Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Отцовский двор спокинул я (рассказы)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Екимов Борис Петрович / Отцовский двор спокинул я (рассказы) - Чтение (стр. 2)
Автор: Екимов Борис Петрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Прежде от охотников не было отбоя: свои, райцентровские, городские, начальство и простецкий люд. Брали красного зверя флажками, выгоняли из балок, делали засады на падаль, машинами гнали, расстреливали с вертолетов. Нынче все стало дорого и недоступно: охотничьи припасы, бензин - не по карману баловство. А уж вертолеты - тем более.
      Вот и плодится зверь, смелеет. Глупых дворняжек уносит с порога, из конуры вынимает. Тобика с Жучкой волки утащили еще в начале зимы. Тут же, на бугре, разорвали, оставив лишь клочья рыжей да черной шерсти.
      Умная Найда на стаю одна не пойдет. Она и ночует в старом курнике, возле хаты. Волков учуя, голос подает. Всякую ночь приходится выходить и стрелять. И, конечно, следить, чтобы крепки были запоры и заплоты.
      Зимний быт - снега, метели, холод. Всем нелегко: людям и зверям.
      Обедали. Тут уж ни деда, ни внука уговаривать не приходилось. Наперегон ели прозрачный крутой холодец, окисленный помидорным да огуречным рассолом, хлебали жирный борщ, принюхивались к тому, что шкворчит на плите, в чугунной жаровне.
      - Утка? - отгадал внук. - Я люблю утку...
      Лишь сама хозяйка-стряпушка, которая, как известно, "сыта с покушки", больше подкладывала, чем ела, про письма рассказывала, какие привезли.
      - Отец с матерью пишут: может, скучает...
      - Некогда нам скучать, - ответил внук ее же словами.
      - Пишут, в сентябре в школу. Игорь будет готовить тебя...
      - Какой Игорь? Индюк?
      - При чем тут индюк? Брата забыл...
      - А он тоже - индюк. Еще хуже нашего. Учитель нашелся. Только и знает, что в угол ставить.
      - Какой ни есть, а брат родной, старший... И нельзя так.
      Слова внука, пусть и не больно вежие, были по сердцу бабушке. Прожили вместе с осени, приросла душой. Каким привезли его: весь в хворях, синий, как снятое молоко. А нынче не дитё - а спель, лишь нажми - сок брызнет. И растет на глазах. Не сглазить бы, тьфу-тьфу...
      Отобедали. Дед отдыхал, отсыпаясь за неспокойную ночь. Мальчику времени и без того не хватало. До сна ли...
      Из сарая дров привезти, готовясь ко дню следующему, сложить их в сенях. Проведать "детвору" - малых телят, которые до поры жили в "теплушке", невеликой мазаной хатке с печуркою - "грубкой". В холода "грубку" протапливали. Телят поили молоком, понемногу приучая и к сену, привязывая зеленые травяные веники. Душистый корм, едовый. Телята помаленьку хрумтели. Они были еще маленькие, тонконогие. Когда гладишь, то чуется непрочная детская плоть. Но росли быстро.
      А еще нужно было покататься с горы. Сразу за гумном шел крутой подъем. Взобраться можно было высоко, а потом катиться. Не в санках. У них полозья проваливались. Катались в большом алюминиевом тазу. Мальчик и Найда. Собака любила эту забаву и помогала взбираться вверх по склону, легко волоча своего спутника, который цеплялся за ошейник.
      На первый раз поднимались невысоко: в четверть ли, в полгоры. Садились. Мальчик, а потом - Найда.
      Летели по накатанному желобу вниз. Собака порыкивала и, пугаясь ли, балуясь, выбрасывалась на ходу и мчалась вдогон с лаем. И снова лезли наверх. И наконец поднимались на самую вершину.
      Внизу лежал дом, сараи, базы - все малое, все в снегу утонувшее. И насколько глаз хватало - все снег и снег. Если долго смотреть, то вдали начинало чудиться что-то не больно доброе. Темное пятно будто шевельнулось. Уж не волк ли?..
      Сверху мальчик катил один. Глаза закрывались от снежного вихря. Гудело в ушах. А потом утишался бег, по ровному, все медленней, мимо гумна, до самой дороги. Найда глядела сверху, а потом мчалась к мальчику огромными прыжками. Она словно летела: прыжок - и лёт, прыжок - и снова лёт. И наконец догоняла.
