Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Смертию смерть поправ

ModernLib.Net / Евгений Шифферс / Смертию смерть поправ - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Евгений Шифферс
Жанр:

 

 


Смертию смерть поправ

Настоящее издание стало возможным благодаря финансовой поддержке Г.О. Павловского. Финансовую помощь в подготовке наследия E.Л. Шифферса к изданию также оказали С.М. Бархин, О.Н. Гавриленко, О.И. Генисаретский, A.С. Кривов, М.Я. Макаренко, В.В. Малявин, Г.И. Маневич, М.Ю. Оганисьян, ООО «Орфографика», А.Р. Рокитянская, В.М. Слуцкий, Э.Д. Траковская, B.И. Хэтчер (Генисаретская), Э.А. Штейнберг, Р. Эйзлвуд. Шифферс E.Л.

Об авторе и издании

Евгений Львович Шифферс родился в 1934 году в Москве. По отцу он происходил из рода немецких дворян, поступивших в XIX веке на русскую службу, по матери – из армянского культурного рода Пирадянов (Пирадовых). Отец, Лев Владимирович, был дипломатом, потом переводчиком, мать, Евгения Васильевна, – актрисой, позднее служащей профсоюза работников культуры.

Л.В.Шифферс оказался в числе осужденных Постановлением ЦК 1946 года «О репертуарах драматических театров и о мерах по его улучшению» и лишился работы. Семья жила в бедности.

Поступив по окончании школы на факультет журналистики МГУ, Евгений из-за тяжелого материального положения семьи вынужден был уйти из университета и поступить в артиллерийское училище. После училища – двухлетняя служба в армии. Во время службы на Урале Шифферс женился.

В ноябре 1956 г. оказался в Венгрии, в составе советских войск, направленных на подавление мятежа; был там контужен. В декабре родилась дочь Елена.

В 1958 году Евгений Шифферс был демобилизован по состоянию здоровья – в звании лейтенанта.

В этом же году он поступил в Ленинградский институт театра, музыки и кино. Окончил его в 1964 году по классу Георгия Товстоногова.

Поставил на разных театральных площадках Ленинграда несколько спектаклей, ставших событием в театральной жизни города. Первым из них был спектакль «Сотворившая чудо» по пьесе У. Гибсона, дипломная работа Шифферса. Потом были «Антигона» Ж. Ануйя, «Ромео и Джульетта» Шекспира, «Маклена Граса» М. Кулиша, «Кандидат партии» А. Крона, «Что тот солдат, что этот» Б. Брехта.

Обвиненный партийным руководством в «формализме», Шифферс был лишен возможности работать в ленинградских театрах.

В 1966–1967 годах был снят фильм «Первороссияне», концепция и постановка которого целиком принадлежали Шифферсу (формально режиссером-постановщиком считался А.Г. Иванов). Новаторский по своей эстетике фильм также был не принят партийными кураторами кинематографа и на широкий экран не вышел.

С начала 1960-х годов Шифферс пишет художественную прозу (рассказы и повести, пьесы, сценарии) и театроведческие тексты. Во время съемок фильма написаны первые части большого и сложного по составу произведения, «романа» «Смертию смерть поправ».

В 1967 году не имеющий возможности работать в Ленинграде Е.Л.Шифферс переезжает в Москву. Здесь он пытается продолжать театральную работу – ставит в «Современнике» спектакль «Народовольцы» (совместно с О. Ефремовым), сотрудничает на Таганке с Ю. Любимовым и создает еще несколько не получивших сценического воплощения театральных проектов. Но и здесь, несмотря на неизменное восхищение профессионалов его театральным искусством, новаторство Шифферса, его непреклонно отстаиваемые мировоззренческие позиции не дают возможности реализовывать его планы. Последняя осуществленная Шифферсом театральная работа – спектакль «Прежде чем пропоет петух» в каунасском театре (1973).

Важнейший переломный момент – зима в Тарусе, на даче у семьи переводчиков Н. Оттена, Е. и В. Голышевых, в 1967–1968 годы. Это время завершения «романа», время интенсивного самообразования; это и время мистического опыта, сыгравшего определяющую роль для всей последующей жизни.

В Москве рождается новая семья Шифферса. Жена, Лариса Михайловна Данилина, становится на все оставшиеся годы самым близким человеком, доверенным лицом и помощником. В это время Шифферс активно общается с широким кругом гуманитарной интеллигенции. В составе его дружеского окружения художники Э. Неизвестный, Э. Штейнберг, И. Кабаков, В. Янкилевский, М. Шварцман, писатели В. Максимов и Ю. Карякин, философы А. Пятигорский, Д. Зильберман, О. Генисаретский, индолог Б. Огибенин и многие другие.

В 1970 году рождается вторая дочь, Мария, которой посвящено и к которой обращено многое из написанного в последующие годы.

В конце 60-х и в 70-е годы написан целый ряд произведений богословского и религиозно-философского содержания – «Обрезанное сердце», «Инок», «Богооставленность», «Параграфы к философии ученичества», «Белый отрок» и др. Философскому и религиозному обоснованию художественного творчества посвящены эссе о друзьях-художниках, сборник «Памятник».

Театральные, историософские и педагогические идеи Шифферса оформляются в виде проекта Мемориального Театра Достоевского, или «Театра Мертвого Дома».

В начале 1980-х годов Е.Л. Шифферс резко сокращает общение, ограничивает его семьей и кругом ближайших друзей.

В 1980-е годы в центре внимания оказывается историософии Россия, темы русской святости (в первую очередь, св. Серафим Саровский) и русской гениальности (Пушкин, Достоевский, К.Леонтьев). В этот период написаны пьесы «Русское море», сборник «О наречении патриарха» и др.

С конца 1970-х и до конца жизни важнейшим способом творческой реализации для Шифферса становится найденная им форма «преодоления Гуттенберга» – рукописные тетради.

В последнее десятилетие жизни Шифферса главной темой его размышлений стали жизнь и гибель семьи Николая II. В 1991 году он снял фильм «Путь царей» – мистическое расследование убийства в Екатеринбурге.

Позднее результаты работы над этой темой оформляются в виде особого рода сборников, «папок» – «Свастика святой Аликс», «Самадхи», «Анафема. Убийство. Имущество».

Обдумывается проект шестисерийного фильма, продолжающего расследование, начатое в «Пути царей». Осуществлен только тридцатиминутный видеофильм «Путь царей. Расследование» (9 марта 1997 года), ставший своего рода завещанием Шифферса.

15 мая 1997 года Е.Л. Шифферс умер от третьего инфаркта.

«Роман» «Смертию смерть поправ» (сам Шифферс обозначал жанр произведения и этим словом, и другими, такими как «мифема», «мениппея», или даже просто называл его «странной книгой») имеет довольно длительную и непростую историю.

Насколько известно, первыми были написаны две включенные в его состав как произведения главного героя, писателя Фомы, пьеса «Круги» (1964) и сценарий «Числа» (до 1967). В августе 1967 написан рассказ «Вера», также включенный в роман в несколько измененном виде. Роман, как уже было сказано выше, писался во время съемок «Первороссиян» и – «трансовыми всплесками», по характеристике Шифферса – зимой 1967–1968 года в Тарусе. Позже других была написана третья книга, «Версия о трансмиграции», – тезисный трактат, излагающий представления автора о жизни и смерти уже не в художественной, а в дискурсивной форме.

Творчество Евгения Львовича Шифферса остается пока практически неизвестным. До сих пор опубликованы лишь крохи из его обширного наследия. Так что данную книгу и выходящий одновременно том «избранных религиозно-философских произведений», вполне можно считать первым достаточно представительным изданием этого удивительного писателя и мыслителя, безусловно одного из выдающихся представителей русской культуры ХХ века.

Своей очереди ждут ранняя художественная проза Е.Л. Шифферса, его театроведческие работы и эссе о художниках, несколько ранних богословских произведений, не включенных в том избранного по соображениям объема, «папки» и дневниковые «тетради», требующие большой редакционно-издательской подготовки, режиссерские разработки к спектаклям, поставленным и не поставленным, записи лекций Шифферса и его выступления, письма, а в конечном счете и черновики и наброски – поскольку, как сказал некогда Александр Сергеевич Пушкин, «нет ничего более занимательного, чем следить за мыслью великого человека».


Владимир Рокитянский

Книга первая

Автобиография

Под напором троякого страдания возникает стремление к познанию устраняющего его средства.

Санкья– Карика

Часть первая

<p>Глава первая</p> <p>Когда его спросили, кем бы он хотел быть, он сказал, что хотел бы быть среди тех, кто не родился</p>

Мальчик родился в большом городе; говорили о его большой и уродливой голове, и как это испугало мать; родственники отца говорили, что он все же будет красив, в нем есть порода.

Решили ждать.

Мать забоялась мальчика сразу и на всю жизнь, она знала, что он помнил в детстве и никак не забывал во взрослости, зачем же это она испугалась его шишковатой головы с редкими кустами волос во впадинах, отчего сами шишки делались уж слишком светлы, и бесстыдны что ли. Она узнала, что он слышал и запомнил, как она злобно кричала, когда выталкивала его жить, она и боялась его поэтому, а он трогал губами грудь, что не хотел же, правда, ведь он не сам, чего уж его винить. Он смотрел ей об этом грустно, когда она щипала его, чтобы услышать плач, узнать его слабость и беззащитность, и молчал, молчал, молчал, что знает.

Она узнала, что он тоскует о прошлом и тихо скулит, когда все спят, скулит, зная, что его никто не услышит, а она вот слушала и боялась; вставала; и он сразу затихал, а она догадывалась, покачивая головой, что о прошлом, куда никому нельзя, она и сама так делала.

Быть может, всего этого не было, быть может, она все это придумала для мальчика, когда умирала, а он просто сидел у кровати и ждал, когда уж она.

<p>Глава вторая</p> <p>Да, да, он так и сказал: я хотел бы быть среди тех, кто не родился</p>

Отец задал мальчику этот вопрос однажды, когда было свободное время, по случаю какого-то праздника. Собирались шутить приглашенные, мальчик был нарядно одет и стрижен на пробор, отец носил мальчика на плечах, смеялся его нарядности, хорошо проведенной ночи с женой, себе, еще не старому, празднику, запахам еды, женщинам, которые курили, готовились есть и продолжать.

