Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Исторические портреты (Петр I, Иоанн Грозный, В.И. Ленин)

ModernLib.Net / Публицистика / Елизаров Евгений Дмитриевич / Исторические портреты (Петр I, Иоанн Грозный, В.И. Ленин) - Чтение (стр. 9)
Автор: Елизаров Евгений Дмитриевич
Жанр: Публицистика

 

 


Не случайно поэтому не только официальные идеологи короны, но и само народное мнение поначалу так охотно выдают почти неограниченные нравственные кредиты едва ли не любому, кто восходит на престол. Такие авансы по существу являются формой психологической самозащиты, формой некоего национального самоутверждения, которую можно было бы выразить своеобразным девизом: достойному народу – достойного царя. (Вспомним родившуюся в эпоху буржуазных революций максиму, которая на поверку обнаруживает себя как иносказание именно этого принципа: каждый народ достоин как раз того правительства, которое он и имеет.)

А здесь еще и татарин! И это на Руси, в памяти которой не зажила боль, вызванная давним вражьим нашествием.

Немцы (но думается, что где-то втайне с этим готовы согласиться далеко не только они) говорят, что самая чистая радость – это злорадство, и во всем здесь явственно различается что-то ликующее, род откровенного восторга, оргазмический взрыв именно этой самой чистой, кристальной радости глубоко личного лелеемого долгим томительным ожиданием торжества: «ВОТ ВАМ!!!».

Это «ВОТ ВАМ!!!» набатным гулом звучало во всем, что творилось тогда.

Святому Иоанну Богослову, чье высокое имя носил грозный русский царь, во время его пребывания на греческом острове Патмос как-то открылось: «И каждое из четырех животных имело по шести крыл вокруг, а внутри они исполнены очей; и ни днем ни ночью не имеют покоя, взывая: свят, свят, свят Господь Бог Вседержитель, Который был, есть и грядет. И когда животные воздают славу и честь и благодарение Сидящему на престоле, живущему во веки веков, тогда двадцать четыре старца падают пред Сидящим на престоле, и поклоняются Живущему во веки веков, и полагают венцы свои пред престолом, говоря: Достоин Ты, Господи, приять славу и честь и силу, ибо Ты сотворил все и все по Твоей воле существует и сотворено» (Откр. 4, 8-11)

Не знающий никакой благодарности, презренный ничтожный люд, не способный понять даже ту непреложную истину, что одним только его, Иоанна, благоволением каждый из них отличен от земного праха и не втоптан в грязь, как смели они множить свое добро, рядиться с себе подобными, править своими домами, отличать своих холопов, пить, есть, спать, любить своих жен, рожать детей, дышать, наконец, – без непрестанных помыслов о нем. Меж тем ни днем ни ночью не имея покоя, они обязаны были взывать: «Свят, свят, свят Царю, Который был, есть и грядет», ни днем ни ночью не имея покоя, они обязаны были падать пред ним, сидящим на престоле, и поклоняться, говоря: «Достоин ты, Царю, приять славу и честь и силу, ибо ты сотворил все и все по твоей воле существует и сотворено». Вот что обязано было быть лейтмотивом всех их жизненных устремлений.

А ведь когда-то он велел изрубить даже присланного ему из далекой Персии слона, который вдруг не захотел встать перед ним на колени. Какое же воздаяние, какая кара была соразмерна наглому и упрямому нежеланию снующих вокруг него ничтожеств разглядеть в нем то очевидное, что так возносило его над ними?

Решительно всем, что у них было, обязанные исключительно ему, они небрегли, может быть, самым святым, что только есть в этом подлом мире, ибо лишь истовое не оставляемое ни на единый миг служение одному ему могло хоть как-то возблагодарить то, что все их достояние, даже самая их жизнь до сих пор еще не забраны государем. При этом служение не столько делами, – ибо никакие дела вообще не в состоянии стать гарантом подлинной преданности, все они могут быть простой видимостью, истинным назначением которой служит скрывать за собой многое от настоящих тайных мотивов, – сколько вечным исступленным порывом к нему самой души подданного. Каждого подданного без исключения. Как все они смели быть обязанными каким-то предкам, родичам, ближним – вообще кому бы то ни было на свете, кроме него? Как смели они оглядываться на какие-то заветы отцов, людские обычаи, мирские законы, и не видеть самого главного, что действенность всего этого обусловлена лишь одним – его и только его заветом с Богом. Как кажется, именно отсюда в обряде посвящения каждый из тех, кто вступал в новоучрежденный орден опричников должен был отрекаться от отца, матери, всех старых друзей, давать страшные клятвы о том, что он уже никогда больше не будет иметь никаких сношений с земскими, что будет служить одному только царю, что единственным законом его бытия отныне и навсегда станет лишь государева воля.

