Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Брусчатка

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Фёдоров Георгий / Брусчатка - Чтение (стр. 17)
Автор: Фёдоров Георгий
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      — Знаю, знаю, — ответил Мустафа, — мы еще встретимся…
      Потом я пошел звонить в главный корпус по телефону-автомату моим друзьям. Жена моя была далеко в Крыму на съемках своего первого художественного фильма по рассказу Куприна. Еще несколько лет назад молодой кинорежиссер не имел никаких шансов получить возможность снимать картину. Тогда наиболее именитые режиссеры делали три-четыре фильма в год. Их смотрел вождь прогрессивного человечества и от его мнения целиком зависела не только судьба фильма, но и участь его создателя, иногда трагическая. Так было со второй серией фильма "Иван Грозный". Автор сценария и режиссер его, знаменитый Сергей Михаилович Эйзенштейн, создал фильм огромной силы, он был подлинным человеком искусства и потому не мог воспевать палача. Это стоило ему жизни. Фильм был обруган и запрещен, даже негатив уничтожен по указке хозяина. (Кто-то из отважных сохранил одну из немногочисленных копий). Эйзенштейна обозвали «гамлетистом» и предъявили ему ряд других, столь же нелепых, обвинений, запретили снимать фильмы, т. е. фактически приказали умереть. (О-тец родной любил такие приказы и не гнушался отдавать их буквально, например, в отношении Зорге, нашего разведчика в Японии).
      Лето Сергей Михайлович проводил на своей даче в Кратово, по большей части на веранде второго ее этажа. Там висел тугой разноцветный мексиканский гамак, на столе лежало огромное сомбреро, причудливые маски и всякие экзотические вещи, привезенные из его давней поездки в Мексику, где он снял фильм, который, по указу хозяина, не был выкуплен. Живший напротив Эйзенштейна знаменитый гомеопат Жаке, вскидывая горбоносую седую голову, прописывал ему какие-то шарики, стараясь ими отдалить предсказанную гипнотизером Вольфом Мессингом смерть в 50 лет. Эйзенштейн храбрился, острил, строил планы написания истории мирового кино. (Немало, кстати, смутив меня предложением сотрудничать с ним в этом, и для начала написать историю колеса), был то ироничен, то задумчив. Все чаще и сильнее были у него сердечные приступы, и 10 февраля 1948 года на своей квартире в Москве он умер от инфаркта пятидесяти лет от роду. Сильному поношению подверглись за свои не угодившие "лучшему другу кинематографистов" фильмы и режиссеры Луков и Довженко. Однако, по большей части, кинематографисты хорошо изучили вкусы своего лучшего друга и старались, ни в коем случае не раздражая его, создавать все же художественные фильмы, и иногда это удавалось, хотя реакция вождя народов всегда была непредсказуема. Был только один режиссер, который действовал наверняка и твердо знал, что за каждый новый фильм он получит Золотую медаль лауреата Сталинской премии первой степени. Это был когда-то далеко не бездарный Михаил Чиаурели, который на все лады, не останавливаясь перед самой наглой фальсификацией и безудержной лестью, воспевал своего кумира (фильмы «Клятва», "Падение Берлина", "Незабываемый 1919 год").
      Но вот прошли два с небольшим года после того, как великий вождь умер, набальзамированный труп его был помешен в мавзолей рядом с телом Ленина, и на фронтоне мавзолея к слову «Ленин» было добавлено слово «Сталин». Верхушка пирамиды кровавой тирании была скошена смертью. Это сказалось во многих областях. Фильмов, например, стали делать больше и на запрет или выпуск их на экран уже недостаточно было движения пальца или брови одного властителя.