Отец поставил мальчика на шахматный столик, поправил штанишки, которые задрались и смялись от неудобного сидения на шее, игриво спросил, чтобы все услышали ответ: Ну, а кем ты хочешь быть, старина?

Мальчик нашел среди курящих женщин мать, подождал, когда она стала смотреть только на него одного, сказал: Я хотел бы быть среди тех, кто сумел не родиться. Мальчик искал себе мать, ему хотелось, чтобы она была постоянно с ним, ему надо было как-то привязать ее к себе.

Потом, когда он стал взрослым, он говорил не стыдясь, что страх матери в глазах, ее болезнь от него, были сладкими и пронзительными, как многие женщины, которые были с ним потом; этот страх грустил и тосковал в нем, маленьком мальчике в коротких вельветовых штанах, давал его глазам мертвый покой больного зверя, скулил и бился в горле дыханием. Он был маленьким и не понимал, что можно прекратить такой покой уходом назад, как делают многие, когда сильно устают; он уже знал, что поймет когда-нибудь эту возможность, может быть, даже скоро, но пока не умел ее; и грустил, и искал мать, чтобы спастись от испуга, чтобы найти силу; и что-то подсказало ему верную возможность выжить и преуспеть: найди и имей, тем или иным путем прими власть, найди и прими, и тогда спасен. Нет, он ни в чем не может себя упрекнуть, вот здесь у постели матери, которая утомилась, а все же цепляется за жизнь и ищет предлога, ищет виноватого, боится и кричит о нем, который не находит в себе нежности, и ждет просто, когда уж она. Когда мать отделилась от дыма и от женщин в дыму, мальчик спрыгнул с шахматного столика, упал на красном паркете, неловко и испуганно поднимался на четвереньках. Мальчик знал, что отец понял его власть, понял блеск, который пришел в мертвые глаза сына, понял голод и радость насыщения, понял все; мальчик знал, что отец убьет сейчас, не может не убить; и боялся, стоя на четвереньках, и молчал, и искал выхода. Нет, пожалуй, этого не могло быть тогда, нет, он тогда никого не боялся, страх пришел позже, когда его просто били приятели, били подробно и больно за что-то, чего он никак не мог взять в толк. Казалось, что он всю свою жизнь скользил и поднимался с четверенек, причем приходило это ощущение всегда в победы, так что он никогда не знал их радости, но отмечал всегда, что вот надо бы, а он опять лезет под стол и трет колени в красный воск паркета, и ладони тоже красные и противно жирные, сколько ни три их о вельвет. Отец вытащил мальчика из-под стола, поднял его высоко к огню лампы, крутил его там и смеялся, а мальчик думал, что отец намного слабее его. Это потом ему часто мешало, потому что он жалел отца, а там, где есть жалость, нет власти; так мальчик узнал другую власть над людьми, власть беззащитности; он всегда искал в себе ЭТУ власть, он хотел, хотел быть беззащитным, но что-то никогда и никому не позволяло поверить в эту его беззащитность, всегда обрекало его на силу, которая была уже не нужна, так как он понял скоро, что и его власть над матерью, вся сделанная из ее страха перед ним, власть быстрая, но непрочная, ой, непрочная, потому что очень скоро хочется власти над равным, а не над униженным, хочется власти, добровольно и радостно предложенной.

Он склонился над матерью и заскулил, а она, как и много лет назад, сразу начала сбрасывать одеяло, чтобы встать к нему, чтобы погладить по одичалому лицу, успокоить, а он стал заталкивать мать назад в постель, потому что нельзя вставать; она хрипло кусала его руки, рвалась, слабела, забывала, сидела, тихо и прямо свесив ноги; ждала в тишине, не заскулит ли опять, чтобы опять кинуться куда-то. Он попытался согнуть мать в постель, но она оттолкнула его резко босыми ногами, он поскользнулся и упал на паркет, а она быстро укрылась одеялом, испугавшись сильно; он вставал с четверенек, и ему показалось, что саднит голые колени, а потом он вспомнил, как тогда на красном паркете он молчал о жажде подняться рослым и сильным, чтобы суметь ответить отцу, который сейчас будет его убивать. Он поднялся с колен, увидел испуганный глаз матери в одеяле, и запомнил его.

<p>Глава третья</p> <p>Мольба о сне</p>

1.

Дай мне сон, молчал он, дай мне сон, дай.


2.

Дай, чтобы утихла голова, дай.


3.

Дай, ведь у меня ничего нет в этом пути без остановок, дай.


4.

Посуди сам, что мне делать? Я все забыл, у меня ничего нет, кроме мыслей о чем-то, кроме сравнений с чем-то, но даже этого «чем-то» через секунду нет, потому что оно уж осмыслено, познано, и его нет. Но так же нельзя? А? Нельзя, я не выдержу.


5.

Дай же, дай же мне сон, дай. Я обещаю тебе, только секунду роздыха надо мне, а там я опять готов в путь. Дай же мне сон, дай.


6.

Дай, я не выдержу.


7.

Послушай, я понимаю, что тебе наплевать на одного, на какого-то одного, который устал. Но я ведь всех ближе к тебе, я ведь не ропщу о том, что ты дал мне, не ропщу и о плате, которой плачу всем без обмана.


8.

Другие б роптали, они ропщут даже о том, что другой такой, не то, что сами. А я принял, что сам человек – ничто, что тебе нужны только его мысли, чтобы изгнать воздух, и все.


9.

Что ты еще просто терпишь все стадо людское, раз уж так случилось, что то, что решило мыслить, поселилось в двуногого.


10.

Я прошу сна, секунду сна, секунду передыха, уже нет сил, понимаешь, человечьих, двуногих сил.


11.

А ты ведь, дав одно, не дал другого: ты оставил меня человеком, просто человеком среди подобных?


12.

Дай мне, дай, я не выдержу.


13.

Ты же не сделал меня солнцем, не сделал пчелой в улье, ты оставил человеком, который ел мать в детстве, так неужели тебе не жаль меня, ведь я прошу так мало, только немного сна?


14.

За все, что я забыл, за дом, за друзей, за любовь, да просто за всех людей?


15.

Немножечко сна, а?


16.

Ведь упаду в пути, и не сделаю всего, что смог?


17.

Передохнув?


18.

Дай мне сон, дай, ведь я схожу с ума.


19.

Или и это неважно?


20.

Раз надо проверить, что такое сумасшествие и сколько правды можно принять, пока не сойдешь с ума?


21.

Так знай же тогда, получай, я не дам тебе этого знать, я убью себя сразу, как только пойму, что пора.


22.

Дай мне сон, дай, поверь, слишком мало пойдет людей на то, на что пошел я, и ты же знаешь, что пошел осознанно, а? Ведь тебе не нужны те, что не ведая творят, и ищут смерти, как ребенок сиську?


23.

Тебе нужны твердые, которые смогут приручить людей к смерти, когда придет пора, освободив их от всего, от чего ты сейчас, так рано, так рано, так рано, освободил меня.


24.

Так рано?


25.

Чтобы правда иссушала жизнь, и звала, и учила смерти?


26.

Ты же знаешь, я ничего не щадил, я все проверял, все искал, везде мерил такой мерой, какую люди не могут понять, называют проклятой, и она смертельна для них сейчас, для их обществ, их морали, всего, что придумало то, что решило мыслить, чтобы обеспечить себе жизнь, просто жизнь в длительности, раз еще рано. Я же мерил твоей мерой, хотя я такой, как они. О, прости, тебе ведь этого не понять, да, да, и не мне пенять на это.


27.

Разве дрожит рука конюха, когда он гонит влюбленного зверя прочь от подруги, раз ему нужна иная порода?


28.

Разве конюх думает о коне?


29.

Ладно, я понимаю это, и не хочу, чтобы создалось впечатление, будто я ропщу на меру расплаты, меру одиночества человека, который все растерял, что связывает его с людьми, и еще ничего не нашел, совсем ничего, чтобы сравняться с тобой?


30.

Я просто прошу тебя, дай отдых, маленький-маленький, как в детстве.


31.

Почему я?

<p>Глава четвертая</p> <p>Ему никто никогда не отвечал</p>

Хотя он всегда ощущал, что мог бы получить ответ, если б нашел, как спросить. Когда он появился внутри матери, и его стало ткать и баюкать чужое сердце, он ощутил и запомнил серьезно, что если бы даже очень хотел, то все равно не смог бы остановить ЧЕГО-ТО, что росло и приказывало делать так или иначе, явно торопясь успеть к какому-то сроку, ЧЕГО-ТО, что своей спокойной и наплевательской незаинтересованностью в его мнении приказывало слушаться, и даже не приказывало, а просто не сомневалось, что может быть ослушание; и действительно, таких примеров что-то не слыхать. Итак, после положенного срока обучения, он родился. Его назвали Фомой. Фома не хотел открываться, он упирался, так как уже знал, что спор с этим ЧТО-ТО бессмысленен и утомителен, что здесь все дело только в сроках, когда ты совсем устанешь от долгого боя. В могуществе ЧТО-ТО Фому укрепляло и то, что сидя там внутри, когда к тебе всерьез никто не относится, вроде тебя вовсе нет, и не стесняются в мыслях, речах, суждениях, он многого наслушался. Кровь приносила Фоме, кроме пищи, горечь слез существа, которое он потом будет звать мамой, его недовольство уродством, его страх перед сроком, к которому торопилось ЧТО-ТО, и Фома принял уже тогда слабость этого существа, а ведь Фоме надо было быть его сыном. По-этому-то он и говорил, что хотел бы быть среди тех сильных и победивших, которые сумели не открыться. Потом, когда он рос, учился понятиям, забыв в крике матери все, что успел узнать раньше, принимая эти новые понятия, даже с верой споря об их истинности, он всегда знал, Фома, что надо как-то поднатужиться, как-то пересилить что-то в себе, чтобы или вспомнить, или узнать в новую новь, как спросить, чтобы все же услышать ответ. Фома понимал, что спорить, сердиться на спокойное ЧТО-ТО не стоит, а тем более он уже знал, что его мать существо слабое, и потому стал молча, никогда не плача, с тоской и упреком смотреть на мать, – что ж, мол, ты так, а? Поэтому мать щипала Фому, даже не кормила вовремя, чтобы он плакал, чтобы только не оставаться в тишине и одной с его собачьими глазами. Но Фома молчал. Думал, как спросить.

