, удовлетворение от мысли о принадлежности толпе и в то же время отдельности от нее. Ей так нравится. На обед – цыпленок, а затем, может быть, крошечный рождественский пудинг и полбутылки вина. А также видеокассета из проката, книги из библиотеки и, какая бы ни была погода, прогулка по Хиту.

Теперь эти планы утеряли былую ясность. За день до письма от дочери Райан Арчер, зайдя к Талли после работы в саду, между прочим сказал, что на Рождество может остаться один. Майор подумывает о поездке за границу. Талли тут же ответила: «Ты не должен проводить Рождество в сквоте[10], Райан. Если хочешь, можешь пообедать со мной. Только дай мне знать за несколько дней, чтобы я прикупила еды».

Райан согласился, хотя как-то неуверенно, и Талли сомневалась, променяет ли он свою теплую компанию на тихую скуку коттеджа. И все-таки предложение было сделано. Если Райан придет, Талли по крайней мере должна быть уверена, что он будет как следует накормлен. Впервые за многие годы она с нетерпением ждала Рождества.

Ныне же благодаря новому, куда более серьезному поводу для беспокойства все отошло на второй план. Будет ли грядущее Рождество последним из тех, что она проведет в этом коттедже?

7

Рак вернулся, и это было смертным приговором. Джеймс Калдер-Хейл сделал такой прогноз сам и принял его без страха, сожалея лишь об одном: он не успевал закончить свою книгу, посвященную периоду между мировыми войнами. Ему нужно совсем немного, от четырех до шести месяцев, даже если упадет темп. Время все еще могло быть предоставлено; впрочем, Джеймс тут же отверг это слово. «Предоставлено» – так говорят о пособии. От кого пособие? На вопрос, раньше он умрет или позже, может ответить только патология. Опухоли нужно созреть. То есть ему может повезти или не повезти. Хотя в конечном счете победит рак.

Джеймс не мог поверить, что какие-то его действия, влияние со стороны, душевный настрой, самообладание, вера в докторов могут что-либо поделать с этой неминуемой победой. Пусть другие живут надеждой получить все, что должно, посмертно, «после доблестной битвы». У него куража для сражения не было – особенно с заранее окопавшимся врагом.

Час назад онколог с профессиональным тактом сообщил последние новости: ремиссия закончилась. В конце концов, опыта врачу не занимать. С восхитительной ясностью он изложил возможные варианты дальнейшего лечения и результаты, на которые можно надеяться. Калдер-Хейл соглашался с его рекомендациями, делал вид, что размышляет над вариантами. Консультация состоялась не в больнице, а в собственной приемной врача, на Харли-стрит. Хотя Джеймс шел первым, к тому моменту как его вызвали, приемная уже начала заполняться. Озвучивать собственный прогноз было бы неблагодарностью или, что то же самое, дурным тоном: ведь доктор так старался. Калдер-Хейл чувствовал, будто это он сам дарит врачу иллюзорную надежду.

Выйдя на Харли-стрит, он решил взять такси до станции «Хэмпстед-Хит» и пойти до музея пешком: через Хит, мимо хэмпстедских прудов, путепровода и к Спаньердз-роуд. Калдер-Хейл обнаружил, что подводит итог своей жизни, и чувствовал отстраненное удивление, как от пятидесяти пяти лет, казавшихся такими значительными, может остаться столь жалкое наследие. Факты появлялись в его сознании в виде отрывистых утверждений. Единственный сын процветающего челтнемского адвоката. В отце не было ничего пугающего, лишь полная отрешенность. Мать – сумасбродка, при этом обожающая суетливо соблюдать все условности. Она не досаждала никому, кроме собственного мужа. Образование получено в старой школе отца, потом в Оксфорде. Ничем не выдающаяся карьера в МИДе, в основном на Ближнем Востоке. Джеймс мог бы достичь большего, но ему мешали два роковых недостатка: отсутствие честолюбия и недостаточно серьезное отношение к службе. Он хорошо владел арабским, умел к себе расположить, однако сильных чувств ни у кого не вызывал. Короткий брак с дочерью египетского дипломата, решившей, что ей нужен английский муж, и быстро понявшей, что он ей не подходит. Детей нет. Ранняя пенсия в связи со злокачественной опухолью; неожиданная и сбивающая с толку ремиссия.

С тех пор как был поставлен диагноз, он потихоньку отмежевывался от всяких надежд на жизнь. Или это началось много раньше? Когда возникала необходимость в сексе, он за это платил – втихаря, дорого и с минимумом затрат времени и эмоций. Джеймс не мог вспомнить, когда наконец решил, что хлопоты и затраты того не стоят. Ненужный стыд, сопутствующие ему душевные треволнения и, что еще важнее, море скуки – в обмен на выкинутые деньги. Эмоции, восторги, триумфы, неудачи, удовольствия и боль, заполнившие пустоты в этом наброске жизни, никогда не были столь сильными, чтобы вызвать его беспокойство. Калдер-Хейлу с трудом верилось, что они когда-либо обладали такой силой.

Не тоска ли это, не оцепенение ли духа – один из смертных грехов? В отрицании всякой радости верующий должен видеть намеренное богохульство. В его тоске отсутствовала такая драматичность. Джеймса наполняла безмятежность, ему ни до чего не было дела, а случайные вспышки казались всего лишь притворством. Настоящее лицемерие, игра для мальчишек, в которую он ввязался больше из покладистости, а не по призванию, трогала его так же мало, как и все остальное, что не связано с писательством. Джеймс осознавал ее важность, но чувствовал себя не участником, а сторонним наблюдателем людских усилий и людских безрассудств.

Теперь он оставлял незаконченным единственное дело, единственное, способное наполнить его жизнь радостью. Ему хотелось завершить свой исторический труд. Джеймс работал над ним уже восемь лет, с тех пор как Макс Дюпейн, друг его отца, открыл для приятеля музей, который его очаровал. Идея, до сих пор лежавшая в спячке, вдруг ожила. Когда Дюпейн предложил Калдер-Хейлу должность хранителя, неоплачиваемую, но с правом пользования офисом, это прозвучало как ободрение. Для писательства возникли благоприятные условия. Джеймс отдал работе всю свою верность, всю увлеченность – такого с ним до сих пор не случалось. Перспектива умереть, не закончив книгу, была невыносима. Никто не станет возиться с публикацией незавершенного труда. Он умрет, и от дела, которому отданы сердце и ум, останутся папки с еле читаемыми пометами и кипы неизданных рукописей, которые запихнут в полиэтиленовые пакеты и отправят в макулатуру. Иногда сила, с которой он стремился закончить книгу, его беспокоила. Он не историк; профессионалы же вряд ли будут милосердны в своих оценках. И все же книга не останется незамеченной. Джеймс беседовал с интересными стариками, которым было за восемьдесят, и свидетельские показания умело перемешал с описаниями исторических событий. Он предлагал читателю оригинальные, иногда индивидуалистские взгляды, и они заслуживали внимания. Джеймс заботился об удовлетворении собственной потребности, а не чужой. По причинам, которые он и сам толком не смог бы объяснить, Джеймс видел в этой книге оправдание своей жизни.

Если музей закроется до того, как он допишет книгу, тогда конец. Джеймс считал, что ему известен строй мыслей всех трех доверенных лиц, и это знание его мучило. Маркус Дюпейн искал занятие, которое давало бы престиж и рассеяло бы скуку пенсионного возраста. Будь этот человек поудачливее, получи он свой титул, его ждали бы директорские места в Сити, места в комиссиях и комитетах. Калдер-Хейл пытался понять, что же пошло не так. Возможно, не было ничего, что Дюпейн мог бы предупредить: смена правительства, новые предпочтения министра, изменения в негласной иерархии. Кто в конце концов окажется наверху, нередко является делом случая.

Почему хочет сохранить музей Кэролайн Дюпейн, Калдер-Хейл понимал хуже. Сберечь имя семьи – может, и это играет какую-то роль. Потом, квартира давала ей возможность уезжать из школы. Она всегда будет противостоять Невилу. Насколько Джеймс помнил, брат и сестра постоянно воевали. Ничего не зная об их детстве, Калдер-Хейл мог только гадать об истоках этого взаимного раздражения, усугублявшегося тем, как каждый из них относился к работе другого. Невил не скрывал презрения ко всему, что считалось в Суотлинг главным; его сестра открыто поносила психиатрию. «Это не научная дисциплина, а прибежище для отчаявшихся или потакание модным неврозам. Вы даже не можете описать различия между умом и мозгом так, чтобы в этом был хоть какой-нибудь смысл. Возможно, за последние пятьдесят лет вы нанесли больший вред, чем любая другая ветвь медицины. Благодаря усилиям нейробиологов и компаний по производству лекарств, давших вам инструментарий, сегодня у вас есть возможность помогать своим пациентам. А без этих маленьких таблеток вы бы торчали там же, где и двадцать лет назад».

Между Невилом и Кэролайн Дюпейнами не будет согласия и по поводу будущего музея – и Калдер-Хейл, кажется, знал, чья возьмет. И не то чтобы закрытие потребует от них каких-то больших усилий. Если новый арендатор захочет быстро вступить в свои права, то, чтобы уложиться в срок, потребуются чудовищные усилия от самого Калдер-Хейла, будет масса споров и финансовых сложностей. Хранитель – он, Джеймс, и поэтому и главный удар, вероятно, придется на него. Тогда о надеждах закончить книгу можно забыть.

Англия с ликованием встречала прекрасный октябрь, навевающий мысли о весне, о череде мягко перетекающих одна в другую перемен, а не о погружении в пестрое бессилие. Неожиданно небо, только что залитое чистейшей лазурью, потемнело: набежало чумазое, будто фабричный дым, облако. Упали первые капли, и Джеймс едва успел раскрыть зонт, пока его не окатило с головы до ног. Казалось, будто облако освободилось от всей накопившейся в нем воды, вылив ее Джеймсу на голову. В нескольких ярдах тесной группой стояли деревья, и Калдер-Хейл укрылся под каштаном, приготовившись терпеливо ждать, пока распогодится. Над ним сквозь желтеющую листву проглядывали деревянные сухожилия, и, глядя вверх, Джеймс чувствовал медленно стекающие по лицу капли. Интересно, почему эти крошечные случайные брызги так приятны коже, успевшей высохнуть после первых атак дождя. Наверное, просто уютно осознавать, что тебе еще доступны нежданные маленькие радости. Самые главные, грубые, насущные телесные нужды давно утеряли свою остроту. Джеймс стал непривередлив в еде, потребность в половых отношениях возникала редко, и он справлялся с ней. Но упавшая на лицо дождевая капля все еще могла доставить ему наслаждение.