      Растерявшиеся киночиновники, от мнения которых внезапно стало что-то зависеть, к чему они не были приучены, которые пуще смерти боялись ответственности, вынуждены были допускать к кинопроизводству и молодых…
      Так или иначе, жена была далеко, и я позвонил моим друзьям, супругам Свете Корытной и Яше Харону. Попросил их купить побольше цветов, коробок конфет и тортов и приехать завтра утром ко мне. Бешеные старики-вахтеры все равно не выпустили бы меня с территории больницы за покупками. Потом я позвонил нашему экспедиционному фотографу Андрею Петренко и попросил его, захватив Харонов, приехать за мной на моей машине…
      До самого закрытия корпуса бродил я по аллеям больничного сада, возбужденный мыслью о предстоящей завтра выписке. Пришел я и к моргу. Там, оказалось, есть еще совсем другая дверь, которая была широко раскрыта и вела в довольно большую комнату. В центре ее на пьедестале стоял гроб с телом Ардальона Ардальоновича, окруженный многими венками цветов. Я подошел к гробу и поклонился Ардальону Ардальоновичу. Потом поцеловал руку его дочери и вернулся в сад, пройдя мимо довольно большой группы людей, в основном молодых…
      Когда я вернулся в корпус, двери уже запирали. Все койки в нашей палате были снова заняты. Послеоперационные новички из числа жепеэшников хрипели и стонали, еще не прийдя в себя от наркоза. Я лег на койку, и передо мной с беспощадной ясностью сменяя друг друга, вставали сцены из рассказанного мне Павликом и Марией Николаевной. Понимая, что так, да еще под хрипы и стоны, я всю ночь не усну, я попросил Галю сделать мне укол понтапона и решил думать совсем о другом — о моих друзьях, которые должны были наутро забрать меня из больницы.
      Впрочем, и их судьба была не из легких. Остроумный изящный Яков Евгеньевич Харон окончил Берлинскую консерваторию. Он жил в Германии с родителями, работавшими в нашем торгпредстве. Сразу по окончании консерватории вернулся в Москву, стал работать на Мосфильме звукорежиссером с такими мастерами, как Г.Рошаль, В.Строева, Е.Дзиган, И.Пырьев и др. Его талант, любовь и преданность искусству кино, понимание специфических особенностей киноязыка, позволяли ему создавать сложные звуковые образы, навсегда вошедшие в историю кино, например, щемящий звук струны летящей в море гитары, расстрелянной вместе с группой моряков в фильме "Мы из Кронштадта".
      Яша покорил всех молодостью, изысканностью манер, юмором и даже некоторым снобизмом. В 1937 году он был арестован. После неправдоподобных по зверству, извращенности и жестокости пыток ОСО дало ему 10 лет как немецко-фашистскому шпиону. В лагере он встретился с инженером Юрой Вейнертом, таким же, как он «шпионом», также получившим 10 лет — тогда еще больше не давали. Встав над страшными условиями существования, друзья придумали мифического французского поэта Гийома дю Вентре (от Георгия Вейнерта), очевидца и одну из жертв Варфоломеевской ночи, лихого гасконца, друга Агриппы д’Обинье и самого Генриха Наваррского. От имени этого поэта они сочиняли на смешливые и гневные, любовные и саркастические сонеты. Многие из лирических сонетов были посвящены маркизе Л., т. е. Люсе, любимой девушке Юры, работавшей тогда в ВТО.
      Путем, неведомым властителям, но испокон века существующем для гонимых, томик стихов Гийома дю Вентре попал к нам из бесовского царства концлагерей. На обложке изящно оформленного томика было написано: "Гийом дю Вентре. Злые песни Сонеты. Перевод со старофранцузского Г. Вейнерта и Я.Харона. Chalon sur Marne — Комсомольск-на-Амуре". В предисловии излагалась краткая биография поэта, описывались бесчинства Лиги, Варфоломеевская ночь, изгнание и т. д. Сообщалось о трудностях перевода со старофранцузского, приводилась строфа на старофранцузском и различные варианты ее перевода. Был помещен портрет автора в шляпе со страусовым пером, с локонами, падавшими на плечи — искусная дорисовка фотографии Юры. Далее шли 64 сонета, позже их стало 100. О них, да и подробно о судьбе авторов, надо писать особо. Если Бог даст мне силы, я надеюсь это сделать. Пока же ограничусь самыми краткими сведениями. Эпиграфом ко всему сборнику сонетов можно было бы поставить строфу из одного:
 
Что когти филина орлиным крыльям?
