Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Стыд

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Эрно Анни / Стыд - Чтение (стр. 3)
Автор: Эрно Анни
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      О законах, по которым жил этот мир, я могу рассказывать только в настоящем времени — как если бы и сегодня они оставались для меня столь же бесспорны, как в мои двенадцать лет. Но с каждой новой строкой меня саму все больше ужасает могущество и неуязвимость этого мира. Хотя в детские годы я жила в нем совершенно безмятежно, не помышляя ни о чем другом. Потому что дурманящий запах пищи и воска, витавший на лестницах, шум на переменках, нарушавшие благостную тишину гаммы, разучиваемые на пианино, помогали забывать эти законы.
      И я вынуждена признать, что до моего вступления в отрочество вера в Бога была для меня единственной нормой жизни и только католицизм — истинным вероисповеданием. Я могу читать «Бытие и Ничто» посмеиваться над тем, как в журнале «Шарли Эбдо» папу Иоанна-Павла II называют «польским травести», но — нравится мне это сегодня или нет — в 52-м году я всерьез верила, что в день первого причастия впала в смертный грех: чтобы проглотить облатку, прилипшую к небу, я кончиком языка разделила ее на части. Я не сомневалась, что разрушила и осквернила то, что было тогда для меня Телом Господним. Религия была формой моего существования. Я не разделяла веру и обязанность верить.
      Мир нашей школы — это мир истины и совершенства, мир света. В том, другом мире не ходят к службе и не молятся, это мир заблуждений, который поминают лишь в редких случаях, выплевывая, как богохульство: «светская школа». (Слово «светское» не имело для меня конкретного значения, но воспринималось все же как синоним «плохого».) Все делается для того, чтобы наш мир во всем отличался от того — другого. У нас никогда не скажут «столовая», а только «трапезная», не «вправду», а «воистину». «Товарищи по школе», «учительница» — отдают светскостью, подобает говорить «мои подруги», «мадемуазель», а директрису называть «моя дорогая сестра». Ни одна преподавательница не обращается к ученицам на «ты», у нас «выкают» даже пятилетним малышкам из самого младшего класса.
      Обилие праздников тоже отличает частную школу от светской. Значительная часть года уходит на подготовку многочисленных спектаклей: на Рождество большое представление под навесом для учащихся, затем его повторяют два воскресенья для родителей; в апреле день встречи бывших учениц в городском кинотеатре, а в последующие вечера там же концерты для родителей, в июне праздник христианской молодежи в Руане.
      Самое любимое в нашем приходе празднество — это ярмарка в начале июля и предваряющее ее карнавальное шествие учениц нашей школы. Выставляя напоказ своих девочек, разряженных в цветы, наездниц и аристократок прошлых веков, поющих и танцующих, частная школа демонстрирует городу и собравшейся на тротуарах толпе свою неотразимую привлекательность, богатое воображение и превосходство над общедоступной школой, чьи ученицы за неделю до этого в обычной спортивной форме прошагали по городу до ипподрома. Праздник подтверждает триумфальный успех частной школы.
      В дни подготовки к нему нам позволяется то, что обычно запрещено: выходить в город, чтобы купить кусок ткани или разнести по почтовым ящикам приглашения, прерывать занятия ради репетиций. В повседневной жизни нам запрещено ходить в школу в брюках, не надев поверх них юбки, но на сцене ученицы младших классов в балетных пачках демонстрируют голые ножки и трусики, а старшие полуобнаженные грудки и волоски подмышками. Мужской пол с трогательным старанием изображают переодетые в мальчиков девочки, целующие ручки и объясняющиеся в любви.