А вот и коттедж Талли Клаттон. За последние четыре года, возвращаясь с прогулок по Хиту, Джеймс бесчисленное число раз проходил этой узкой дорожкой, и, натыкаясь на коттедж, всегда испытывал удивление, даже потрясение. Окруженный деревьями, он смотрелся очень уютно, был на своем месте и в то же время казался анахронизмом. Похоже, что архитектор, следуя капризу заказчика, главный дом сделал в виде точной копии образца восемнадцатого века, однако при проектировании коттеджа решил себя побаловать и действовал в соответствии с собственными предпочтениями. Благодаря своему расположению – позади музея – коттедж не был виден, и клиента этот разнобой мог не слишком беспокоить. Дом будто сошел со страниц детских сказок: на первом этаже, по краям выступающего крыльца, два эркера, выше – пара обычных окон, над которыми нависает черепичная крыша; перед домом – аккуратный сад с выложенной камнем тропинкой, ведущей к входной двери; с каждой стороны – по лужайке, огороженной низенькой живой изгородью из бирючины. В середине каждой лужайки слегка возвышалась прямоугольная клумба: здесь Талли Клаттон высадила обычные белые цикламены, а также пурпурные и белые анютины глазки.

Когда Джеймс приблизился к садовой калитке, из-за деревьев появилась Талли. На ней был старый плащ для работы в саду. Она несла плетеную корзинку, а в руке держала лопатку. Талли говорила, хотя он не помнил когда, что ей шестьдесят четыре. Выглядела она моложе. На ее лице кожа лишь слегка огрубела и едва начали появляться морщины. Лицо было хорошим, спокойным. Сквозь очки смотрели проницательные глаза. Талли казалась довольной, но, слава Богу, не благодаря той решительной и безнадежной жизнерадостности, свойственной некоторым пожилым, не желающим признавать власть изматывающих лет.

Когда бы Джеймс ни возвращался с прогулки по Хиту, он заходил в коттедж посмотреть, дома ли Талли. Утром его ждал кофе, днем – чай с фруктовым кексом. Так повелось с тех пор, как года три назад Джеймс без зонта попал в грозу и пришел сюда. Куртку можно было выжимать, насквозь промокшие брюки липли к ногам. Талли увидела его из окна и выбралась на улицу, чтобы пригласить его обсушиться и выпить чего-нибудь теплого. Беспокойство, которое у нее вызвал вид Джеймса, превозмогло всякую стыдливость, и он с благодарностью вспоминал тепло искусственного огня в камине и горячий кофе с небольшим количеством виски, приготовленный Талли. Она не пригласила его приходить снова, и Джеймс понимал, что ее беспокоило: он мог подумать, будто она страдает от одиночества и вроде как навязывается, вменяя ему в обязанность эти визиты. В результате лишь сам Джеймс стучал или выкликал ее. При этом он не сомневался, что ей по сердцу его приход.

Теперь, поджидая ее, он спросил:

– Я не слишком поздно для кофе?

– Конечно, нет, мистер Калдер-Хейл. Я улучила момент между ливнями и высадила нарциссы. По-моему, под деревьями они лучше смотрятся. Я пробовала сажать их на центральных клумбах, но, когда цветы умирают, впечатление гнетущее. Миссис Фарадей говорит, что листья надо оставлять до тех пор, пока они совсем не пожелтеют и их можно будет оторвать. Иначе на следующий год мы останемся без цветов. Только это так долго…

Джеймс следом за Талли взошел на крыльцо, помог ей снять плащ и стоял рядом, пока она, усевшись на узкую скамейку, стягивала резиновые сапоги и надевала домашние тапочки. Затем он прошел через узкий холл и попал в гостиную.

Включив обогреватель, хозяйка коттеджа сказала:

– Вы, похоже, слегка промокли. Сядьте-ка здесь и пообсохните. Я сейчас быстренько сделаю кофе.

Джеймс ждал, прислонив голову к высокой спинке и вытянув ноги к обогревателю. Он переоценил собственные силы: прогулка оказалась слишком долгой. Сейчас Джеймс почти с удовольствием ощущал эту усталость. Помимо его офиса, эта комната была одной из немногих, где он мог сидеть без всякого напряжения. А как славно Талли здесь все устроила! В комнате царил ненавязчивый уют. Ни лишней мебели, ни чрезмерных украшений, ни зацикленной на себе женственности. Камин – подлинный, викторианский, выложенный по периметру голубой делфтской плиткой, с декоративной стальной решеткой. Кожаное кресло, в котором отдыхал Джеймс – с высокой спинкой, прошитой пуговицами, с удобными подлокотниками, – было ему как раз по росту. Напротив стояло такое же, чуть поменьше. В нем обычно сидела Талли. В ниши по сторонам камина были встроены полки, и на них стояли книги, исторические и по Лондону. Он знал, что этот город был ее страстью. Из предыдущих разговоров также следовало, что Талли любила биографии и автобиографии, однако там стояло и несколько классических романов в кожаных переплетах. В середине комнаты располагался маленький круглый стол с двумя резными деревянными креслами. Там она ела. Джеймс глянул в полуоткрытую дверь по правой стороне холла и увидел квадратный деревянный стол и четыре стула с прямыми спинками. Столовая. Часто ли ею пользовались? Джеймс ни разу не встретил здесь посторонних. Казалось, жизнь Талли ограничивалась четырьмя стенами этой гостиной. На широком подоконнике южного окна расположилась ее коллекция фиалок – темно-фиолетовых и белых.

Талли внесла кофе и печенье, и он с некоторым трудом поднялся, чтобы забрать у нее поднос. До него дошел бодрящий аромат, и Джеймс удивился собственному аппетиту.

С ней он говорил обо всем, что бы ни пришло в голову. Джеймс предполагал, что шокировать ее может только злость или тупость, как и его самого. Ни на что такое, по его собственным ощущениям, он способен не был. Иногда разговор казался его монологом. Однако ее ответные реплики были всегда кстати и часто вызывали у него удивление. Джеймс спросил:

– Вас не угнетает Комната убийств, когда вы там убираетесь и вытираете пыль? Мертвые глаза на мертвых фотографиях, мертвые лица?

– Я, наверное, к ним привыкла, – сказала она. – Не в том смысле, что они мне как друзья, это было бы глупо. Но они часть музея. Когда я оказалась там впервые, то воображала, что выпало на долю жертв, и все-таки угнетенной себя не чувствовала. У них все позади, разве не так? Они сделали то, что сделали, за это поплатились, и их больше нет. Они теперь не страдают. В нашем мире есть о чем горевать, а переживать о былых злодеяниях бессмысленно. Впрочем, иногда я задумываюсь: а куда все они делись – не только убийцы и их жертвы, а все те люди на фотографиях? А вы задумываетесь об этом?

– Нет, не задумываюсь. Потому что знаю. Мы, как и животные, умираем. Большей частью по тем же причинам и, за исключением немногих счастливчиков, испытывая почти такую же боль.

– И все?

– Да. Это утешает, не правда ли?

– Значит, все наши действия, то, как мы себя ведем, имеет значение лишь в этой жизни?

– Агде же еще, Талли? Что и говорить, тяжело вести себя разумно и прилично здесь и сейчас, стараясь из последних сил подлизаться к небесам, в расчете на баснословную загробную жизнь.

Талли забрала у Джеймса чашку и снова ее наполнила.

– Дело, наверное, в воскресной школе и посещении церкви. Каждое воскресенье по два раза. Мое поколение, если призвать нас к ответу, – верующие наполовину.

– Так и о нас можно сказать. Только сей трибунал будет иметь место здесь, в коронном суде, с одетым в парик судьей. А проявив минимум сообразительности, большинство из нас может от него ускользнуть. Что вам видится? Большая конторская книга, дебет-кредит, ангел-архивариус?

Он говорил мягко, как и всегда с Талли Клаттон. Она улыбнулась:

– Что-то вроде. Когда мне было восемь или около того, я представляла себе книгу, похожую на большую конторскую книгу моего дяди. Там была черная надпись «Счета» на обложке, а у страниц – красные поля.

– Ладно, вера приносит обществу пользу, – сказал Калдер-Хейл. – Мы пока не нашли ей эффективную замену. Сейчас мы выстраиваем нашу собственную мораль. «Что я хочу, то и правильно, и это принадлежит мне по праву». Старшее поколение, быть может, еще и отягощено какой-то народной памятью об иудеохристианском чувстве вины, но со следующим поколением все уйдет.

– Я рада, что мне тогда не придется жить.

Джеймс знал – Талли не была наивной. Сейчас она улыбалась, лицо выглядело спокойным. В чем бы ни заключалась ее мораль, в ней нет ничего, кроме доброжелательности и здравого смысла. А какого черта требовать большего? В чем еще она или кто бы то ни было нуждается?

– Я думаю, что музей – это торжество смерти. Жизни мертвых людей, сделанные ими предметы, вещи, которым они придавали значение, их одежда, дома, повседневные удобства, искусство.

– Нет. Музей связан с жизнью. С отдельной жизнью, с тем, как ее прожили. С общей жизнью во все времена, жизнью мужчин и женщин, с созданными ими обществами. С длящейся жизнью вида Homo sapiens. Надо быть напрочь лишенным любопытства, чтобы не любить музеи.

– Я люблю, – мягко ответила Талли. – Только я чувствую, что живу в прошлом. Не в собственном прошлом – там нет ничего захватывающего или необычного, – а в прошлом всех людей, обитавших в Лондоне до меня. Я никогда не гуляю там в одиночестве, и никто не может остаться там один.

В одной и той же прогулке по Хиту каждый находит свое. Джеймс замечал перемены в деревьях, в небе, радовался мягкости почвы под ногами. Талли воображала прачек времен Тюдоров, пользующихся чистотой источников, развешивающих белье на можжевеловых кустах; кареты, экипажи, с грохотом катящие прочь от городских тревог, от чумы и пожаров, ища убежище в престижном лондонском пригороде; представляла разбойника Дика Терпина, верхом, выжидающего в тени деревьев.

Талли привстала, собираясь унести поднос на кухню. Джеймс поднялся и забрал его. Она смотрела ему в глаза, и на ее лице впервые было написано беспокойство.

– Вы будете на той встрече, в среду? На которой будет решаться судьба музея?