Не раздробить морским валам гранит!
Так мысль моя над смертью и Бастилией
Презрительное мужество хранит.
 
      … Стремясь попробовать облегчить страшную участь Яши и Юры, мы давали почитать сонеты не только друзьям, но и разным писателям, имеющим вес в официальном мире. Среди отдавших должное блестящему гасконцу были К.Симонов, известный шекспировед Морозов и даже Илья Эренбург. Однако на все просьбы помочь узникам, поклонники их творчества только беспомощно разводили руками. Поэт Николай Адуев, единственный из всех, сказал: "Я всю жизнь занимаюсь историей французской литературы эпохи Лиги и Варфоломеевской ночи. Не было такого поэта Гийома дю Вентре. Это мистификация, но мистификация блестящая по таланту и вкусу."
      Однако и Адуев ничем не мог помочь — у него самого дела тогда шли не блестяще.
      В 1947 году, отсидев полные 10 лет, Яша и Юра вернулись в Москву. Юра женился на Люсе, ждавшей его все эти годы. Яша снова стал работать в кино и прожил какое-то время у нас, хотя был лишен права проживания в Москве и вынужден был уехать на Свердловскую киностудию.
      Через полгода они оба были снова арестованы. После этого беременная Люся умерла, а Юра, узнав о ее смерти, бросился вниз головой в ствол шахты уже в лагере… Яша же после «следствия», заполненного в основной игрой со следователем в шахматы, получил бессрочную ссылку.
      Он познакомился с одаренной, умной, хотя и до предела изможденной молодой женщиной, Светланой Корытной. Отец ее был одним из крупных партийных деятелей, другом Хрущева. Мать — Белла Эммануиловна, мягкая, обаятельная женщина, была сестрой известного советского военачальника, командира первого ранга Ионы Эммануиловича Якира, со второй половины тридцатых годов — начальника важнейшего в стратегическом отношении Киевского военного округа. В 1937 году был арестован и расстрелян Корытный, а вскоре и Якир вместе с Тухаческим, Егоровым, Корком и другими виднейшими советскими военачальниками. Заключили в тюрьму, а затем в лагерь и Беллу Эммануиловну. Четырнадцатилетнюю Стеллу также арестовали, временно поместили в детдом. Она потом побывала с перерывами в нескольких тюрьмах и лагерях и, в конце концов, была отправлена в вечную ссылку. Она познакомилась с Яшей. Они полюбили друг друга, хотя даже в официальном оформлении брака власть предержащие им отказали. Бесприютные, бесправные, истощенные долгими годами голодной жизни и муками, сознанием гибели самых близких людей, пытками, они любили друг друга неясно и преданно, может быть, особенно потому, что и это последнее прибежище их истомленных душ — их любовь, да и жизнь, в любой момент могла быть уничтожена палачами по злобе, по прихоти, а то и просто ненароком.
      Но вот умер Сталин. Хрущев, стал первым секретарем ЦК (пост генерального секретаря был таинственно еще в 1952 году на XIX съезде КПСС уничтожен самой партийной верхушкой и восстановлен только при Брежневе). Хрущев, хорошо знавший и любивший Корытного, Якира, их семьи, наше Беллу Эммануиловну в каком-то из лагерей, нашел Стеллу. Их вернули в Москву, поселили на Первой Мещанской. В один из первых вечеров, когда мать и дочь еще даже не пришли в себя от радости встречи после долгой разлуки, приехал к ним в гости Хрущев. Провел у них весь вечер, пили чай, вспоминал Корытного и Якира, говорил, что разыщет вдову и сына Якира, мыкавшихся где-то по лагерям, и горько плакал, вспоминая погибших друзей. Он сказал Стелле:
      — Никто не может заменить тебе отца. И я не смогу. Но если что, ты давай, обращайся ко мне.