Вслушаемся в собственные слова Иоанна, обращенные к Андрею Курбскому. Но прежде чем обратиться к ним, напомним: ожидая, что волна неправедных расправ вот-вот захлестнет и его, тот был вынужден бежать от царя в Литву. Разумеется, князя можно понять, на его месте так, вероятно, поступило бы большинство, и здесь нет никаких оснований для нравственного осуждения. «Бегство не всегда измена, – говорит Карамзин, – гражданские законы не могут быть сильнее естественного: спасаться от мучителя». И это действительно так: если бегство от тирана не сопровождалось, как это часто бывает в истории (как, кстати, это случилось и с самим князем Курбским), местью своему отечеству, не только будущие поколения историков, не только общественное мнение, но и сами тираны никогда не осмеливались возвысить свой голос в пользу того, о чем вдруг заговорит Иоанн. Тотчас после своего бегства Андрей Курбский обратился с письмом к своему государю. Передать его самодержцу согласится его преданнейший слуга (история навсегда сохранит имя этого отважного человека, сознательно пошедшего на лютые пытки и смерть) – Василий Шибанов. И вот навсегда оставшиеся в анналах собственные слова царского ответа: «Почто, несчастный, губишь свою душу, спасая бренное тело бегством? Если ты праведен и добродетелен, то для чего же не хотел умереть от меня, строптивого владыки, и наследовать венец мученика?»

Попробуем хотя бы на минуту представить себе Иосифа Сталина, пишущего нечто подобное своему злейшему врагу Льву Троцкому или даже Федору Раскольникову в ответ на его, пожалуй, не менее знаменитое в эпистолярной истории России дерзкое и вызывающее письмо, – и самое буйное воображение тут же обнаружит свое абсолютное бессилие. С политическими беглецами, конечно, расправлялись во все времена, но во все времена это вершилось тайно, как вершится всякое уголовное преступление. От политического убийства открещивались все, как от убийства Троцкого, да и того же Раскольникова, истово открещивалось все, что имело право официального голоса в Советской России. Потребовать же от впавшего в опалу подданного, чтобы он сам пришел к государю принять от него смерть под пыткой, – это значило бы замахнуться на нечто такое, что никаким миропомазанием никогда не передавалось ни одному из смертных. Об этом говорит и то, что право убежища существовало, наверное, во все времена; даже на подвластной монарху территории его предоставляли и храмы, и претендующие на некую экстерриториальность формирования. Тем более распространенным оно было за пределами юрисдикции государя. Заметим, и сегодня преследование любого оппозиционера, укрывшегося за рубежом, как правило, маскируется обвинением в каком-нибудь банальном уголовном преступлении, и стоит только обнаружиться политической составляющей и уж тем более тому, что обвиняемому на его родине грозит смертная казнь, как беглец тут же получает политическое убежище. Решение о выдаче или невыдаче государственных преступников оспаривалось всеми режимами, но, как кажется, никем из властителей – во всяком случае гласно – не подвергалось сомнению само право на существование этого охранительного, может быть, для всей человеческой цивилизации института. Последнее обстоятельство как раз и свидетельствует о том, что полномочия любого вождя кончаются там, где смерть перестает быть абстрактным понятием бездушной политической статистики.

Но здесь мы видим не просто осознание своих прав в извечно запретных даже для самых грозных тиранов пределах. Вслушаемся же еще раз: «Почто, несчастный, губишь свою душу…?». Державный властитель властно простирает свои права уже не только на гражданское состояние, не только на жизнь своего подданного, но и на то, что во все времена принадлежало каким-то иным, неземным, высшим сферам. Иначе говоря, здесь обнаруживается явственная претензия Иоанна на совершенно особые, недоступные никому другому отношения со своим Создателем. Он видит себя уже не только защитником, водителем и судьей врученного ему народа, но и неким обязательным монопольным средостением между всем подвластным ему людом и Богом. Больше того, это – претензия на отнесение к своей исключительной компетенции принятия решения о том, чему надлежит вершиться только на небесах, а чему долженствует выносить свой собственный – и при этом окончательный – вердикт здесь, на земле.