– Нет, Талли, мне там находиться не положено. Доверенных лиц только трое – это Дюпейны. И никому из нас ничего сообщено не было. Только слухи.

– Музей и в самом деле могут закрыть?

– Закроют, если Невил Дюпейн добьется своего.

– Почему? Он здесь не работает. Невил здесь и не бывает толком – лишь по пятницам, когда забирает машину. Он не заинтересован в музее. Что ему за дело?

– Он ненавидит нашу, как ему кажется, «национальную зацикленность на прошлом». Ведь вполне хватает сегодняшних проблем. Ему удобно сосредоточить свою ненависть на музее. Это место основал его отец, вложил туда состояние, оно носит его имя. Невил хочет избавиться не просто от музея.

– Это в его силах?

– О да! Если он не подпишет новый договор, музей будет закрыт. Впрочем, я бы не стал волноваться. Кэролайн Дюпейн – женщина весьма решительная. Сомневаюсь, что Невил перед ней устоит. От него ведь не требуется ничего, кроме подписи.

Стоило Джеймсу произнести эти слова, как их идиотизм поразил его. Разве бывало так, чтобы написанное имя не имело значения? Благодаря подписи людей казнили или миловали. Подпись лишала наследства или давала его. Поставить ее или не поставить означало разницу между жизнью и смертью. Однако непохоже, чтобы это относилось к подписи Невила Дюпейна на новом соглашении. Неся поднос на кухню, Джеймс был рад, что не видит взволнованного лица Талли. Такой он не видел ее никогда. Он неожиданно осознал чудовищность того, что ее ждало. Этот коттедж, эта гостиная значили для нее так же много, как для него – его книга. А ей за шестьдесят. Ну, по нынешним временам ее не назовешь старой, но возраст не подходит для поиска новой работы и нового дома. Конечно, вакансий много: надежную экономку найти непросто. И все же данная работа, данное место подходили ей идеально.

Его охватила неловкая жалость, и на мгновение Джеймс ослабел. Все случилось так неожиданно, что ему пришлось быстро поставить поднос на стол и немного передохнуть. И одновременно его посетило желание сделать какой-нибудь величественный дар. Он же может положить его к ее ногам так, чтобы все стало хорошо. Калдер-Хейл немного поиграл этой нелепой мыслью. Он мог бы переписать завещание на нее. Джеймс понимал: такая экстравагантная щедрость не по его части. Вряд ли можно назвать этот поступок великодушным – ему-то деньги нужны не будут. Проценты он всегда тратил полностью, капитал же не трогал и завещал семье. Завещание лет пятнадцать назад составил семейный юрист. Наследство аккуратно распределялось между тремя племянниками. Странно. Его никогда особенно не заботило, что племянники о нем думают; и видел он их редко. Однако Джеймс чувствовал – ему не все равно, как они отнесутся к дяде после его смерти. Калдер-Хейл прожил свою жизнь в уюте и большей частью в безопасности. А что, если он найдет в себе силы для одной последней, великолепной выходки, разительно меняющей чью-то жизнь?

Он услышал голос Талли:

– Что-то случилось, мистер Калдер-Хейл?

– Нет. Решительно ничего. Спасибо за кофе. И не переживайте из-за среды. У меня предчувствие, что все будет хорошо.

8

Половина одиннадцатого. Как и всегда, Талли убралась в музее еще до открытия. Теперь они с Мюрел Годбай должны были все проверить – перед тем, как музей в пять часов будет закрыт. Остальные обязательные дела сделаны, разве только ей самой чего-то захочется. Но в коттедже тоже все было в порядке, поэтому она посидела с мистером Калдер-Хейлом подольше. Мальчик Райан, помогавший с тяжестями при уборке и с работами в саду, приходил со своими бутербродами к часу дня.

С первыми осенними холодами Талли предложила ему съедать свой обед в коттедже. Летом она видела Райана прислонившимся спиной к одному из деревьев и рядом с ним пакет. Когда дни стали холоднее, он приспособился есть в сарае с газонокосилкой, сидя на перевернутом ящике. Такое пренебрежение удобствами казалось ее неправильным, но предложение она сделала в неопределенной форме, чтобы не заставлять его и не затруднять отказ. Однако Райан с готовностью согласился и начиная с того утра ровно в час приходил с бумажным пакетом и банкой кока-колы.

Талли не хотелось есть вместе с ним – это было бы вторжением в святая святых ее частной жизни, – поэтому она перекусывала в двенадцать, и к его приходу все было убрано. Если она готовила суп, то немного оставляла и парню, особенно в холодный день. Райану, кажется, это нравилось. Позже Талли научила его готовить кофе – настоящий кофе, а не гранулированный из банки, – и Райан его подавал. Он проводил здесь не больше часа, и каждые понедельник, среду и пятницу Талли привыкла слышать его шаги по дорожке. Она ни разу не пожалела о своем предложении. Однако по вторникам и четвергам чувствовала смешанное с чувством вины облегчение от того, что утро полностью принадлежит ей.

С первого дня после ее мягкой просьбы Райан стал на крыльце снимать рабочие сапоги, вешал куртку, в носках шел в ванную, мыл руки и только потом присоединялся к ней. Райан приносил с собой запах земли, травы и какой-то неуловимый мужской дух, нравящийся Талли. Ее изумляло, каким чистым он казался, каким хрупким. По-девичьи изящные кисти вступали в странное противоречие с загорелыми мускулистыми руками. Лицо – круглое, щекастое, курносое, с розоватой кожей, кажущейся замшевой на ощупь. Широко расставленные большие карие глаза. Тяжелые верхние веки. Подбородок, рассеченный вертикальной чертой. Коротко остриженные волосы. Круглая голова. Талли его лицо казалось детским, просто увеличившимся с годами, но без следов взрослого опыта. Впечатление нетронутости, невинности рассеивалось, стоило посмотреть в его глаза. Райан мог их широко распахнуть и уставиться на мир с обезоруживающей безмятежностью – и вдруг сбивал с толку быстрым взглядом, лукавым и осведомленным. Такая же двойственность была присуща и его познаниям. Случайные обрывки жизненного опыта, говорящие об искушенности, подобранные, будто мусор, сочетались с поразительным невежеством в обширных областях человеческого знания, которое ее поколение приобретало еще до окончания школы.

Талли нашла Райана, вывесив объявление на доске вакансий у местного газетного киоска. Миссис Фарадей, на общественных началах работающая в саду, дала понять, что сгребать листья, а также подрезать кусты и молодые деревья ей не под силу. Она и предложила повесить объявление, а не обращаться в местное агентство по трудоустройству. Талли дала телефонный номер коттеджа и никак не упомянула музей. Когда позвонил Райан, они с миссис Фарадей провели собеседование и решили взять парня пока на месяц, на испытательный срок. Перед его уходом Талли спросила о рекомендации:

– Райан, у тебя есть кто-нибудь, кто мог бы написать рекомендацию? Ну, тот, у кого ты работал раньше?

– Я работал у одного майора – чистил серебро и кое-что делал по дому. Я его попрошу.

Он больше ничего не сообщил, а через два дня пришло письмо.


Милостивая государыня!

Райан Арчер сообщил мне о вашем намерении взять его разнорабочим и помощником садовника. Он не особенно рукастый, но кое-какую работу по дому выполнял удовлетворительно и, если ему было интересно, выражал готовность к обучению. Насчет его способностей к садовничеству – если таковые имеются – не знаю, не сталкивался. Однако сомневаюсь, что он может отличить анютины глазки от петунии. Райан не всегда пунктуален, но, когда приходит, способен работать как следует (если за ним присматривать). Мой жизненный опыт подсказывает, что люди делятся на честных и бесчестных, и здесь мы в любом случае бессильны. Этот мальчик – честный.


Руководствуясь этой весьма сдержанной рекомендацией и заручившись одобрением миссис Фарадей, Талли взяла Райана на работу.

У мисс Кэролайн он интереса почти не вызвал, а Мюрел сложила с себя всякую ответственность:

– Хозяйственные мероприятия – по вашей части, Талли. Я не хочу вмешиваться. Мисс Кэролайн согласилась, чтобы он получал установленную минимальную зарплату. Я буду ему платить каждый день перед его уходом из кассы на мелкие расходы. Конечно, под расписку. Если парню потребуется спецодежда, ее тоже можно будет оплатить из малой кассы, но лучше купите ее сами и не оставляйте ему. Он может выполнять тяжелые работы по уборке этого помещения, включая лестницу, но я не хочу, чтобы он оставался без присмотра в любой другой части музея.

– Майор Аркрайт написал в рекомендации, что Райан честный, – вставила Талли.

– Не исключено. Но он может оказаться болтуном. А узнать, честные ли у него друзья, нам неоткуда. Я думаю, по окончании испытательного срока вам с миссис Фарадей следует официально сообщить о его успехах.

По мнению Талли, для человека, не желающего вмешиваться в хозяйственные дела, Мюрел слишком въедлива (впрочем, как всегда). Однако эксперимент удался. Хотя Райан и вправду был непредсказуем. Например, Талли никогда не могла быть уверена, появится ли он вовремя. Однако шли месяцы, и Райан стал надежнее: несомненно, причиной была нужда в наличности, которую он получал в конце дня. Энтузиазмом Райан не отличался, но и лентяем не был, и даже миссис Фарадей, ублажить которую было непросто, казалось, благоволила к нему.

Вчера на ужин была курица, и этим утром Талли приготовила куриный суп. Райан потягивал его с явным удовольствием, грея о кружку тонкие пальцы. Он спросил:

– Много нужно смелости, чтобы кого-нибудь убить?

– Я никогда не считала убийц смелыми, Райан. Скорее они трусы. Иногда требуется большая смелость для того, чтоб не убить.

– Не понял, что вы имеете в виду, миссис Талли.

– Я тоже. Это так, к слову. Глупость, наверное, как мне теперь кажется. Убийство – не самая приятная тема для беседы.

– Да, зато интересная. В прошлую пятницу мистер Калдер-Хейл провел меня по музею. Я вам не рассказывал?

– Нет, Райан.

– Когда он приехал, я пропалывал грядку. Он сказал: «Доброе утро», и я его спросил: «Могу я посмотреть музей?» Он ответил: «Можешь. Все зависит от того, нужно ли это тебе. Ая не вижу, почему нет». Так что мистер Калдер-Хейл велел мне привести себя в порядок, а он пока подождет в холле, внизу. По-моему, мисс Годбай все это не понравилось. Она на меня так посмотрела!