      Еще не пришедшая в себя Стелла ограничилась благодарностью. Но через несколько дней, помня о любимом, она, с трудом дозвонившись Хрущеву, сказала, что хочет его видеть по важному делу. Хрущев велел ей немедленно приехать. В просторном кабинете он усадил ее в кресло и спросил в чем дело. Стелла, запинаясь, стала рассказывать ему о своей любви, о судьбе Яши, о том, что он не может приехать из ссылки, о том, что он ни в чем не виноват… Тут Хрущев побагровел от гнева, ударил кулаком по столу и закричал:
      — Там не было и нет виновных, там только несчастные! Лучше скажи мне фамилию, имя и где находится.
      Через несколько дней Яша, полностью реабилитированный, был с чистыми документами в Москве. И почти сразу же познакомил нас со Стеллой, с которой мы тут же подружились. Она попросила, чтобы мы называли ее Светой, а то Стелла слишком торжественно. В дальнейшем рассказе я и буду так ее называть. Вскоре они в ЗАГСе оформили свой брак, что мы и отметили бутылкой шампанского и тортом. Потом я сказал Яше:
      — Дай мне рубль.
      Он вытащил из кошелька трояк, но мне нужен был именно рубль. Порывшись, Яша достал требуемую кредитку и спросил:
      — Зачем тебе?
      — У меня, понимаешь, есть отличный путеводитель по Парижу, изданный в Петербурге в 1913 году. Он начинается с раздела "Как поехать в Париж". И первая фраза там такая: "Если Вы хотите поехать в Париж, позовите дворника и дайте ему рубль. Он сходит в полицейскую часть и принесет паспорт для поездки за границу".
      — Так ты что, хочешь отправить нас со Светкой в Париж? — усмехнулся Яша.
      — Пока нет, но надо соблюдать традиции и устроить свадебное путешествие. Пошли, сядем в нашу «Победу», и я вас покатаю.
      Молодые супруги обрадовались. Я действительно возил их по Москве и Подмосковью, останавливаясь в наиболее живописных местах… Света и Яша потом говорили мне, что это было замечательное свадебное путешествие.
      Жизнь каждого из них оборвалась в разное время трагически и страшно. Но тогда еще их дом стал центром притяжения многих хороших, удивительных людей, и сами они были совершенно счастливы. Теперь, в той самой потрепанной уже «Победе», приехали они утром в Басманную больницу и остановились перед урологическим корпусом. За рулем сидел, как я и просил, наш экспедиционный фотограф Андрей Петренко, бабник и сибарит, но мастер на все руки, даже чемпион Молдавии по мотогонкам, легкий и приятный в общении человек. Он отпросился у моего заместителя на десять дней в Москву для выяснения каких-то сложных взаимоотношений с женой.
      Я вышел к машине, взял одежду и сувениры, вернулся в палату. Скинул больничные доспехи, переоделся. Потом роздал коробки конфет санитаркам и сестрам и пошел в ординаторскую. Профессора Дунаевского не было — его опять вызвали куда-то на консультацию. Раиса Петровна покраснела, когда я поблагодарил ее и преподнес цветы. Потом я подарил букеты Марии Николаевне и Гале, вложив в каждый записку с моим адресом и телефоном.
      Попрощался с Кузьмой Ивановичем, пожелал ему скорейшего выздоровления. Обнялся с Владимиром Федоровичем. Обнял я и Тильмана и сказал:
      — Спасибо за все, Марк Соломонович!
      — Тебе спасибо, Гришенька, — печально ответил старый сапожник, видимо вспомнив, что эти слова слышал недавно от другого человека. — Как только меня выпишут, я приеду к тебе. Видит Бог, мы еще встретимся и услышим, как милосердие и премудрость возвысят голос свой в домах, на площадях и на улицах, в городах, селах и на дорогах. Вот только он не услышит. Это был золотой мальчик, Гриша, и он был великий мученик. Мне стало без него совсем зябко. Знаешь, какое мое еврейское счастье: в начале лета сорок первого я оправил семью на отдых в Белоруссию к родственникам. Ни один из них не вернулся, а вот теперь…
      Я подошел к окну. Возле него стояла койка, на которой умирал Павлик. Я положил на подоконник большой букет цветов и вышел в сад. Расцеловался с Марией Николаевной и Галей, которые пошли меня проводить, сел в машину. Мы выехали за ворота Басманной больницы "в мир, открытый настежь бешенству ветров…" Как мы ждали тогда первых порывов этого ветра, предвестника очистительной бури…
      Всполохи все более частых, приближающихся зарниц в разных частях небосклона помогали верить, что это неотвратимо. Пусть не навечно, пусть с перерывами, но все равно неотвратимо…
      Прошло несколько дней и, вызванный срочной телеграммой, с еще не зажившим полностью швом, я вылетел в экспедицию.