      На рождественском спектакле 51-го года я играла «Деву Ла-Рошель». Вместе с двумя-тремя девочками я пела перед публикой, держа в руках лодку. Поначалу мне хотели поручить роль одного из «трех барабанщиков, возвращающихся с войны», но ставившая спектакль монахиня прогнала меня, так как я не умела маршировать под музыку. В апреле 52-го, на дне встречи выпускниц прошлых лет, мы играли сцену из жизни древней Греции, и я исполняла деву, приносящую дары юной покойнице. Я застыла с простертыми к ней руками, склонившись в поклоне и опираясь на выставленную вперед ногу. Помню, что это была настоящая пытка, к тому же я боялась, что вот-вот не выдержу и рухну на сцену. Оба раза мне доверяли роли неподвижных статисток — мне явно не хватало грациозности, что заметно и на фотографиях.
      Все, что укрепляет этот мир — поощряется; все, что наносит ему урон отвергается и подлежит проклятию.
      Поощряется: молиться в часовне во время переменок; причащаться с семи лет, а не дожидаться торжественного причастия, как девочки из школы, забытой Богом; вступать в женское Общество крестоносцев, которые достигли подлинного религиозного совершенства и вознамерились обратить весь мир в истинную веру; постоянно носить в кармане четки; приобретать журнал «Ам вайант» обладать «Римским миссалом с текстами вечерних служб» Дома Лефевра; говорить, что «вечером мы молимся всей семьей» и «я хочу стать монахиней».
      Порицается: чтение в школе каких-либо книг и газет кроме религиозных и журнала «Ам вайант». Чтение как таковое — постоянный источник тревог и подозрений, так как существуют «вредные» книги. И судя по тому, как их страшатся и клеймят в молитвеннике в разделе «Испытание совести», этих «вредных» книг куда больше, чем душеспасительных. Нам в конце семестра дарят книги, поставляемые городской лавкой католической литературы. Эти книги не предназначены для чтения — их только смотрят. Их поучительный смысл понятен с первого взгляда. Помню, что среди них были: «Библия для детей», «Генерал де Латтр де Тассиньи», «Элен Буше»; дружба с девочками из светской школы; хождение в кино на запрещенные фильмы (школьная программа допускает лишь такие фильмы, как «Жанна д'Арк», «Господин Винсент», «Кюре д'Арс»). У входа в церковь вывешивается список фильмов, которые официальная церковь классифицирует по степени их пагубного воздействия. Девочке, которую видели выходящей из кинотеатра после «запрещенного» фильма, угрожает немедленное изгнание из школы.
      Совершенно недопустимо также чтение фотороманов и посещение воскресных танцулек, на которые вся молодежь ходит по вечерам в зал Пото.
      Но при этом — никакого грубого принуждения. Подчиняться незыблемым школьным законам нас заставляют ласково, по-домашнему: поклонишься учтиво «мадемуазель» на улице, и она тут же одарит тебя одобрительной улыбкой.
      На центральных улицах родители учениц нашей школы глаз не спускают со своих девочек: рано или поздно о каждом их шаге и каждой встрече непременно донесут школьному начальству — это помогает частной школе поддерживать свое совершенство и принцип безжалостного отбора. Достаточно лишь невзначай упомянуть «моя малышка учится в пансионе», а не просто «в школе» — и любой почувствует всю разницу между каким-то сбродом и людьми, принадлежащими к единственному, избранному кругу общества, разницу между обычным исполнением закона о всеобщем образовании и заблаговременной заботой о будущем преуспеянии.
      Предполагается, что в пансионе нет ни богатых, ни бедных, а только одна большая католическая семья.
      (Все делается для того, чтобы слово «частный» навсегда связать для нас с запретом, страхом, затвором. Даже в частной жизни. Писательство — это уже из другой, светской жизни.).
      В этом современном мире меня признают совершенной, что позволяет мне пользоваться свободами и привилегиями лучшей ученицы. Отвечать первой, объяснять решение задачи остальным, читать вслух, потому что я умею читать с выражением — все это обеспечивает мне вполне благополучное положение в моем классе. Письменные задания я выполняю быстро и небрежно. Шумная и болтливая, я с удовольствием играю роль рассеянной непоседы, чтобы меня не сторонились из-за моих хороших отметок.