Думал Фома и вечную тоску по женщине, по другой, чем он, по иной своей сути, которой он мог бы стать и которую будет всегда искать и терять, чтобы вновь искать. Искать, чтобы убить часть себя, разделиться надвое, так, как это было давно и не им решено. Его руки, его глаза, нос, походка, так же, как раньше кровь, сердце, перебивы дыхания, думали и удивлялись этой второй жизни, жизни ЧТО-ТО, удивлялись иногда спокойно и ласково, но чаще тревогой и перехватом в горле, тоской, почти не проходящей, а потому и принимаемой даже самим Фомой за мерное довольство, за течение жизни, он смешно дорожил даже этим течением, этой ровной глухой тоской, но, правда, и знал всегда в себе далекую жажду кончить, прервать любым способом власть над собой этого ЧТО-ТО, а потому узнать его до конца, до прозрения, чтобы, наконец, спросить и услышать ответ. Фому удивляло, что ЧТО-ТО в нем хочет есть, боится темноты, не любит резких звуков и запахов, боится холода и ищет тепла, он твердо знал, что это именно ЧТО-ТО, а не он сам. Фома смеялся знанию молча. Он почти все делал молча, потому что умение молчать было все же его, Фомы, умением, кричать и звать Фома не хотел, а ЧТО-ТО всегда хотело, а Фома смеялся и молчал. Зубы лезли из Фомы, ладони и ступни росли больше и заметнее, падать делалось все больнее и больнее, и ничего с этим поделать Фома не мог, но вот не выдать себя криком, когда боль, а ЧТО-ТО кричит во все горло внутри, не выдать Фому, он умел и гордился умением, если вообще умел гордость и честолюбие. Боль и усталость вечной борьбы со ЧТО-ТО, борьбы, которую он начал еще до рождения, долгую и терпеливую бесполезность которой он в себе ощущал, так же, как и невозможность не борьбы, боль и усталость легли в Фому собачьей печалью глаз.

Но была в них и холодность, спокойная неподвижная холодность покорного человека, который не умел сразу, не умеет, не будет уметь жить иначе, чем решит сам, чем решит Фома, а не ЧТО-ТО вместо Фомы, даже если это его сердце, его руки, его поиск тепла. Эта покорность, при всей ее беззащитности, не позволяла людям жалеть Фому, а учила их бояться его и не любить, так же остро, как боялась его, не любила его, потому что знала, что не нужна ему, родив, мать Фомы, потому и кричала, что поняла сразу, как только стала вырывать его из себя, что не будет нужна серьезно, что и нужна была только, чтобы родить. И люди, глядя в мерную покорность Фомы, тоже сразу и остро ощущали свою никчемность перед ним, свою ненужность Фоме после того, как он узнает их, как узнал мать, пока готовился открыться жизни, и как забудет их, как забыл ее. Это пугало и оскорбляло людей, они не могли с этим согласиться, и били его подростками в детстве, убивали женщиной, законами, убивали привязанностью Фомы к ним, к идеалам, к дому, к земле.

Он повернулся и посмотрел на мать, которая сделала какой-то звук; она все так же смотрела на него глазом, и там копилась слеза, это было странно, Фома отметил эту странность, а мать опять сделала звук и уронила слезу. Фома понял, что мать смеется над ним, клокочет звуком, а глаз плачет сам по себе, может, чтобы испугать Фому, а может, просто так. Фома понял, что мать догадывается о его нетерпении, что она немного покричала от обиды, а теперь вот увидела смех во всем этом: сидит Фома, и ждет, когда уж она, а она не торопится, и даже не может сдержать смех. Фома подошел и вытер слезу, а потом склонился и поцеловал мать в щеку, мать понравилась Фоме своей веселостью. Щека была упругой и ласково прохладной, тогда Фома закрыл матери глаза, вышел на цыпочках в другую комнату, и объявил смерть.

<p>Глава пятая</p> <p>Сорок дней будешь страдать</p>

Когда Фома вошел в комнату и объявил, там пили чай. Люди, которые пьют чай, мало о чем помнят в это время, их занимает, горяч ли чай, они дуют на блюдца, ждут, когда растает сахар; люди, которые пьют чай, помнят только о чае, забыв даже, где они и что, и почему пьют. Сообщение Фомы всех устыдило своей простотой и конкретностью, к тому ж все эти люди часто упрекали Фому в черствости и прочем, и вдруг так обмишурились сами. Фома ждал, когда же они вспомнят, что его мать умерла там в соседней комнате. И люди опять почувствовали неловкость, так как поняли его ожидание, его знание. Одним словом, никто не заплакал сразу, а теперь вроде бы и неудобно, сочтут, что врешь.

Все это и создало настоящую тишину, которая была необходима матери Фомы, чтобы сказать: СОРОК ДНЕЙ, СЫНОК, БУДЕШЬ СТРАДАТЬ.

Фома услышал эти тихие слова у себя на правом плече, он повернул ласково подбородок к плечу, чтобы не вспугнуть существо, доверчиво и тепло устроившееся на нем, невесомое, улыбчивое, которое он за незнанием иного отметил для себя матерью, хотя сам закрыл ей глаза. Фома поднял ладонь крышей домика к плечу, прикрыл мать, и тихо, чтобы ее не сдуло, ушел прочь.

<p>Глава шестая</p> <p>Сорок дней, сынок, будешь страдать</p>

Фома, когда услышал голос матери, немного глухой и ломкий в сравнении с живым, но какой-то более внятный, несущий только то, что хотела сказать мать, только саму суть, без воркотни обольщения, раздражения, или прочего чего, обрадовался открыто, светло, словно долго ждал, сам не ведая длительности и важности ожидаемого, но вот дождался, понял, что только этого и ждал, понял, какую меру мог бы терпеть, чтобы все же дождаться, и вдруг на тебе, так светло и быстро пришло само. Фома осторожно пошевелил рукой и услышал: не бойся, сынок, я не потеряюсь, и ветром меня не сдует, не бойся, я другая теперь, совсем другая, я, она тихо и тепло рассмеялась, я, ты не поверишь, кусочек солнца теперь, потому так и тепло твоему плечу, на котором я примостилась.

<p>Глава седьмая</p> <p>Сорок дней будешь страдать, сынок, сорок дней</p>

В ее голосе было только то, что она хотела сказать, только чистота смысла и все. Не было ни обычного страха, хоть и очень глубоко запрятанного, не было желания уберечься, понравиться и защититься, которые всегда есть в голосах людей, ничего, кроме некоторой хрипотцы и маленького эхо, чуть-чуть запаздывающего, печально удлиняющего слова и их смысл, совсем маленького, говорящего, что там, где родились в этот раз слова, тихо и пустынно, и громкого эхо, и громкого звука не надо. Была в голосе матери и спокойная незаинтересованность в том, услышат ли ее, поймут ли, – услышат, поймут. Фома уже знал однажды такое спокойствие, знал и хорошо помнил: это было спокойствие ЧТО-ТО, которое жило вне его, шевелилось, а когда Фома стал частью его, стал той же породой, распорядилось, что быть Фоме человеком, мужчиной, раз так соединились в нем количества ЧТО-ТО, раз так пришлось, а не иначе, ни в камень, и ни в овцу.

Фома притих в радости, что дождался, что вот спросит сейчас, что давно хотел, и услышит ответ. Да неужели ж случится это, да неужто возможно такое, и кто же, кто ему ответит и поможет, кто? Его мать, слабое существо, которое он давно не воспринимал всерьез, давно, когда еще был внутри ее, как же так, неужто надо было умереть матери, чтобы он смог спросить и услышать? А она смеялась, она радовалась, уже зная, что станет нужна Фоме, станет ОПЯТЬ нужна сыну, и приняла улыбчиво смерть, и спокойными и ласковыми в прохладе стали ее щеки, убитые им щеки.

Фома взял в себя резкую, полную в зрелости боль.

<p>Глава восьмая</p> <p>Сорок дней, сынок, сорок дней</p>

Мы с тобой знакомы давно, сынок, даже раньше, чем об это знаешь ты. Ведь я знала тебя еще до того, как ты поселился внутри меня, стал прислушиваться ко мне, пить мои слезы, вначале жалеть мою слабость, а потом презирать ее, о, я знала тебя задолго-задолго до того; я знала, что ты будешь во мне, мой сын, сразу, как только узнала, что я выйду в мир женщиной, вот видишь, как долго ты был со мной, как хорошо я готовилась к тебе, видишь, как печально было узнать мне, что я не буду тебе нужна. Ты тихо-тихо слушал наши разговоры, думал, что никто не знает о тебе, хихикал своему знанию, слушал и мудрел, копил нежелание быть; а я знала обо всем этом, понимаешь, знала, не так, конечно, чтобы определить это вашим языком, вашими понятиями, нет, я просто знала, что ты уже настоящий человек, более настоящий, чем будешь потом. Я никогда не скрывала от тебя наших споров в жизни, не скрывала обид и уродства, не скрывала, что твой отец ходит к другим женщинам от нас с тобой, от моего большого живота и пятен на лице, я хотела, чтобы ты знал все и решал сам, как и что. Я понимала, что с этой моей открытостью, моей откровенностью, моей слабостью входит в тебя снисходительность ко мне, входит горечь и нежелание, и многое другое, от чего ты будешь потом, взрослея, страдать, за что будешь меня не любить, меня, понимаешь, меня, которая все знала, которая была твоей матерью, делала все для тебя, зная, что ты этого не простишь.

Но я не могла иначе. Я не боялась никого, даже тебя, хотя ты всю нашу жизнь вдвоем твердо верил, что я боюсь тебя. Я тебя обманывала, сынок, так как видела, что тебе трудно в этом страшном мире, который ты увидел, надо понять власть, найти и принять, как ты думал себя потом, вот я и решила, что, почувствовав власть надо мной, приняв мой страх перед тобой, ты утвердишься, станешь сильным и гордым на время, а, значит, останешься жить на время, а там уж сама жизнь не отпустит тебя, не отпустит ЧТО-ТО. Я была рабой твоей, мой сын, добровольной рабой, потому иногда, совсем иногда, сынок, я не любила тебя.