 
      Июль 1955 — апрель 1987

Брусчатка

      Я приехал в Вильнюс летним погожим днем 1968 года в приподнятом настроении, хотя совсем не легкой и не простой была для меня эта командировка. Сделав намеченные на тот день дела, зашел на Краковскую улицу к дорогому другу — Нехаме. Она была все такая же красивая, но побледнела и осунулась. Впрочем, мы оба так обрадовались друг другу, что вскоре она разрумянилась, оживилась. С трудом подавил я ее стремление накормить меня всеми деликатесами еврейской кухни, хотя все-таки кое-каким из них отдал должное, и мы, развалившись в креслах, принялись непринужденно болтать.
      Мы виделись в последний раз два года тому назад в Москве на ее концерте в зале имени Чайковского и после концерта у нас дома.
      Нехама пела без микрофона. Ее то звенящий, то гибкий, то бархатистый голос завораживал зал, битком набитый публикой.
      Я совершенно не знаю еврейского языка, как и многие сидевшие тогда в зале, но все было и так понятно. Скитания, несчастья, обиды, гибель, неутешная скорбь, но сквозь все это, причудливо вплетаясь, звенел смех — неудержимый, удалой, отчаянный. С каждой новой песней крепли невидимые нити, связывающие маленькую женщину в белом на сцене и зал. А когда Нехама запела любимую людьми всех национальностей "Хава нагила", ее подхватил весь зал. Кто подпевал, кто отбивал ритм ладонями или каблуками. А потом были поздравления, цветы, шампанское…
      — Много у тебя было концертов за эти два года? — спросил я.
      — Ни одного, — со спокойной грустью ответила Нехама.
      — Почему? — поразился я.
      — Разве ты не знаешь, — усмехнулась Нехама, — что лучший способ сохранить певца, — это заставить его замолчать?
      Да… все к тому и шло. Погодя, я спросил:
      — Я завтра с утра свободен. Можно зайти к тебе?
      — Конечно, — оживленно отозвалась Нехама, — я покажу тебе достопримечательности Вильнюса.
      — Вот как! — засмеялся я. — Да ты еще пешком под стол ходила, когда я в сороковом и в сорок первом служил здесь в армии. Лучше скажи, как старый город, улица Иезуитов и соседние улицы?
      — Весь этот квартал снесен, — спокойно ответила Нехама, — там построены новые дома, разбиты скверы. Жизнь идет.
      Да, конечно, жизнь идет, но сердце у меня сжалось.
      — А музей гетто? — напряженно спросил я.
      — Его больше нет, — все так же спокойно ответила Нехама.
      — А рисунки? Нехама пожала плечами:
      — Они исчезли. Впрочем, говорят, что несколько штук уплыли за океан. Хочешь кофе?
      Я утвердительно кивнул. Нехама отправилась на кухню, а на меня нахлынули воспоминания.