– Мистер Калдер-Хейл поступил очень хорошо, решив показать тебе музей. Работая здесь… Ладно. Правильно, что у тебя появилась возможность посмотреть на все собственными глазами.

– Почему я не мог посмотреть раньше и сам по себе? Мне не доверяют?

– Тебя не пускали не потому, что мы тебе не доверяем. Просто мисс Годбай не любит, чтобы люди приходили, когда им вздумается, и бесплатно шатались по музею. Это касается всех.

– Но не вас.

– Ну, Райан, конечно же. Я должна вытереть пыль и прибраться.

– И не мисс Годбай.

– Мисс Годбай секретарша, и она принимает посетителей. Ей необходимо иметь свободный доступ ко всему зданию, иначе музей перестал бы работать. Иногда ей приходится сопровождать посетителей – если мистера Калдер-Хейла нет на месте.

«Или он сам не считает нужным сопровождать этих посетителей». Но вслух Талли этого не сказала.

– Тебе понравился музей?

– Мне понравилась Комната убийств.

«О Господи! А впрочем, ничего удивительного. Он не первый, кто задержался именно в Комнате убийств».

Райан спросил:

– А этот железный чемодан – как вы думаете, это тот самый, куда запихнули тело Вайолет?

– Я предполагаю, что это он. Старый мистер Дюпейн был очень щепетилен в отношении источников, откуда приходили экспонаты. Не знаю, как он раздобыл некоторые из них. Предполагаю, что благодаря связям.

Райан покончил с супом и достал из пакета бутерброды: толстые куски белого хлеба, а между ними что-то вроде салями.

– Значит, если бы я поднял крышку, то увидел бы пятна ее крови?

– Тебе не разрешат поднять крышку, Райан. Экспонаты нельзя трогать.

– А если бы открыл?

– Возможно, ты увидел бы какое-то пятно, хотя никто не может быть уверен, что это кровь Вайолет.

– Они могли сделать анализ.

– Думаю, анализ был сделан. И даже если это человеческая кровь, то отсюда еще не следует, что кровь именно ее. В те времена не знали о ДНК. Райан, у тебя какой-то нездоровый интерес, тебе не кажется?

– Интересно, где она сейчас.

– Возможно, в Брайтоне, на церковном кладбище. Не уверена, что кто-нибудь знает точно. Она была проституткой, бедной женщиной, и денег на достойные похороны, возможно, не оказалось. Ее могли захоронить в так называемой могиле для нищих.

Так ли все было? Может быть, слава возвысила ее до посмертных почестей? И у нее были богатые похороны: лошади с черными султанами, толпы болванов, бегущих за процессией, фотографии в местных газетах, а то и в общенациональной прессе. Каким нелепым показалось бы все это молодой Вайолет – за много лет до того, как ее убьют, – если бы кто-нибудь напророчил, что после смерти она будет более знаменитой, чем при жизни, что почти через семьдесят лет после ее убийства в мире, невообразимо изменившемся, женщина и мальчик будут толковать о ее похоронах.

Талли подняла глаза и услышала, как Райан произнес:

– Думаю, мистер Калдер-Хейл пригласил меня, так как хотел выяснить, чем я тут занимаюсь.

– Райан, он и так знает, чем ты занимаешься. Ты садовник, занятый неполный рабочий день.

– Он хотел выяснить, что я поделываю в остальные дни.

– И что ты ему ответил?

– Я сказал, что работаю в баре на Кингз-кросс.

– Райан, разве это так? Я думала, ты работаешь у майора.

– Я и в самом деле работаю у майора, но я никому не рассказываю о своих делах.

Пятью минутами позже, наблюдая, как парень надевает свою уличную обувь, Талли в очередной раз осознала, как мало о нем знает. Райан рассказывал ей, что был взят на воспитание, однако не поведал, почему и куда. То он говорил, что живет в сквоте, то оставался у майора. Впрочем, если Райан был сам по себе, то такой была и она, такими в музее были все. «Мы вместе работаем, часто встречаемся – бывает, что ежедневно, – мы общаемся, советуемся, у нас общая цель. И все же в душе каждый из нас – непознаваемое “я”».

9

Этот надомный визит значился у доктора Невила последним за день и вызывал у него наибольшие опасения. Он еще не припарковался и не запер машину, но уже собирался с силами перед грядущим испытанием: как только откроется дверь, они с Адой Гиринг встретятся взглядами, и в ее пристальных глазах Невил увидит безмолвную мольбу. Пройти эти несколько ступенек, ведущих на галерею второго этажа, оказалось столь утомительно, будто он поднялся на самый верх. У двери придется подождать. Здесь всегда приходится ждать. Альберт реагировал на дверной звонок, даже если находился в ступоре. Иногда он впадал в ужас и трясся в своем кресле, в другой раз поднимался и, отпихивая жену, с удивительной скоростью несся к двери, желая оказаться там первым. Тогда Невил наткнется на взгляд Альберта. Его старые глаза все еще способны выражать такие разные чувства: страх, ненависть, подозрение, отчаяние…

Сегодняшним вечером он почти хотел, чтобы его встретил именно Альберт. Невил прошел к средней двери. Дверь была с глазком и двумя кодовыми замками; единственное окно закрывала прибитая снаружи железная сетка. Он предполагал, что сетка – самый дешевый способ обеспечить защиту, однако всегда беспокоился по этому поводу. Устрой Альберт пожар, дверь окажется единственным выходом. Невил позвонил не сразу. Вечерело. Как быстро – стоило перевести назад часы, выцвел день и вступила в свои права темнота. Вдоль галерей зажегся свет. Глянув вверх, Дюпейн увидел огромный многоквартирный дом, который вздымался в темноте, будто вставшее на якорь великолепное круизное судно.

Невил понимал, что невозможно позвонить тихо, и все равно его палец нежно прикоснулся к звонку. Ждать пришлось не дольше обычного. Ей нужно убедиться, что Альберт остался в кресле и отошел от потрясения, вызванного звонком. Через минуту послышался скрежет засовов, и миссис Гиринг открыла перед врачом дверь. Невил еле заметно кивнул ей и шагнул внутрь. Она снова все заперла.

Идя за ней по короткому коридору, Невил сказал:

– Перед уходом я звонил в больницу. Сожалею, но в специальном отделении свободных мест нет. Альберт возглавляет список претендентов.

– Он возглавляет этот список уже восемь месяцев. Наверное, мы ждем, пока кто-нибудь умрет.

– Да, – согласился Невил. – Пока кто-нибудь умрет.

Этот разговор длился уже шесть месяцев. Перед тем как войти в гостиную – миссис Гиринг уже взялась за дверную ручку, – он спросил:

– Как там у вас?

Она всегда здесь задерживалась, чтобы обсудить своего мужа, пока он сидел и вроде как не слышал – или не слушал.

– Сегодня тихий. И всю неделю был тихий. А вот в прошлый четверг он вырвался. Заходила женщина из службы помощи, и Альберт шмыгнул в дверь. Я не успела его перехватить. Когда на него находит, он бегает очень быстро. Прежде чем мы его нагнали, он успел сбежать по лестнице и почти удрал на центральную улицу. А потом была драка. Люди на нас смотрели. Они не понимали, зачем и куда мы волочем пожилого человека. Та женщина старалась убедить его, говорила ласковые слова, но Альберт не собирался ее слушать. Я прихожу в ужас от мысли, что он однажды вырвется на проезжую часть и убьется.

Она боялась именно этого. Абсурдность ее страхов вызывала в нем сразу и грусть, и раздражение. Болезнь Альцгеймера забрала у нее мужа. Человек, с которым она вступила в брак, превратился в утерявшего ясный рассудок, буйного незнакомца, неспособного предложить ни дружбы, ни поддержки. Уход за ним истощил миссис Гиринг, она выбивалась из сил. Но он был ее мужем. Ее ужасала мысль, что однажды он выскочит на дорогу и погибнет.

Висящие изнанкой внутрь цветастые шторы, потертая мебель, добротный, старомодный газовый камин – маленькая гостиная, наверное, почти не изменилась с того времени, как супруги переехали сюда. Только теперь в углу стоял большой телевизор, а под ним видеомагнитофон. И Невил знал, что карман передника миссис Гиринг оттопыривал мобильный телефон.

Невил подтащил поближе кресло, поставив его между супругами. Он выделил на встречу с ними полчаса, как обычно. Невил пришел без хороших вестей. Он сделал для них все, что в его силах, и больше ему предложить нечего. Он мог лишь уделить им часть своего времени. Невил будет делать то же, что и всегда: спокойно сидеть и слушать. В комнате было слишком душно. Газовый камин с шипением изрыгал чудовищный жар, опаляющий ноги и сушащий глотку. И запах. Какая-то кисло-сладкая вонь, состоящая из нескольких составляющих: прокисшего пота, жареной пищи, грязной одежды и мочи. Невилу мерещилось, что он, вдыхая, различает каждый запах в отдельности.

Альберт неподвижно сидел в кресле. Его покрытые шишками руки крепко вцепились в края подлокотников. Прищурившись, он с небывалой злобой смотрел Невилу в глаза. На нем были мешковатые темно-синие тренировочные штаны с белыми полосами по бокам, куртка от пижамы и длинная серая кофта. Каких же трудов стоило Аде и ее помощнице одевать его!

Невил спросил, ощущая бесполезность вопроса:

– Как вы управляетесь? К вам по-прежнему приходит миссис Наджент?

Теперь миссис Гиринг говорила свободно, перестав беспокоиться о муже: понимает он что-нибудь или нет. Наверное, она начинала осознавать бессмысленность перешептываний за дверью.

– Да, ходит. Теперь каждый день. Без нее я бы не справилась. Прямо беда, доктор! Когда Альберт не в порядке, он говорит ей ужасные вещи, оскорбительные вещи – связанные с тем, что она черная. Его слова в самом деле отвратительны. Я знаю, что Альберт ничего такого не имеет в виду, это все потому, что он болен, но лучше бы она этого не слышала. Он никогда таким не был. Миссис Наджент такая славная – все понимает правильно и не обижается. А я расстраиваюсь. Тут еще эта женщина, соседка наша, миссис Моррис. Услышала его ругань и сказала, что, если это дойдет до департамента, нас привлекут к суду как расистов и оштрафуют. Сказала, что заберут у нас миссис Наджент и проследят, чтобы к нам больше никто не пришел – ни черный, ни белый. А вдруг миссис Наджент самой надоест и она уйдет куда-нибудь еще, где ей не приходится выслушивать такие вещи? Мне ее не в чем винить. Миссис Моррис права. Привлечь к суду за расизм могут. В газетах об этом пишут. Как мне выплатить штраф? С деньгами у нас и без этого туговато.

