– Вы подвели итог своей жизни?
– Это звучит, пожалуй, немного горько, но на самом деле никакой горечи и в помине нет. Я большой жизнелюб. Самоотречение никому не нужно. Более того: я прожил свою жизнь сполна, имел все, что жизнь хотела и могла мне дать. Правда, все пришло и ушло чересчур быстро. Поэтому я и отодвинулся немного раньше других в тень за пределы светового круга. И в этом тоже есть своя прелесть. Актер стал в большей степени зрителем.
– Разве жизнь – это спектакль?
– И да, и нет. Тут вряд ли можно доискаться до истины. Наша способность к пониманию похожа на змею, кусающую себя за хвост. Объективного познания не существует. Мы все обречены на вечный бой. Кто же будет судить и проводить различие между истиной и зрелищем, между «быть» и «казаться»? Вот он, – Фриц указал на портрет Эрнста, – тоже из породы таких борцов. Он человек действия и потому легче склоняется к осуждению жизни, чем другие, способные лишь обсасывать свои блеклые мысли. Но ведь мысли невидимы, – а то, чего никто не видит, по законам этого мира разрешено. Зато дела – вот где беда-то! Ну, в общем, он достаточно силен и бесцеремонен, чтобы плевать на оценку общества. Покамест она ему и не нужна – и слава Богу. Вообще, наша законность – ах! Ежели кто-нибудь укокошит человека, он будет наказан как убийца. А ежели я открою большую фабрику и тем самым уничтожу сотню мелких собственников, то я – добропорядочный делец. За разговором я набросал эскиз вашей головы, а кроме того – начало смеркаться, так что нам придется закончить.
Он показал Элизабет рисунок и медленно убрал на место рисовальные принадлежности. Потом огляделся, ища ее.
Элизабет стояла перед портретом Эрнста Винтера и внимательно его разглядывала.
– Он скоро приедет, – заметил Фриц. – У него каникулы, которые продлятся несколько недель. И рояль здесь, в мастерской, стоит для него. Эрнст обожает импровизировать. Больше всего я люблю слушать в его исполнении Бетховена и Шопена. Однако пойдемте! В Приюте Грез наступает час красоты: закат солнца.
Немного помедлив, Элизабет быстрыми шагами подошла к Фрицу, сжала обеими руками его руку и сказала:
– Вы очень хороший человек. У вас все так красиво, так непривычно… Никаких будней – сплошное воскресенье. Похоже на летний вечер. При этом у вас есть чувство родины и тяга к миру… Будьте и моим другом.
Фриц был тронут. После уличной пыли и бесцветных людишек он наткнулся на душу, столь же чистую, как синие итальянские озера. Фриц молча взял Элизабет за руку и направился в свой Приют Грез.
Темная мансарда встретила их сказочным предвечерним ароматом роз. Замирая от восторга, они остановились на пороге. Закат усеял последними золотыми отблесками суровое лицо Бетховена, а разноцветные камешки и раковины вспыхнули и засверкали волшебным светом.
На старинной резной полке стояли пестрые чашки, старая посуда и оловянные тарелки. Фриц осторожно вытащил откуда-то три изумительных зеленых бокала и пыльную бутылку. Он поставил бокалы на стол и молча разлил вино.
Один бокал Фриц пододвинул к Элизабет, – занятая своими мыслями, она молча следила за его действиями, – вокруг второго бокала положил розовый стебель из букета в бетховенской вазе, взял в руку третий и сказал:
– Давайте выпьем за нашу молодую дружбу, за все прекрасное в этом мире и за умершую…
Бокалы звякнули.
Элизабет застыла на миг. Потом по ее телу пробежала дрожь, и она до дна осушила бокал. Фриц взял розовый стебель, отломил одну розу, окунул ее в третий бокал и протянул цветок Элизабет. Затем вылил вино из третьего бокала в розы, стоявшие перед маской Бетховена, и подвинул их к женскому портрету, утопавшему в цветах. После этого Фриц медленно взял в руки старинный канделябр и зажег свечу.
