Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Обреченный век (№7) - Алатырь-камень

ModernLib.Net / Альтернативная история / Елманов Валерий / Алатырь-камень - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Елманов Валерий
Жанр: Альтернативная история
Серия: Обреченный век

 

 


– Он из людей патриарха Германа, воевода.

– Воин правду говорит? – строго спросил Иоанн у монаха, но тот по-прежнему молчал.

– Значит, патриарха, – задумчиво протянул Вячеслав и озабоченно повернулся к Николке. – Вот что, Торопыга. Полдела ты уже сделал, а теперь постарайся и вторую половинку довершить. Бери доброго коня и двух заводных. С собой человек десять. Сей же час, не мешкая, скачи в Константинополь. Без отдыха лети. Поесть захочется – не останавливайся, на ходу ешь. Спи тоже в седле. И прямиком к отцу Мефодию. Чую я, что таким знатным угощением не только меня одного патриарх побаловать задумал.

Затем он снял с пальца перстень и протянул его Николке, пояснив, что и как надлежит с ним делать.

– Постой, – остановил уже выходящего из шатра Николку Ватацис. – Пусть уж он лучше на моих колесницах летит, – обратился он к Вячеславу. – Там, конечно, тоже удобства мало, но хоть выспаться сможет, а возницы друг друга по очереди менять станут. – И, не сумев сдержать улыбки оттого, что хоть здесь он оказался прав, добавил:– Как видишь, воевода, и колесницы мои пригодились.

– Это уж точно, – не стал спорить тот.

Уже через несколько минут сразу три боевые колесницы неслись во весь опор в сторону могучей столицы Византийской империи.


Любим же, оставленный для присмотра возле владыки Мефодия, строго следовал всем указаниям воеводы, которые тот дал ему перед отъездом. Он сопровождал митрополита повсюду, даже, смешно сказать, в отхожее место. Особенно внимателен был дружинник, когда владыка выезжал в город или его кто-нибудь навещал.

Причем, чтобы избежать каких-либо случайностей, он все время возил с собой небольшую плетеную бутыль, не позволяя митрополиту пробовать вино, кто бы его ни подносил.

– Ну это даже смешно, – выговаривал тот, когда дружинник вежливо принимал присланный митрополиту дар и непреклонно откладывал его в сторону. – Хиосское вино, к тому же присланное патриархом. Я могу его хотя бы попробовать?

«Ромеи – народ хитрющий, – немедленно вспомнил Любим последнее наставление князя, данное перед их с воеводой отъездом. – У них и яды такие же. Могут не сразу человека убить, а только через день или вообще через седмицу. Даже если тот, кто принес вино, сам вместе с тобой его распить хочет, все равно это ничего не значит. Он может и не знать, что в нем яд».

«А как же я это узнаю?» – спросил тогда дружинник у Константина.

«Ты же мысли умеешь читать у людей, вот и читай, – пожал тот плечами. – Потому я на тебя больше всех прочих и надеюсь».

«Читай, – с тоской вздохнул Любим. – Я бы с радостью, только не читается что-то».

То, что он совершенно не слышит никаких чужих мыслей, Любим обнаружил на следующий же день после взятия Константинополя. Проснулся, а в ушах тишина.

«Наверное, сказалась бессонная ночь, – поначалу решил он. – Пройдет. Не сегодня, так завтра пройдет».

Однако день шел за днем, а ничего не проходило. Одно хорошо – врать почти не приходилось. Только раз Вячеслав как-то мимоходом спросил Любима, что там думает патриарх Герман и почему он так тянет с возведением владыки Мефодия в патриарший сан.

Пришлось покривить душой и сказать не то, что думал Герман, а то, что предполагал сам Любим.

– В скорби он, воевода. Печаль у него по умершему императору. А каких-либо коварных помыслов он не имеет. Не до того ему ныне.

Сказал он это, и даже сам в том уверился.

– Ну и хорошо. Но если что – сразу мне скажешь, – предупредил воевода и больше к этому разговору не возвращался.