      Выходил после отдыха старый Пономарь. Снова начинали возить с гумна сено, солому для вечерней дачи. Кормили птицу, свиней. Помаленьку подступал вечер.
      В дни пасмурные сумерки приходили скоро. Зато в дни ясные алое солнце садилось в розовые снега. И луна поднималась, словно яйцо пасхальное.
      Всякий вечер, прежде чем в дом уйти, мальчик с дедом обходили живность, крепко запирая все стойла на ночь.
      - Лукашка, Никитка, марш спать! Василий, ты - главный сторож. Гляди не засни.
      О-го-го... - гордясь немалым доверием, отвечал из тьмы птичника гусак.
      У кобылы Дарьи мальчик задерживался дольше. Он гладил ее по теплому бархатному боку, даже прикладывал к нему ухо, снимая шапку. Что-то урчало в просторном чреве кобылы.
      - Ты поскорей, - говорил мальчик. - Я по нему соскучился. Да и ему там надоело. Тут лучше.
      Во тьме конюшни мальчику виделся жеребенок, не настоящий, а зыбкий призрак. Чудо ли, сказка... Даже не верилось, что он будет настоящий, живой. А так хотелось.
      Вечер собирал под одну крышу всех. Долгий вечер, неторопливый ужин, спокойные дела.
      Не в пример скотьим катухам, загонам и базам жилье хозяйское было невелико: горенка да кухня. В первой - просторная кровать, малый диванчик, шкаф с одеждою да стол с телевизором и видеомагнитофоном. На кухне теснее, там - печка, стол обеденный, горка с посудой, у порога - одежда, да обувь, да всякая снасть хозяйская, которая нужна под рукой: подойник, молочные фляги, сепаратор, маслобойка. В углу - выгородка, где обсыхают новорожденные телята, козлята, ягнята.
      На кухне же - яркая лампочка у потолка и рядом, в подмогу, лампа керосиновая. Здесь - теплая печка, сытый дух теста, еды, пряных и горьких трав, что пучками висят под низким потолком. Здесь все дела вечерние, мужичьи, бабьи: крутится колесо самопряхи, сучится нить, вяжется пуховый платок ли, надвязываются пятки драных шерстяных носков мужа и внука, подшиваются валенки да чирики и вполглаза, через широкий дверной проем, глядятся по телевизору новости. "Тропиканку" - долгий фильм с продолжением - хозяйка идет смотреть ближе к телевизору.
      Мужики на кухне сидят. Дед греется у теплого бока печки. Без теплой одежды, он будто усыхает: костлявые плечи торчат, острые коленки. Он греется и что-нибудь ладит да чинит: худые валенки или карбюратор мотороллера "Муравей".
      Нынче разложены на полу железки. Жена ворчит, а ведь надо. Скоро уж лето.
      Мальчик у деда в помощниках. Помогает и торг ведет:
      - За это ты научишь меня на мотороллере ездить. Ладно?
      - Научишься. Дело нехитрое.
      - Чтобы перевернулся... - осуждает из горницы бабка их планы. - Потакай ему.
      - А в моем возрасте уже ездят на мотороллере, - сообщает внук.
      "В твоем возрасте..." - обычная бабкина погонялка: "в твоем возрасте пора соображать", "в твоем возрасте люди уже...". Вот и пригодилось присловье.
      - Дед в моем возрасте уже ездил.
      - На быках, - отвечает бабка. - Цоб да цобе.
      - Быки, они тоже транспортное средство, - усмехается дед. - Не всякий сладит. У нас, бывало, сеструшка Ганя...
      За стенами дома, рядом со входом его, залаяла Найда и смолкла.
      - Не волки? - спрашивает внук.
      Каждый вечер стали приходить к дому, к усадьбе волки. Старый Пономарь отгоняет их выстрелом-другим из ружья. Но это еще не они.
      - Лиса... - говорит дед. - Волкам рано. А вот раньше волчат прямо из нор брали. Я сам лазил. Как ты вот был. Степан с Осеем приметят нору с выводком. Приглядят, когда волчица уйдет, тогда идем туда. Меня за ноги привяжут, я лезу в нору.
      - Прямо к волкам? Один?