      В 51–52-ом я учусь в седьмом классе (это соответствует примерно второму году обучения в начальной общедоступной школе) у м-ль Л., чье имя внушает трепет задолго до того, как попадают к ней в класс. Еще в восьмом мы слышали, как за стеной она постоянно кричит и стучит линейкой по столу. В полдень и вечером, когда мы расходимся по домам, ей — вероятно, из-за ее зычного голоса — поручено дежурить у двери и выкрикивать имена сидящих под навесом учениц младшего класса, которых на улице ждут родители. Она маленькая — в начале учебного года я уже выше ее. — плоскогрудая, нервная, неопределенного возраста, круглолицая, с седым пучком, на носу у нее сильно увеличивающие очки и глаза за ними кажутся огромными. Как и все монахини, одевающиеся по-светски, зимой она поверх блузки носит пелерину в синюю и черную полоску.
      Если во время урока мы не пишем, она заставляет нас держать руки за спиной и смотреть прямо перед собой. Она то и дело угрожает перевести нас в младший класс, задерживает после уроков, пока мы не решим трудную задачу. До слез ее трогают только истории, повествующие о Боге, мучениках и святых. Остальные предметы орфографию, историю, счет — она преподает не с любовью, а с сущим остервенением, требуя от нас бесконечной зубрежки чтобы мы отличились на экзамене, который проводит у нас епархиальный совет в те же дни, когда в общедоступной школе сдают экзамен в шестой класс. Родители боятся ее и превозносят за строгость и высочайшую справедливость. Школьницы с гордостью рассказывают, что учатся в классе у самой свирепой учительницы, как о пытке, которую они терпят без единого стона. Это не мешает нам за ее спиной прибегать ко всем нашим обычным уловкам: шептаться, прикрыв рот рукой или прячась за поднятой крышкой парты, писать записочки на ластиках и т. д. Временами, в ответ на ее бесконечные крики и придирки, класс объявляет ей молчаливый бойкот зачинщиками выступают тугодумы, но волна непослушания захватывает и всех остальных, кто рад случаю ей насолить. Опустившись на стул, она плачет, отказывается продолжать урок, и мы должны по очереди просить у нее прощения.
      Вопрос не в том, любила я м-ль Л, или нет. В ту пору я не знала человека более образованного, чем она. Эта женщина была не чета клиенткам моей матери или моим теткам. Она воплощала для меня закон, гарантирующий справедливую оценку за выученный урок и ноль — за невыученный, а также совершенство моего школьного бытия. Это на нее я равняюсь, а не на других учениц, и к концу года хочу догнать ее в познаниях (долгое время я была уверена, что преподаватель знает о своем предмете не больше, чем может передать ученикам отсюда безграничное уважение и страх, которые внушают преподаватели «старших классов», и снисходительное отношение к учителям, с которыми уже расстались ведь мы их обогнали). Запрещая мне отвечать, чтобы дать время подумать другим, или предлагая объяснить ход решения задачи, она поднимает меня до себя. Лютую безжалостность, с которой она отчитывает меня за каждый огрех, я воспринимаю как стремление помочь мне достичь ее совершенства. Как-то она попеняла мне за то, что я некрасиво пишу букву «м», загибая первую палочку вроде слоновьего хоботка, и с усмешкой заметила, что в этом есть что-то «порочное». Я покраснела и не нашлась что сказать. Я поняла, что она имеет в виду, и она знала, что я это поняла: «Ваше м похоже на мужской член».
      Летом я послала ей открытку из Лурда.