И не знал Вячеслав, что слукавил бывший деревенский парень из рязанского селища Березовка, давая такой ответ, ой как лукавил. На самом деле не знал Любим, что сказать и что ответить.

«Может быть, это потому, что я так далеко от Берестянки оказался? – уныло гадал он, глядя, как волны Мраморного моря или Пропонтиды, как его называли ромеи, одна за другой набегают на плиты дворцовой пристани. – А может, она просто обиделась на меня за то, что давно не навещал ее в лесу. А как тут вырвешься, когда князь с прошлого лета меня повсюду за собой таскал?»

Он даже и подумать не мог, что незадолго до их отплытия в Константинополь монахи, которые по повелению владыки Мефодия и с разрешения князя Константина основали близ заветного леска свою обитель, обратили внимание на стройную березку, стоящую в окружении дубов-великанов прямо на опушке.

Оно, конечно, чтобы подтапливать печь в единственном, на скорую руку срубленном доме да в малой церквушке, дров и без нее в избытке. Такие сухостои лежали – не только до лета, которое совсем рядом, а и на два-три года вперед хватило бы.

Смутило же одного из них, настоятеля Илию, красивое убранство, которое висело на этой березе. Просто так деревья нарядными лентами никто перевязывать не станет, не для того за них куны на торжище плачены. Стало быть, не простая она, ох, не простая. По всему видать, живут поблизости от нее закостенелые язычники, кои по своему неразумию не истинному богу молятся, а пням да ручьям норовят поклониться.

Поначалу он повелел дерево не трогать, решив выждать, кто к ней молиться придет, да и схватить язычника с поличным. Однако сколько они ни ждали – все впустую. То ли идолопоклонники от старости вымерли, то ли истинную веру приняли.

А тут и Пасха подошла. За несколько дней до светлого двунадесятого праздника Илия, почесав в затылке, рассудил, что оставлять оную березу, дабы она омрачала пресветлый лик храма, негоже, и повелел Остии, самому молодому иноку, срубить поганое древо.

Вечером уже, узнав, что все сделано, он еще и пожурил паренька за то, что тот проторчал весь день близ нее, в наказание поставив его голыми коленками на горох. Пущай всенощную до утра служит во славу пресвятой девы Марии.


Остия оправдываться не стал, хотя мог. Ему изначально пришлось не по душе это повеление. Ноги не несли, топор из рук постоянно вываливался, а силы будто и вовсе в теле не было.

Кое-как он все же дошел до березки, но вместо того чтобы не мешкая приняться за дело, сел поблизости на пенек и впал в греховное раздумье: «И почто игумену понадобилось ее губить? Жертвы, говорит, ей приносят язычники. А какой и кому от того убыток? Эвон, краса какая. Сама в душу лезет».

Затем инок сердито отмахнулся от бесовского наваждения и тяжелым шагом двинулся к березе. Поплевав на руки, Остия замахнулся топором, с размаху всадил острое лезвие в ствол, а оттуда…

Инок даже глазам не поверил. Ну не бывает березового сока в таком обилии. А тот все тек без остановки, к тому ж странный какой-то. Обычно-то он прозрачный, как слеза у ребятенка, а этот чуть замутненный да…

Остия пригнулся, чтоб поближе глянуть, и тут же отшатнулся в страхе. Не муть то была – кровь алая. Перекреститься бы, да рука выше пояса не поднимается. Да еще в боку боль какая-то режущая появилась, будто не он рубил, а ему острым лезвием чуть пониже ребер саданули, причем со всего маху.

Потом, чуть переведя дыхание, еще раз пригляделся и… вздохнул с облегчением. Из ствола бежал чистый сок, а краснотой отдавал оттого, что заходящее солнышко бросало свои багровые блики прямо на деревце.

Правда, боль в боку все равно оставалась, но это ничего – пройдет. Сызнова взял Остия в руки топор, вновь рубанул да тут же и брякнулся на прошлогоднюю листву. То, что в его теле опять появилась точно такая же острая боль, – пустяк. Гораздо страшнее боли оказался горестный стон, который он услышал. Было от чего ужаснуться. И добро бы, если бы этот стон каким-нибудь злобно-скрипучим оказался, как нечисти и положено, а то чистый, тоскливый и… юный. Ну, ни дать ни взять, девку молодую топором огрел. И что делать, как быть?