      В старый город с узенькими улочками и подслеповатыми домами мы с женой и актером Зускиным попали вскоре после окончания войны. Во время немецкой оккупации нацисты обнесли здесь небольшой участок колючей проволокой, поставили вышки с пулеметами, охрану с овчарками и устроили еврейское гетто. Восемьдесят тысяч человек оказались скученными на пятачке в ужасающих условиях. В зловонном аду, в который вскоре превратилось гетто, был только один двор. На глухих желтых стенах окружавших его домов национал-социалисты приказали черной краской нарисовать мощных атлетов, упражняющихся на кольцах, брусьях, других гимнастических снарядах, сделать надписи на русском и еврейском языках: "Занимайтесь физкультурой!", "В здоровом теле — здоровый дух" и тому подобное. Сюда матери приводили детей, чтобы они могли здесь подышать хотя бы чем-то, напоминающим воздух. Но в этот же двор выходили зарешеченные окна полуподвальной тюрьмы, откуда день и ночь слышались крики и стоны истязуемых. Из этой тюрьмы был только один путь: в Понары — железнодорожную станцию в предместье Вильнюса, в районе которой нацисты создали на огороженном пространстве место бойни для десятков, а, может быть, и сотен тысяч евреев, доставленных сюда из ближних и дальних мест Европы, в том числе и из вильнюсского гетто. Привезенных ставили на колени на краю рвов, стреляли в затылок или просто убивали ударами железных палок. По мере заполнения рвов вырывали новые. Впрочем, — случалось, привезенных просто бросали под колеса проходящих поездов, приказывая машинистам не только не тормозить, но и не замедлять хода. Все это с огромной болью описал очевидец — выдающийся польский писатель, ученый и публицист Юзеф Мацкевич в документальном очерке "Понары — База", опубликованном впервые в Риме в польском журнале "Ожел Бялы" в 1945 году, а затем в книге "От Вилии до Изара", вышедшей в 1992 году в Лондоне в издательстве "Overseas Publications Interchange Ltd".
      После изгнания нацистов в одном из домов, окружавших двор, был устроен музей гетто. Когда мы втроем, моя жена, Зускин и я, пришли в этот двор, рисунки и надписи на стенах были еще совсем свежими. Видно, их не раз заставляли подновлять. Только кое-где их подпортили оспинки и щербинки от пуль и осколков.
      В музее, среди кандалов, орудий пыток, фотографий, все кричало, все было тем, что великий немецкий гуманист нашего столетия Альберт Швейцер называл "братством боли".
      Самыми душераздирающими были рисунки одного из участников — мальчика, попавшего в гетто десяти лет от роду. Он прожил немыслимо долгую жизнь для обитателя гетто — целых два года. Видно, дорожили им и его искусством обреченные, оберегая его ценой собственных жизней — другой цены в гетто не было — от голодной и холодной смерти, от рук палачей.
      Все эти два года мальчик рисовал много, исступленно. Он рисовал гетто, рисовал то, что видел вокруг. Рисовал углем на обрывках газет, бумаг и обоев, рисовал карандашом, а несколько рисунков — каким-то чудом, — даже акварелью. Портреты узников гетто. А вот целая картина «Выбраковка». Прямо на мостовой в старинном резном кресле сидит в форме СС пожилой офицер с утомленным лицом. К нему тянется очередь обреченных, облаченных в лохмотья призраков без пола и возраста. Офицер легким движением руки показывает — направо или налево. Ясно, что тем, кому направо, один путь — в Понары, а кому налево — можно еще какое-то время гнить в гетто. А вот и автопортрет мальчика на фоне синих и черных небес. Тонкое библейское лицо, огромные, видимо черные, глаза, вобравшие в себя последние взгляды множества людей…
      Неподалеку от гетто находился францисканский монастырь. Его величественный строгий серый собор стоит и сейчас, скрывая немалое количество тайн. Я был знаком с настоятелем монастыря, и некоторые из этих тайн он мне раскрыл. (Кстати, советские власти пощадили здание монастырского собора, но взорвали еврейскую синагогу XII века в Вильнюсе — одну из старейших в Европе, на что не решились даже нацисты.)
      Гитлер не жаловал христиан. Недаром, вскоре после прихода к власти в апреле 1933 года он публично заявил в Рейхстаге: "Или христианин, или немец, нельзя быть одновременно и тем и другим."
      Особенно недолюбливал он католиков, в частности францисканцев, прижимал их, но расправиться на свой манер опасался, тем паче в католической, упрямой Литве, твердой в вере.