Люди ее возраста и класса слишком горды, чтобы жаловаться на нужду. Она заговорила о деньгах впервые, и стало видно, сколь велико ее беспокойство. Невил твердо сказал:

– Вас никто не собирается привлекать к суду. Миссис Наджент – разумная и опытная женщина. Она понимает, что Альберт болен. Хотите, я переговорю с департаментом?

– Вы могли бы, доктор? Может, будет лучше, если это сделаете вы. Я так нервничаю. Всякий раз при стуке в дверь я думаю, что пришли из полиции.

– Из полиции к вам не придут.

Невил просидел еще двадцать минут. Он в который раз выслушал, как миссис Гиринг переживает, что у нее могут забрать Альберта. Она понимала, что не справляется, однако что-то – может быть, память о клятве в супружеской верности – оказалось сильнее желания освободиться. Невил снова попытался ее уверить, что жизнь Альберта в специальном отделении будет лучше, что он получит опеку, которую не может получить дома, что она сможет навещать его, когда ей вздумается, что если бы Альберт мог что-то понимать, он бы ее понял.

– Может быть, – сказала она. – Да только простил бы он?

Что толку убеждать, будто ей не в чем себя винить? Миссис Гиринг была охвачена двумя чувствами, взявшими верх над всем остальным: любовью и чувством вины. Кто дал ему право лезть со своей земной, полной изъянов мудростью, изгоняя из ее души что-то столь глубоко сидящее, основополагающее?

Перед уходом Невила она заварила ему чай. Миссис Гиринг всегда заваривала ему чай. Невилу не хотелось чаю, и он старался подавить раздражение, пока миссис Гиринг пыталась убедить Альберта к ним присоединиться, уговаривая мужа, как ребенка. Наконец доктор мог уйти.

– Я завтра позвоню в госпиталь. Если будут какие-то новости, я дам вам знать.

У двери она поглядела на Невила и сказала:

– Думаю, я больше так не выдержу, доктор.

Это были ее последние слова, и их разделила закрывшаяся дверь. Он вышел в промозглый вечер, в последний раз услышав скрежет засовов.

10

В начале восьмого утра, в своей маленькой, но безупречно чистой кухоньке Мюрел Годбай пекла печенье. Так повелось с тех пор, как она заняла свой теперешний пост в музее Дюпейна. Мюрел приносила печенье к чаю мисс Кэролайн (если та была в музее) и к ежеквартальным встречам доверенных лиц – сестры и двух братьев. Завтрашняя встреча обещала стать судьбоносной, но это не повод менять заведенный порядок. Кэролайн Дюпейн любила, чтобы в тесто клали масло. Печенье должно быть пряным, изысканно хрустящим и едва подрумянившимся. Оно было готово и теперь остывало на специальной решетке. Мюрел занялась приготовлением флорентийского печенья. Для сегодняшнего чаепития оно не совсем подходило: доктор Невил норовил положить свой кусочек у чашки, и шоколад таял. А вот мистеру Маркусу такое печенье нравилось, и если его не будет, то он будет разочарован.

Мюрел аккуратно разложила ингредиенты, будто выступала в кулинарной передаче: фундук, бланшированный миндаль, вишня в сахаре, смесь из лимонной и апельсиновой кожуры, кишмиш, брусок сливочного масла, сахарная пудра, сливки и плитка отменного горького шоколада. Пока Мюрел все это нарезала и крошила, ее посетило некое чувство, таинственное и мимолетное. Приятное единение духа и тела – ничего подобного до прихода в музей она не испытывала. Оно посещало ее редко и неожиданно, отзываясь легким жжением в сосудах. Наверное, это и есть счастье. Она замерла; нож завис над фундуком; Мюрел на мгновение отвлеклась, дав ножу волю. Было ли это тем, что люди чувствуют большую часть своей жизни? И даже в детстве? У нее такого не было никогда. Момент прошел, и, улыбнувшись, она опять принялась за работу.

Детские годы Мюрел Годбай, вплоть до ее шестнадцатилетия, прошли в заключении, в открытой тюрьме. Приговор обжалованию не подлежал, а в чем именно состояло ее преступление – никто ей так и не объяснил. Она смирилась со всеми ограничениями, духовными и физическими: дом тридцатых годов пополам с другой семьей; неблагополучный пригород Бирмингема, с его мнимо тюдоровскими перекрестиями черных балок; в качестве сада – клочок земли за домом; высокий забор, укрывающий этот сад от любознательности соседей. Границы включали общеобразовательную школу, куда Мюрел ходила через городской парк, с его математически выверенными клумбами, с предсказуемой сменой растений: весной – нарциссы, летом – герань, осенью – георгины. Она рано усвоила главный тюремный закон, рецепт выживания в неволе: не высовывайся и не нарывайся на неприятности.

Ее отец был тюремным надзирателем. Низкорослый педантичный человечек, с важной походкой и легкими садистскими наклонностями, которых он слегка стыдился. Благодаря собственному благоразумию отец не переступал черты, и существование его жертв было сносным. Собственную мать она считала сокамерницей, но общая беда не породила ни взаимопонимания, ни сочувствия. О некоторых вещах лучше было умалчивать. В их разговорах случались паузы, очевидные обеим, и все же попытка нарушить их привела бы к катастрофе. Каждая бережно несла свою муку, закрывая ее ладонями, держась от другой на расстоянии, словно опасаясь разделить какую-нибудь невыясненную чужую вину. Мюрел спасали бесстрашие, молчаливость и тщательно скрываемая от окружающих внутренняя жизнь. Триумфы ее ночных мечтаний отличались драматичностью и нездешним колоритом, но Мюрел никогда не обманывала себя и считала их просто вымыслом, уловкой, делающей жизнь более приемлемой, и не потакала себе, путая их с реальностью. За пределами тюрьмы был настоящий мир. Однажды она вырвется на свободу и возьмет свое.

Она росла, зная, что отец любит только свою старшую дочь. К тому времени как Симоне исполнилось четырнадцать, их взаимная одержимость окрепла до такой степени, что не вызывала больше сомнений ни у Мюрел, ни у ее матери. Симоне доставались подарки, угощения, новая одежда, пикники по выходным, на которые они ездили вдвоем с отцом. У Мюрел была маленькая комната в глубине дома, и, уже лежа в постели, она слышала их перешептывания и тонкий, полуистерический смех Симоны. Мать им прислуживала, но жалованья, полагающегося в таких случаях, не получала. А может быть, невольно соблазнившись их утехами, она подглядывала за ними.

Мюрел не чувствовала ни зависти, ни обиды. У Симоны не было ничего, что хотелось бы иметь ей. В четырнадцать лет Мюрел знала дату своего освобождения: день ее шестнадцатилетия. Она лишь хотела убедиться, что будет в состоянии себя содержать и что закон не может заставить ее вернуться домой. Судя по всему, мать наконец осознала, что жизни у нее нет. Она ушла незаметно, проявив характерное для хозяйки и жены невежество. Легкая пневмония – не то заболевание, от которого умирают. Впрочем, это верно лишь для тех, кто хочет жить. В похоронном бюро морг называли «приделом вечного покоя» – эвфемизм, приводивший Мюрел в бессильную ярость. Она смотрела на лежащую в гробу мать. Судя по выражению лица этой незнакомой женщины, она была довольна. Что ж, так тоже можно освободиться, но это не ее путь.

Через девять месяцев ей исполнилось шестнадцать лет. Мюрел ушла, оставив Симону и отца в их симбиотическом мире утех, заговорщицких переглядываний и детских радостей. Она подозревала, чем они занимаются, хотя точно никогда не знала. И не интересовалась. Мюрел никак не дала знать о своих намерениях. Она написала отцу, что уходит из дома, будет искать работу и позаботится о себе сама, а записку аккуратно положила на середину каминной полки. С одной стороны, Мюрел хорошо понимала, в чем ее преимущества. Правда, в некоторых отношениях она оказалась нетрудоспособной – и не столь проницательной. Мюрел ставила на приличный аттестат, твердые навыки в стенографии и машинописи, восприимчивые к техническим новшествам мозги, сообразительность и систематичность. Она приехала в Лондон с деньгами, которые копила с четырнадцати лет, нашла комнату по карману и принялась искать работу. Она готовилась предложить верность, самоотверженность и энергичность – и была уязвлена, когда выяснилось, что спросом пользуются другие, более заманчивые качества, как то: физическая привлекательность, общительность, веселый нрав и угодливость. Мюрел находила работу легко, но нигде не задерживалась. Она неизменно уходила со всеобщего согласия и была слишком горда, чтобы возражать и требовать справедливости. В какой-то момент, в котором не бывало ничего неожиданного, работодатель вызывал ее для беседы и намекал, что ее квалификация нашла бы лучшее применение на другой должности и это для ее же блага. Мюрел писали хорошие рекомендации, в которых расхваливали ее добродетели. О причинах ухода тактично умалчивалось: работодатели и сами толком не понимали, в чем дело.

С родными Мюрел не встречалась и не созванивалась. Ни с отцом, ни с сестрой. Через двенадцать лет после того, как она ушла из дома, их не стало. Симона покончила с собой, а спустя две недели умер отец – от сердечного приступа. Мюрел почувствовала лишь смутное, безболезненное сожаление. Чужая трагедия иногда пробуждает в нас нечто подобное.

Трагический уход сестры вызвал у нее лишь удивление, что у той хватило духу сделать это.

Смерть родных изменила жизнь Мюрел. Других родственников у них не было, и дом перешел ей. Мюрел не стала туда возвращаться. Вместо этого она проинструктировала агента, который должен был продать и недвижимость, и все, что там находилось. Теперь съемные комнаты остались позади. Мюрел нашла традиционный кирпичный коттедж в Саут-Финчли, на одной из тех полудеревенских улочек, которые пока еще встречаются – даже в не самых далеких пригородах. Высокая крыша, маленькие окошки. Дом малопривлекательный, но добротный и относительно изолированный. Напротив имелось место для машины, которую теперь она могла себе позволить. Постепенно – неделя за неделей – она обзавелась мебелью, которую искала по комиссионным магазинам, покрасила стены, повесила шторы.