      - Братья большие, им не пролезть. А я - в самый раз. За ноги налыгачим - и полез. Длинная нора, да еще с отнорком. Ухватишь в обе руки и ногами дрыгаешь. Братья тянут. Отдашь и снова лезешь. Пока всех не заберешь. Надо лишь пораньше, пока они совсем малые. А побольше станут, черябают, кусают. Все руки погрызут.
      - И ты не боялся? - спрашивает мальчик.
      - Здоровые дураки, дитя засовывали, - из горницы осуждает бабка. - А если б волчица там? Враз бы голову откусила.
      - Волчица за своих не кидается, - возражает ей дед. - Если видит, что берут, уходит и не подойдет. А за волчат хорошо платили. Либо по пятьдесят рублей, не упомню. Из России, из Тамбова, приезжал к нам человек каждую весну. Он по-волчьи умел подзывать.
      Мальчик слушает дедовы сказки. Даже имена тогдашние, сестер, братьев деда, звучат таинственной музыкой: Ганя, Степан, Осей, Ефрем, Фотей, Федора.
      - Малые волчата, лисята, их не отличишь. А подрастут - видно. А лисята людей не боятся. Матери нет, не прячутся, бегут, вроде играться хотят.
      - И ко мне бы подошли, близко? - не верит внук.
      - Прямо к ногам. Весна будет, логово рядом есть. Там всегда лисята. И мы, бывало...
      От времен давних к сегодняшним возвращает своих мужиков хозяйка. Отглядев очередную серию "Тропиканки", она приходит на кухню, говорит задумчиво:
      - Что у них, что у нас... Одинаково. Кому бабка Мотя мешала? - вспоминает она убитую в соседнем хуторе старуху. - Она же его нянчила. А он ее за бутылку застрелил. И вроде мальчишка неплохой, всегда здоровался. А такая страсть. И бабку погубил, и себя. Расстреляют? - спросила она мужа.
      - Вряд ли, - ответил он. - Несовершеннолетний. Он же школу не кончил.
      - Значит, в тюрьме сгниет. Вот и нажился. Ничего не видал. Растут дикашами, - горько сказала она. - Без школы... Шалаются... - Она вздохнула, пристально поглядела на внука, будто почудилось ей что-то неладное и в его судьбе, что-то не больно доброе. А потом продолжила уверенно: - Городские дети, для них - все. Им ума вкладают.
      - По мусорным ящикам лазят да по подъездам, сама говорила, - напомнил внук бабкины же слова.
      - А это уж кто как. Это от родителей зависит. В детские садики. Там воспитатели, они плохому не научат.
      - Позакрывались твои детские садики.
      - Есть и открытые.
      - А в тех дорого. Чем платить? Папин завод не работает. Вот так! - победно заключил мальчик. Он уже понимал, куда бабка гнет.
      - Найдем деньги для родного внука.
      - Детские садики твои... - не сдавался мальчик. - "В лесу родилась елочка... Разбейтесь по парам", - передразнил он воспитательницу. - Вроде я маленький.
      - А то какой...
      - Нет. Я - большой, - твердо ответил внук. - Я же не реву, когда ты меня по заднице хлыстанешь. Больно, но я терплю. Потому что я - казак.
      Разговор становился серьезным. Недоброе крылось в бабкиных словах. Мальчик на деда поглядел, шагнул к нему.
      - Казак, сынушка, казак... - успокоил его дед.
      Мальчик сразу ободрился.
      - В детсад... - повторил он немилые бабкины слова. - А кто будет сено на санках возить? А скотину гонять на речку? А за Никиткой, Лукашкой глядеть? Все - дед? Один дед, да? - гневно вопрошал он. - А дед уже старый. У него рука болит и спина. Я же тебе помогаю, деда? Ты же сам говорил, без меня как без рук?
      - Помогаешь, сынушка, еще как помогаешь, - успокаивал мальчика дед и на жену поглядел выразительно: "Молчи".
      И вдруг мальчику вспомнилось главное - его жеребенок, который вот-вот на свет появится. Расстаться и не увидеть... Это было так обидно и больно - выше сил. Мальчик побледнел.
      - А жеребенок... - прошептал он. - А он... А я...
      Дед понял, положил на плечо мальчику руку.