Да если бы она просто простонала, а то ему еще и слова послышались. Будто вопрошала его березка:

– За что?

Руку к груди поднес, крест нащупал – вроде полегчало немного. Посидел недвижно, дожидаясь, пока нарастающее ожесточение и глухая злоба всю душу не заполонят, после чего вскочил на ноги и, не давая себе задуматься, принялся отчаянно рубить.

А в ушах-то стоны, а во всем теле – боль пронзительная, но Остия – шалишь – на бесовщину уже не поддавался – махал и махал топором без устали. Одной рукой обходиться ему было неловко, но и вторую от нагрудного креста отнять боязно. Тем не менее как-то исхитрился закончить свой труд.

Упав на колени, хотел было благодарственную молитву вознести за то, что подсобил ему господь в своей неизбывной милости, помог устоять и одолеть, да первым же словом и поперхнулся. А кого одолеть-то? Нечисть? Так разве может она плакать по-детски? Да и кровь у нее, как игумен Илия сказывал, зеленая да вонючая, аки тина болотная, а тут…

Так и простоял Остия до самых сумерек. Уже во тьме кромешной, не глядя – да и чего в потемках узришь, нащупал срубленное деревце и, бережно подняв на руки, понес его. Чудно, конечно. Ему бы ликовать оттого, что одолел столь великое искушение, а у Остии на душе саднило, словно он чего-то столь дорогого лишился, чего уже никогда в его жизни не будет.

«То искушение бесовское», – думал сердито и сам на себя злился за то, что не мог удержать слез.


Так, хмурый да зареванный, он и вернулся в монастырь, но и там искус не закончился. Все так же болело что-то в душе, а уж тоска такая, что хоть иди да в Оке топись, благо она почти под боком течет. Да тут еще и мысли крамольные в голову так и лезли все время, будто кто их со стороны ему нашептывал.

«Ну, язычники – так и что ж? Пускай себе. Ты им словом внушение сделай, а рубить-то зачем? Отец Илия сказывал, что все их идолы в кумирнях – суть дерево мертвое, и кланяются они ему по глупости своей и неразумию, так что срубить их – единая польза не только для самого христианина, но и для того же язычника, ибо тем самым ты показываешь ему, что он кланялся деревяшкам, в коих нет ни жизни, ни души. Так-то оно так, да ведь и иконы тоже на дереве писаны. Ежели тот же язычник порубит их топором да бросит в огонь – сгорят сразу, лишь пепел оставив. Но они же этого не делают, чужую веру уважают. Стало быть, что же они – лучше нас получаются? А мы тогда с ними почему так себя ведем?» – вопросил он, обращаясь к лику Николая угодника, сумрачно глядящему на него, и вновь в страхе зажмурил глаза. Лицо святого явственно кривилось в злой недоброй усмешке.

Остия открыл глаза, еще раз повнимательнее присмотрелся к образу святого и вновь утер пот со лба. Опять показалось. Избу-то рубили второпях, вот и недоглядели, плохо проконопатили щели. Сквозняк, что через них пробивался, беспрепятственно гулял по всему помещению и время от времени доставал до лампады, отчего ее огонек склонялся то в одну сторону, то в другую. Потому и освещал он иконку по-разному, а ему, Остии, невесть что блазнится.

Монах задышал спокойно, уверенно и даже произнес первые слова молитвы:

– Отче наш, иже еси на небеси. Да святится имя твое…

И снова замолчал, все тот же стон услыхав. Только на сей раз он был совсем негромким. Так не от боли плачут – с миром прощаются…

Когда монахи пришли звать его на заутреню, Остия в беспамятстве лежал, а в печке братья крестик его обугленный обнаружили, который так и не сгорел полностью.