<p>Глава девятая</p> <p>Сорок, сын, сорок дней будет печаль</p>

Как я кричала тебе, чтобы ты не рождался, как ты цеплялся за мое нутро, чтобы остаться, и как мы оба ничего не могли поделать со ЧТО-ТО, что равнодушно и покорно давило мой живот, не оставляя тебе там места, как мнем мы пальцами пасту, зубную пасту, когда моем зубы перед сном?

А тебе казалось, что я кричала от испуга, от твоей большой шиш-кастой головы? Но ничего, не грусти, тебе тоже много раз удавалось обмануть меня, много раз, когда ты ел мою грудь, и сладкая сладь приходила в меня, туманила мне голову радостью, что нужна тебе буду всегда.

Мы с тобой много думали обо всем, сынок, я всю свою жизнь и ты всю свою, потому у тебя в глазах холод и покорность, которые люди называют великой гордыней, отравляя тебя мелочами, тебя, моего малыша, отравленного и так ядом? Нет, нет, не жалей себя, сынок, не давай себе отдыха, СОРОК ДНЕЙ БЫЛ УГОВОР, СЫНОК, СОРОК ДНЕЙ.

<p>Глава десятая</p> <p>Мольба о полной мере</p>

1.

Так дай мне полную меру, взял он себя за плечо, дай.


2.

Ударь меня болью, ударь.


3.

Такой, чтобы я забоялся стеклом, что вот меня разобьют.


4.

ДАЙ.


5.

Такой, чтобы я забоялся травой, что вот уж и мой серп.


6.

Нельзя же так, посуди сам, чтобы искать боль, когда всем ясно, что она должна быть, пора бы уж ей прийти, ведь умер тебя родивший, или тебя нашедший, или тебя согревший. А ты все еще ищешь ее, свою боль, и досада, что нет ее, портит дело.


7.

Или это тоже боль?


8.

Так дай тогда полную меру, меру, которая бьет лед солнцем.


9.

СОЛНЦЕМ?


10.

Дай тогда полную меру чтобы вместо боли пришла уж радость?


11.

Дай мне такую меру дай, и я забуду мольбы о сне, пусть буду проклят совсем, дай мне твою меру, меру радости приобретшего, а не потерявшего, дай, и не стану кричать тебе, и молчать тебе, об усталости, и о сне.


12.

ИЛИ РАДОСТЬ ТАКАЯ – СМЕРТЬ?


13.

Так дай мне смерть, я прошу тебя, дай, дай, я ведь не вру, когда зову о смерти, а сам хочу продолжать?


14.

Ведь нет?


15.

Ты же знаешь.


16.

Потом ведь я сам могу, понимаешь, вот где собака зарыта, я могу прекратить себя, но ведь я не хочу умереть, я хочу принять полную меру, принять радость и насладиться радостью, когда все живое в людях отвернется прочь от меня, раз я молю о таком.


17.

Вот, что я имею в виду, когда говорю, что моя радость – СМЕРТЬ?


18.

ПОНИМАЕШЬ?


19.

И дай мне такую меру, дай.


20.

Дай мне принять.

<p>Глава одиннадцатая</p> <p>Я слышу тебя, сынок</p>

В ее голосе было только то, что она хотела сказать, только чистота смысла и все, только прохлада сути, легкий-легкий озноб смысла, прохладная хладь сути, – вот и все, что было в ее голосе. Отпусти свое плечо, сынок, левой рукой отпусти правое плечо, где у тебя тепло сейчас, отпусти скрюченные пальцы левой руки на правом плече, отпусти пальцы, они устали, да и правому плечу больно, сынок, так отпусти плечо, пусть его, пусть отдохнет. Правая рука пишет тебе слова, правая рука держит тебе ложку с супом, отпусти ее начало, сынок, отпусти плечо, пусть рука будет крепкой, как надо, пусть себе, причем здесь она. Вот ты хочешь снять скрюченные пальцы прямо так, вверх, не разжимая их, хочешь вырвать крик из правого плеча, хочешь вырвать боль, хочешь узнать ее, но разве такую звал ты, разве такую простую-простую-людскую искал ты, так не сердись, и отпусти плечо, ну, разожми белые усталые пальцы левой руки, опусти их вниз, чтобы кровь принесла свои живые уколы, и пошевели несколько раз туда и сюда пальцами, и сожми их несколько раз в мягкий и ватный кулак, а теперь еще и еще, пока кулак не станет прежним, а тогда пусть левая рука возьмет тихо усталую правую и положит ее между твоих колен, сынок, пусть они полежат, сынок, немного отдельно, пусть сами вздремнут, а ты посиди, сядь, сядь, устрой их поудобнее, вот так, и посиди, посиди, посиди, прикрой глаза, посиди, посиди, посиди. Вздремни тоже.

<p>Глава двенадцатая</p> <p>В ее голосе было только то, что она хотела сказать, и она повторила: Я слышу тебя, сынок</p>

И я слышала тебя всегда, вот ответить так, как хотел ты, не могла, это правда, не умела, но слышала всегда, и знала всегда, что все же когда-нибудь смогу ответить так, как ты хочешь услышать, знала и ждала, когда сумею, когда умру, чтобы суметь. Каждый из нас слышит только себя, это старая банальная истина, настолько банальная, что похожа на правду. Каждый из нас слышит только то, что хочет услышать, и ты знаешь, сынок, в этом есть свой охранный смысл. Чтобы услышать и принять ответ до конца, надо спросить мертвого, и тогда его ответ будет твоими и только твоими мыслями, и он удовлетворит тебя.

Любой ответ живого, даже если он тебя устроит, то есть будет услышан тобой, то есть ты захочешь его услышать, потому что он подходит тебе, любой ответ живого все же не будет принят до конца, однозначно, будет мешать голос живого, голос другого, а каждый из нас в конечном счете верит только себе, если вообще умеет веру. И вот сейчас ты слышишь мой голос, ты даже определил, успел, как всегда найти точное определение, сын, определил, что в нем нет ничего, кроме смысла, чистого смысла, и хотя ты кокетничаешь мною, умершей твоей матерью, ощущаешь тепло на правом плече, прикрываешь меня левой рукой, унося из комнаты, все же ты просишь, что это только твои мысли, твои страхи, твоя совесть, ты твердо веришь в это, мой сын, потому позволяешь себе и мольбы в молчании о сне и о полной мере, ты все же, как все, сынок, веришь в свое особое людское назначение на земле, просишь полной меры, чтобы потягаться со ЧТО-ТО, потягаться, потому что смеешь по-людски искать спора, смеешь искать муку победы в споре, потому что ничем, все же совсем ничем не отличаешься ты от людей, сынок, от того, что сделало из тебя ЧТО-ТО, соединившись в три+две свои части, да еще тепло, да еще звуки и солнце, а что бы было с тобой, сынок-человек, если б ЧТО-ТО соединилось, ну, скажем, в четыре и одну свою часть, что бы было с твоим людским самолюбием и чванством, сынок, если б ты получился пчелой?

Ты искал полную меру, сынок, вот она, твоя полная мера: нету ЧТО-ТО, ты и есть ЧТО-ТО, нету людей, нету муравьев, нету камней, нету любви, нету морей и нету солнца, есть только части ЧТО-ТО, так или иначе соединившиеся в разное, в глупое у одних, покорное у других, нету иного ЧТО-ТО, с которым ты мог поспорить, кроме самого себя, так ищи же себя, сынок, кричи свою муку в мире, рви свое сердце, сынок, если сумеешь теперь, если сумеешь, сынок, если захочешь, сынок, твердо зная, сынок, что нету, ой, нет людей, что нету, ой, нет любви и дома, что все это, все, ой, все, сынок, охранная грамота ЧТО-ТО, которую она кинула в мир вместе с тем, что соединилось в людей, чтобы дать им жизнь, и взять у них смерть, которая другая жизнь ЧТО-ТО, другая, иная, сынок, такая же нужная ЧТО-ТО, как и трава, и лес, и запах детей, сынок.

Вот, что я сумела сказать тебе, сын, сумела умереть, чтобы проверить такую правду, чтобы ты услышал ответ, раз тебе никто никогда еще не отвечал, а ты всегда знал, что надо как-то суметь спросить и тогда услышишь ответ, как-то суметь, и ты сумел, – ты принял мою смерть и взял ответ. Теперь уж я не твоя мать, сынок, теперь я другая часть ЧТО-ТО, и могла бы взять тебя сейчас же сюда, но не пришла пора, хорони скорее мертвецов, человек, а то они заговорят тебя твоими мыслями до смерти.

Всего лишь сорок дней наш срок, сорок дней, а может, сорок сороков, это ведь как посмотреть, какой мерой смерить, а, сынок? Теперь уж я не твоя мать, сынок, видишь, я даже уже разок назвала тебя просто человеком, сынок, это все потому, что я освобождаюсь от тебя, и ты знаешь, ты знаешь, это большая радость, я даже больше не сетую, что кривилась в боли тобой, если бы не было боли, разве было бы от чего отдыхать?

Ну, поднимайся с паркета, сынок, поднимайся с четверенек, сынок, ты просил узнать, ты узнал, и ты знаешь, что самое смешное, сынок, а?

Ты узнал это, узнал вот такое, и теперь, что бы ты ни говорил себе, как бы ни искал забытья, или отказа, найдя много доводов против, все же, поверь мне и не трать силы, ты никогда уже не сможешь избавиться от этого, от этой своей правды, потому что это твоя правда, ты ее сам нашел, она твоя и только твоя, понимаешь, и ты избавишься от нее, от такой формы ее, только когда найдешь свою смерть.

Но и там ты будешь искать все сначала, потому что я забуду тебя, как забыл меня мой отец здесь. Ты будешь один искать все сначала, искать, то есть быть частью ЧТО-ТО, которая ищет свою другую часть.

<p>Глава тринадцатая</p> <p>Фома взял молоток и сказал: Дайте-ка мне гвоздь</p>

Зимой на кладбище хорошо. Зимой здесь все равны, все присыпаны снегом; гранитные памятники и деревянные кресты, – все одинаково мерзнут. Живые продолжают выяснять отношения, сортируют мертвых по чину, достатку, вере или безверию, еврейству или нет.