      - Не бери всерьез, - сказал он. - Бабаня шуткует. - И чувствуя, как бьет тело мальчика нешуточная дрожь, стал говорить: - Нам без тебя - никак. А весной - тем более. Скотину приглядишь, сеять поможешь. Воду подвезть, семена. Лошадку запрягем, и пошло дело. А уж косить начнем, там и вовсе. Траву ворочать, сушить. Тюки возить, скидывать, - считал и считал он будущие труды. - А на бабкиной плантации кто помогать будет? А новый баз ставить?
      Чем больше он находил дел, тем спокойнее становилось у мальчика на сердце. И бабушка уже глядела с улыбкой на своего помощника и дедовы слова подтверждала, сдаваясь: "Без тебя как без рук", но с горечью понимая, что жизнь все расставит. Скоро, скоро с внуком придет пора расставаться: в школу пойдет - и все. И быстро забудет хутор. А они опять останутся вдвоем, одиноко. Особенно по времени теплому, когда надо бороновать да сеять, сено косить, хлеб убирать, пахать, снова сеять. На заре муж поднимется - и нет его. Целый день одна. В стенах ли дома, на базах у скотины да птицы, на огородах. Одна и одна. Не с кем перекинуться словом. Муж подъехал в обед, поел и снова уехал. И опять - одна, теперь уж до ночи. На подворье еще можно собаке, курам что-то сказать. А в огороды уйдешь - там вовсе. Рыхлишь ли, пропалываешь... Разогнешься, глядишь - зеленая пустыня вокруг. Все молчит. И близко, и далеко. Ряды за рядами: белесая капуста, сизый лук, темная зелень картошки, помидорные гряды, по берегу речки - вербы, за ними - холмы, степь, а выше - небо. И все молчит. Лишь редких птиц голоса. Просвистит иволга в вербах и смолкнет, прилетит горлица и будет стонать и стонать. Трактор мужа где-то гудит далеко. Порою такая находит тоска: работаешь - и слезы льются. Начинаешь вслух мужа корить, далеких детей: "Бессовестные... Хоть бы приехали, поглядели... Подохнешь тут, и никто не узнает..." Кто бы послушал, сказал бы: с ума сошла.
      Так что внук хоть и малый, а великая радость, душе подмога. Нет нужды с фотокарточками говорить. Но скоро заберут его. Была бы школа. Мальчику нравится тут. А в городе нынче радости мало. Работы нет, получают копейки. Привезли его - глядеть тошно. А здесь окреп, вырос. Была бы школа поближе. До станицы - далеко.
      - Школу не надумали открывать? - спросила она у мужа.
      Который уже год шли разговоры про начальную школу. Прежде колхоз возил ребятишек на центральную усадьбу всякий день. Нынче все кончилось: колхоз, его автобус. Кто ушел на квартиры, а кто и дома сидит.
      - Не было про это разговору, - ответил ей муж. - Какие раньше были школы... Что у них, что у нас. Да наша еще лучше.
      Он помнил. Как не помнить ее... Деревянной постройки, с большими окнами, на высоком фундаменте, школа стояла на въезде в хутор, с левой руки, под бугром. С высокого крыльца ее весь хутор видать. Два учителя, муж с женой: Иван Павлович, Мария Васильевна. Он - фронтовик, капитан, на аккордеоне хорошо играл. Аккордеон - трофейный немецкий красавец с перламутровыми клавишами. Сядет в коридоре, играет. Все слушают.
      - Где-то фотокарточка есть, - сказал старый Пономарь. - Возле школы снимались.
      - Покажи... Где? Давай я найду... Я знаю...
      Мальчик кинулся в горницу, принес старый школьный портфель, в котором хранили фотографии. И вот они легли грудой и веером на кухонный стол: годы прошлые, давние и нынешняя пора, где дети и внуки, их жизнь. Милые карапузы, школьники, свадебные пары. Милые лица, цветные снимки. А вот это снял заезжий фотограф из райцентра: хуторская школа, крыльцо ее, Иван Павлович с аккордеоном, Мария Павловна, ребятишки.
      - А где ты? Ты где, дед? А где бабушка?
      Ребятишки. Крыльцо. Колодец с "журавцом". Деревья. А дальше - дома, крыши.