«Не иначе как в безумие впадоша», – порешил отец Илия и повелел одному из монахов, знающему толк в травах и какие молитвы при этом следует читать, принять инока на излечение. Он и сам не забывал время от времени проведать болящего, прочесть жаркую молитву за его выздоровление да причастить святых тайн.

Словом, встал Остия. Через месяц начал потихоньку ходить, но еще долго ни с кем не говорил. Однако лето застало его почти выздоровевшим. Не иначе как господь смилостивился над грешником и отпустил ему неслыханное кощунство.

Тут бы иноку и постриг незамедлительно принять, посвятив весь остаток жизни служению вседержителю, а он вместо того – ох и велика человеческая неблагодарность – вовсе ушел из монастыря куда глаза глядят. Ушел, ничего с собой не взяв. Даже новый нательный крестик, который ему, болезному, отец Илия вместо прежнего на грудь повесил, оставил. Видать, здравие телесное к нему воротилось, а с душевным повременил господь.

Именно в ту тяжкую для Остии ночь Любим и перестал слышать все людские мысли. Совсем перестал, будто и не было с ним такого никогда.

Конечно, можно поставить молодому дружиннику в упрек его упорное нежелание рассказать все как есть воеводе. Да и не думал Любим, что тот его не поймет или станет в чем-либо обвинять. Скорее всего, Вячеслав просто махнул бы рукой. Нет, так нет.

Вот только нынче узнает воевода, а едва они только воротятся из далеких странствий, и князь о том проведает. По всей видимости, и он тоже Любима понял бы, но тут речь о другом – о том, что в числе самых ближних после этого он парня держать не станет. Советников, умудренных опытом, у него и без того в избытке – на что ему Любим нужен? Это сейчас он один-одинешенек, и никто его заменить не в силах, потому как только ему чудесный дар даден, а узнай князь, что лишился он его, и что тогда?

К тому же в душе у него еще теплилась надежда на то, что вернется он из Царьграда домой, выпросится у князя в свою Березовку, и первым делом в заветный лесок примчится.

Упадет Любим перед белоствольной красавицей на колени, повинится, что не навещал ее, навяжет на руки-ветви яркие ленты, опояшет ствол узорчатым пояском, авось и смилостивится Берестянка. Не каменное же у нее сердце, должна она простить неразумного. Ну а пока надо как-то продержаться.

Потому теперь, став таким же, как и все прочие, он пытался восполнить внезапно образовавшуюся в голове тишину своим старанием.

На очередной встрече владыки Мефодия с патриархом Германом, которая состоялась в Магнавре, Любим тоже присутствовал. Единственная поблажка, которую себе выхлопотал патриарх Царьграда, состояла в том, чтобы владыка Мефодий удалил свою собаку, изрядно действовавшую ему на нервы. А вот дружинник, как патриарх ни морщился, покидать небольшую палату не собирался.

Вино, которое Герман гостеприимно предложил Мефодию, Любим, виновато улыбнувшись, самым решительным образом отодвинул в сторону и налил в оба кубка своего, проверенного, из императорских кладовых.

После непродолжительной беседы Герман, понявший, что от назойливого дружинника никак не удается отделаться, выдвинул идею сходить в храм Святой Софии, дабы вознести молитву за победу войска Иоанна Ватациса над всеми врагами.

– Лишь бы все хорошо было, – заявил он. – А уж в патриарший сан я вас возведу сразу после прибытия императора в город.

– А как же прочие патриархи? – обрадовался, но в то же время удивился владыка Мефодий.

– Я так полагаю, что достаточно их согласия и благословения, которое они уже прислали, – ответил Герман.

Вот тут Любим заколебался. Что важнее – остаться, дабы присмотреть за тем, чтобы никто ничего не подсыпал в кубки или еду, или сопровождать владыку Мефодия в храм? Наконец решив, что еда с питьем важнее, он вызвал еще двух дружинников и перепоручил им сопровождать владыку Мефодия, куда бы он ни пошел.

Он еще инструктировал обоих парней, когда Герман бросил короткий, но очень выразительный взгляд на приземистого служку с туповатым выражением одутловатого лица. В ответ тот молитвенно сложил руки перед грудью и слегка склонился в понимающем поклоне.