Но зимой, зимой, зимой на кладбище хорошо, не видно жирных цветов у одних и чахлой печали у других, ограды все одного морозистого тона, и люди, которые все одинаково дышат на холоде, одинаково седеют инеем, тоже становятся похожими друг на друга, похожими на самих себя, на людей, без яркой защитной окраски. Зимой на кладбище хорошо, тихо. Люди больше молчат зимой, боятся застудить горло, да и сами звуки их слов много тише, проще, осмысленнее в тихом скрипе валенок на снегу, потому что бродят обычно зимой по кладбищу старухи и дети, которым не в стыд, а в тепло, валенки и калоши на них. А тем, кто пришел хоронить, холодно и неуютно, они стыдятся, что думают о холоде и о скорости всех этих дел, казнят себя, делаются строгими и подтянутыми, без шапок у них мерзнут лбы, и они испытывают незнакомый шорох благости и предчувствия, а когда слышат в тишине снега скрип и вдруг звонкий всплеск детской нелепости, то уж и готовы заплакать от одиночества, да и оттого, что завидно и в удивление спокойствие мертвого на морозе, его прежняя красивая бледность, когда уж все посинели и помокрели носами, да и видно четко на морозе, что он один не дышит, бездыханный лежит, бездыханный. Фома взял у служителя молоток и сказал: Дайте-ка мне гвоздь.

<p>Глава четырнадцатая</p> <p>Дайте еще, я этот уронил в снег</p>

Зимой пришедшие хоронить наглядно видят, что тот, с кем они прощаются, действительно отбывает куда-то в другое, иное, коричневое и теплое, открывшееся земляной норой на белом покое. Они забрасывают их вместе, дыру и человека, чтобы увидеть, как все же задышит укрытый паром земли, увидеть и обрадоваться, что вот сравнялись, сравнялись все же и с тобой, задышавшим. Фома уронил гвоздь в снег, он юркнул иглой от Фомы далеко, и Фома сказал: Дайте еще, я этот уронил в снег.

Ему дали.

Фома сказал, что давайте уж.

Мать прикрыли крышкой, и Фома присел на колени, чтобы забить гвоздь. Руки у Фомы застыли еще когда несли, потому он никак не мог верно пристукнуть, резко и определенно, чтобы не гнуть гвоздя, а вогнать его сразу по шляпку Фома нервничал от своего неумения, старался, вспотел, промочил коленку на снегу, и забыл, ой, совсем забыл, кого он, Фома, заколачивает и зачем трудится здесь. А когда вспомнил все же, то отметил про себя ОХРАННОСТЬ всей этой человечьей суеты по мертвому, когда многие мелочи спасают оставшегося живого от разговоров с собой, от себя и тоски, спасают на малую малость, чтобы опять жизнь сумела взять свое, сохранить, не уменьшить количество. Фома кинул клок земли вниз, испачкал руки, но вытирать их не стал, отметил про себя, правда, что не стал, и опять на секунду забыл, где он и куда бросил горсть, а только ощущал, как приятно схватывает мороз влажную и теплую землю, скручивая пальцы, потом устыдился, что знает и все же не вытирает пальцы, нагнулся в снег, потер руки, разогнулся, увидел перед собой дорогу, и пошел по ней, обратил внимание, что идет к выходу, но не подумал, что вот он идет скорбно, бросив всех у могилы, и они печально смотрят ему вслед, а он идет, забыв обо всем в печали, нет, Фома не открыл этого в себе, он шел, снег скрипел у него под ногами, стыли чистым холодом снежные руки, Фома понял, что идет к выходу, нашел выход, сел в машину и уехал.

<p>Глава пятнадцатая</p> <p>Фома читает вслух</p>

Ну, что? Почитать тебе вслух пьесу, которую я не так давно сочинил, – спросил Фома у женщины, к которой приехал с кладбища, с которой ел и спал эти дни, пугая ее криком о помощи и спасении. Женщине было немного лет, да и знала она Фому мало, всего несколько дней до того, как у него стала умирать мать.

Когда ж ты успел написать, – спросила женщина, когда увидела, как Фома достает какие-то клочки из карманов, долго сортируя их, разглаживая и укладывая. Да и вообще, – добавила она, – ты что, писатель?

Ирина, – сказал Фома, – мы все писатели. А сочинил я это, чтобы не умереть, пока сидел в ожидании у матери, это ОХРАННАЯ грамота, понимаешь?

Ирина кивнула головой, она решила, что лучше Фоме не перечить, да и жила в ней мудрость всех женщин, пусть себе мужик чудит, был бы покоен и ласков с ней. А Фома был ласков с Ириной, и его определенную неподвижность и нешумность запросто можно было принять за покой.

Он сказал: Пьеса называется «КРУГИ», слушай, когда надоест, скажи. И начал.

Человек пришел домой около часа ночи. На его дверях была приколота записка. Он прочел ее и сразу же побежал искать такси, хрипло дышал и бежал от одной пустой стоянки к другой. Как хорошо, что он не пошел на этот раз к женщине, что он вернулся и успел прочесть записку, а то бы, не заходя домой, прямо на работу, а записка бы так и висела, и соседи бы ее выучили наизусть, а потом сообразили бы позвонить на работу, и он стоял бы с непонятным лицом, пока слушал бы, что его мать при смерти и хочет его повидать, а потом прибавили бы, что записка висит уже около суток. Идиотское было бы положение.

Бедный наш мальчик, сказали тетя Лида, тетя Галя и отчим, когда ОН прибежал, наконец, к своей маме. Мама была без сознания. Он сел на стул и стал ждать. Первым, кто пришел посидеть с ним вместе, был он сам – худой мальчишка, очень неловкий, в штанах, которые застегиваются на пуговку чуть ниже колена, в шелковых маминых чулках. И хотя ОН безусловно узнал себя, хотя стыд и боль заставили ЕГО опять опустить руки вдоль колен, закрывая шелковые чулки от всей школы, улицы, сослуживцев и друзей, ОН спросил почти без выражения.

ОН Что ты?

МАЛЬЧИК Хочу посидеть.

ОН Не сутулься.

МАЛЬЧИК Ага.

ОН Здесь же никого нет, да и темно, не видно, что ты одел мамины чулки.

МАЛЬЧИК Ага.

ОН А я тебе говорю, что наплюй и перестань озираться.

МАЛЬЧИК Слушай, ты не волнуйся, я ведь давно привык к их смеху. Чулки – это что. Ты вспомни, как они все веселились, когда физрук заставил нас бегать сто метров в трусах, помнишь, что поднялось, когда я снял брюки, а под ними мамин пояс с чулками. Нет, точно, я привык, это ведь ты вечно переживал, ревел, когда надо было смеяться вместе с ними и все.

ОН Так чего ж ты все время озираешься?

МАЛЬЧИК Я маму ищу.

ОН Мама вон там.

МАЛЬЧИК Ага.

ОН Погоди, давай вместе посмотрим, а то я один боюсь.


И ОНИ ПОШЛИ И ПОСМОТРЕЛИ.


МАЛЬЧИК Я, знаешь, часто представлял, как мама будет болеть и как будет умирать, а я буду ее целовать и плакать.

ОН Что?

МАЛЬЧИК А ты разве забыл об этом?

ОН Нет, но…

МАЛЬЧИК Ты что-нибудь чувствуешь?

ОН Да, я очень хочу спать. И еще – какая-то неловкость.

МАЛЬЧИК А плакать не хочется?

ОН К сожалению, нет.

МАЛЬЧИК Ага.

ОН Ты не мог бы перестать «агакать»?

МАЛЬЧИК Хорошо, не сердись, ведь я не виноват, что ты не можешь заплакать, как ни стараешься.

ОН Еще рано плакать.

МАЛЬЧИК Не ври.

ОН…

МАЛЬЧИК Ты же знаешь, что мама умирает. Ребята ею восхищались, когда она дала физруку по морде за то, что он ржал больше всех, помнишь, как она это лихо сделала?

ОН Помню.

МАЛЬЧИК И как тебе было хорошо, когда ребята сказали: Вот это да!

ОН Помню.

МАЛЬЧИК Ну и…

ОН Нет, не приставай, не плачется. Хотелось бы, знаешь, чтобы к утру все кончилось. Тогда можно будет позвонить на работу, сказать спокойно, что я сегодня не могу прийти, а когда там заорут «почему», так же спокойно сказать, что у меня мама умерла и не надо, мол, кричать. И повесить трубку. Очень бы это получилось забавно.

МАЛЬЧИК Я в подобных случаях просто плакал.

ОН Мне ведь тридцать лет.

МАЛЬЧИК Мы с тобой давно всерьез не виделись.

ОН Да, если бы моя жена не сделала десять лет назад

аборт, у меня вполне мог быть такой сын.

МАЛЬЧИК Аборт?

ОН Ах, извините, я совсем забыл, что ты еще маленький.

МАЛЬЧИК Да нет, я знаю это слово, я просто подумал, что было бы здорово мне сейчас познакомиться с собственным сыном.

ОН Да, я об этом как-то не подумал.

МАЛЬЧИК Скажи мне, а кто ты?

ОН То есть?

МАЛЬЧИК Кем ты стал, кем работаешь?

ОН Кем я стал, я, откровенно говоря, сам не очень чет

ко представляю, скорее всего – никем. А работаю я в НИИ.

МАЛЬЧИК А я хотел стать продавцом хлеба.

ОН Да, у меня иногда и сейчас голова кругом идет, когда

я вовремя не поем.

МАЛЬЧИК «Блохи кусают моего сына, моего бедного глупого сына, кушать хочет мой глупый сын».

ОН Да нет, мама, нет, я не хочу. Ешь ты.

МАЛЬЧИК Если бы так…

ОН Что?

МАЛЬЧИК Я говорю, что сам был бы очень рад, если бы было так. Было совсем наоборот, была злоба и зависть к ребятам, у которых были нормальные родители, у которых отец на войне, а не сидит дома, потому что у него больное сердце, сидит без работы, а участковый каждый день спрашивает, ну, а как твой папа, что он делает, кто к вам приходит, а сам щиплет и крутит кожу, я боялся его, и он это знал, а поэтому ему нравилось беседовать со мной, люблю поболтать с мальчишкой, говорил он маме. Я стыдился родителей.

ОН Брось ты на себя наговаривать.

МАЛЬЧИК Да ты не трусь.

ОН Почему я?