Нет, не слово и даже не дело становится изменой русскому царю – изменой оказывается уже то, что самая душа подданных не принадлежит ему. Полностью, без малейшего остатка. А этот факт, разумеется, не скрыть ничем, о нем в его окружении вопиет многое – и оглядка на заветы отцов, и ссылка на вековые обычаи и законы государства, наконец, просто уверенность в том, что далеко не все в его людях подвластно ему, государю, что-то же остается и во власти Всевышнего. А значит, измена и в самом деле гнездится повсюду. Уже самый воздух этой неблагодарной и недостойной его страны насквозь пронизан и отравлен ею.

В сущности все это очень по-русски. Именно русской натуре свойственно безоглядно прощать человеку любую вину, если тот всей душой предан нам. И наоборот – ничем не искоренимые подозрения в кристальной чистоте помыслов будут сохраняться всегда, где есть явно выраженное отчуждение душ. Не в нашем национальном характере искать строгое соответствие между объективным результатом чьих-то действий и столь же справедливым воздаянием за них. В мелочной этой калькуляции, как кажется, есть что-то недостойное, что-то порочащее нас, и, постоянно обращенным к чему-то вечному и надмирному, нам более свойственно судить совсем не по делам, а по помыслам. Ну, а результат? – да хрен с ним, с результатом! Именно поэтому карать – так без всякого удержу, прощать – так до конца.

Впрочем, в этой, как и в любой другой черте любого другого национального характера, нет абсолютно ничего зазорного; отрицательный этический знак появляется только там, где переходится какая-то мера. До тех же пор, пока она не превзойдена, в любом национальном характере приемлемо все. Без какого бы то ни было исключения.

Так стоит ли искать рациональное объяснение действий Иоанна там, где в принципе не могло быть ничего поддающегося трезвому аналитическому расчету? Нужно ли искать какие-то происки местничества, если его вообще никому и никогда не удавалось искоренить и даже в самых тоталитарных государствах оно цвело, что говорится, махровым цветом? Кроме того, здоровая децентрализация государственной власти в известной мере просто необходима, об этом здесь уже говорилось. Так нужно ли спорить о том, в какой мере тот никогда неискоренимый импульс каких-то центробежных сил, который наличествует, наверное, у любой подвассальной короне единицы (и, разумеется, сохранялся в старинных русских боярских родах), угрожал суверенитету монарха?

Как кажется, длящийся целыми столетиями поиск рациональных причин сотрясавших страну событий являет собой род какой-то всеобщей самозащиты. У подданных ее порождает интуитивное осознание того, что если им или их отцам и не может быть вменена ответственность за все злодеяния власти, то все же и на них ложится значительная часть вины, ибо никто как они делали возможным то кровавое преступное правление. В психологии же любого тирана коренится желание того, чтобы ему подчинялись не столько за страх, сколько за совесть. Понятно, что это возможно только том случае, если он обладает моральным авторитетом, а кому же из тиранов не хотелось верить в то, что он обладал им в избыточной мере?

Словом, нужно ли удивляться тому, что до сих пор историки и писатели, говоря о репрессиях опричнины, ограничиваются упоминанием лишь каких-то ключевых фигур общества той трагической жуткой поры. В результате формировавшийся почти пять столетий обиходный взгляд на прошлые события, иначе говоря, своего рода исторический «ширпотреб», который постепенно оседает в памяти не обремененной излишней образованностью массы, сохраняет имена лишь высшего нобилитета, который всегда легко заподозрить в той или иной степени нелояльности своему суверену. А между тем царская расправа отнюдь не сводилась к ним одним, на пыточной дыбе рядом с ними корчились многие, о которых забывает память не только народа, но подчас и профессиональных исследователей прошлого. Повторим хотя бы то, что эти расправы никак не могли миновать родных и близких. А ведь в сознании не то что самого убийцы, но даже стороннего наблюдателя событий едва ли кто из них мог быть свободен от сочувствия тому, за что казнили главу дома. Но мало того, следует напомнить, что всякий боярский род – и не в одной только России – это еще и весьма развитая клиентелла, часто включавшая в себя людей с хорошо развитым честолюбием; любой из них всегда был окружен фигурами, которые и сами иногда принадлежали к довольно громким фамилиям. Добавим сюда еще и многочисленную челядь, которая от своих отцов и матерей перенимала преданность и верность хозяевам. Расправа с главой дома ломала судьбы и всего этого окружения. Но там, где насилие остается в пределах какой-то «разумной» меры, всем этим еще можно пренебречь. Когда же террор преступает всякие пределы, он уже не может оставлять за собой бесчисленные сонмы обиженных: его безумие обязано поглотить и их, чтобы исключить даже самую мысль о возможности отмщения. И, перелившееся через край, остервенение царского гнева выжигало уже не просто гнезда государственной измены, расправа вершилась над всею Россией, ибо разлитую в самом воздухе страны отраву можно было уничтожать только всеобщим очистительным пожаром.