– Ах, Лу… – пробормотал он, уже не владея собой, и взглянул на портрет. В мерцающем, дрожащем пламени свечи лицо словно ожило – казалось, будто прекрасные глаза улыбнулись, а алые губы дрогнули.
– Простите меня, – промолвил Фриц, – иногда на меня находит. В особенности, когда я пью в память о ней. Вино для мертвых губ, цветы для бесцветного лба…
Все отзвучало, исчезло… О, как далеко это все, что некогда было моим, моим…
Он умолк и посмотрел на Элизабет. Слегка откинув голову, она смотрела на него широко открытыми глазами и беззвучно плакала.
– Не надо плакать, – пробормотал Фриц. – Не надо…
Сумерки немного сгустились, пламя свечи засверкало ярче. В окно влетела бабочка, покружилась вокруг свечи и свалилась, опалив крылья.
– Бабочки… Люди… Кто только не опалил себе крылья на свече судьбы…
– Расскажите мне что-нибудь о своей жизни, – попросила Элизабет.
Фриц молча глядел на пламя.
– Она носила имя Луиза, но все называли ее Лу… Посмотрите на ее портрет в мерцающем пламени свечи – такой она была при жизни. Однажды я увидел Лу на прогулке весенним вечером. Она была прекрасна. Она была гаванью для кораблей моих желаний, ее глаза – звездами во мраке моего бытия, а ее душа – спасительным благом и мостиком над бездной моей отчужденности. Мы с ней прожили бурную, пьянящую весну и по брожению крови в наших жилах уже предчувствовали приближение жаркого лета. Но когда наступила осень, мы мало-помалу вернулись на землю. У меня были слабые легкие, и я был гол как сокол, а она – обручена с достойным человеком, которого уважала. С кровоточащим сердцем я вырвался из ее объятий: тогда я полагал, что смогу прожить всего несколько лет. Разве я мог приковать ее расцвет к моему увяданию? Вскоре после этого я продал несколько картин и уехал, так как забыть ее был не в состоянии. А когда спустя несколько недель тоска погнала меня назад, я узнал, что и она не смогла вынести разлуки. Она порвала с тем человеком и со своей семьей и хотела вернуться ко мне. Несмотря ни на что – ни на болезнь, ни на бедность, ни на проклятье семьи. Не найдя меня, она вернулась домой. И заболела. Ее последними словами были слова любви и мое имя. Так сказала ее мать. Когда я приехал, на ее могиле цвели темно-красные розы. Больше я ее никогда не видел… Забыть ее я не в силах. Жизнь без нее для меня – иллюзия и греза. Единственная радость – это часы сумерек, когда свечи горят перед ее портретом, написанным мной в счастливые дни. Тогда ее глаза вновь мерцают в обманчивом блеске пламени, как некогда, и ее нежные алые губы вновь улыбаются, как некогда, и дорогой, любимый голос шепчет давно отзвучавшие знакомые слова, – в такие минуты моя тоска дрожит и трепещет, а душа благословляет мучительную память – и все, все поет старую песенку:
Слышу до сих пор, слышу до сих пор,
Песню юности моей…
Сумерки заполнили всю комнату, пламя свечи соткало корону вокруг золотых волос Элизабет. Она плакала и сквозь слезы смотрела на портрет покойницы. Все ее существо пронзил ужас перед великой загадкой жизни, время от времени даже мерещилось, будто ее пульс выстукивает одно-единственное слово: бренность. Пусть наше счастье взлетает до звезд и солнца и мы от радости воздеваем руки к небу, но однажды все наше счастье и все мечты кончаются, и остается одно и то же: плач о потерянном. Быть человеком – тяжкая доля! Хотеть вечно держать друг друга за руки – и вечно терять друг друга в соответствии с вечными законами. Всю жизнь бороться, сражаться, торжествовать, страдать, а в конце концов все потерять и остаться с единственным и последним утешением – песней о ласточке:
Сколько рек и гор, сколько рек и гор
Развели нас с ней!..
Ах, не принесет, ах, не принесет
Счастье ласточка с собой.