Для того чтобы перейти из Магнавры в Святую Софию, было вовсе не обязательно выходить из дворца и пересекать Августеон. Туда вели специальные двухэтажные переходы, через которые любой человек мог попасть сразу в катихумены – галереи, расположенные на втором этаже храма. На них размещался и мутаторий, в котором во время торжественных богослужений находился сам император.

Когда все вышли из палаты, Любим выбрал себе кресло поудобнее и уселся в него, настроившись на долгое ожидание. И стол, и его содержимое было на виду, к тому же в помещении он оставался один, а дверь, ведущая в храм Святой Софии, находилась как раз напротив, так что незамеченным через нее никто бы не прошел.

Однако не прошло и десяти минут, как большая мозаичная картина с изображением мученика Пантелеймона подалась назад, образовав в стене небольшую щель. Затем щель расширилась, открывая проход в какой-то узкий темный коридорчик. Тотчас же из него в комнату бесшумно выскользнул приземистый служка с одутловатым лицом.

Любим еще продолжал мечтать, как он появится перед Берестянкой, и размышлял о том, что бы такое сказать ей, чтобы она ему поверила, когда чья-то потная рука резко запрокинула его подбородок, и острое жало тонкого венецианского стилета вошло дружиннику аккуратно в сердце.

Он еще успел увидеть березку, только почему-то срубленную, и поздняя догадка обожгла его сердце непереносимой болью… Или все-таки это была ледяная сталь клинка, которую ловко провернула чья-то безжалостная рука? Кто ведает…

Служка неторопливо обошел кресло и несколько мгновений, склонив голову, молча смотрел на мертвого Любима. Потом, будто очнувшись от оцепенения, он подошел к столу, высыпал в кубок константинопольского патриарха какой-то белый порошок, слегка взболтал его и вновь подошел к креслу.

Неторопливо вытащив из груди дружинника стилет, служка деловито и аккуратно вытер его о синие штаны русича и, задрав старенькую заношенную рясу, сунул стилет обратно в ножны, прикрепленные к левой лодыжке. Затем он слегка приподнял неподвижное тело, без видимых усилий взвалил его себе на плечо и направился обратно к изображению мученика Пантелеймона. Едва он шагнул в узкий коридорчик, как мозаичная картина начала сближаться со стеной.

Пришедшие из храма Герман, Мефодий и люди, которые их сопровождали, застали пустую комнату, в которой все по-прежнему находилось на своих местах, вот только никого в ней не было.

– А где же Любим? – удивился владыка Мефодий, изумленно оглядывая все вокруг.

– Наверное, вышел куда-то, а может, вызвал его кто-нибудь, – предположил Герман и пренебрежительно махнул рукой. – Да появится он, куда ему деться.

– И то правда, – засмущался владыка Мефодий. – Чего-то я уж… – Он, не договорив, виновато улыбнулся и жестом отпустил обоих дружинников, заметив им: – Ежели повстречаете его, то пусть он шибко не торопится.

Один дружинник двинулся обратно в свою казарму, расположенную в палатах Халки, а второй, помявшись, предложил:

– Я пожалуй, побуду тут еще немного.

– Да я отсюда все равно никуда не денусь, – начал сердиться Мефодий, но был остановлен патриархом:

– Очевидно, они получили соответствующий приказ от вашего Любима, – заметил он. – Приказ же воину надлежит выполнять. Да и не думаю я, что он в чем-то помешает нашей беседе.

– Ну, раз вы настаиваете, – развел руками Мефодий и кивнул дружиннику, давая понять, что разрешает ему остаться.

В это время где-то поблизости раздался грохот, и в комнату влетел Упрямец. Следом показался сконфуженный дружинник.

– Я же просил, чтобы его пока не выпускали, – с упреком обратился к нему Мефодий.

– Да я только на мгновение дверь открыл, чтоб еду принести, а он как рванулся, – оправдывался тот.