      Надев очки и с трудом сыскав, он показал внуку себя, лупоглазого. А потом стал глядеть на снимок уже без очков, которые будто мешали. Он глядел, щурился, лица расплывались. Но виделось ему много больше, чем уместил снимок. Весь хутор. Дома и дома. Народ и народ родной. Люди, которых нынче уж нет: мать, крестные, дядья, тетки, соседи. Длинные хуторские "порядки" ли, улицы, колхозное правление, клуб с кино и танцами, председатель в тачанке, амбары, хлебные тока с бунтами и бунтами хлеба, быки с арбами, прицепные комбайны "Сталинец", тракторы "СТЗ-Нати", покосы на Змеином рыну, на Таловом, бахчи на Чиганаках, молочная ферма, конеферма, свинарник, птичник - везде люди и люди, народ и народ. С утра до ночи. Зимою и летом.
      И куда все это делось, ушло?.. Целый хутор словно уплыл вешней водой. Лишь одна хата за бугор зацепилась.
      Фотографии посмотрели, вздыхая о старине и о нынешнем. В тесном домике, под низкою крышей стало как-то невесело. Жена сказала: "Сыграл бы, что ли..." Внук мигом принес из горницы гармошку.
      Хозяин взял в руки свою облезлую трехрядку, усмехаясь, вздыхал: "Где наши годы..." А потом заиграл, клоня голову, слушая и будто сам удивляясь: как могли его большие, изломанные долгой работой руки, его пальцы - эти узловатые корявые корневища, как могли они... Они ведь и не гнулись почти. Лопату, топор еще держали, а что помельче - даже ложку и ту с трудом. Казалось, что меха растянуть - еще ладно, получится, а вот отыскать на планках малые кнопочки, нажать нужную, сделать "перебор", легонько пробегая снизу доверху, и не сбиться...
      Но молодели пальцы ли, душа. Всякий раз, склонившись над мехами, старый Пономарь ничего не видел и ни о чем не думал: сможет, не сможет. И свершалось чудо. Гармошка играла. Нежные певучие звуки ладно сходились и звучали порознь. Музыка, простая музыка, брала за душу, тревожа да радуя, - на то была гармониста воля.
      "Снова замерло все до рассвета, дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь..."
      Фотокарточка тому виной, разговоры, память или музыка "Снова замерло все...". И он идет по уснувшему хутору во главе молодой гурьбы, из конца в конец. "Может, радость моя недалеко..." Гурьба редеет. Проулки, левады, укромные места... Отстают и пропадают во тьме парочки. Глохнут шаги их. И вот уже остались вдвоем. Смолкла гармонь. Молчит летняя ночь. Не надо ни слов, ни музыки. Старый Пономарь смотрит на жену свою. Господи, как недавно все было и как памятно. Только плакать не надо. И, резко меняя напев, гармошка к иному кличет:
      Не играй, милый, в гармошку,
      Холодно твоим рукам.
      Подойди к мому окошку,
      Я перчаточки подам.
      Не умеешь припевать,
      Не берись подсказывать.
      Твоим длинным языком
      Трактора подмазывать.
      На такой призыв обычно откликаются даже козлята за выгородкой, в углу. Заслышав музыку, они стучат по полу копытцами, словно каблуками.
      Гармошка играла, пока на воле не залаяла Найда. Теперь это был именно тот лай, которого ждали. Оставив гармошку и взяв ружье, старый Пономарь вышел на волю. Собака стояла у порога и лаяла редко, со сдержанным рыком. Услышав подле себя хозяина, она посунулась вперед, словно показала в сторону огородной калитки и тьмы за ней. Хозяин шагнул туда, поднял ружье и стал вглядываться, пытаясь найти зеленые огни волчьих глаз. Их не было. Тогда он стрельнул во тьму и прислушался, силясь поймать шорох убегавшего зверя. Но такое было лишь в пору снежного наста да гололеда. А теперь - тишь. Он стрельнул еще раз в ту сторону, куда обычно уходили волки, - в пологий распадок.
      Внук выскочил в коридор.
      - Ты попал? Попал? Пошли поглядим, может, попал.
      - Попал. Помирать побежали.
      Он вошел в дом, оделся, зажег фонарь. Конечно, не убитого зверя шел он искать, а обойти последним дозором хозяйство, осмотреть запоры. Теперь уже до утра.
      А пока он ходил, мальчик, как обычно, ложился спать. Он засыпал быстро, но старался дождаться деда. Не волки ему были нужны, к ним привык. Если дожидался, то спрашивал в полусне:
      - Нет еще?