МАЛЬЧИК Да потому, что я – это ты. Но ты не трусь, я ведь потому и пришел, чтобы посидеть с мамой, и, если удастся, шепнуть ей, что я ее очень люблю, пусть она простит меня. Я знаю, она очень обрадуется, она очень любила отца, а все-таки ушла от него, потому что ты устраивал ей истерики, ты помнишь, как подслушал у дверей: Ты прости меня, ой, прости, Глеб, я так тебя люблю, но мальчик просто больной из-за всех этих дел. Я ухожу.

ОН Не может этого быть.

МАЛЬЧИК Забыл, захотел забыть и забыл, а сейчас, наверное, придумал какую-нибудь красивую историю, чтоб эдак сдержанно ее рассказывать, как трудно жилось сыну врага народа, да и про смерть отца ты всем врешь. Да, да, я все про тебя знаю, ведь я в тебе остался жить, это ты на меня глаза пялишь, потому что захотел забыть, и забыл, или просто не захотел вспоминать, много раз вспоминать, вот и не узнаешь самого себя, потому что придуманный удобнее и лучше. Но ты сегодня не трусь особенно, сегодня я пришел не к тебе, сегодня я пришел к маме. Чего ты смеешься?

ОН Представил себе небольшое собрание: и – в разных возрастах, шумное бы было собраньице, наверняка не обошлось бы без мордобоя, я ведь был здорово принципиальным временами, иногда удивительно принципиальным по принципиально разным вопросам, твой возраст наверняка бы выгнал меня из пионеров, возраст постарше – из комсомола и т. д. и т. п. Согласись, что это смешно.

МАЛЬЧИК Да, это смешно.

ОН Почему же ты не смеешься?

МАЛЬЧИК Нет, почему, я смеюсь.


Где-то там очень далеко застонала на кровати мама, и сразу же в комнату вошли тетя Лида, тетя Галя и отчим. Тетя Галя и отчим остались у двери, а тетя Лида прошла к маме, что-то бормоча. Она была старшая сестра и сердилась, что мама торопится умереть раньше, чем она. Тетя Галя была сестра отчима, и тете Лиде было на нее наплевать. Она подоткнула одеяло, вернулась и села рядом. А тетя Галя и отчим потоптались и вышли. Тетя Лида была медсестра и очень любила чистых и нешумных больных.


ТЕТЯ ЛИДА Бедный мой мальчик.

ОН Шла бы ты спать, Лидуша.

ТЕТЯ ЛИДА Ты должен держаться, бедный мой мальчик. Не думала я, что она меня обгонит, а я ведь совсем одна, тебе придется и по мне плакать, так что ты должен держаться, бедный мой мальчик.

ОН Я рад, Лидуша, что ты опять остришь.

Не волнуйся обо мне, я парень крепкий, да к тому ж, я думаю, что ты немного повременишь.

ТЕТЯ ЛИДА Какие мы очаровательные весельчаки.

ТЕТЯ ЛИДА Поставить чаю?

ОН Мне уже давно сам черт не страшен.

ТЕТЯ ЛИДА Ты просто обязан держаться, мой бедный мальчик.

ОН Мне уже давно никто не страшен.

ТЕТЯ ЛИДА Поставить чаю?

ОН А почему ты не любила маму, Лидуша?

ТЕТЯ ЛИДА Это неправда, мальчик, я просто очень завидую маме.

ОН Скажи, Лидуша, а к тебе никогда не приходила маленькая грустная девочка Лида из детства выяснять взаимоотношения?

ТЕТЯ ЛИДА Я в детстве, мальчик, была еще большей старой девой, чем сейчас.

ОН Так приходила к тебе девочка Лида или нет?

ТЕТЯ ЛИДА Тебе нужно обязательно договориться с отчимом насчет маминых бумаг.

ОН Я перед твоим приходом беседовал с мальчиком из детства.

ТЕТЯ ЛИДА Сколько лет мальчику?

ОН Десять.

ТЕТЯ ЛИДА Я с тобой познакомилась, мальчик, когда тебе было уже пятнадцать и ты спокойно мог покурить, как ты говорил, только в моем доме. «Только у тебя в доме, Лидуша, я могу спокойно вытянуть ноги». Ты, мальчик, чуть-чуть играл в жизнь, и мне это нравилось. Ты очень элегантно ругался матом и это мне тоже нравилось.

Ты должен поднатужиться, найти удобоваримую форму и попросить, чтобы он показал тебе все мамины бумаги.

ОН А почему ты не любила маму, а, Лидуша?

ТЕТЯ ЛИДА ЭТО неправда, мальчик, я просто завидую маме. И так как я понимаю, что тебе труднее всего задавать вопросы, я расскажу тебе почему. Ну-с, первое и самое прозаическое: к ней пришла любовь, а это, как ты догадываешься, большое дело для женщины, даже для марксистки, а твоя мама была марксисткой. Это – кстати – пункт второй моей зависти. Мама еще смолоду была занята активными делами, и я видела, что ей действительно нравилось заниматься этими делами. О, я как сейчас вижу ее горящие глаза и вздернутый нос, когда она обещала нашему папе, твоему деду, что проклянет его, если он что-то там ей не даст, а твой дед был учителем рисования в гимназии, и очень боялся, что его уволят, если узнают, что его дочь занимается революцией. Я бы тоже с удовольствием прокляла своего отца, но у меня не было к тому никаких оснований, вот, кажется, тогда я и начала завидовать маме. Да, да, мальчик, мы ведь с мамой жили еще при царе, вы уж про него и не вспоминаете, а твоя мама его активно свергала, ходила как на работу. Да, совершенно точно, больше всего я завидую, что она все делала с удовольствием, свергала царя, стирала, рожала тебя, даже, по-моему, уходила от твоего отца. У нее есть удивительная особенность, вернее талант, убеждать себя, а потом почти всегда и других, что то, что она делает, очень важно и необходимо, согласись, этому качеству имеет смысл завидовать, даже если оно тебе и не нравится. Нет, мальчик, я не могу не любить твою мать, ведь она моя сестра, в нашем детстве это имело значение, я ей просто завидую, а иногда удивляюсь.

Я, знаешь, очень хотела почему-то сняться в кино, и я твердо знаю, что если бы этого захотела твоя мама, она бы обязательно снялась, вот почему я ей завидую.

ОН Ты очень большая сволочь, Лидуша.

ТЕТЯ ЛИДА Ну вот, слава богу, ты начинаешь потихоньку ругаться, значит, приходишь в себя, а то уж я испугалась, когда ты прибежал. А отчего ты так бежал?

ОН Я очень поздно пришел с работы, испугался, что не успею, хотел поймать такси, да так и бежал от остановки к остановке.

ТЕТЯ ЛИДА У вас, видимо, сменили телефон на работе, я много раз звонила, и никто не подходил.

ОН Вечерами у нас его отключают.

ТЕТЯ ЛИДА Убеждена, что когда мама придет в себя, она сумеет убедить меня, что это очень нужно для каких-то тайных целей, чтобы она умерла раньше. Нужно, чтобы мама в этот момент сказала отчиму про бумаги, убедила бы его передать бумаги тебе.

ОН Я сейчас закричу.


Но и на этот раз вместо него ЭТО сделала мама, подождала, пока тетя Лида смотрела на него удивленно, а когда уже надо было что-то делать, мама закричала, но она была без сознания, и поэтому сделала это неуверенно, совсем неуверенно, одиноко и печально, точно зная, ожидая, что вот к ней подбегут и заткнут ей рот, а ей и так очень трудно дышать, и она умрет, если ей заткнут рот.

И снова в дверях сразу выросли тетя Галя и отчим.


ТЕТЯ ЛИДА Не нужно мучить себя, Василий Георгиевич. Ложитесь спать, хлопот в любом случае впереди много. Ложитесь, ложитесь, на вас лица нет, а вы сами – сердечник, если ей станет хуже, я вас разбужу.

ОТЧИМ Не беспокойтесь, Лидия Борисовна.

ОН Оставь его в покое, Лидуша, у человека не каждый день умирает жена.

ТЕТЯ ГАЛЯ Владик, я понимаю ваше состояние, но, ей-богу, Василий Георгиевич не заслужил.

ОТЧИМ Я всегда его раздражал, Галя, а теперь у него горе, понимаешь, не у нас, а у него.

ОН Вот именно.

ОТЧИМ Но он достаточно воспитанный человек, Галя, и поэтому позволит нам тоже немножко пострадать, совсем немножко пострадать, но только незаметно, лучше всего на кухне.

ОН Вот именно.

ОТЧИМ Он всегда был добрым и отзывчивым мальчиком, только не нужно его сердить.

ОН Вот именно.

ТЕТЯ ГАЛЯ Прекратите оба, как вам не стыдно.

ТЕТЯ ЛИДА А меня это забавляет. Забавляет и пробуждает зависть: с таким истинным удовольствием они этим занимаются.

ОН Вот именно.

ТЕТЯ ГАЛЯ Уйдем, Вася, посмотри, он весь белый.

ТЕТЯ ЛИДА Галина Георгиевна, не ссорьте их, просто мальчик поздно работал, осунулся, нервничает, согласитесь, что у него есть все основания нервничать, при чем же здесь ваш брат?

ТЕТЯ ГАЛЯ Да, но я не позволю, чтобы моего брата оскорбляли, после всего, что он сделал и для этой женщины, и для ее сына.

ОН Вот именно. Она не позволит.

ТЕТЯ ГАЛЯ Уйдем, Вася, бог его простит. Извините, Лидия Борисовна, я не сдержалась.

ТЕТЯ ЛИДА Ну что вы, милочка, я вам даже позавидовала, с таким удовольствием вы это сказали, видно, у вас давно накипело, а сейчас самое время и облегчиться.

ОН (крик) Перестаньте и уходите, я прошу вас, слышите – прошу!


Тетя Лида, тетя Галя и отчим ушли, тетя Лида еще раз перед уходом подоткнула одеяло. ОН сидит немного тихо-тихо, он знает, что мальчик где-то здесь рядом и ему это было приятно, и он оттягивает время, чтобы подольше было тихо, потом он вдруг ощутил тишину и темноту, вздрогнул, и позвал себя к себе.


ОН Где ты там?

МАЛЬЧИК Я здесь. У мамы.

ОН Иди сюда. Вот так. Расскажи мне.

МАЛЬЧИК ЧТО рассказать?