      Отец-настоятель происходил из старинного польского аристократического рода, окончил Ягеллонский университет в Кракове, Оксфорд и Духовную академию в Риме. Ему претил "новый порядок", установленный гитлеровцами, он не одобрял их цели и методы. Кроме того, братья- францисканцы были смиренными служителями Бога — Бога, но не дьявола. В противовес конвейеру смерти, устроенному нацистами, они, под эгидой своего настоятеля, создали конвейер жизни, конвейер спасения. Выкрадывали людей из гетто и советских военнопленных из лагеря, переправляли их в безопасные места или скрывали у себя в монастыре. Хотели они спасти и мальчика, но не успели. В который уже раз руки убийц оказались проворнее рук спасителей. Но рисунки мальчика монахи заполучили, сохранили и передали в музей гетто. Об этом мне рассказывал не только настоятель, но и один из спасенных, выкраденных из гетто. Еврей по национальности, физик-теоретик по профессии, он был спрятан в монастыре, принял католичество, а затем и постриг, и разделил с остальными монахами их судьбу. Отец-настоятель вместе со своей братией тщаниями генералиссимуса через несколько лет после войны принял мученический венец..
      …Мы долго рассматривали рисунки мальчика. А Зускин, знаменитый шут в трагедии Шекспира "Король Лир", поставленной в Еврейском театре на Малой Бронной в Москве, в жизни неистощимый выдумщик, не нашел тогда никакой, даже самой немудрящей шутки, чтобы хоть как-то сдержать волнение. Он плакал, и плакал навзрыд. Может быть, предчувствовал, что в сталинских застенках его участь будет еще страшнее, чем судьба мальчика. Во время "борьбы с космополитизмом" Зускин с тяжелым нервным заболеванием был помещен в больницу, где его в лечебных целях надолго усыпили. Спящего его взяли "сталинские соколы" и перевезли на Лубянку, откуда он не вышел…
      На другое утро, как и условились, я пришел к Нехаме. Она уже ждала меня у подъезда, улыбнулась своими карими с зеленым просверком глазами, предложила сесть в машину. Мы поехали, и я сказал даже с некоторой досадой:
      — Ты, я вижу, все-таки решила показать мне достопримечательности Вильнюса, так я их знаю лучше тебя.
      — Того, что я тебе покажу, ты еще не видел, — тихо отозвалась Нехама.
      Мы приехали на одну из окраин, куда уже наступал город бетонными рядами своих безликих Черемушек. Оказались у старого еврейского кладбища. Чугунные ворота его были повержены. Возле них находилось какое-то хлипкое сооружение, обитое фанерой, на двери которого висела бумажка с надписью на литовском и еврейском языках: "Изготовление памятников "и советы.
      Я подумал о том, что памятник мне ни к чему, а вот хороший совет очень не помешал бы, но войти не решился.
      На кладбище было шумно. Сверкая огромными стальными ножами, натужно ревя, разравнивали площадку бульдозеры, рыли котлован зубастые экскаваторы. Молодые машинисты работали весело, азартно, с огоньком. Трескались под гусеницами и превращались в осколки каменные надмогильные плиты, в перевернутых пластах оранжевой глины кое-где чернели пятна земли или праха, копошились толстые жирные личинки майских жуков, кое-где виднелись трухлявые кости. Скрежетали гусеницы о камни, рычали моторы, сыпались из ковшов экскаваторов комки глины, в горячем воздухе стояла густая сладковатая пыль. Пахло соляркой, разогретым металлом, машинным маслом, каким-то тленом. В стороне лежал штабель из целых могильных плит, видимо, имеющих особое предназначение.
      По кладбищу, чудом не попадая под гусеницы бульдозеров, бродили, казалось, совершенно бесцельно, какие-то старые евреи с пейсами и. что-то невразумительно бормотали. Некоторые из них, несмотря на теплый день, были облачены в длинные, на лисьем меху, крытые сукном шубы, в полах которых они то и дело путались. Они словно сошли со страниц книг Шолом Алейхема и, потерянные, невесть что делали здесь.