– Вы уж простите его, – обратился Мефодий к Герману, с опаской наблюдавшему за собакой, что-то сосредоточенно вынюхивающей на полу. Не обращая ни малейшего внимания даже на своего хозяина, Упрямец дважды обошел кресло, в котором Любим сидел в последние минуты своей жизни, затем подошел к мозаике с мучеником Пантелеймоном, вынюхивая что-то, после чего злобно уставился на служку с одутловатым лицом и угрожающе зарычал.

– А ну-ка, сидеть! – строго прикрикнул на пса Мефодий.

Упрямец вздохнул, грустно посмотрел на бестолкового хозяина, но послушался, хотя и с явной неохотой, продолжая тихонько поскуливать. Если бы он мог говорить, то непременно сказал бы, что в комнате явно пахнет смертью, особенно от этой вот стены. Он даже может показать, от кого она исходит, да он уже и говорил это, вот только его хозяин так ничего и не понял.

А может, он сам ошибается? Пес еще раз принюхался. Нет, определенно, запах смерти исходил не только от служки с одутловатым лицом и не только от стены. Он шел еще откуда-то, вот только откуда именно?! Упрямец склонил голову набок и задумался, откуда бы это ему идти?..

– Ну вот он и успокоился, – усмехнулся патриарх. – А не отведать ли нам этого замечательного вина, которое ваш старательный воин разлил нам по кубкам? – как-то по-простецки заметил он.

– Отчего же нет, – охотно согласился Мефодий и потянулся к своей посудине.

– Э-э, нет, – на полпути перехватил его руку Герман. – Думаете, я не догадался, отчего ваш Любим не позволил вам опробовать моего замечательного хиосского? Кстати, точно такое же вместе с другими припасами я несколько дней назад отправил войску императора. Надеюсь, что он угостит им вашего воеводу и его храбрых людей. Но дело не в этом. Просто ваши верные слуги так опасаются за ваше здоровье, что не доверяют даже мне.

– Но он ведь сам разлил его по кубкам, – возразил Мефодий.

– Разлил и ушел, оставив стол без присмотра. Откуда вы знаете – возможно, неизвестный злоумышленник успел за это время войти сюда и что-то подсыпать вам в кубок, – резонно заметил Герман. – Давайте поступим иначе. Вы сейчас возьмете мое вино, а я ваше.

Упрямец заволновался, начал перебирать лапами.

– А вдруг и правда что-то подсыпано, – обеспокоился Мефодий. – Получится, что я…

– Даже слушать не хочу, – резко взмахнул свободной рукой Герман, протягивая свой кубок Мефодию.

Упрямец зарычал. Он начал догадываться, откуда исходит запах смерти. И на этот раз служка уже был ни при чем.

– Вот когда у нас с вами будет одинаковый сан, тогда и будете возражать, а сейчас вам придется мне подчиниться.

Упрямец подобрался. Хозяин явно не понимал, что ему предлагают… смерть. Но он-то это знал, а значит…

– Ну, если уж вы так настаиваете, – нехотя согласился русский митрополит. – Но тогда с непременным условием, что сразу после этого вы меня угостите своим замечательным хиосским.

– Обязательно и с огромным удовольствием, – приторно улыбнулся Герман. – А теперь прошу.

Мефодий протянул руку, но принять кубок не успел. Прыжок Упрямца прямо с места был точен, и в следующее мгновение пес вонзил зубы в кисть константинопольского патриарха, которая держала кубок.

– Собака! – истошно, каким-то бабьим голоском завизжал Герман. – Уберите собаку! Она же убьет меня!

– Упрямец! Фу! – отчаянно закричал Мефодий, пытаясь оттащить пса, но не мог с ним справиться. – Что ж ты творишь-то! Отпусти, я тебе говорю! – Но Упрямец, полностью оправдывая свое прозвище, продолжал мертвой хваткой висеть на руке константинопольского патриарха.

Все присутствующие в каком-то оцепенении смотрели на эту сцену. Первым очнулся от временного столбняка один из служек Германа. Почти молниеносно выхватив откуда-то снизу узкий стилет, он метнулся к Упрямцу.