Но она поет, но она поет,
Как той весной.
Жизнь течет дальше, дальше, пока однажды и о нас не пропоют любимые уста:
Сколько рек и гор, сколько рек и гор
Развели нас с ней!..
С трудом подбирая слова, Фриц продолжал:
– У нее был небольшой, но приятный серебристый голосок Песню, которую она так любила, вы пели в тот вечер, когда я впервые вас увидел: «Слышу до сих пор…» Песня эта стала для меня символом. Когда я после месяцев мучений вновь вернулся к жизни, у меня не осталось никаких личных желаний. Дабы не влачить жалкое существование, а приносить пользу людям, я собрал вокруг себя молодежь. Пришел Эрнст, потом и другие. Приносить пользу человечеству – слишком высокие слова для моих скромных усилий, но на большее меня не хватит, да я и не способен. Вот я и стараюсь помочь молодым стать людьми. И уже жить без них не могу. Так и течет моя жизнь день за днем, покуда не придет срок, тогда богиня Норна разорвет нить моей судьбы и меня вновь поглотит бескрайний мрак.
Между тем стало совсем темно.
В душе Элизабет звучали никогда не слышанные мелодии. Ее переполняло желание пожертвовать всем для этого человека, открыть ему душу и найти у него понимание и снисхождение. Ее бил озноб, и на великое и неизбежное одиночество жизни она смотрела обезумевшими от горя глазами.
Вскочив с места, Элизабет схватила Фрица за руку. И, вспыхнув, выпалила сквозь слезы:
– Позвольте и мне быть рядом с вами… Я так хочу помогать вам… Помогите же и вы мне… Жизнь зачастую так сложна… И так нужно, чтобы рядом кто-то был… Фриц взглянул ей в глаза.
– Элизабет, – прошептал он едва слышно. – Ты так на нее похожа. Я принял тебя в свое сердце, как только услышал твой голос. Мой дорогой юный друг…
– Благодарю вас, о благодарю вас, – пылко воскликнула Элизабет.
– Нет, не то, – перебил ее Фриц, – мои молодые друзья говорят иначе. Разве ты хочешь быть исключением? Мои молодые друзья называют меня «дядя Фриц».
– Дядя… Фриц, – благоговейно повторила Элизабет.
Он поцеловал ее в лоб.
Огонь свечи упал на висевший на стене портрет. Казалось, красивые глаза замерцали и заискрились, а розовые губы разомкнулись в улыбке.
III
– Куда мог подеваться дядя Фриц? – Паула капризно дернула головкой и осторожно поставила в вазу букет сирени.
– Придет, не беспокойся, – улыбнулся Фрид. – Ведь ты только что вошла, имей терпение. Я уже битый час его дожидаюсь.
– Разве дверь была открыта?
– Нет, заперта, но ключ торчал в замке.
– Он ведь знает, что мы приходим по пятницам. А, нашла! – Паула победно помахала блокнотом. – Тут что-то написано!
– В самом деле?
– Натурально! Сидишь тут битый час и ничего не видишь! Ну Фрид! Ни на что путное мужчины не способны! Еще называют себя венцом творения! Итак: тут сначала несколько стихотворных строк, а потом: «Милые мои дети!..» Ага! «… Мне нужно пойти в город, чтобы купить сахару к чаю, киноварь и кобальтовую синь для палитры, а также шоколадные конфеты для лакомки Паулы. Кекс и масло на столе. Где чашки и сахар, вы знаете. Чай тоже. Чувствуйте себя как дома. Фриц».
– Насчет лакомки – это камешек в твой огород, – ввернул Фрид.
– Отнюдь! Ох уж этот дядя Фриц! Вовсе я не лакомка, – возмущенно выпалила Паула, грызя кекс.
– Совсем не лакомка, – подтвердил Фрид и протянул ей всю вазочку.
– Фрид, до чего же ты противный! – Она топнула ножкой. – Научился у этого Эрнста, слова не скажет без насмешки. Мне восемнадцать лет, прошу это учесть! Я уже не ребенок, а молодая дама!