      - Нету. Спи.
      - Может, завтра?
      - Может, и завтра.
      Мальчик ждал жеребенка.
      Бабка сходила в горницу, поглядела на внука, вернувшись, сказала с улыбкой:
      - Спит наша краса, ни о чем не горится. Дитё есть дитё... А учить все равно надо, - добавила она со вздохом. - Никуда не денешься.
      - Может, откроют школу. Детей много.
      - Это не учеба...
      Замолчали. Старый Пономарь вспомнил о горьком:
      - Мы своих разве не учили? Все кинули ради этой учебы. Учитесь, детки, набирайтесь ума. Либо забыла?..
      Она не забыла, как уходили с этого хутора, еще живого и людного, в тот год, когда власти закрыли хуторскую школу. Тогда у них дом был - не чета нынешнему: пятистенок, рубленный из пластин, под железной крышей, а какие скотьи постройки, базы... Какая усадьба была! Но школа закрылась, и потек народ с хутора. Ушли и они в райцентр, все бросили. Сами - темные, детям хотели судьбы.
      - Либо не учили? - повторил старый Пономарь. - Все - на мыльный пузырь. Какой прок от ихней учебы, от институтов?
      - Жизнь такая пошла, - ответила жена. - Разве не видишь! Везде так. Не нужны инженера, доктора...
      - К ней надо применяться, к жизни, а не сидеть как врытый. Я бы тоже сел и сидел, не дюже пекло: квартира есть, дача есть. Работы у всех нет. Мы же рискнули. Кидали умом, кидали, а все же решились.
      Тогда, пять лет назад, когда землю стали давать, а в райцентре, где жили они, с работой, с зарплатами стало худо, старый Пономарь не вдруг, но решился на перемену судьбы. Жену уговорил. Тем более братья обещали поддержать его. Три дома, три последних подворья стояли еще на родном хуторе. Как раз для трех братьев. Силы еще были у всех, и дело привычное: пахать, сеять, скотину водить. Конечно, надеялся на братьев. Одному - трудно. Потом уже отступать было поздно: кредит в банке взял, купил технику, скот на обзаведенье.
      - Возле собеса лучше сидеть с протянутой рукой? - спросил он жену. Властя ругать, последнюю копейку учитывать хорошо на старости лет? Нет, ответил он сам себе. - Слава богу, сыты, одеты-обуты, никому не должны. Живем да еще и другим помогаем. А работа, чего ее считать, век работали. Так и помрем.
      - Работа, ладно. Живем как бирюки...
      - Будут люди, - твердо ответил старый Пономарь. - Придут. Сколь нынче бездомных, сколь без работы. Все равно придут. Места у нас вольные. Жили век. Работали, жили... Есть что вспомянуть. С малых лет так. И теперь уж до смерти. Слава богу, здесь, не в чужом краю помирать придется.
      И, чужой край вспомянув, он снова гармошку взял, потихоньку, еле трогая кнопки, запел:
      Проснется день красы моей,
      Зарей раскрашен свет.
      Я вижу горы, небеса,
      А родины тут нет.
      Песня была старинная. Покойница мать рассказывала, что отец эту песню пел, а может, сам и придумал, когда их раскулачили и увезли в края северные. Все забрали, все отняли, гнали пешком до станицы, оттуда до станции, потом повезли в вагонах. И оказались в краях чужих, далеких. И будто приладились там. Но тосковали. Мать вспоминала: отец эту песню пел и плакал.
      Заноет сердце, загрустит:
      Не быть, не жить мне в том...
      Не быть, не жить мне в том краю,
      В котором я рожден.
      А быть и жить мне в том краю,
      В котором осужден.
      Отцовский двор спокинул я...
      Отец пел эту песню, плакал и однажды умер, не допев. Там его и схоронили, в холодной земле. И мать тогда же, в войну, никого не спросясь, вернулась сюда, на хутор, с детьми. Ведь все равно погибать. Она вернулась, и ее не тронули. Хутор был еще людный. Колхоз Буденного. Старики, бабы, детишки. Война. Немцев только прогнали. Хатенку слепили. Никто не тронул. Тем более Степан, да Осей, да Ганя начали работать. Старый Пономарь хоть и маленький был, но помнит сладкую печеную тыкву, какой угощали его, да сладкие пышки из сухого паслена. Не дали помереть.