Нет, на пыточной дыбе корчились вовсе не отдельные фигуры ближнего царева круга – весь врученный его водительству народ стал объектом его кровавой мести.

Кстати, Н.М.Карамзину, который предвидел многое, не исключая, может быть, и того, что в окружении монархов его подчас будут прозывать «негодяем, без которого народ не догадался бы, что между царями есть тираны» (свидетельство декабриста Н.И.Лорера), пришлось предпринять тонкий тактический ход, чтобы опубликовать главы, относящиеся к царствованию Иоанна. В оправданном его талантом расчете на литературный успех поначалу он издал только первые восемь томов своей «Истории государства Российского». Критика государей, конечно, встречалась и там, но была весьма умеренной, совсем иное дело девятый… Но после их появления в свет остановить публикацию «ужасной перемены в душе царя и в судьбе царства» стало уже решительно невозможным.

Меж тем и сегодня историографическая мысль оказывается в плену все тех же представлений, против которых когда-то восстал Карамзин. Вот например, характеризуя XVI столетие Зимин А.А., Хорошкевич А.Л. в «России времени Ивана Грозного» замечают: «бурное развитие гуманистических теорий сочеталось с истреблением тысяч инакомыслящих во Франции, с деспотическим правлением взбалмошных монархов, убежденных в неограниченности своей власти, освященной церковью, маской ханжества и религиозности прикрывавших безграничную жестокость по отношению в к подданным. Полубезумный шведский король Эрик XIV запятнал себя не меньшим количеством убийств, чем Грозный. Французский король Карл IX сам участвовал в беспощадной резне протестантов в Варфоломееву ночь 24 августа 1572 г., когда была уничтожена добрая половина родовитой французской знати. Испанский король Филипп II, рассказывают, впервые в жизни смеялся, получив известие о Варфоломеевой ночи, и с удовольствием присутствовал на бесконечных аутодафе на площадях Вальядолида, где ежегодно сжигались по 20-30 человек из наиболее родовитой испанской знати. Папа не уступал светским властителям Европы. Гимн «Тебя, Бога, хвалим» был его ответом на события Варфоломеевой ночи. В Англии, когда возраст короля или время его правления были кратны числу «семь», происходили ритуальные казни: невинные жертвы должны были якобы искупить вину королевства. По жестокости европейские монархи XVI в., века формирующегося абсолютизма, были достойны друг друга».

Да, это и в самом деле так: жестокость вовсе не была чем-то исключительным в то время. Но, думается, растворение Иоанна в этом общем ряду не совсем уместно. Кровь, проливавшаяся им, была другого цвета. Он творил расправу вовсе не за еретические отклонения от какой-то ортодоксии, не за тайные ковы, способные подточить устои государственности, но брал на себя труд судить преступную душу всего своего народа. Своим судом Иоанн взвешивал отнюдь не уклонения от каких-то предначертаний верховной воли, – совсем другое. Может быть, как никакое другое, царское ремесло предполагает глубокое знание людей. Обладавший острым умом и наблюдательностью, человек порыва и крайностей, он, может быть, благодаря именно этим чертам своего характера был способен проникнуть в самую душу подданного. Как кажется, ему уже не была интересна никакая мирская суета, значение имело только то, чем дышала она. Она же дышала святотатством, ибо не жить одним им и значило святотатствовать. 

9. Царское проклятие

Но мы сказали, что царский гнев выжигал уже не просто отдельные гнезда измены, тотальная расправа вершилась над всею Россией.