ОН Почему ты испугался?

МАЛЬЧИК Что рассказать?

ОН Что хочешь. Хотя постой, расскажи, как тебя принимали в пионеры.

МАЛЬЧИК Ну, эту хохму ты не мог забыть.

ОН Валяй, валяй.

МАЛЬЧИК Итак, товарищи, сейчас мы будем обсуждать кандидатуру ГОРЕЛОВА. Пусть расскажет о себе, а мы послушаем. Давай, Горелов, самую суть.

ОН Я родился в Москве, 8 октября 1934 года. Русский. Учусь хорошо. Очень хочу быть пионером, чтобы приносить как можно больше пользы. Пионеры всегда впереди, и я прошу доверить мне, потому… потому что…

МАЛЬЧИК Ну-ну, смелее, Горелов, пионер должен быть смелым и принципиальным, потому что…

ОН Потому, что мой отец не на войне, а сидит больной дома.

МАЛЬЧИК «И потому, что мой отец был арестован в 1938 году, но потом его выпустили перед войной».

Конечно же, товарищи, Горелов не может отвечать за своего отца, потому что был еще очень маленький, и его желание загладить вину отца мы должны приветствовать.

ОН Спасибо.

МАЛЬЧИК Подожди, Горелов. Мы тебе назначим испытательный срок. Ты вступишь в отряд «бдительность» и будешь следить, какие разговоры ведет твой отец.

ОН Но папа ни о чем не говорит.

МАЛЬЧИК Не ври, Горелов.

ОН Честное слово.

МАЛЬЧИК Не ври, Горелов.

ОН Честное слово.

МАЛЬЧИК Не ври, Горелов, и не плачь, – Москва слезам не верит.

ОН Неужели ты плакал?

МАЛЬЧИК Да.

ОН Дурак.

МАЛЬЧИК Да. Но я плакал от злости, я изо всех сил хотел вспомнить хоть что-нибудь, и не мог. А они спокойно продолжали свои дела, но меня попросили выйти, так как я не пионер. Мой сосед по парте сказал мне через несколько дней, что я колоссальный дурак, сделай как я, сказал он, придумай что-нибудь сам, а скажи, что ЭТО говорит, как выпьет, отец. Я ничего не мог придумать, и тогда он мне за завтрак рассказал то, что он сказал про своего отца.

И меня приняли в пионеры. Мама очень радовалась, вот видишь, говорила она отцу, мальчика приняли, мальчика приняли, несмотря ни на что.

ОН К борьбе за дело Ленина-Сталина будь готов!

МАЛЬЧИК Всегда готов!

ОН Назначаю тебя барабанщиком.

МАЛЬЧИК Всегда готов!

ОН Начальником штаба дружины.

МАЛЬЧИК Всегда готов!

ОН Директором хлебного магазина.

МАЛЬЧИК Всегда готов!

ОН Генералиссимусом Советского Союза.

МАЛЬЧИК Всегда готов!

ОН Очень интересное кино.

МАЛЬЧИК Да.

ОН А физрук работает у нас в НИИ, в охране, пропуска проверяет, я как-то забыл свой дома, он не хотел меня пускать, так ему директор приказал запомнить мою физиономию навеки и пускать меня в любых случаях, днем и ночью, нужно, говорит, товарищи, знать наших лучших людей, это их вы и охраняете. А я его спросил, по-прежнему ли он любит бегать стометровку. СКАЖИ, ты очень любил маму?

МАЛЬЧИК Да.

ОН А отца?

МАЛЬЧИК Да.

ОН А отца?

МАЛЬЧИК Да.

ОН А отца?

МАЛЬЧИК Прошу тебя, не надо.

ОН Вспоминать – так вспоминать.

МАЛЬЧИК Об этом не надо. Прошу тебя.

ОН Но ты ведь очень удивился, отчего это я не плачу.

МАЛЬЧИК Не надо!


ОН увидел отца. Отец ходил всегда очень сосредоточенно. Когда его левая нога, например, делала шаг, то правая в этот момент уже обдумала и точно знала, куда ей ступить с максимальной экономией. Нога видела все камушки, трещинки на его пути и заботливо их обходила. Отец установил со своими ногами приятельские отношения, но вместе строгие и трезвые. Он ничего не хотел слышать об их усталости, не принимал никаких скидок на плохую обувь, мороз или слякоть, работать – так работать, говорил он им, своей левой и правой ноге. Он говорил сердцу, что пора бросать дурить, вон как ноги берегут тебя, сердце, а ты все продолжаешь капризничать и дурить, нехорошо это, нехорошо и несерьезно. Ты слишком много просишь есть, желудок, слишком много, а это уж совсем несерьезно. Ты знаешь, желудок, ты знаешь, сердце, ведь я – мужчина, у меня есть женщина и сын от нее, мой сын, желудок и сердце, и я обязан их кормить и защищать, найти им одежду и пищу, да, да, это главное – пищу, а на деле что выходит, а? А на деле выходит вот что: я сам сижу у них на шее, у моей женщины и у моего сына, и мне стыдно за себя, за мужчину, и особенно стыдно за тебя, сердце, которое ни черта не хочет слышать и дурит, и дурит, а с тобой, желудок, я вообще перестану иметь дело, если все это в корне не изменится.


ОТЕЦ Здравствуй, сын.

ОН Здравствуй.

МАЛЬЧИК Здравствуй.

ОТЕЦ Вы совсем не бываете у меня.

МАЛЬЧИК Я не бываю.

ОТЕЦ Что?

МАЛЬЧИК Я говорю, что я у тебя не бываю, потому что мама навещает тебя почти каждый день.

ОТЕЦ Тебе это не нравится?

МАЛЬЧИК Мне все равно.

ОТЕЦ Значит, не нравится.

МАЛЬЧИК Мне все равно.

ОТЕЦ Ну, это вопрос формулировки. Бросим об этом. Ты не предложил мне раздеться, ты ждешь, чтобы я ушел?

ОН По-моему, я тогда что-то ел, а отец стоял и смотрел в тарелку, и я испугался, что он попросит доесть, а мне было жалко отдать.

МАЛЬЧИК Разве?

ОТЕЦ Что «разве», сын?

МАЛЬЧИК Разве может сын хотеть, чтобы его отец ушел?

ОТЕЦ Так я посижу с тобой до маминого прихода, а ты не скажешь маме, что я приходил.

МАЛЬЧИК Я говорю маме все.

ОТЕЦ А этого не надо говорить маме, сын, мама расстроится, потому что она знает, что мне трудно без вас.

МАЛЬЧИК Хорошо.

ОТЕЦ Как у тебя дела в школе?

МАЛЬЧИК Хорошо.

ОТЕЦ Уж если ты предложил мне раздеться, может, расскажешь поподробнее?

МАЛЬЧИК Хорошо.


В этой новой школе все меня мало знают, пока еще я новенький, ребята поприставали ко мне и отстали. Учительница по литературе сказала, что у меня очень интеллигентная речь, спросила, кто мои родители, я сказал, что папа раньше занимался наукой, а сейчас очень болен и ничего делать не может. Он был ранен? – спросила она. Нет, сказал я, папа не был на войне, так как у него уже было три инфаркта.


ОТЕЦ Я причиняю тебе много хлопот, но может быть, со временем, ты перестанешь на меня сердиться.

МАЛЬЧИК Ты не причиняешь мне никаких хлопот.

ОТЕЦ Речь у тебя, действительно, интеллигентная.

МАЛЬЧИК Это плохо?

ОТЕЦ Нет, это – странно.

МАЛЬЧИК Ты попросил меня рассказать поподробнее, вот я и рассказываю.

ОТЕЦ Да, да. Я, знаешь, сижу все время один, – зверею, брат, – ты не обращай внимания. Продолжай.

МАЛЬЧИК Учитель математики спросил меня не родственник ли я ученому Горелову?..

ОТЕЦ Я тебя внимательно слушаю.

МАЛЬЧИК Я сказал, что нет.

ОТЕЦ Возможно, это и верно, но я бы никогда этого не сделал.

МАЛЬЧИК Я сказал, что нет.

ОТЕЦ Твой дед по моей линии был генералом царской армии, но я всегда писал, что он – мой отец, потому что это соответствовало истине. Может быть, еще и потому, что я его любил.

МАЛЬЧИК Я сказал, что нет.

ОТЕЦ Хорошо, хорошо, только не начинай кричать. У тебя тонкий, противный голос, когда ты кричишь.

МАЛЬЧИК Никто не просит тебя слушать.

ОТЕЦ Ну, хорошо, хорошо, я прошу прощения.

МАЛЬЧИК Я – чемпион школы по шахматам.

ОТЕЦ Это здорово.

МАЛЬЧИК Я – член редколлегии дружинной газеты.

ОТЕЦ Что это означает?

МАЛЬЧИК Газета, которую выпускает пионерская дружина всей школы.

ОТЕЦ Поздравляю.

МАЛЬЧИК Если все будет хорошо, я буду стоять в почетном карауле у мавзолея.

ОТЕЦ Ты очень хочешь этого достичь?

МАЛЬЧИК Очень!

ОТЕЦ Это большая честь, сын, ты должен постараться.

МАЛЬЧИК Я стараюсь изо всех сил.

ОТЕЦ Это хорошо, сын.

МАЛЬЧИК Я люблю тебя, папа, когда ты такой, если бы ты всегда был такой, как сейчас.

ОТЕЦ А я не люблю тебя, когда ты такой, как сейчас, очень не люблю, сын.

МАЛЬЧИК Я это знаю.

ОТЕЦ Слушай, я действительно паршиво себя чувствую, понимаешь, я могу каждый день умереть… Чему ты улыбаешься?

МАЛЬЧИК Я тебя внимательно слушаю.

ОТЕЦ М-да.

ТАК ВОТ. Я все откладывал этот разговор, никак не знал, как к нему подступиться, да, откровенно говоря, не знаю и сейчас, но я, вероятно, уеду отсюда, поэтому…

Ну, словом, так. Хочу тебе сразу сказать, что я ничему этому не поверил, не верю и сейчас, а просто хочу тебе рассказать, потому что я уеду, а маме мне бы не хотелось говорить всего этого.