Работа не доставляла ей той же радости, но Мюрел стойко переносила невзгоды. В этой добродетели у нее недостатка не было. Ее предпоследнее место, секретарь-машинистка в Суотлинг, оказалось понижением в статусе. Зато здесь перед ней открылись кое-какие возможности: собеседование проводила мисс Дюпейн, которая вскользь упомянула, что со временем ей, возможно, понадобится личная секретарша.

Работа была сущим наказанием. Она презирала учениц, кляла этих соплячек за тупость, высокомерие и невоспитанность, а их родителей считала нуворишами. Как только те потрудились ее заметить, неприязнь вернулась сторицей. Девочки нашли Мюрел назойливой, некрасивой до безобразия и лишенной почтительности, которой они от нее ждали как от нижестоящей. Она оказалась подходящим объектом для недовольства и удобной мишенью для шуток. Были среди них немногие, злые от природы. Нашлись и те, кто обращался с ней учтиво. Но никто ничего не противопоставил всеобщему пренебрежению. Даже самые доброжелательные привыкли называть ее ГГ – Горгона Годбай.

Два года назад ситуация взорвалась. Мюрел нашла дневник одной из учениц и положила в ящик своего стола, чтобы передать, когда та к ней зайдет. Она не считала нужным специально искать владелицу. Девочка обвинила Мюрел в намеренном удерживании дневника и принялась на нее орать. Мюрел рассматривала ее с холодным презрением: крашеные, торчащие красными иглами волосы, в носу золотая бляха, накрашенный рот выкрикивает непристойности. Грубо схватив дневник, она напоследок прошипела:

– Леди Суотлинг просила, чтобы вы к ней зашли. Я могу вам сказать – зачем. Вас вышибут с работы. Вы не тот человек, который нужен колледжу для приема посетителей. Вы – отвратительная, вы – тупая, и мы будем рады вашему уходу!

Мюрел посидела, помолчала и потянулась за сумочкой. Еще один отказ. Она заметила, что к ней идет Кэролайн Дюпейн. Мюрел подняла глаза и не сказала ничего. Заговорила Кэролайн:

– Я только что была у леди Суотлинг. Думаю, будет правильнее, если вы смените место работы. Здесь не находится применения вашим способностям. Мне в музее Дюпейна нужна секретарша для работы с посетителями. С деньгами, боюсь, там не намного лучше, зато есть реальные перспективы. Если вы заинтересованы, советую прямо сейчас пойти к леди Суотлинг и подать заявление об уходе – не дожидаясь, пока она сама об этом заговорит.

Мюрел так и сделала. Наконец-то она нашла работу, где ее ценили. Все шло хорошо. Мюрел обрела свободу. И она обрела любовь, пусть еще и не осознала этого.

11

Сделав последний визит, Невил Дюпейн доехал до своей квартиры, выходящей на Кенсингтон-Хай-стрит, только к началу десятого. В случае особенно обширной географии намеченных встреч или при угрозе слишком муторной поездки на общественном транспорте Невил перемещался по Лондону на «ровере». А в музейном гараже стоял его любимый красный «ягуар-тайп» 1963 года выпуска. Обычно Невил забирал его в пятницу, в шесть часов вечера. Он привык с понедельника по четверг работать допоздна, что давало ему возможность проводить выходные вне Лондона. Это было совершенно необходимо. Как местный житель, Невил имел право ставить машину рядом с домом, однако он не избежал изматывающей поездки вокруг квартала, пока не нашел, куда приткнуться. Неустойчивая погода изменилась опять, и все сто ярдов, оставшиеся до дома, Невил шел под мелким дождиком.

Он жил на последнем этаже большого многоквартирного здания, построенного после войны, с непримечательной архитектурой, но ухоженного и удобно расположенного. Его размеры, неброский уют, даже тесные ряды пустых, лишенных всякого выражения окон – все гарантировало уединение, столь необходимое Невилу. Он никогда не считал квартиру своим домом. Это слово не вызывало у него никаких ассоциаций, и скорее всего он бы затруднился дать ему определение. Квартира была его убежищем. Постоянный глухой шум, который доносился с оживленной улицы, лежащей пятью этажами ниже, лишь подчеркивал умиротворенность этих комнат. Тот же эффект дало бы ритмичное дыхание моря вдалеке. Заперев за собой дверь и отключив сигнализацию, Невил сгреб разбросанные по ковру письма, повесил влажный плащ, швырнул портфель и, пройдя в гостиную, опустил деревянные жалюзи, за которыми остались огни Кенсингтона.

Удобная квартира. Невил купил ее лет пятнадцать назад, когда окончательно развелся, оставил центральную Англию и переехал в Лондон. Он не поленился и отобрал минимум современной, удобной мебели. Первоначальный выбор оказался столь удачным, что дальнейшие усовершенствования не понадобились. Невил любил иногда послушать музыку, и стереооборудование у него было новейшее и дорогое. Сама по себе техника его не интересовала. Он не требовал от нее ничего, кроме нормальной работы. Если машина ломалась, Невил не начинал качать права, а просто заменял ее другой моделью, предпочитая денежные траты временным и душевным потерям. Стоящий в холле телефон вызывал у него ненависть. Невил редко брал трубку. Он каждый вечер прослушивал сообщения. У тех, кому он мог срочно понадобиться, в том числе и у больничной секретарши, имелся номер его мобильного. Этого номера не было больше ни у кого – ни у дочери, ни у брата с сестрой. Если Невил и задумывался о значимости этих исключений, он не беспокоился. Они знали, где его искать.

Переделанной тогда же кухней Невил не воспользовался ни разу. Он был разборчив в еде, однако готовить не любил и в основном полагался на купленные в центральных супермаркетах полуфабрикаты. Невил открыл холодильник, выбирая между рыбным пирогом с мороженым горошком и мусакой[11], когда раздался звонок. Он так редко слышал громкий и настойчивый звук домофона, что был потрясен, будто ему стучали прямо в дверь. Немногие знали, где он живет, и никто из них не мог приехать без предупреждения. Невил подошел к двери и нажал кнопку переговорного устройства, надеясь, что кто-то ошибся номером. Когда он услышал властный голос дочери, в нем все оборвалось.

– Пап, это Сара. Я тебе звонила. Мне нужно с тобой поговорить. Ты что, не слышал мои сообщения?

– Нет, извини. Я только что пришел и еще не прослушивал автоответчик. Давай, поднимайся.

Он отпер входную дверь и встал рядом, слушая вой лифта. Сегодняшний день был тяжелым, а завтра его ждала другая, не менее головоломная задача – будущее музея Дюпейна. Невил хотел еще раз продумать тактику, обосновать свое нежелание подписывать новый договор, выстроить аргументацию, способную сломить решимость брата и сестры. Он рассчитывал на спокойный вечер, хотел собраться и принять окончательное решение, однако про покой, похоже, можно забыть. Сара бы не пришла, не окажись она в беде.

Как только он открыл дверь и забрал у дочери зонтик и плащ, ему стало ясно, что дело серьезное. Сара с детства не могла держать себя в руках, не говоря уже о притворстве. Еще во младенчестве ее гнев был страстен и изнурителен, в моменты счастья и душевного волнения она приходила в неистовство, а своим отчаянием заражала обоих родителей, вместе с ней погружавшихся в уныние. Ее вид, ее одежда всегда выдавали внутреннее смятение. Невилу вспомнился один вечер – лет пять, что ли, тому назад, – когда она нашла удобным встретиться с другом здесь, в этой квартире. Она стояла на том же месте, что и сейчас, волосы были спутаны, щеки радостно пылали. Глядя на дочь, Невил с удивлением обнаружил, что она красива. Сейчас ее тело казалось каким-то осевшим, будто она преждевременно постарела, непричесанные волосы убраны назад, на угрюмом лице безысходность. Глядя в это лицо, так похожее на его и в то же время таинственно другое, Невил видел унылые глаза, сосредоточенные, казалось, на собственной никудышности. Сара рухнула в кресло.

– Что ты будешь? Вино, кофе, чай?

– Вино в самый раз. Любое, которое открыто.

– Белое, красное?

– Пап, ну ради Бога! Какая разница! Ладно, красное.

Он взял с полки ближайшую бутылку, прихватил два стакана и вернулся.

– Хочешь подкрепиться? Ты ела? Я как раз собирался разогреть что-нибудь и поужинать.

– Я не голодна. Я пришла кое-что уладить. Для начала, чтоб ты знал, Саймон меня бросил.

Вот оно что. Он не был удивлен. Невил как-то встречался с ее сожителем и сразу, жалея и сердясь, понял, что это очередная ошибка. Вся ее жизнь состояла из таких повторов. Влюбляясь, Сара всегда отдавалась целиком, без раздумий, а теперь, когда ей уже почти тридцать четыре, желание любить и быть любимой подогревалось нарастающим чувством безысходности. Невилу нечем было утешить дочь: любые его слова вызовут лишь негодование. Работа лишила его возможности уделять ей внимание и заботу, пока она была подростком, а развод дал еще один повод для ее обид. Все, что Сара от него теперь требовала, – это практическое содействие.

– Когда все случилось?

– Три дня назад.

– Это окончательно?

– Конечно, окончательно! Все было кончено еще месяц назад, просто я об этом не знала. А теперь мне необходимо вырваться, по-настоящему вырваться. Я хочу уехать за границу.

– А как же работа, школа?

– Я ее бросила.

– Ты хочешь сказать – выставила оценки за триместр?

– Не выставляла я никаких оценок. Я просто не вышла на работу. Я не собиралась возвращаться в этот бардак, где бы ребятишки, давясь от смеха, обсуждали мою личную жизнь.

– Да с какой стати? Откуда им знать?

– Ради Бога, папа! Спустись на землю! Естественно, они знают. Работа у них такая – знать. И так идут всякие там разговоры, что я зря пошла в учителя – будто я гожусь на что-либо другое, – а тут мне в лицо будут тыкать несостоятельностью еще и на личном фронте!

– Но ты преподаешь в средней школе. Они же дети.

– Эти детки в одиннадцать лет знают о сексе больше, чем я знала в двадцать! И вообще, меня готовили в учителя. А так я половину времени заполняю всякие бланки, а в оставшиеся часы пытаюсь удержать под контролем двадцать пять сквернословящих, подзуживающих друг друга агрессивных детей, не испытывающих никакой тяги к учебе. Я жила впустую! Хватит!

– Не могут же они все быть такими.

– Конечно! Только таких достаточно, чтобы класс стал необучаемым. У меня есть два мальчика с диагнозами, предполагающими стационарное психиатрическое лечение. Просто места свободного не нашлось. И что же? Их опять подбросили нам! Психиатр – ты, и возиться с ними – твоя забота, а не моя!