– Не-е-е-ет! – закричал Мефодий, но служка, не обращая на это ни малейшего внимания, ловко сунул стилет под брюхо пса, вспоров его живот чуть ли не до самого горла.

Упрямец жалобно завизжал, выпустил руку патриарха и свалился на пол. Почти тут же под ним образовалась кровавая лужа, а из распоротого живота показались внутренности.

Мефодий рухнул рядом с ним на колени но, опасаясь, как бы не сделать хуже, только робко водил дрожащими пальцами по собачьей голове.

– Он бешеный! – тоненьким бабьим голоском продолжал визжать Герман. – Я же предупреждал, предупреждал!..

Дружинники, подавленные случившимся, вынесли издохшего Упрямца прочь. На протяжении всего этого времени владыка Мефодий так и не издал ни единого слова. Он даже с колен поднялся не сразу, а после того, как ему об этом напомнили, и теперь продолжал сидеть на своем кресле, тупо уставившись на мозаичную картину, на которой мученика Пантелеймона продолжали терзать жестокосердные римляне. Один из русских дружинников, который так и не покинул комнаты, так же молча стоял возле его кресла, решив после всего случившегося не покидать своего митрополита ни на мгновение.

Герман поднял кубок, выпавший у него из руки во время нападения Упрямца, с сожалением заглянул вовнутрь и удовлетворенно кивнул, заметив что треть содержимого еще уцелела. Он немного подумал, затем твердо поставил его на стол перед Мефодием, потом взял свой и жестом указал служке, чтобы тот наполнил оба.

– Не из того, – поправил он монаха, который ухватил было принесенный с собой бочонок. – Я нынче в гостях, поэтому будем пить вино хозяина. И не просто пить, – он внимательно посмотрел на Мефодия и с сожалением вздохнул. – Владыка Мефодий! – окликнул он митрополита, по-прежнему пребывавшего в оцепенении.

– Что? – очнулся наконец тот, усилием воли отгоняя от себя горестные раздумья. – Ах, да. Конечно, конечно. Поверьте, я сам в ужасе от случившегося. До сих пор не пойму, что произошло с псом.

– Пустое, – примирительно кивнул патриарх. – Разумеется, я вам верю. Никто сознательно его на меня не натравливал, а то, что он взбесился в такой неподходящий момент, так это просто случайность, не более. Я предлагаю осушить мировую. Кажется, так говорят у русичей?

– Да, у нас говорят именно так, – подтвердил Мефодий, принимая кубок от патриарха.

– Мы отведаем этого славного вина и забудем все, что случилось, – продолжал Герман.

– Наверное, он… – вновь начал было пояснять митрополит, но затем махнул рукой и замолчал.

Вместо этого он решил, что выпьет сейчас не на мировую, как предложил патриарх, а почтит этим вином светлую память Упрямца. Однако почтить не удалось. Из-за спины к Мефодию протянулась чья-то крепкая рука, которая властно перехватила кубок.

Над ухом раздался голос:

– Дозволь, владыка, попросить тебя не спешить пить это вино.

Мефодий оглянулся и изумленно отпрянул.

– Ты ли это, отрок Николай?!

– Он самый, – хрипловато произнес Торопыга.

Белки глаз у спецназовца были налиты кровью оттого, что он последние трое суток кряду почти не спал, торопя возниц. Николка оправдал свое прозвище, успев предупредить самое главное несчастье. Кубок Мефодия был налит вином почти доверху, поэтому проверить его содержимое для Николки оказалось парой пустяков.

К тому же еще на подходе к комнате он повернул свой перстень камнем вниз и теперь просто ухватил кубок не за витую ножку, а за верхние края, касаясь камнем поверхности вина. Так он его и поставил на стол, после чего украдкой взглянул на перстень и чуть не вскрикнул.

Нет, Николка, конечно, помнил то, что ему говорил воевода, – как проверять еду и вино, каким может быть цвет у камня, если что-то отравлено, и все прочее. Но одно дело – выслушать все на словах, и совсем другое – воочию увидеть, как ярко-алый цвет камня вдруг исчезает, на глазах преобразуясь в болезненную голубизну, затем становясь тускло-синим, не останавливаясь на нем, темнеет все дальше, пока не достигает зловещего фиолетового тона, густо замешанного на черноте. Тем не менее сдержать свое удивление он сумел.