      От едкой пыли, густых запахов, от этих бродячих теней мне стало душно, стало плохо, и я взмолился:
      — Уедем отсюда!
      — Хорошо, — каким-то странным тоном сказала Нехама.
      Мы выехали из города и, проехав минут двадцать, остановились на довольно крутом подъеме. Внизу посверкивал медлительный Нерис. За рекой простирались заливные луга, откуда тянуло запахом свежей травы и полевых цветов. Вдали синел лес. Я с наслаждением вдыхал свежий, душистый воздух.
      Через некоторое время обернулся к Нехаме. Она каким-то напряженным, загадочным взглядом глядела на каменную брусчатку, которой было вымощено шоссе. Я тоже стал всматриваться и чуть не вскрикнул. Бруски были сделаны из надмогильных плит еврейского кладбища. То там, то здесь попадались на брусках обрывки клинообразных надписей.
      — Что здесь написано? — хрипло спросил я у Нехамы, указывая на один из брусков.
      — "Сара, дочь…", а чья дочь, неизвестно, дальше отбито, — безучастно ответила Нехама.
      — Это шоссе делали нацисты? — с какой-то нелепой надеждой спросил я, уже догадываясь об ответе.
      — Дорогу закончили мостить в этом году, — также безучастно ответила Нехама.
      Мы довольно долго молчали, а потом я пробормотал:
      — Хоть бы они клали камни надписями вниз…
      — Им было все равно, как класть, — каким-то потухшим, помертвевшим голосом сказала Нехама, — а те, кому было не все равно, клали надписями кверху.
 

* * *

 
      Я пишу эти строки почти четверть века спустя после того, как закончил «Брусчатку». С тех пор Россия все глубже погружается в липкую вонючую трясину антисемитизма. Продолжается осквернение еврейских кладбищ и синагог, совершаются поджоги еврейских квартир, избиения и убийства евреев и евреек, детей и взрослых, призывы к еврейским погромам, мерзкие клеветнические антисемитские выпады в книгах, журналах и газетах, выпады, в которых самое активное участие принимают даже известные и в прошлом не бездарные писатели, такие как Бондарев, Белов, Распутин. Ответственность за нынешний разгул антисемитизма несут и властители России, ни разу не выступившие прямо против этого порождения дьявола, а также высшие иерархи русской православной церкви, никак не прореагировавшие, например, на чудовищное убийство православного священника, талантливейшего христианского писателя и проповедника отца Александра Меня — этнического еврея.
      Всякие «памятники» все более наглеют, все сильнее вооружаются, готовятся к погромам и к захвату власти. Они мечтают заменить наш российский бело-сине-красный флаг своим — черно-красно-коричневым. Им претит христианство. Как они хотели бы заменить его некоей, подходящей к их зверовидной «психологии» религией. Не поленилась, чтобы получить у меня консультацию на этот счет, приехать ко мне на дачу и некая активистка национал-социал-патриотической «Памяти». Очень ей хотелось получить на вооружение для своей организации древнерусское язычество. Я, давая ей вполне добросовестные разъяснения, очень разочаровал ее, но можно быть уверенным в том, что подобные попытки поисков в российской истории некоей альтернативы христианству, несмотря на их полную бесперспективность, будут продолжаться. И это в то время, как во всем мире все большую силу набирает экуменическое движение, причем даже выходящее за рамки христианства и охватывающее все цивилизованные религии.
      Так что, будем сидеть сложа руки? Или все-таки последуем примеру Куприна, Короленко и многих других подлинно русских писателей и общественных деятелей?

Аллея под клёнами

      Посвящается Илье Габаю

 
      Мы сидели с ним у костра в самом центре экспедиционного лагеря. Остальные сотрудники экспедиции давно уже спали. Костер постепенно затухал, становилось темнее. Все теснее обступали нас деревья и строгие силуэты палаток. Лицо его едва различалось. Только когда он помешивал хворостиной уже покрывавшиеся темной коркой угли, на мгновение вспыхивали и тут же потухали стекла его очков.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18