– Но не выйти на работу… Это на тебя не похоже. Ты подводишь своих коллег.

– Директор как-нибудь справится. Он-то мне в эти последние триместры не шибко помогал. Так или иначе, я ушла.

– А квартира?

Они, кажется, купили ее в складчину. Невил одолжил ей деньги для первого взноса, а на ежемесячные выплаты должно было хватить, по его предположениям, ее жалованья.

– Естественно, мы ее продадим. Правда, надежды разделить прибыль нет никакой: прибыли не будет. Эта общага, что строится напротив нас, положила конец всяким перспективам. Юрист должен был обо всем заранее разузнать, да что толку привлекать его за халатность. Нам нужно продать жилье за сколько получится. Я оставила все на усмотрение Саймона. Он хорошо с этим справится, так как понимает: ипотека висит на нас обоих. Я умываю руки. Штука в том, папа, что мне нужны деньги.

– Сколько? – спросил Невил.

– Чтоб хватило на год нормальной жизни за границей. Я у тебя их не прошу – во всяком случае, не прямо у тебя. Я хочу свою долю от продажи музея. Хочу, чтобы его закрыли. Тогда я возьму у тебя взаймы – немного, тысяч двадцать – и после возвращу из тех денег. Нам всем что-то полагается, так? Я имею в виду доверенных лиц и внуков.

– Я не знаю сколько, – ответил Невил. – По условиям доверенности все ценные предметы, в том числе и картины, будут предложены другим музеям. Нам полагается доля от того, что останется после их продажи. Думаю, там получится тысяч по двадцать каждому. Я не считал.

– Этого достаточно. Собрание завтра, да? Я звонила тете Кэролайн и уточняла. Ты ведь не хочешь сохранять музей? Я хочу сказать… Ты всегда знал: дед о нем беспокоился больше, чем о тебе или о любом другом члене семьи. Музей был его личной утехой. И пользы от него все равно никакой. Дядя Маркус может думать, что он преуспеет, но у него ничего не получится. Он лишь будет тратить деньги до тех пор, пока обстоятельства не заставят его отступиться. Я хочу, чтобы ты мне обещал не подписывать новый договор. Тогда я смогу занять у тебя с чистой совестью. Я не возьму денег, если у меня не будет даже надежды вернуть их. Мне осточертело сидеть в долгах и испытывать признательность.

– Сара, тебе не за что испытывать признательность.

– Да ну? Пап, я не тупая и понимаю: тебе проще выдавать деньги, чем любить меня. Я всегда с этим мирилась. Еще будучи ребенком я знала, что любовь – это то, что ты отдаешь своим пациентам, а не маме или мне.

Обвинение не было новым. Он слышал его много раз – и от жены, и от Сары. Доля истины в этом была, хоть и не такая большая, как им казалось. Повод для обиды был слишком очевидным, слишком упрощенным, слишком удобным. Их отношения куда тоньше и сложнее, чем эти незатейливые умствования. Он не спорил. Просто ждал.

– Ты же хочешь, чтобы музей закрыли? Ты всегда знал, какую роль он сыграл в твоей жизни и в жизни бабушки! Это все прошлое, папа. Мертвые люди, мертвые годы. Ты всегда говорил, что мы слишком носимся со своим прошлым: копим его, собираем. Ради Бога, можешь ты хоть один раз настоять на своем и не идти на поводу у брата с сестрой?

Вино так и осталось закупоренным. Повернувшись к дочери спиной, усилием воли заставив руку подчиняться, Невил откупорил его и наполнил бокалы. Затем сказал:

– Я думаю, музей надо закрывать, и намерен сказать это на завтрашней встрече. Я не жду от окружающих согласия. Заседание неизбежно выльется в личное противостояние.

– Что ты имеешь в виду, говоря «намерен»? Прямо как дядя Маркус! Ты должен знать сейчас, чего хочешь добиться. Тебе ведь и делать ничего не надо, так? Тебе даже не придется их убеждать. Я знаю, тебе проще что-нибудь сделать, лишь бы избежать семейной ссоры. Все, что требуется, – не подписывать новый договор, продержаться до крайнего срока и не попадаться им на глаза. Они не могут тебя заставить.

Передавая ей вино, он спросил:

– Когда тебе нужны деньги?

– Я хочу получить их на днях. Думаю полететь в Новую Зеландию. Там живет Бетти Картер. Вряд ли ты ее помнишь. Мы вместе учились. Она вышла за новозеландца и все это время звала меня провести у них каникулы. Я собираюсь начать с острова Южного, потом переехать в Австралию, а потом – в Калифорнию. Мне надо прожить год без необходимости работать. После я смогу решить, что хочу делать дальше. И это будет не преподавание.

– У тебя не получится обойтись без задержек. Нужно получить визу, заранее заказать билет на самолет. Сейчас не лучшее время для отъезда из Англии. Мир как никогда опасен и неустроен.

– Ты мог бы начать меня убеждать, что теперь надо сидеть дома, а не ехать куда вздумается. Мне нет дела до терроризма ни здесь, ни где бы то ни было еще. Я терпела неудачи во всем, за что бы ни бралась. Мне кажется, я рехнусь, если останусь еще хотя бы на месяц в этой проклятой стране.

«Но ты всюду будешь вместе с собой». Он мог так сказать. И не сказал. Невил знал, какое презрение – заслуженное презрение – вызовет у нее эта банальность. Толку от его советов было не больше, чем от советов психолога в любом дамском журнале. Деньги – другое дело. Он сказал:

– Я могу выписать чек сегодня же вечером, если хочешь. И я от своего не отступлюсь. Все правильно, музей надо закрывать.

Сара сидела напротив. Они не смотрели друг на друга, но вино по крайней мере потягивали вместе. Вдруг он ужасно по ней затосковал и, не сиди они так, кинулся бы к дочери и обнял ее. Любовь ли это? Невил знал: это что-то не столь разрушительное, не столь беспокойное, нечто, с чем он мог бы справиться. Здесь смешались жалость и чувство вины перед Гирингами. Слово дано, и он понимал, что это обещание придется выполнить. А еще он понимал, что рад ее отъезду. Невила захлестнуло отвращение к себе. Его переполненная заботами жизнь станет проще, если его единственный ребенок окажется на другом конце света.

12

Собрание было назначено на среду, тридцатое октября, на три часа дня. Как понимал Невил, учли интересы Кэролайн, у которой и утро, и вечер были заняты. Невила время не устраивало. После обеда он никогда не чувствовал особого прилива сил, да и надомные визиты пришлось переносить. Наследники должны были встретиться в библиотеке, на первом этаже, как всегда происходило в тех редких случаях, когда у них, как у доверенных лиц, оказывались общие дела. Посередине комнаты там стоял прямоугольный стол, на нем – три неподвижно закрепленные лампы с пергаментными абажурами. В общем, подходящее место, но Невил предпочел бы другое. Он слишком хорошо помнил, как входил туда по требованию отца, с вспотевшими руками, с колотящимся сердцем. Отец никогда его не бил. Жестокость его слов и нескрываемое презрение к среднему сыну доставляли тому мучения еще более изощренные и оставляли невидимые, но долго не заживающие шрамы. Невил никогда не обсуждал отца с Маркусом или Кэролайн – разве только в самых общих выражениях. Судя по всему, они страдали меньше или вообще не страдали. Маркус всегда был замкнутым, любящим уединение ребенком; позже он блестяще учился в школе и университете. От внутрисемейных конфликтов его защищала непритворная самодостаточность. Кэролайн, единственная дочь и к тому же самая младшая, была любимицей отца – насколько Дюпейн-старший вообще был способен на привязанность. Его жизнью был музей, и их мать, будучи не в силах состязаться с таким увлечением и не находя поддержки в детях, отказалась от участия в соревнованиях и умерла, не дожив и до сорока лет.

Хотя Невил и приехал вовремя, Маркус и Кэролайн были уже на месте. Может, они заключили какое-нибудь предварительное соглашение? Обсудили будущую стратегию? А как же! Расписали каждый шаг грядущего сражения! Когда Невил вошел, они стояли в дальнем конце комнаты и теперь направились к брату. Маркус нес черный портфель.

Одежда Кэролайн говорила о готовности к битве: черные брюки; рубашка в серо-белую полоску, оставляющая открытой шею; красный шарф, завязанный под самым подбородком, его ниспадающие концы выглядели как флаг неповиновения. Маркус, будто подчеркивая официальность встречи, оделся как на работу – типичным государственным служащим. На его фоне старый плащ Невила и поношенный, нуждающийся в чистке костюм делали среднего брата похожим на бедного родственника. В конце концов, он врач-консультант, и алименты уже платить не надо. Он не был бедняком. Уж новый-то костюм мог себе позволить, кабы не отсутствие свободного времени и сил. Невил впервые – при встрече с братом и сестрой – ощутил себя в невыгодном положении из-за того, что не так одет; ощущение было одновременно абсурдным и унизительным, и от этого он разозлился еще больше. Неформально одетым Невил видел Маркуса лишь иногда. Во время отпуска тот ходил в шортах цвета хаки, в полосатой футболке или фуфайке. Старательная небрежность совсем его не меняла, а лишь подчеркивала свойственную ему зависимость от принятых норм. В повседневной одежде он походил, на взгляд Невила, на бойскаута-переростка. Лишь в хорошо сшитом костюме Маркус выглядел естественно. Сейчас брат себя чувствовал более чем естественно.

Невил стянул плащ, бросил его в кресло и прошел к столу в центре комнаты. Три кресла, три лампы. У каждого – картонная папка и стеклянный стакан. Между двумя лампами, на подносе, стоял кувшин с водой. Невил сел в кресло, стоящее отдельно – оно было ближе, – и тут же понял, что и физически, и психологически он с самого начала поставил себя в невыгодную позицию. Но, сев, уже не смог заставить себя перебраться.