– В этом никто и не сомневается!
– А вот и нет! Ты сомневаешься! И обращаешься со мной как с ребенком! Сомнение, выраженное в действиях.
– Нижайше прошу о прощении, сударыня!
– Ну вот, ты опять ехидничаешь.
– Ах… Значит, так прости, Паульхен, ты – молодая дама.
– По правде?
– Воистину!
Ее плутовские глазки смеялись.
– Вот и отлично! Ах, Фрид, глупенький, я вовсе не хочу быть молодой дамой.
Она весело расхохоталась. Фрид совсем растерялся. «Вот и пойми этих длинноволосых», – подумал он.
– Фрид…
– Ну что еще?
– Завтра мы пойдем принимать воздушные ванны, ясно?
– С удовольствием, Паульхен. Может, пойдем и на море, поплаваем?
– Отличная мысль! Чем больше отдаешься солнцу, воде и ветру, тем лучше! Ах, Фрид, до чего же приятно, принимая воздушные ванны, сбросить с себя одежду и предоставить доброму солнышку нежить и ласкать твое тело! Подумай только, недавно я сказала что-то подобное одной приятельнице, и та сочла все это в высшей степени неприличным. Вот какие люди еще существуют на белом свете!
– Они полагают, что их тело – сосуд греха. А грех-то и есть главная радость жизни!
– Дядя Фриц тоже всегда это повторяет. Мы должны не стесняться своего тела, а радоваться ему! Он и сам поклонник красоты! Более того! Он – служитель красоты! Как великолепно изображает он невинную наготу! Если я когда-нибудь и выйду замуж, то только за такого, как дядя Фриц. Да только второго такого не найти!
– А ты знаешь, что он опять взялся за ту большую картину? Он нашел для нее модель!
– Знаю, сударь. Это моя школьная подруга. Элизабет Хайндорф.
– Она, наверное, существо особого сорта.
– Само собой.
– Ничего удивительного, раз она твоя подруга.
– Вода уже кипит? Настройся на что-то другое, ладно?
– Чайник уже поет.
– Тогда тащи сюда и чайник, и заварку. А также тарелки и чашки. Чтобы дядя Фриц не счел нас за лентяев.
Фрид послушно расставил на столе тарелки и чашки, покуда Паульхен ловко заваривала чай.
– Ах, Фрид! Все наоборот! Цветы поставь вон туда… Может, с художественной точки зрения ты и прав, но с практической – все совсем наоборот. О, бестолковые мужчины, что бы вы делали без нас!
– Ты права, Паульхен, без вас и жить не стоило бы! – раздался веселый голос от двери.
– Наконец-то, дядя Фриц! Ну-ка покажи, что ты купил. Тебя опять надули. О, мужчины!
Она вздохнула и принялась разглядывать покупки. А Фрид поздоровался с Фрицем.
– Над чем нынче трудился, Фрид?
– Да так, ничего особенного. После обеда немного погулял по городскому валу и вновь сделал наброски нашего прекрасного старинного собора. На этот раз со стороны реки. А потом полежал на солнышке в Шелерберге и помечтал.
– Это тоже труд, Фрид. Труд отнюдь не всегда и даже реже всего творчество. Гораздо больше времени занимает восприятие, и это не менее важно. Труд бывает активный и пассивный.
– Я наблюдал за облаками… Облака – вечные изменчивые странники. Облака – как жизнь… Жизнь тоже вечно меняется, она так же разнообразна, беспокойна и прекрасна…
– Только не говори этого при Эрнсте. Если он не в духе, то разразится целой тирадой о недозрелых грезах недорослей…
– Бог с ним, Фриц. Когда он в духе, то грезит еще больше нашего брата. Мир прекрасен. И прекраснее всего – без людей.
– В последнем письме Эрнст пишет так: «Самое прекрасное на земле – это люди. Меня занимает только живое. И в человеке оно, по-моему, наиболее ярко выражено». Вы оба правы, и надеюсь, оба признаете правоту друг друга.