      Чем больше я погружаюсь в школьную жизнь того года, которым датирована моя фотография, заснятая на ней девочка, познавшая первое причастие, становится мне все ближе. Я узнаю это серьезное лицо, прямой взгляд, легкую улыбку — не грустную, а скорее снисходительную «Текст», который я пишу, все больше проясняет снимок, а снимок — иллюстрирует «текст». Я вижу перед собой маленькую прилежную ученицу пансиона, которой внушили нерушимую веру в мир, воплощающий в себе истину, прогресс, совершенство, и она даже мысли не допускает о том, что может лишиться Божьей милости. Я снова сижу за партой для двоих, которую одна занимала примерно с конца декабря — в первом ряду слева от стола м-ль Л, а рядом за такой же партой сидела Брижит Д, с ореолом черных вьющихся волос над выпуклым лбом. Обернувшись назад, я вижу свой класс он делится на светлые зоны, где я различаю фигурки в разноцветных блузках и плохо узнаваемые лица, в которых мне запомнились лишь отдельные черты прическа, форма губ (пересохших с трещинками у Франсуазы Х, мягких у Элиан Л), цвет кожи (веснушки Денизы Р) Слышу их голоса, бессвязные и неожиданные фразы. «Умеешь говорить по-явански?» спрашивает меня Симона Д. И темные зоны совершенно забытых лиц. Как и у всех, кто долго пребывает в коллективе, у меня выработались собственные, не имеющие ничего общего с табельными оценками критерии моего отношения к однокашникам «люблю» или «не люблю» эту девочку. Прежде всего я делю их на «задавак» и «незадавак», «воображал», которые пользуются успехом на танцах во время праздников, проводят каникулы на море, и всех остальных. Задавака — эта характеристика не только поведения, но и социального положения, задаются даже самые маленькие школьницы, если их родители — коммивояжеры или коммерсанты. Незадаваки — это дочки землевладельцев, пансионерки или полупансионерки, приезжающие в школу на велосипеде из соседней деревни, нередко переростки и второгодницы. Как раз им-то есть чем гордиться своими полями, тракторами, наемными рабочими, но все, связанное с землей, вся эта «деревенщина» вызывает только презрение. «Тут тебе не ферма!» — так у нас оскорбляют.
      Есть еще нечто, что побуждает меня пристально разглядывать окружающие меня детские тела и классифицировать их на свой манер. У нас учатся и малышки с тонкими ножками, которые носят короткие юбочки с бретельками и банты в волосах; и более взрослые, уже вытянувшиеся вверх девочки, сидящие на задних партах. Я ревниво отмечаю их физическое развитие и более вольные наряды, набухшие грудки под блузками, чулки для воскресных выходов. Я пытаюсь угадать, носят они уже под юбкой гигиенические прокладки или нет. Именно у них я стараюсь выведать секреты сексуальной жизни. В мире, где родители и учительницы страшатся даже упоминания о смертном грехе и нужно постоянно вслушиваться в разговоры взрослых, чтобы уловить хотя бы намек на главную тайну жизни, только старшие девочки и помогают приобщиться к запретной теме. Их тела — уже сами по себе источник познания. Это одна из них шепнула мне украдкой: «Если бы ты была пансионерка, я бы показала тебе в спальне свою окровавленную прокладку».
      На фотоснимке, сделанном в Биаррице, я лишь стараюсь выглядеть взрослой девушкой. Хотя в классе м-ль Л, я — одна из самых рослых учениц, у меня совершенно плоская грудь и никакой фигуры. В том году я сгорала от нетерпения, ожидая прихода месячных. Увидев впервые незнакомую девочку, я тут же принималась гадать: есть у нее месячные или нет. Сама я из-за их отсутствия чувствую себя неполноценной. В седьмом классе неравенство тел волнует меня куда больше, чем все остальное.