      Стали жить. А потом понемногу строились. Росли друг за другом: Степан, Ганя, Осей, Ефрем, Фотей, Федора...
      А вот когда пять лет назад старый Пономарь в другой раз сюда вернулся, то - словно в пустыню. Все - гольная правда в словах песни:
      Отцовский двор спокинул я,
      Травою зарощен.
      И он травой, он муравой,
      Он белым горьким полыном,
      Он горьким,
      горьким полыном,
      Родной мой, зарощен,
      Родной двор зарощен.
      Недаром отец плакал и умер, не допев. А нынче старый Пономарь пел, но слез не было. Жена сидела рядом, внук посапывал за перегородкой. Что-то снилось ему, наверное, жеребенок. В хате было тепло, пахло хлебом, которого, слава богу, привезли нынче.
      Старый Пономарь поднялся, положил гармошку.
      - Пойду покурю, - сказал он, - да и спать.
      - Оденься да застегнись хорошо, - напомнила жена.
      Она тоже поднялась. Надо было стелить постель.
      Старый Пономарь вышел во двор. Найда подошла, села рядом. Небо лежало чистое, большое и все в звездах. Округа - в зимнем покое. Ночная тишь. Но этот покой был не кладбищенский, мертвый, в котором душе невольно становится страшно, а живой: рядом тепло дышала скотина. В скотьих стойлах, во тьме, живые звуки: шуршанье соломы, вздохи, хруст сена. Под снегом, в полях, - живые озими. В лугах, тоже в тепле, под снегом, ожидали весны корни и семена трав. Весной они вырастут. Старый Пономарь любил пору весны, молодого лета, сенокос. Конечно, нелегкое время, но как-то душа радуется: сочная зелень, яркий цвет, медовый дух, терпкость травного сока, аромат свежего сена. Он и сейчас кружил голову, когда вспомнил.
      Такую же славную пору, но только явно, во сне, видел внук его. Мальчику снилось, что скачет он на своем жеребенке по сияющей цветущей земле. Стелются под копытами красного жеребенка алые тюльпаны-лазорики, золотые облачка медуницы, высокий пахучий донник, звездные россыпи зверобоя... И какие-то еще цветы и травы, волшебные, радужные. Только горькой полыни нет под копытами жеребенка. Она - лишь в прадедовской песне да в жизни. А в детских снах не бывает горечи.
      ПОХОРОНЫ
      Обычно на поминках, родного человека схоронив, его близкие невольно, но чувствуют облегчение.
      Позади долгие ли, короткие дни болезни, смерть, трехсуточное бдение, хлопоты, потом - кладбище, горькое прощание. На поминках будто все отгорает, притупляется боль. И, оглядывая людей, стол поминальный, близкие думают уже о том, что, слава богу, все обошлось по-хорошему: как положено покойника обрядили и обед поминальный удался - не в чем себя упрекнуть.
      Не так получилось на хуторе Малый Колодезь, в доме старой Дизелихи, умершей три дня назад в такой же, как нынче, январский метельный день.
      Поминальный стол устроили в горнице. С кухни, от печи Дизелихины дочери носили тарелки с борщом, роняя в горячее варево слезы. За столом, даже после второй рюмки, ели молчаком, вздыхая, и быстро разошлись, оставив в доме двух дочерей старой Дизелихи, тоже немолодых, вдовых, да соседа, мужика по кличке Гулый, не больно путевого, хотя все вроде было при нем: руки-ноги. Но вот прилипло еще смолоду - Гулый. Значит, с изъяном.
      По-зимнему, по-ненастному быстро стемнело. В низкой хате весь день горел свет. По окнам шуршала метель. Последними уходили свои да родные, дочерей покойной успокаивая: "Не переживайте... Завтра, завтра уж..."
      В доме - лишь дочери да Гулый. Он выпил и тоже говорил:
      - Завтра... Завтра с утра лично сам пойду в Большой Колодезь прямо к утреннему наряду. Бульдозер на ходу. Дадут. Гарантия. Дело такое - похороны. Тем более - почетная колхозница. Лишь скажи - Дизелиха. Дадут, никаких разговоров. Наряд - в восемь. Председатель к сроку приходит, и я - как штык. Пригоню, схороним как положено. А вас никто не осудит. Стихея. Погода разорилась.