– Вино отравлено, – буднично произнес он и быстро спросил Мефодия: – Владыка, откуда вам наливали его и кто?

Удивленный митрополит молча указал на тяжелую амфору, а затем на служку с одутловатым лицом.

– Но его принес сам Любим, – добавил он.

– К тому же этот кубок изначально предназначался мне, – встрял в разговор патриарх. – Мы просто ими обменялись. Выходит, кто-то хотел отравить именно меня?! – ахнул он испуганно.

Николка прищурился и хмуро засопел.

– Разберемся, – мрачно пообещал он и, многозначительно глядя на Германа, добавил: – Во всем разберемся.

Патриарх встал из-за стола и, горделиво выпрямившись, заявил:

– Если меня тут, невзирая на священный сан, подозревают в столь страшном грехе, то я…

– Да какие там подозрения, – бесцеремонно перебил его Торопыга. – Это я выясняю, дабы было что пояснить нашему воеводе, когда он приедет.

– А он жив?! – вырвалось у патриарха, но Герман тут же поправился: – Я имел в виду, его не убили в сражении?

– Его не убили в сражении, – спокойно ответил Николка. – И отравить его тоже не получилось. К тому же тот, кто поднес ему яд, уже схвачен, так что он-то нам все и скажет.

Герман осекся. Торопыга же продолжал свое следствие. Вел он его совершенно неумело, но компенсировал это старательностью и дотошностью к мелочам. Словом, в точности так, как советовал воевода. Особенно его заинтересовал стилет служки и загадочное поведение Упрямца.

– Стало быть, возле этой стены он вертелся, – задумчиво протянул Николка, склонившись над мозаикой. – Я Упрямца немного знаю, – бормотал он, медленно проводя пальцем по краю картины. – Упрямец – добрый пес. Такой вертеться где не надо просто так не будет, да и кусать кого ни попадя тоже не станет.

И тут служка с одутловатым лицом не выдержал. Некоторое время он бочком пододвигался к Торопыге, а затем, схватив со стола стилет, кинулся на дружинника и тут же взвыл от боли, держась за руку, из которой торчал широкий нож.

– Молодец, Родион, – одобрительно заметил Панин дружиннику, стоявшему у самого входа.

Выпрямившись и ухватив служку за шиворот, он выдохнул ему в лицо:

– Ты у меня теперь все скажешь. И куда Любим делся, и что с ним, и про яд…. Погоди-ка, – нахмурился он от пришедшей в голову мысли. – А ведь ты не просто так на меня кинулся – удрать задумал. А куда? Неужто к этому святому?

И тут он с силой дважды ударил служку головой об мозаику. От ударов часть слюдяных кусочков вылетела из своих пазов, обнажив не штукатурку стены, а деревянную поверхность.

– Точно, – констатировал Торопыга. – Теперь нам совсем просто будет.

– У меня разболелась рана, – буркнул патриарх. – Я хочу уйти в свои покои.

– А я и не держу, – удивленно развел руками Торопыга.

– И я хочу забрать всех своих людей, – властно произнес он.

– Кроме этого, – сразу оговорил Николка, указывая на служку, который бессильно обвис, потеряв сознание.

– Всех, – повторил патриарх. – Он – духовного звания и потому подлежит только духовному суду.

– А это как скажут наш воевода и ваш император, – остался непреклонным Торопыга.

– Владыка Мефодий, повелите своему человеку освободить моего монаха, – сделал Герман последнюю попытку.

– Мне ратные люди не подчиняются, – сокрушенно развел тот руками. – Да и не след мне, как лицу духовному, влезать в светские дела.

– Разве может быть патриархом человек, который не имеет ни малейшего влияния на людей, пусть и вооруженных? – задал Герман риторический вопрос и сам же на него ответил: – Нет.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6