Маркус и Кэролайн заняли свои места. Что кресло предназначалось именно Невилу, стало ясно по одному-единственному взгляду, брошенному Маркусом. Брат положил портфель рядом с собой. Невила вид стола наводил на мысли об устном экзамене. Кто экзаменатор – ясно, кому предстояло провалиться – тоже сомнений не вызывало. Забитые, достигающие потолка полки, снабженные запирающимися стеклянными дверцами, будто готовились обрушиться на Невила. Возвращался детский кошмар: недостаточно прочные, они сейчас оторвутся от стены – сначала медленно, потом загрохочут падающие кожаные переплеты, и они погребут его под своим чудовищным весом. Темные выступы за спиной наводили знакомый ужас перед притаившейся в них угрозой. Комната убийств должна была бы произвести на Невила впечатление более сильное, хотя и не столь личное, но вызывала лишь жалость и любопытство. Подростком он стоял и смотрел в молчаливом раздумье на непроницаемые лица, будто силой своего взгляда был способен проникнуть в их ужасные тайны. Невил вглядывался в безмятежное, тупое лицо Рауза. Перед ним был человек, который подобрал бродягу и обещал его подвезти, а сам при этом решил сжечь того живьем. Невил мог вообразить благодарность усталого путника, влезающего в машину, чтобы потом в ней погибнуть. По крайней мере Раузу хватило милосердия его сначала оглушить или придушить, а уж потом поджечь – и то он наверняка сделал это не из жалости, а руководствуясь одной целесообразностью. Бродяга не был ни признан, ни назван, ни востребован, и его не идентифицировали до сих пор. Только в своей смерти он обрел мимолетную славу. Общество, столь мало заботившееся о нем при жизни, отомстило за него, представ во всем великолепии закона.

Невил подождал, пока Маркус не спеша открыл свой портфель, извлек оттуда бумаги и водрузил на нос очки.

– Спасибо, что пришел, – сказал он. – Я приготовил три папки с нужными нам документами. Там нет копий документа о форме собственности – в конце концов, его положения всем нам хорошо известны, – но на случай, если кто-то захочет справиться, он лежит у меня в портфеле. Нас сейчас интересует третий пункт. Он обусловливает порядок принятия основных решений по музею, в том числе: подписание очередного договора об аренде, назначение старшего персонала и любые приобретения дороже пятисот фунтов. Все выше перечисленное должно скрепляться подписью всех доверенных лиц. Текущий договор истекает пятнадцатого ноября сего года, и для его возобновления необходимы три наших подписи. В случае продажи или закрытия музея все первые издания, а также картины, оценивающиеся выше пятисот фунтов, должны быть переданы по условиям соглашения нижеуказанным музеям. Право первого выбора картин – у Тейта, книг и рукописей – у Британской библиотеки. Оставшиеся предметы должны быть проданы, а вырученные деньги разделены между оставшимися к тому моменту опекунами и потомками нашего отца по прямой линии. То есть выручка будет поделена между нами тремя, моим сыном, двумя его детьми и дочерью Невила. Составляя доверенность на семейную собственность, отец все сделал так, чтобы музей продолжал существовать.

– Конечно, он должен остаться, – вступила Кэролайн. – А любопытно – сколько получит каждый из нас, если музей будет закрыт?

– Если под договором не окажется трех наших подписей? Я не вызывал оценщиков, так что за этими цифрами – мои прикидки, и только. Большая часть экспонатов, остающихся после безвозмездной раздачи, хоть и представляет значительную историческую и общественную ценность, рынок заинтересовать не смогут. По моей оценке, каждому из нас достанется по двадцать пять тысяч фунтов.

– Да уж! Деньги, конечно, нелишние, но для продажи первородства – едва ли достаточные.

Маркус перевернул страницу в своем досье.

– Я приготовил копию нового договора, она составляет приложение В. Условия, за исключением годовой ренты, существенно не изменились. Срок договора – тридцать лет, рента утверждается заново каждые пять лет. Как вы убедитесь, цена по-прежнему разумна, даже выгодна; такие льготы не были бы нам доступны в условиях открытого рынка. Такпроисходиг, как вы знаете, благодаря тому, что домовладелец не имеет права заключать соглашение об аренде с организациями, не связанными с литературой или искусством.

– Нам все это известно, – сказал Невил.

– Я понимаю. Я считал полезным освежить нашу память перед тем, как мы начнем вырабатывать решение.

Взгляд Невила остановился на книгах Герберта Уэллса. Читает ли их кто-нибудь теперь? Он сказал:

– Все, что нам нужно решить, – это как мы будем закрывать музей. Должен сразу сказать: я не намерен подписывать новый договор. Время музея Дюпейна подошло к концу. Считаю разумным обозначить свою позицию с самого начала.

Несколько секунд все молчали. Невил заставил себя взглянуть в лица родственников. И Маркус, и Кэролайн оставались совершенно невозмутимыми – даже удивления никакого не выказали. Этот залп открыл сражение, которого они ждали и к которому были готовы. Они почти не сомневались в результате – лишь нащупывали самую действенную стратегию.

Когда Маркус нарушил молчание, его голос звучал совершенно невозмутимо:

– Я считаю такое решение преждевременным. Никому из нас не дано найти разумный выход, пока мы не рассмотрим финансовые обстоятельства – позволяют ли они сохранить музей. Например: по силам ли нам заключить новый договор, и какие требуется внести изменения, чтобы музей продолжал существовать и в двадцать первом веке.

– Ты не можешь не понимать, что дальнейшие обсуждения будут потерей времени. Я все обдумал. Я размышляю над этим с тех пор, как умер отец. Музей пора закрыть, а экспонаты распределить между другими организациями.

Ни Маркус, ни Кэролайн не ответили. Невил больше не возражал. Повторы только ослабят его позицию. Лучше дать им высказаться, а затем опять вкратце сформулировать собственное решение.

Маркус продолжил, будто Невил ничего не говорил:

– В приложении С содержатся мои предложения, касающиеся реорганизации музея и поиска источников финансирования. Здесь же мной приведены счета за прошлый год, данные о посещениях и планируемые затраты. Как вам станет понятно из дальнейшего, я предлагаю добыть средства на заключение нового договора об аренде, продав единственную картину. Возможно, Нэша. Противоречий с условиями доверенности не возникнет, если выручка целиком будет вложена в музей – дабы сделать его работу более эффективной. Мы вполне можем расстаться с одной картиной: это не будет серьезным уроном. Как-никак картинная галерея – не главное в Дюпейне. Просто работы художников того времени представлены у нас достаточно широко, и мы можем себе позволить держать галерею. Теперь мы должны рассмотреть вопрос с кадрами. Джеймс Калдер-Хейл выполняет полезную работу; будет лучше всего, если он ее и продолжит. Но я считаю, что нам наконец нужно обзавестись квалифицированным хранителем – если мы хотим роста. На данный момент у нас работают: Джеймс, Мюрел Годбай – секретарь, отвечающий за прием посетителей, в коттедже живет Таллула Клаттон, выполняющая всю работу по дому, за исключением тяжелой уборки, и этот мальчик, Райан Арчер, разнорабочий, обычно занимающийся садом. Кроме того, у нас добровольно работают миссис Фарадей, курирующая работы в саду, и миссис Стрикленд, каллиграф. Обе женщины добросовестны и нужны музею.

– Правильно было бы включить в этот список и меня, – сказала Кэролайн. – Я прихожу сюда не меньше двух раз в неделю и практически управляю музеем – с тех пор, как умер отец. Если и осуществляется общий контроль, то он исходит от меня.

– Полноценный контроль отсутствует, – сказал Маркус с ровной интонацией. – Я не понимаю, чем занимаешься ты, Кэролайн, но общее положение вещей указывает на непрофессионализм. Мы должны перестать заниматься любительством – если собираемся внести фундаментальные изменения, необходимые для нашего выживания.

– Фундаментальные изменения не требуются, – нахмурилась Кэролайн. – Это место уникально. Да, оно маленькое. Так мы и не планировали собирать толпы, как это делают музеи более широкой тематики. Однако наше заведение играет свою роль. Из представленных тобой данных следует, что ты надеешься привлечь государственные средства. Забудь об этом. Нам не дадут ни фунта, с какой стати? А если и дадут – гранта будет недостаточно, а дополнениям взяться неоткуда. Местные власти и так испытывают сильное давление. Правительство не в состоянии толком профинансировать большие государственные музеи – Музей Виктории и Альберта, Британский музей. Не спорю, нам необходимо повысить доходы, да только не ценой утери нашей независимости.

– Мы не стремимся заполучить общественные деньги. Ни от правительства, ни от местных властей. Нам их все равно не видать. А если что и получим, то сами будем не рады. Только представь: у Британского музея около пяти миллионов долга. Правительство настаивает на свободном доступе в эти музеи, при этом недостаточно их финансирует; в результате они оказались в затруднительном положении и вынуждены идти к тому же правительству с протянутой рукой. Почему бы им не продать часть своих огромных, избыточных фондов, не установить разумную цену за вход для всех, кроме самой уязвимой части посетителей, и не стать независимыми?

– Они не могут отказаться от благотворительных мероприятий и не в состоянии отказаться от поддержки, – сказала Кэролайн. – Я согласна с тем, что мы без этого обойтись можем. Не понимаю, с какой стати музеи и галереи должны быть бесплатными. В аналогичных местах деньги берут: на концертах классической музыки, в театре, на балах. Би-би-си – тоже за деньги. Если ты, конечно, готов отнести их продукцию к области культуры. А о сдаче квартиры и думать не смей. После смерти отца она перешла мне, и я без нее обойтись не могу. Я не могу жить в комнате при Суотлинг!

Примечания

1

Перевод И. Гансвинд.

2

Хэмпстед – фешенебельный район на севере Лондона. – Здесь и далее примеч. пер.

3

В 1889 году миссис Флоренс Мэйбрик (1862–1941) была осуждена за отравление мужа мышьяком. Она вымачивала бумагу для ловли мух в раковине, чтобы добыть содержащийся в ней мышьяк.

4

Вулсак – квадратная диванная подушка, набитая шерстью и обтянутая красной тканью. На ней сидит лорд-канцлер, спикер палаты лордов.

5

Николаус Певзнер (1902–1983) – британский историк архитектуры.

6

«Повод для ответа и другие стихи» («А Case то Answer and Other Poems»). Case to answer также означает «основание для предъявления иска».

7

«Обломки эти средь моих руин – опоры». – Т. Элиот. «Бесплодная земля».

8

Постоянный заместитель министра непосредственно руководит деятельностью аппарата министерства; при смене правительства сохраняет свой пост.

9

Противопоставляются дорогие и дешевые магазины.

10

Сквот – здание, в котором люди живут без разрешения, не платя ренты. Буквальное значение глагола «to squat» – «сидеть на корточках».

11

Мусака – греческое блюдо, состоящее из рубленого мяса молодого барашка, баклажанов и томатов. Сверху поливается соусом, содержащим сыр.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7