– Дядя Фриц, кончай разговоры, садись-ка за стол и пей чай. У меня все готово, а вы даже не обращаете внимания, – надула губки Паульхен.
– Как красиво ты накрыла на стол!
– Правда, красиво, дядя Фриц?
– Да, очень даже красиво!
– А ты, дядя Фриц, самый лучший человек на земле. Фрид никогда ничего приятного не скажет, он думает только об облаках и щеглах.
– Потому что ты сочтешь, будто я насмехаюсь.
– Паульхен, ты опять принесла цветы?
– Да. И даже немного стащила. В городских скверах столько сирени, что я решила: ничего страшного, если там будет чуть меньше. А для нас чуть больше – это уже много. Так я поладила со своей совестью и взяла эти ветки.
– Девчоночья мораль! – рассмеялся Фрид.
– Спасибо тебе, Паульхен. Но не вступай в конфликт с законом. А то я уже начинаю бояться, что твое следующее письмо придет из тюрьмы.
– Не бойся, дядя Фриц. Если полицейский меня заметит, я умильно погляжу ему в глаза, протяну цветочек и скажу: «Этот цветок я сорвала для вас!» Он меня и отпустит.
– Или же тебя накажут еще строже – за попытку подкупа.
– Да что вы, у девушек свои законы. Их всегда отпускают.
– Согласно законам о несовершеннолетних и умственно отсталых, – съязвил Фрид.
– А злым мальчишкам надо всыпать розог – верно, дядя Фриц?
– Успокойтесь же! – попытался урезонить их Фриц.
– Эту противную привычку насмешничать он перенял у отвратительного Эрнста. Раньше он был совсем другой!
– Еще противнее?
– Нет, приятнее!
– Но быть «приятным» в глазах маленькой девочки вовсе не составляет цель моей жизни!
– Ты – неотесанный варвар!
– А ты – молодая дама.
– Да, я дама…
– К сожалению, в короткой юбке и с косичками.
– Дядя Фриц, помоги же мне! Вышвырни его отсюда!
– Но ведь он говорит чистую правду, Паульхен.
– Так ты еще и берешь его сторону?
– Нет, но ведь он делает тебе комплименты. Ты только вслушайся как следует. Молодая дама с косичками и пышной челкой – это же прелесть что такое!
– Так-то оно так… Но… – Паула в задумчивости сунула палец в рот. – Фрид, ты это хотел сказать?
– Конечно.
– Ну, тогда давай помиримся. Дядя Фриц, у меня будет новое платье. Мама сказала, что ты поможешь нам выбрать материю. Согласен?
– Безусловно. Тебе нравится васильковый цвет?
– Васильковое у меня уже есть.
– Тогда – белый шелк…
– О, белое…
– Ну, тогда тончайший батик на черном шелковом чехле – и совершенно необычайный фасон. Рукава в виде крыльев бабочки и так далее. Я нарисую.
– О да, о да…
– Vanitas vanitatum[7], – вздохнул Фрид. – Чем была бы женщина без платьев…
– А мы и так бываем без платьев – на пляже…
– Опять туда собираетесь, дети мои?
– Да, дядя Фриц, уже совсем тепло.
– Вот и прекрасно! Солнце делает чистыми и тело, и душу.
– До свиданья, дядя Фриц.
– Побудьте со мной еще немного, детки.
– Нет, тебе же нужно работать. До свиданья… До свиданья…
И Паула, пританцовывая, выскочила за дверь.
– Наш местный смерч! – промолвил Фриц. – Нынче Общество красивых национальных традиций устраивает вечер старинных хороводов. Сходите туда.
– Хорошо! До свидания, Фриц.
Фриц широким шагом пустился вдогонку Пауле. В комнате воцарилась тишина.
Солнце светило в маленькое окошко в крыше и рисовало на полу золотистые крендели. Фриц набил табаком трубку. Потом поставил на стол металлическую пепельницу тонкой чеканки, похожую на греческую чашу, раскурил трубку и стал глядеть сквозь голубые кольца дыма. В тот прощальный вечер они с Лу пили пурпурное вино из этой мерцающей чаши, потому что у него не было бокалов, – да они в них и не нуждались, когда Лу по дороге в церковь на церемонию обручения еще раз забежала к нему, обняла его и зарыдала: «Я не могу… Не могу, любимый…»
Тут и у Фрица из глаз полились слезы, и он выдавил: «Оставайся… Оставайся со мной…»
Тем не менее они расстались – пришлось расстаться.