      Я только и думала о том, как поскорее стать взрослой. Если бы не запрет матери и осуждение частной школы, я бы уже с одиннадцати с половиной лет ходила к службе, подкрасив губы, и в туфлях на высоких каблуках. Единственное, что мне позволили это сделать перманент, чтобы походить на девушку. Весной 52-го мать впервые согласилась приобрести мне два платья с плиссированными юбками, облегавшими бедра, и туфли на танкетке, высотой в несколько сантиметров. Но отказалась купить черный широкий эластичный пояс, застегивающийся на два металлических крючка — все девушки и женщины носили тем летом такой пояс — талия благодаря ему казалась тоньше, а ягодицы — более выпуклыми. Помню, как все лето я бредила этим поясом, которого мне так не хватало.
      Бегло перелистывая страницы жизни 52-го года, помимо каких-то сцен и образов, я вспоминаю песенки «Моя маленькая безумная любовь», «Мехико», черный эластичный пояс, материнское синее креповое платье с красно-желтыми узорами, маникюрный набор в футляре из черного кожзаменителя, словно время измеряется только предметами. Одежда, реклама, песни и фильмы, сменяющие друг друга на протяжении года и даже сезона, придают большую определенность хронологии чувств и желаний. Черный эластичный пояс отчетливо знаменует пробуждение нового для меня желания нравиться мужчинам, а песня «Путешествие на Кубу» мечту о любви и дальних странах. Говоря примерно о том же самом, Пруст пишет, что наша память живет вне нас — в дыхании дождливого дня, запахе первой охапки дров, сгорающей осенью в камине. Неизменный круговорот в природе внушает человеку успокоительную мысль о его бесконечности. Меня — а, может, и всех моих ровесников — воспоминания, связанные с летним шлягером, черным модным поясом и прочими приметами, обреченными на исчезновение, вовсе не убеждают в моей бесконечности или неповторимости. Напротив, память заставляет почувствовать бренность и недолговечность моего существования.
      Снизу вверх, как на совершенно недоступный нам мир, мы смотрели на «старших» — так называли в нашей школе учениц шестого класса с философским уклоном. У самых старших из старших для каждого предмета был свой кабинет, и мы видели, как они переходят из класса в класс, таская за собой по коридорам портфели, набитые учебниками. Во время уроков в их классах царила тишина, на переменках они не играли, а разговаривали, стоя группками возле часовни или под липами. Мне кажется, мы постоянно наблюдали за «старшими», а они даже не смотрели в нашу сторону. Они воплощали манившие нас вершины — и в школе, и в жизни. Я не сомневалась, что их уже девичьи тела и особенно их знания, регулярно вознаграждаемые премиями и намного превышавшие мои собственные, а значит и совершенно недоступные для меня — от алгебры до латыни — давали им полное право относиться к нам не иначе, как с презрением. Меня охватывал панический страх, когда мне поручали отнести в третий класс свидетельство об исповеди. Я чувствовала, как весь класс смотрит на меня жалкую семиклашку, которая осмелилась прервать великолепный процесс познания. Выйдя за дверь, я радовалась, что меня не встретили насмешками и свистом. Я даже не подозревала, что некоторые из этих «старших» плохо учатся и сидят по два-три года в третьем классе. Но если бы и знала, это не поколебало бы моей убежденности в их превосходстве: даже самые нерадивые из них все равно знали намного больше, чем я.
      В том году, когда нас после дневного перерыва снова выстраивали в шеренгу, я всякий раз искала глазами одну «старшую» девочку из пятого класса. У нее была тоненькая и невысокая фигурка, черные вьющиеся волосы прикрывали лоб и уши, а круглое нежное лицо светилось молочной белизной. Может, я приметила ее, потому что она носила такие же красные кожаные сапожки на молнии, что и я, хотя в моде были черные резиновые ботики. Мне даже в голову не приходило, что она способна заметить меня и заговорить. Мне доставляло наслаждение просто смотреть на нее, на ее волосы, круглые голые икры, ловить каждое ее слово. Все, что я хотела о ней узнать — это ее имя и фамилию, да улицу, на которой она живет: Франсуаза Рену или Рено, Гаврское шоссе.