Видишь ли, мне сказали, что мой собственный сын доносил на меня. Эти люди глупы и трусливы, сын, и поэтому им необходимо, чтобы все люди боялись и ненавидели друг друга, даже такие близкие люди, как отец и сын. Я рассмеялся, когда они мне сказали такое, но они посоветовали спросить у тебя, спросите у своего сына сами, сказали они, – он вам все сам и расскажет, он паренек честный, врать вам не станет, поговорите с ним.

Видишь ли, я полгода ни слова тебе не говорил, понимаешь, именно потому, что я смеюсь над этим бредом, но вот я скоро уеду, понимаешь, мои знания, как мне сказали, могут понадобиться для нового оружия, я говорю об этом тебе, потому что знаю, как ты переживал, что я не был на фронте, сын, я неоднократно просился, хотел пойти на фронт, но, понимаешь, те же самые люди, которые сказали мне эту чушь про тебя, не доверили мне, не пустили меня. Я с радостью поеду, если все не сорвется, ты подрастешь, пройдет время, и, быть может, мы подружимся, но я действительно паршиво себя чувствую последнее время, поэтому я решил сказать тебе сейчас, чтобы ты знал, что я не поверил, чтобы ты умел отбирать, умел бы отличать слова и не все сразу принимать на веру, а думать, сын, думать, а потом уже решать на всю жизнь и верить на всю жизнь. Меня тревожит, сын, что ты очень интеллигентно разговариваешь, что ты – чемпион школы по шахматам, а не играешь в футбол консервной банкой, что ты – член редколлегии дружинной газеты, а не разбил хоть одно завалящее стекло; маму это тоже тревожит, сын.

МАЛЬЧИК Хорошо, я начну ругаться матом, могу даже сейчас, чтобы ты проверил, правильно ли, а потом разобью стекла у соседей, тем более, что хозяева работают в исполкоме.

ОТЕЦ Ты очень старый и очень жестокий человек.

МАЛЬЧИК Возможно.

И так как ты скоро уезжаешь, или просто плохо чувствуешь себя, и прийти тебе еще раз будет трудно, то я тебе сейчас расскажу правду, как и предполагали те люди.

ОТЕЦ Я не хочу ничего слышать.

МАЛЬЧИК Но я хочу рассказать.

ОТЕЦ Не надо, мой маленький мальчик, не надо, прости меня и не говори ничего, ты просто не в себе, я обидел тебя, прости меня, я сейчас уйду и мы больше никогда не увидимся, и ты забудешь эту обиду. Вот смотри: я делаю первый шаг, потом второй, я иду в прихожую, еще шаг, а потом уйду, а ты молчи, не открывай рот, молчи, я все равно заткнул уши и ничего не слышу, молчи, – мой маленький, только молчи!

МАЛЬЧИК Я доносил на тебя.

ОТЕЦ Я ничего не слышу.

МАЛЬЧИК Я доносил на тебя.

ОТЕЦ Я ничего не слышу.

МАЛЬЧИК По утрам, когда ты спал, я относил им твои тетради, где ты что-то решал, и они хвалили меня. Я приносил пользу Родине, а ты хотел все это отдать шпионам, ты…

ОТЕЦ Мой маленький глупый сын, я ничего этого не слышу.

МАЛЬЧИК Нет, слышишь, нет слышишь, нет слышишь!

ОТЕЦ Перестань кричать, у тебя резкий уродливый голос!

МАЛЬЧИК Я ненавижу тебя, ненавижу, ненавижу!

ОТЕЦ Сейчас же прекрати истерику, или я тебя ударю.

МАЛЬЧИК Ударь, ударь, ударь!


И ОТЕЦ УДАРИЛ СВОЕГО СЫНА НАОТМАШЬ ПО ГЛАЗАМ.

Мальчик заплакал, а ОН – ЕГО ВЫРОСШИЙ СЫН – сидит, закрыв глаза, и что-то шепчет, а отец неловко шагнул к дверям и сразу остановился.


ОТЕЦ Я ничего не хочу слышать, левая нога! Ты должна шагнуть, ты должна шагнуть, а потом шагнет правая и мы дойдем до прихожей, где висит пальто, а в пальто мое лекарство, слышишь, левая нога, сердце обещало мне – дотерпеть до прихожей, ну же, давай, шагай, не может же правая шагать два раза. Ну, что ж, с тобой мы поговорим дома, левая нога!

СЫН, дай мне лекарство, оно в правом кармане пальто, стеклянный пузырек, там нитроглицерин, скорей, сын, скорей.

МАЛЬЧИК Возьмешь сам.

ОН Сейчас же принеси лекарство, гад, ведь отец сейчас умрет!

ОТЕЦ Поздно!


И папа упал и умер. Оказывается, это совсем просто.


МАЛЬЧИК ПАПОЧКА, ну же, папа, встань, папа… Папа, закрой глаза, не смотри на меня так, я ведь не хотел, я не нарочно. Я не хотел!

ПОСЛЕ этого ОН долго сидел не шевелясь.

ОН уже не видел, как МАЛЬЧИК быстро и воровато оделся, деловито оглядел комнату и убежал вон из комнаты, а его папа остался лежать на полу.

ОН тихо подошел к своему отцу, тихо, чтобы не потревожить больную маму, поднял отца на руки, и тихо, чтобы не привлечь внимания тети Гали, тети Лиды и отчима, пошел к выходу из комнаты. Папа был маленький и легкий.

* * *

Пятнадцать минут спустя ОН сидел на кухне и пил с отчимом чай. ОН взглядывал на отчима с интересом, сравнивая его с отцом, и находил, что он, отчим, элегантнее. В этом сладком издевательском сравнении было успокоение, и ОН вкусно глотнул крепкий сладкий чай.

ОН заметил белую нитку у отчима на пиджаке, встал и снял ее, сел и стал наматывать нитку на палец. Получилась буква «Е».


ОН «Е».

ОТЧИМ Что?

ОН Получилась буква «Е» – Елена. Скажите, Василий Георгиевич, когда вы собираетесь жениться?

ОТЧИМ Мне не до шуток, Владик.

ОН А я и не шучу, мне действительно, без сантиментов, нужно знать, как скоро после маминой смерти вы обзаведетесь новым домом, потому что мне надо забрать кое-что из маминых вещей, а сейчас я жутко занят, а встречаться с новой дамой мне не хочется, вот я и интересуюсь сроками, улавливаете?

ОТЧИМ Улавливаю.

ОН Ну, и?

ОТЧИМ Почему ты такой трус, Владик?

ОН Трус?

ОТЧИМ Да.

ОН Мама мне много раз говорила, что вы – выдающийся психолог, я с удовольствием послушаю ваши выкладки, с детства обладаю огромной жаждой познания, валяйте, я – весь внимание.

ОТЧИМ Я спросил, почему ты такой трус, потому что мне не хочется допускать мысль, что ты сволочь.

ОН Я – весь внимание.

ОТЧИМ Ты боишься быть самим собой, юродствуешь, шумишь на людей и вызываешь у них жалость, жалость тебя оскорбляет, хотя ты сам ее вызвал, тебя бесит, что ты разгадан, рождается злость, а так как ты сентиментален, то очень скоро приходит жестокость. Но к этому времени ты уже утомил своего собеседника, собеседник идет домой спать, а нерастраченная жестокость остается для близких, родственников или друзей, это значения не имеет, важно, пожалуй, только, чтобы они тебя любили, а потому терпели.

ОН Грандиозно. Гладко и убедительно, просто; да, да, основное достоинство, безусловно, простота.

ОТЧИМ Человек же, который может быть самим собой, в горе – горюет, а не пристает к другим с демонстрацией своего мужества, поглядите, мол, на меня, какой я крепкий или еще какой, совсем ничего не чувствую, прямо скала, гордая и трусливая скала. Поэтому, я думаю, что ты – трус.

ОН У вас очень интеллигентная речь.

ОТЧИМ Я отношусь к твоим родственникам, но я не люблю тебя, поэтому имей в виду, что я в любой момент могу уйти.

ОН Тетя Лида все время говорила мне про какие-то мамины бумаги, вы не знаете, что она имела в виду?

ОТЧИМ Знаю.

ОН Что же это?

ОТЧИМ ЭТО – тетради твоего отца.

ОН Тетя Лида хотела бы, чтобы вы отдали их мне.

ОТЧИМ Да, но мама этого не хотела.

ОН Что?

ОТЧИМ Мама не хотела отдавать тебе тетради отца.

ОН Почему?

ОТЧИМ Вот именно, почему?

ОН Бросьте ваши психологические эксперименты, не до этого. Почему мама не хотела, чтобы тетради были у меня?

ОТЧИМ Потому что иначе она бы их тебе отдала.

ОН Она вам говорила, что не хочет отдать мне тетради?

ОТЧИМ Я твой родственник, но я не люблю тебя.

ОН Говорила или не говорила?

ОТЧИМ Говорила.

ОН Ты врешь!

ОТЧИМ Ого, мы опять перешли на «ты».

ОН Вы врете.

ОТЧИМ Ты прекрасно знаешь, что я не вру. Мама сказала: «У мальчика незаурядные способности к физике. Мальчик еще в университете начал работать над диссертацией, очень рано стал кандидатом наук».

ОН Можете не продолжать.

ОТЧИМ «У мальчика безусловно незаурядные способности к физике, он ведь смог понять записи его отца, понять и развить его мысли, а это очень сложно, потому что Горелова не могли понять очень умные люди, которые обвиняли его в буржуазных загибах, идеалистических загибах, а мой мальчик понял».

ОН ХВАТИТ, замолчите!

ОТЧИМ Когда ты начинаешь кричать, голос у тебя резкий и противный. Я продолжаю.

«Я очень хорошо помню, что у Горелова было пять толстых тетрадей, они у него даже пронумерованы, но я никак не могу найти одной, номер второй, осталось четыре тетрадки. Правда, я никогда не говорила мальчику, что ищу пропавшую тетрадь, у нас не было разговоров на эту тему, я просто обрадовалась, когда мальчик сказал, что хочет идти по стопам отца, очень обрадовалась, потому что они не ладили. Нет, нет, я не хочу думать, даже мысли не хочу допустить, что тетрадь каким-то способом попала к мальчику. Но я не хочу, понимаешь, именно поэтому не хочу, чтобы тетради были у мальчика, пусть он дойдет до всего сам, у него незаурядные способности к физике».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3