В тот вечер, переполненные чувствами от этой прощальной встречи, они подняли золотистую чашу с искрящимся вином к звездам и прокричали им о своей любви и своей боли.
Фриц отложил трубку в сторону и пошел в мастерскую. Вытащив подрамник с холстом, он начал писать. Час проходил за часом – Фриц ничего не слышал, так погружен был в свою работу. Наконец сгустившиеся сумерки вынудили его отложить кисть. Он провел ладонью по лбу и оглядел сделанное. Потом с довольным видом отодвинул мольберт, насвистывая, взял трость и шляпу и вышел на вечернюю улицу.
Каштаны мирно покачивали кронами.
Спустя час Фриц вернулся. Он зажег лампу и принялся просматривать номера журнала «Красота».
За окном на землю медленно опускалась ночь.
Несколько чудесных фотографий обнаженного тела чрезвычайно пришлись ему по вкусу.
Вдруг в дверь постучали.
Он решил, что это кто-нибудь из его юных друзей.
– Прошу.
На пороге выросла высокая элегантная дама, и чистый дрожащий голос сказал:
– Добрый вечер, господин Шрамм. Фриц вскочил.
– Сударыня, как я рад…
– Я вам не помешаю?
– Только в том случае, если сразу же захотите уйти.
– Значит, не мешаю. Вы мне столько рассказывали о своем Приюте Грез, что меня разобрало любопытство…
Она сбросила шелковый плащ на руки Фрица и огляделась. А Фриц залюбовался ею. Тонкий шелк мягкими складками ниспадал с ее высокой фигуры. Беломраморная шея гордо вздымалась из глубокого выреза платья, легко поддерживая красивую голову с копной темных волос. На шее поблескивала нитка матового жемчуга.
– Вы ничуть не преувеличили, господин Шрамм, эта комната и впрямь приют грез. Тут так уютно и покойно. Я не выношу бальных залов, залитых светом множества свечей. Так что здесь мне вдвойне приятно.
Фриц пододвинул гостье кресло, и она небрежно опустилась в него.
– Нынче вечером я угощу вас чаем с английскими бисквитами. Только не возражайте! А потом – никаких конфет, зато – представьте себе! – вишни, уже сейчас, в мае. Один друг прислал мне сегодня утром посылку из Италии. Затем выкурим по сигарете. Согласны?
Она кивнула и с удовольствием следила за его приготовлениями.
– У вас здесь все дышит покоем, господин Шрамм. Нынче это большая редкость. Все гонятся за счастьем и золотом, что отнюдь не одно и то же. И тем не менее в конечном счете зачастую – одно и то же. Вы нашли свое счастье, господин Шрамм?
– Я не знаю, что такое счастье, особенно если иметь в виду расхожее обывательское понятие: истинное счастье – в довольстве. Это, конечно, верно – но только в среднем. Для нас, людей с чувствительной нервной системой, с особым душевным складом, я бы сказал так истинное счастье – это мир в душе! Это почти то же самое, и все же совсем другое. Довольство может быть просто так, само собой, без борьбы, без особых усилий. И даже большей частью так оно и есть. Мир в душе обретаешь только после борьбы, после жестоких боев и блужданий. Ясное понимание своего «я»…
– Оно есть у вас, господин Шрамм?
– Я сейчас скажу, сударыня, хотя мир в моей душе отнюдь не золотой. Скорее, смутно-фиолетовый, меланхоличный… Но все-таки мир.
– Когда его обретаешь?
– Когда находишь путь к себе.
– Это трудно?
– Это – самое трудное!
Женщина кивнула.
– И требуется еще одно: оставаться верным самому себе.
– Но это невозможно, господин Шрамм.