      В частной школе у меня, пожалуй, совсем не было подруг. Я ни к кому не ходила в гости, и никто не ходил ко мне. Мы совсем не общались за пределами школы, если только нам не было по пути. У нас были возможны только такие дружбы. Часть дороги домой я шла вместе с Моник Б., дочкой пригородного землевладельца — утром она оставляла свой велосипед у старой тетки, у которой завтракала в полдень, а вечером уезжала на нем домой. Как и я, это была рослая, но еще несформировавшаяся девочка — толстощекая и толстогубая, с грязными пятнами от еды вокруг рта. Унылая зубрилка и посредственность. Когда в час дня после дневного перерыва я заходила за ней по дороге в школу, мы первым делом рассказывали друг дружке, что ели на завтрак.
      В нашей семье и нашем квартале я одна училась в частной школе, и за ее стенами у меня тоже не было подруг.
      Вспоминаю игру, которой я увлекалась по утрам в выходные дни, когда оставалась дома и до полудня нежилась в постели. Юная и невинная, я лежу на спине и разбираю старинные открытки из связки, что мне подарила одна пожилая дама. Выбрав открытки, я пишу на них девичьи имена и фамилии. Никакого адреса, только город, изображенный на открытке. И никакого текста.
      Лишь имена и фамилии, которые я выписываю из журналов «Лизетт», «Пти эко де ла мод», «Вейе де шомьер», стараясь использовать их не в том порядке, в каком они мелькают на журнальных страницах. Ранее написанные имена я зачеркиваю и вписываю новые. Эта бесконечная игра с придумыванием десятков неизвестных подруг доставляет мне несказанное удовольствие (сродни сексуальному желанию). Случается, я пишу на открытке собственное имя, и ничего больше.
      Про меня говорят: «Школа, для нее это все».

* * *

      Моя мать усердно выполняет религиозные догмы и предписания этой школы. Несколько раз в неделю она ходит к службе, а зимой — и к вечерне, никогда не пропускает великопостной проповеди и крестного хода в страстную пятницу. Религиозные праздники и обряды смолоду представляются ей благоприятным поводом, чтобы нарядиться во все лучшее и выйти в приличное общество. С раннего детства она и меня начала приобщать к своим выходам в свет (помню, как мы долго брели по Гаврскому шоссе, чтобы поклониться Булонской Богоматери ), вовлекать во всевозможные шествия или паломничество в собор Нотр-Дам-де-Бонсекур, как если бы зазывала меня на прогулку в лес. После полудня, когда клиенты расходятся, она поднимается наверх, чтобы преклонить колени перед распятием, которое висит над кроватью. Спальню, которую я делю с родителями, украшают также оправленные в рамочки фотографии святой Терезы из Лизье, святой образ и гравюра, изображающая Сакре-Кер, а на камине две фигурки Пресвятой Девы — одна из алебастра, а вторая покрыта особой оранжевой краской, светящейся в темноте. Вечером, уже в кроватях, мы с матерью по очереди читаем молитвы, которые я по утрам читаю в школе. По пятницам мы никогда не едим мясного: ни бифштексов, ни копченостей. За все лето мы только раз выбираемся всей семьей в однодневное путешествие на автобусе — чтобы совершить паломничество в Лизье, поучаствовать там в богослужении, причаститься, а затем посетить дом в Бюиссоне, где родилась святая.
      Сразу после войны мать в одиночку совершила паломничество в Лурд, чтобы возблагодарить Пресвятую Деву, защитившую нас во время бомбардировок.
      Для матери религия — это то, что возвышает человека, как и знания, культура, хорошее воспитание. Возвышение — за недостатком образования начинается с исправного посещения церковных служб, слушания проповедей, это помогает развивать ум. Тут она явно нарушает суровые предписания частной школы и, в частности, ее запреты в области чтения (она приобретает и читает бесчисленные романы и журналы, которые дает потом читать и мне). Мать отвергает также призывы к самопожертвованию и слепому повиновению, как не способствующие преуспеянию. Она не очень-то верит в пользу от деятельности религиозных объединений и «Крестоносцев», в необходимость уделять религиозным дисциплинам больше времени, чем счету и орфографии. Религия должна лишь способствовать образованию, но не подменять его. Она будет недовольна, если я стану монахиней это разрушит ее надежды, связанные с моим будущим.