Вглядимся еще раз в самый состав опричных земель, отторгаемых от того, что составляло врученную ему державу.

Важнейшие торговые пути, ключевые центры тогдашней экономики, призванные заступать пути иноземному вторжению опорные стратегические пункты – вот что включали в себя владения, вдруг выделяемые самодержцем опричь самой России. Изыми их из единого ее организма – и жизнеспособность огромной державы окажется не просто подорванной – уничтоженной. Все дальнейшее ее существование сведется к предсмертной агонии. Впрочем, именно агония и долженствовала быть неизбежным и закономерным следствием этой свирепой административной вивисекции.

Никакой контекст никакой борьбы с никакой боярской оппозицией не в состоянии был вместить в себя весь этот апокалиптический беспредел, все вершимое в те дни живодерство. Никакой ненавистью ко всем несогласным с той великой самодержавной идеей, которую впервые рождало его кровавое царствование, нельзя было ни объяснить, ни – тем более – оправдать то проклятье собственному народу, которым дышали грозные тексты царских указов. Лишь одно могло быть движущей пружиной творимого в страшные дни беспредела – не знающее никакой пощады тайное вожделение самодержца всеобщей любви и поклонения.

Как кажется, что-то глубоко женское, переходящее грань явной истерики, сквозило в природе всех этих царских начертаний. Ведь то, что изменщик еще обязательно вернется, нет, даже не так: не просто вернется, но, полный раскаяния, на коленях приползет к ней, – это вовсе не фигура отвлеченной риторики отвергнутой женщины, но до времени спасающая ее вера. Вера столь же пламенная, сколь и ее надрывное желание тут же простить униженного врага. Ее затмевающая разум готовность сжечь под ним даже самую землю – это не столько порыв к «праведной» мести (хотя, конечно, и возмездие тоже), сколько неопровержимая наверное ничем форма абсолютного доказательства той великой и безусловной истины, что только она одна – суть подлинный смысл и оправдание всего бытия вдруг изменившего ей мужчины. Что без нее ему нет решительно никакой жизни, нет даже места на этой земле. Вот так и здесь все виновное перед ним, Иоанном, обязано было не просто раскаяться и повернуться к нему, но приползти на коленях за его прощением. И так же истерически, по-женски он, вероятно, тут же с радостью простил бы все и одарил бы всех своей исступленной надрывной любовью!

Так что отымание от провинившегося перед ним люда тех базовых начал, тех метафизических стихий, из которых, собственно, и складывается материальная жизнь всех, кто не принимал его ни своим сердцем, ни душою, обязано было показать им, чем именно они пренебрегли, отвергая его. Ведь преступное небрежением им – это и было небрежение всем, что не только наделяет смыслом, но и вообще делает возможным их собственное земное существование. Словом, речь шла вовсе не о банальном отъятии каких-то – пусть даже и очень важных – территорий и стратегических пунктов, но об отъятии самой земли, и даже не только ее, но и воды, огня и воздуха.

Нет и еще раз нет: никакой законодательный акт не свободен от тех идолов, что владеют сознанием законодателя. Вот так и здесь создается впечатление, что тексты царских указов, как будто бы трактовавшие о вполне понятных и доступных разумению обывателя вещах, в действительности вмещали в себя что-то такое, что выходило далеко за пределы обычного смысла употребляемых ими понятий. Напомним тот факт, что еще греки (Эмпедокл, живший в пятом веке до нашей эры) учили, что все многообразие нашего мира сводится к четырем корням-элементам: земле, воде, воздуху и огню. Эти корни вещей неделимы и все материальное наше окружение образуется из их простого механического сочетания. Эта теория четырех элементов существовала в научном обороте вот уже около двух тысячелетий, и, прекрасно образованный, Иоанн не мог не знать ее основоположений. И кажется, что его карательный замысел вовсе не ограничивался тем буквальным значением, которое запечатлевалось на пергаментах государевых грамот: все то, что отторгалось им от России и полагалось опричь нее, в его собственном воспаленном сознании имело какой-то более глубокий и, может быть, куда более страшный, чем его формальное истолкование, смысл.