– Возможно, если владеешь своей душой.
– Тогда нужно стать отшельником. А разве это достижимо, когда живешь среди людей?
– Не просто достижимо, а так оно и есть. Если у тебя своя интонация, своя песня, свой тон – ты и есть такой человек.
– Но в обществе подобных людей не найдешь. Там есть остроумные, утонченные, хорошо воспитанные, но Человека с большой буквы там нет.
– Неужели в самом деле все так плохо? Может быть, нужно приложить немного усилий? Правда, такие люди не всегда самые интересные и выдающиеся…
Женщина задумчиво взглянула на него.
– Вы совсем не такой, господин Шрамм.
– С каких это пор дамы стали говорить комплименты мужчинам?
– Это не комплимент. В ранней юности я мечтала о таком друге, как вы. Вероятно, тогда многое вышло бы по-другому.
– Я люблю – и этим все сказано.
– Любите?
– Правда, не в общепринятом смысле. Я люблю все: природу, людей, деревья, облака, страдания, смерть. Одним словом – жизнь! Я – оптимист и экстремист любви.
– У вас было мало разочарований…
– Очень много!
– И тем не менее?
– И тем не менее!
– Странно…
Лампа начала потрескивать. Фриц взял серебряное блюдо с вишнями и поставил его перед дамой.
– Нынче вечером вы не играете, сударыня?
– Завтра начну. Видите ли, именно поэтому я и подумала о вас и решила вас навестить…
Женщина вынула из сумочки программку и протянула Фрицу.
Он прочел вполголоса: «Богема» – опера Россини. Мими – Ланна Райнер».
– Да, я должна петь партию бедной маленькой Мими. На генеральной репетиции сегодня я очень живо вспоминала вас и ваш Приют Грез. Наши актеры нынче – уже совсем не богема. Они хорошо воспитаны, очень корректны, весьма добропорядочны, а у вас я все еще ощущаю некоторый налет эдакого…
– Вы играете завтра в «Богеме», – мечтательно протянул Фриц. – Я долго не мог слушать эту вещь, потому что она меня слишком брала за живое. Там изображена очень сходная судьба. – Он кивнул на красивый портрет на стене. – Но завтра я обязательно пойду.
– Я очень рада. Может быть, вы потом скажете мне свое мнение?
– Когда это можно будет сделать?
– В тот же вечер.
– Но вы же наверняка приглашены?
– Да, это правда – даже всей мужской частью местных сливок общества.
– Значит…
– Вовсе нет! Эти пошляки мне отвратительны. Я хочу наконец беседовать с настоящими людьми. А говорить комплименты всякий мастер. Цель всегда крайне эгоистична и насквозь видна. Терпеть их не могу! – Она встала. – Значит, около десяти у малого входа.
Фриц поцеловал ей руку.
– Благодарю вас за это.
Она странно взглянула на него.
Потом ушла. Фриц светил ей, пока она спускалась по лестнице. Лампа отбрасывала диковинные пятна света и тени на ступени и перила.
Еще час Фриц посидел при лампе. Он больше не читал, просто размышлял о странностях человеческого бытия. Его даже дрожь пробрала, когда он подумал, насколько все случайно и призрачно в жизни. Капелька тумана, дуновение вечернего ветерка – они не ведают, откуда берутся и куда деваются… Так и человеческая жизнь – лишь смутный сон перед рассветом…
Свет лампы покойно лежал на красивом портрете.
И лицо на нем улыбалось.
IV
Весеннее солнце ослепительно сияло над привокзальным бульваром. Ласточки щебетали, строя свои гнезда в просторном портале, несмотря на шум и суету вокруг.
Элизабет медленно пересекала площадь перед вокзалом, когда прибыл поезд и толпа людей выплеснулась на площадь. Элизабет невольно остановилась. И вдруг почувствовала, что на нее кто-то смотрит. Пара дерзких серо-голубых глаз на загорелом лице и впрямь упорно глядели в ее сторону. Она смущенно потупилась. Потом посмотрела вслед удаляющейся стройной фигуре в сером дорожном костюме. Лицо показалось ей знакомым. Но как ни старалась, она не могла вспомнить, кто это был.