      Пожилые, но еще крепкие дочери Дизелихи, похожие на покойную мать приземистые, широкие в кости, - мыли посуду, слушали и вздыхали, не держали слез: "Да как же она одна... В степи..." Гулый возле них кружился, выходил на улицу курить и возвращался с известием:
      - Метет. Но вы не горюйте. Вашей вины нет. Завтра в шесть часов. - Он добавлял поминальную чарку-другую, особо не пьянел, лишь говорил больше: Схороним. Такого человека не схоронить... И не ревите, не горьтесь. Стихея. С Богом не будешь судиться.
      Старая Дизелиха померла три дня назад, прожив на белом свете восемьдесят лет и три года. Умерла она легко, считай, в одночас, не болея. А вот с похоронами получилось неладно.
      Нынче, как и положено, во второй половине дня повезли покойную на кладбище, но схоронить не сумели. Всю неделю сыпал и сыпал снег, мело. А кладбище лежало от хутора на отлете, да еще на бугре. Трактор "Беларусь" с тележкой, на которой гроб везли, лишь съехал с асфальтовой дороги - и застрял. Бился, бился и сполз в кювет, вовсе зарываясь в снегу. Пригнали еще один трактор-колесник, но к кладбищу так и не пробились. А гусеничные тракторы да "Кировцы" - техника могучая нынче только на центральной усадьбе, в Большом Колодезе, за пятнадцать верст. Темнело. Поднимался буран. Назад же, к дому, покойника везти не положено: грех и примета дурная. Пришлось оставить гроб там, где застряли: на окраине хутора, в тракторной тележке, в придорожном сугробе.
      Оставили. А поминальный обед прел на печи: борщ да мясо с картошкой, пышки с каймаком, сладкий взвар. Хочешь не хочешь, а надо поминать.
      - Слезы не точите, - твердо говорил Гулый сестрам. - Утром пойду к наряду и трактор пригоню.
      На воле мело, секло по окнам, гудело в трубе.
      Ой да горькая наша мамушка,
      Ой да как же ты там одна лежишь,
      Посреди степи, посреди пурги...
      запричитала одна из сестер, а следом заревела в голос другая:
      Ой да родная ты наша кровиночка...
      Пожилые, седые, морщинистые, они сели на скамейку возле окна, глядели во тьму, в снежную невидь и голосили:
      Ой да обрядили тебя в тонкую рубашечку,
      Да одели тебя в легкую платьицу,
      Да положили тебя в холодную кроватушку,
      Думали, будешь в могилке ночь ночевать,
      Там укроет тебя родная земелюшка,
      Укроет земелюшка, да пуховый снежок укутает...
      А получилось-то не по-нашему...
      Не по-нашему, не по-доброму.
      Ты лежишь одна, всем открытая,
      И лихим людям, и диким зверям...
      - Какие еще звери? - не выдержал Гулый.
      - Да ныне люди хуже зверей. Пьяный какой дурак.
      - И волков много. Прыгнет в тележку.
      - Крышку хорошо прихватили, - успокоил Гулый. - Не скинет.
      - Не скинет, а будет сидеть. Грызть зачнет. У них зубищи-то...
      Слезы полились в четыре ручья.
      Ой ты горькая наша жалюшка...
      - Не ревите... Ради Христа... - сказал Гулый. - Пойду и погляжу. Попроведаю. Ружье возьму и пойду.
      Ружье у него и вправду было. Зайцев стрелял.
      - Заблудишься...
      - Ну да... Либо лес густой?..
      Одевшись по-зимнему - валенки, телогрейка да ватные штаны - и выйдя на волю, Гулый особого холода не почуял. Ветер мягко толкал в спину. Перед глазами - сплошная белая муть земли и неба. Шуршит и шуршит снег. Повернешься - сечет лицо. Дорога заметена в колено. Близкие хуторские дома еще видны серыми тенями. Ветер гудит в деревьях.
      На хуторском магазине, над входом, тускло горит фонарь. Словно бабочки на огонь, на фонарь и мимо несется нескончаемый белый рой. С крыши метет, раз за разом обрушивая волны снега. За магазином два дома брезжат тусклыми, красноватыми зрачками. Дальше - степь. Дальше - белая муть. И ничего кроме.

  • Страницы:
    1, 2, 3