Правда, ни земля, ни вода, ни огонь и воздух никак не вписываются в обычную лексикографию самодержавного волеизъявления. Семантика законодательных актов – это не самое подходящее место для возвышенных метафизических упражнений. Ведь оправдание любых царских начертаний состоит в практическом их исполнении. Исполнении немедленном, неукоснительном и точном. Но как можно в точности исполнить то, что относится к возвышенному предмету философии, а значит, даже не вполне доступно обыденному сознанию? Будучи понятыми как метафизические субстанции, все эти имена были бы способны перевести любую управленческую конкретику на уровень отвлеченных схоластических умствований. Но ведь и сам Иоанн давно уже не жил земным. «Не хлебом единым» – относилось к нему, может быть даже в неизмеримо большей степени, чем к кому бы то ни было другому. Собственно, материи, о которых говорил Христос, противопоставляя их «хлебу» (ведь «хлеб» в его речении – это только некий эвфемизм, иносказание), и стали тем, из чего ткалась повседневность его мятущегося духа, его жизнь. Все прикладное, утилитарное в его воспаленном, обращенном внутрь самого себя микрокосме давно уже исчезло. Даже привычные понятия, как кажется, дышали здесь неким иным, более высоким значением. То, чем оперировал его воспаленный безумием ненависти дух, уже не было доступно никому из подвластных червей, навсегда обреченных ползать по земле. Все занимавшее его разум могло лишь парить над нечистотами низменной обыденности, поэтому даже внешне совпадавший с земной речью Глагол, изрекавшийся им, мог носить характер только какого-то случайного консонанса. Словом, нет, не какие-то территории отторгались от врученной ему страны! Видеть в опричнине только какую-то экзотическую административную реформу, значит, не разглядеть в ней практически ничего. Это была самая настоящая анафема, и, подчиняясь его исступлению, его проклятью, от оказавшейся недостойной своего повелителя России обязано было отвернуться все, включая и самые стихии макрокосма.

Увы, из всех исполненных глубоким философским смыслом категорий неразвитое сознание способно извлекать лишь немногое, убогому разуму недоступно высокое. Вот так и здесь возносимое к самим стихиям космоса государево слово о возмездии было понято подсудным ему миром лишь как изменение (пусть и не виданное дотоле) сложившегося строя управления иммунной к порядку страной, а многими и просто как прямой призыв к обыкновенному грабежу и произволу.

Мы помним, что выделение опричных земель затронуло судьбы многих российских городов, а значит, и бесчисленного множества деревень, ибо города в любой стране того времени – это лишь редкие островки в безбрежном аграрном море. Словом, царские реформы ломали жизнь огромным массам людей. И можно нисколько не сомневаться в том, что все эти вынужденные повиноваться императивам царственной воли массы мужчин, женщин, детей, стариков без всякой жалости и пощады выбрасывались на улицу. В холод и в грязь. В самом деле, трудно вообразить, что те, переселяемые Иоанном толпища, которые обязаны были уступить свои дома и подворья «кромешникам», этим невесть откуда взявшимся «новым русским», ожидали какие-то специально возведенные благоустроенные теплые бараки. Еще со времен великих империй древнего Востока, широко практиковавших принудительное выселение народов (и, добавим, хорошо знавших толк в технологии осуществления этих масштабных карательных мероприятий), все изгоняемые должны были начинать с простых землянок, на скорую руку отрываемых где-то в чистом поле или в лесу. Иосиф Сталин, выселявший в ходе борьбы с кулачеством миллионы и миллионы зажиточных крестьян, не придумал в сущности ничего нового, когда эшелонами перебрасывал их на совершенно пустое место, предоставляя им самим позаботиться о собственном выживании. Так почему же Иоанн должен был поступать как-то иначе?

Мы помним, что раскулаченным Советской властью крестьянам не разрешалось брать с собой практически ничего. Да и в самом деле, что же это за борьба с кулачеством, если все имущество забирается теми же «кулаками» и «подкулачниками» с собой? И потом, не будем сбрасывать со счетов жадные до «халявы» комбеды, эту новую деревенскую власть, функционерам которой и должно было доставаться в наследство все оставляемое. Вот так и здесь: можно нисколько не сомневаться в том, что и новые приближенные к царю люди, которым уже заранее было отпущено любое преступление по отношению к опальной «земщине», бдительно и строго следили за тем, чтобы изгои не прихватили из оставляемых ими домов с собой ничего «лишнего». То есть того, что уже как бы по праву приближения к трону принадлежало им, прямым царевым избранникам. Так что наспех собранные узелки самого необходимого, что было способно обеспечить выживание несчастных семей лишь на первые дни, запестрели на российских дорогах еще задолго до сталинских переселенцев. Тотальный грабеж и мародерство сопровождали не только ликвидацию кулачества как класса. Словом, трагедия «великого перелома» – это во многом, очень многом своеобразное повторение когда-то давно пережитой нашей страной опричнины.