Фриц сидел в своей мансарде и подбирал краски. Вдруг вверх по лестнице взлетели шаги, дверь распахнулась, и громовый голос воскликнул: «Фриц! Старина Фриц!» – а крепкие руки схватили его в объятия.
– Эрнст, мальчик, неужто это ты, собственной персоной? Откуда ты взялся нежданно-негаданно?
– Просто взял и удрал. Покончил с этим училищем для старых дев на восемь дней раньше. Фриц, дружище, на дворе весна, разве можно в такое время зубрить контрапункт и фугу? Я больше не мог – и вот я тут. Где же девушки этого города? Немедленно их всех сюда! Мне нужны целые полчища особ женского пола!
– Спокойно, спокойно, мой мальчик. В маленьком городке жизнь течет тихо. А у тебя бешеный темп. Может, тебе стоит сперва освежиться и выпить чашечку кофе?
– Идет! Ты прав! Нужное и практичное вечно вылетает у меня из головы. Итак, вторгаюсь в твою святая святых и потоками радоновых вод провинциального городка начисто вымываю из головы грешные мысли большого города. А потом – чаю, Фриц! Только настоящего, крепкого, какой бывает только в твоем Приюте Грез! Идет?
Уже через секунду он плескался и фыркал за стеной, пока Фриц накрывал к чаю.
– Ну, Эрнст, а теперь давай рассказывай.
– Чего там рассказывать! Это дело для старых баб! Займусь им, когда состарюсь, поседею и дряхлым беззубым старцем засяду за мемуары. Но чтобы теперь? Я здесь! И этим все сказано!
Фриц добродушно улыбнулся:
– Еще успеешь наговориться.
– А вот ты, Фриц, давай выкладывай. Как у тебя дела? Как твои картины? Все закончил? Доволен?
– Я обрел модель для моей большой картины и вместе с тем новую молодую и прелестную приятельницу.
– Она хороша собой?
– В высшей степени. Эрнст радостно присвистнул.
– И чиста, как ангел, Эрнст!
– Чиста? Чиста… – Он посерьезнел. – Это много. Или даже все… Ты ее любишь, Фриц?
– Как тебя, Эрнст.
– В таком случае пусть она будет мне сестрой.
– Так я и знал, Эрнст. Спасибо.
– Ну, это же само собой разумеется, Фриц.
– Сколько времени ты здесь пробудешь?
– О, сколько вздумается. До смерти надоело жать на педаль. Хочу в Лейпциг – там мне дадут последнюю шлифовку. А как дела у Фрица? Он сейчас здесь, да?
– Да, вот уже несколько недель. Он закончил курс в Дюссельдорфе и теперь трудится тут. Получил заказ на две крупные картины, а кроме того, рисует узоры для фабрики обоев. Между делом продает также экслибрисы, монотипии, а чаще – рисунки пером и силуэты из черной бумаги, оформляет книги, – в общем, дела у него идут неплохо.
– Рад слышать. А что у Паульхен?
– Как всегда, непоседлива и любит перечить, торопится стать взрослой, и действительно скоро станет.
– Пойдешь со мной на вокзал, Фриц? Хочу забрать чемоданы.
Они не спеша двинулись к вокзалу, оживленно беседуя. Внезапно на них налетел щебечущий и пахнущий духами ураган: Паульхен!
– Эрнст! Ты ли это или твой дух?
– И то и другое, Паульхен. Ибо мужчина всегда держит свой дух при себе, в то время как у молоденькой девицы весь ее дух в бездуховности.
– Вот это да! – охнул Фриц.
– Дядя Фриц, видишь, он опять задирается! Фу, Эрнст!
– Куда ты направляешься в этом восхитительном розовом облаке газа, Паульхен?
– На гулянье, дорогой дядя Фриц.
– На гулянье? – переспросили оба разом. – А что это?
– Ну, на променад, если тебе так будет понятнее, господин Эрнст, на главной улице гулянье с половины шестого до половины седьмого.