      Мою мать — как коммерсантку — совершенно не волнует проблема обращения всего мира в истинную веру, она позволяет себе лишь ласково пожурить соседских девушек за то, что они не ходят к службе.
      Религиозные взгляды моей матери, натуры страстной и честолюбивой, сложились под влиянием ее фабричного прошлого и нынешней профессии коммерсантки. Религия для нее это: соблюдение религиозных обрядов, умение использовать козырную карту благочестия для достижения материального благосостояния; признак избранничества, выделяющий се из остального семейства и большинства клиенток нашего квартала; социальный протест и стремление доказать этим зазнавшимся буржуазкам из городского центра, что бывшая фабричная работница может превзойти их своей набожностью и щедростью пожертвований, которыми она одаряет церковь; достойное обрамление для жажды совершенства и самореализации, частью которых является и мое будущее.
      Боюсь, что эта непосильная задача рассказать, какую роль в действительности играла религия в жизни матери. В 52-м году она сама была для меня религией. Она предъявляла мне требования еще более суровые, чем в частной школе. Она непрестанно твердила, что я должна брать пример (с той или иной девочки, которая отличалась вежливостью, любезностью и прилежанием), но не перенимать чужие недостатки. Я только и слышала: «Покажи пример» (учтивости, трудолюбия, хорошего поведения и т. д.) И еще: «Что о тебе подумают?»
      Журналы, романы и книги из «Зеленой библиотеки», которые она дает мне читать, не противоречат предписаниям частной школы. Все они отвечают строжайшему требованию — читать можно только такую литературу, которая не способна оказать пагубного воздействия: журналы «Вейе де шомьер», «Пти эко де ла мод», романы Делли и Макса дю Везита. Надпись, украшающая обложки некоторых изданий: «Книга награждена премией Французской Академии» — подтверждает, что их моральная ценность чуть ли не превышает художественную. В двенадцать лет я уже обладаю первыми книжками из пятнадцатитомной серии «Брижит» Берты Бернаж. В форме дневника в ней рассказывается вся жизнь ее героини Брижит — невесты, новобрачной, матери семейства и бабушки. К окончанию школы у меня соберется уже полный комплект. В предисловии к книге «Юность Брижит» автор пишет:
      Брижит сомневается и ошибается, но всегда возвращается на путь истинны(…), потому что наша история — правдива. А благородная и светлая душа, укреплению которой способствуют положительные примеры, мудрое наставничество, здоровая наследственность и христианское послушание, может подвергаться соблазну «поступать, как другие» и жертвовать долгом ради у довольствия, но в конце концов, чего бы это ни стоило, такая душа изберет долг. (…) Настоящая французская женщина всегда и неизменно будет любить свой очаг и свою страну. И усердно молиться Богу.
      Брижит — наилучший образец молодой девушки, скромной, презирающей земные блага — и это в мире, где люди имеют гостиные с роялями, посещают теннисные корты, выставки, чайные салоны в Булонском лесу. В мире Брижит родители никогда не ссорятся. Одновременно эта книга превозносит совершенные законы христианской морали и совершенство буржуазного образа жизни.
      (Подобные истории казались мне более реалистичными, чем, скажем, книги Диккенса, ведь они рисовали передо мной вполне правдоподобную судьбу: любовь замужество — дети. Значит, реалистично то, что возможно?
      В то время как я зачитывалась «Юностью Брижит» и «Рабыней или королевой» Делли, смотрела фильм «Не так глуп» с Бурвилем, в книжных магазинах продавались «Святой Жене» Сартра, «Реквием невинных» Калаферта, а в театре шли «Стулья» Ионеско. Эти две культуры по сей день существуют для меня совершенно раздельно.).