Но, несмотря ни на какие карательные санкции, изнасилованная и униженная своим повелителем Россия так и не каялась перед своим повелителем, так и не ползла в размазанных по грязным щекам слезах, на коленях, за царским прощением. Больше того, она, по-видимому, вообще так и не осознала ни всей степени вины перед своим государем, ни того, что она просто не в праве выживать, раз уж сложилось так, что его лик отвернулся от нее. Напротив, она продолжала жить какой-то своей, занятой самой собою, жизнью. Ее существование так и не обратилось в смертельную агонию, больше того, пусть и тяжело раненная опричниной, она выказывала явные признаки выживания, постепенной адаптации к ней.

Собственно, в этом нет, да, наверное, и не может быть ничего удивительного. Физическое изъятие опричных земель из корпуса принадлежавшей ему страны на самом деле абсолютно невозможно; такое могло быть выполнимым только в воспаленном воображении, только в некоторой виртуальной реальности. Веками формировавшиеся хозяйственные, культурные, бытовые, семейные связи не рвутся в одночасье. Даже по велению отмеченных Божьим избранием венценосцев. Больше того, и новый нобилитет, несмотря на все страшные клятвы, принесенные самодержцу при его приближении к трону, вовсе не был заинтересован в их радикальной ломке. Собственная корысть всех причастных к исполнительной власти во все времена – и не только на одной Руси – была куда сильнее любой присяги.

Словом, виновная перед ним держава продолжала существовать, не только не понимая, но как будто даже и не замечая провозглашенной ей анафемы. Как будто не замечая даже его самого. Так погруженная в свою повседневность Марфа не увидела то, с чем пришел в этот мир Иисус.

Было ли возможно еще большее унижение для гипертрофированного самолюбия Иоанна?

Проходит время – и еще недавно готовая простить все женщина вдруг начинает ненавидеть того, кто отверг ее. Ненавидеть тем сильнее, чем острей и пронзительней была жажда его любви и поклонения. По всей видимости, жгучая ненависть к так и не возжелавшей заметить его трагедию земле жгла и ее повелителя.

Но сжигавшее Иоанна пламя уже нельзя было ограничить условным пространством какого-то внутреннего мира. Его собственное «Я» давно уже не вмещалось в пределы кожного покрова, им обнималась без изъятия вся Россия. А значит, и от терзаний, переживаемых тем, кто сам себя определил в качестве ее судьи, не могла быть избавлена и подвластная ему страна. Гореть и мучиться вместе с ним надлежало всему, что было обязано подчиняться его царственным начертаниям. Впрочем, здесь дело не ограничивалось одним только судом, а значит, и муки должны были носить не один только нравственный характер: своею царственной волей Иоанн сам себя назначил еще и палачом своей страны.

К сожалению, многие химеры самосознания высших государственных лиц имеют какое-то таинственное и вместе с тем страшное свойство обращаться в плоть. Слишком многое находится во власти не ограниченного ничем самодержца.

Больше того, даже самосознание нации долгое время не подвергает сомнению право государя вершить суд над своим народом. Напомним, что только в следующем столетии (27 января 1649 года) прозвучит приговор английской судебной палаты, в котором властитель впервые будет объявлен врагом нации. «Настоящий суд по разуму и совести убедился, что он, Карл Стюарт, виноват в поднятии войны против парламента и народа, а также в поддержании и продолжении ее… Он был и продолжает быть виновным в беззаконных замыслах, изложенных в обвинении; в том, что упомянутая война была начата, поддерживалась и продолжалась им… ради исполнения упомянутой цели, что он был и продолжает быть виновником, творцом и продолжателем указанной противоестественной, жестокой и кровавой войны и тем самым… виновен в государственной измене, убийствах, грабежах, погромах, насилиях, опустошениях, во вреде и несчастии нации, совершенных в названную войну.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14