      Мой отец читает только местную ежедневную газету и никогда не рассуждает на религиозные темы, отпуская лишь раздраженные замечания по поводу материнской набожности: «Ну, что ты в этой церкви забыла? Интересно, что ты там рассказываешь своему кюре?» Еще он любит шутить по поводу безбрачия священников. Мать пропускает его шутки мимо ушей — как глупости, недостойные ответа. Он выдерживает только половину воскресной обедни, стоя поближе к выходу, чтобы проще было улизнуть. И как самую тяжкую повинность, он откладывает «свою пасху» до Фомина воскресенья — крайний срок, когда можно исповедаться и причаститься, не впадая в смертный грех. Мать не требует от него большего — хотя бы этот минимум, призванный обеспечить ему спасение. Вечерами он не молится вместе с нами, притворяясь спящим. Чуждый настоящей религиозности, а значит и стремления возвыситься, отец не может быть в семье главным.
      Но как и для матери, наивысший авторитет для него — это частная школа: «Что скажут в пансионе, если увидят, что ты делаешь, как разговариваешь?» и т. д.
      И еще: «Ты же не хочешь, чтобы о тебе плохо подумали в школе?»

* * *

      Вот они — эти законы и правила двух замкнутых мирков, в которых протекало мое детство. Я припомнила язык и местный говор, с помощью которых постигала себя и свое окружение. И ни в одном из этих миров не могу отыскать места для той воскресной сцены, что произошла в июне между родителями.
      Ни в одном из этих миров нельзя было даже заикнуться об этой сцене.
      Мы выпали из круга приличных людей, которые не пьют, не дерутся и аккуратно одеваются, собираясь в город. Отныне я могла каждую осень наряжаться в новую блузку, получать в подарок дорогостоящий молитвенник, быть первой по всем предметам и усердно молиться, но все равно отличалась от своих одноклассниц. Я видела то, что не подобает видеть. Я знала то, что статус частной школы не позволял знать невинной девочке. Это неумолимо сталкивало меня на дно — в тот мир насилия, пьянства и безумия, что служил пищей для стольких рассказов, которые завершались неизменным вздохом: «Ах, лучше бы мне этого не видеть!»
      Я стала недостойна частной школы, ее безупречности и совершенства. В мою жизнь вошел стыд.
      Самое ужасное при этом — уверенность, что только ты так мучаешься от стыда.
      Экзамен, проводимый у нас епархиальным советом, я сдавала в полубеспамятном состоянии и получила лишь «хорошо», неприятно удивив м-ль Л. Это было 18 июня, в первую же среду после того воскресенья.
      А в воскресенье 22 июня я участвовала, как и в предыдущем году, в празднике христианской молодежи в Руане. Поздним вечером автобус развозил учениц по домам. М-ль Л, взялась проводить домой девочек, живших в моем квартале. Было около часа ночи. Я постучала в дверь нашей бакалейной лавки. После долгого ожидания, в лавке, наконец, зажегся свет, и в освещенном дверном проеме появилась мать — всклокоченная, полусонная, в мятой ночной рубашке, с грязными пятнами на подоле. Когда мы с ней ночью мочились, то подтирались рубашкой. М-ль Л. и две-три девочки умолкли на полуслове. Мать буркнула: «Добрый вечер», — ей никто не ответил. Я юркнула в лавку и захлопнула за собой дверь, чтобы прервать эту сцену. Впервые в жизни я взглянула на мать глазами частной школы. Эту сцену, которая совершенно несоизмерима с тем днем, когда отец хотел убить мать, я все же воспринимаю как его продолжение. Словно выставив напоказ полуприкрытое, неопрятное тело и грязноватую рубашку моей матери, мы обнажили нашу подлинную суть и наш образ жизни.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4